Женский мужской роман

Игорь Чернобельский
Все время перед глазами один и тот же кадр: путина, на палубе бьют хвостами какие-то рыбины и ловят широко раскрытыми ртами глотки ядовитого для них воздуха. А рядом – довольное лицо матроса. Смерть для него – работа, еда для его детей и крепкий шлепок по заднице жене по возвращении: «Дождалась, старушка! А я полон спермы и денег!»
Ненавижу рыбалку и охоту, и не потому, что смерть зверушек так уж сильно затрагивает меня, просто эти мужские развлечения с привкусом чужой крови кажутся мне дикарскими, а снисходительное отношение общества к подобным вещам – уродским. Как-то, отдыхая на Средиземноморье, сходил на корриду. Понравилось, сильно понравилось. Вспоминаю об этом – страшно, до холодного пота между лопаток. И стыдно. Даже не знаю перед кем, но не перед собой, и от этого стыдно вдвойне.
Мой мир сузился до рамок костюма, в который я втискиваю себя по утрам. Я давно перестал задавать себе вопросы – куда иду, зачем живу, зачем из огромной кучи нового дорогого белья выбираю дырявые трусы и прячу их под щегольски наглаженными брюками, зачем здороваюсь по утрам и прощаюсь вечером.  Вопреки здравому маркетингу, где удачная упаковка товара позволяет ему выделиться из сотен тысяч таких же атрибутов цивилизации, человеческая упаковка лишает людей индивидуальности, а злобные попытки  производителей навязывать каждый сезон новый стиль толкают многих в бессмысленный круговорот борьбы за денежные знаки.
Каждое утро мне хочется потуже завязать узел своего галстука. Сколько именно воздуха нужно мне для вдоха? Сколько для выдоха? Почему в лесу хочется вдохнуть полной грудью, а слушая Баха – вообще не дышать? На эти вопросы, всплывающие из подсознания, я никогда не найду ответов, и не потому, что их не существует – я не ищу.
Пора выходить, тем более, что рабочий день давно начался, и  мой обеспокоенный референт все время звонит, чтобы согласовать со мной отмену и перенос «деловых» встреч, из которых состоят мои трудовые будни. Свое драгоценное время и бессмертную душу я ежедневно посвящаю бетону – пыльной безжизненной смеси цемента и песка, из которой на территории нашей страны упорно воруют цемент, и эта смесь становится опасной для строительства. Мы лечим его, и я иногда говорю о фундаментной плите, как о больном ребенке. Очевидно, моя любовь-ненависть к бетону основывается на иллюзии, что мне нужно писать. Или мне так разбередил душу Мураками своими байками о любви к сакэ и «Битлз»? Неужели грамотно составленные и умело превращенные в кириллицу иероглифы заставили  меня прекратить на мгновенье свои тараканьи бега, задуматься о жизни и смерти, о любви. Но бетона в мире не меньше, чем слов, и он позволяет мне зарабатывать на еду, на упаковку, на книги и пластинки. А слова, слова и Интернет  едва помогают десятку моих друзей не забыть, что я жив. Слишком неравный получается счет в борьбе иллюзий с реальностью. И голос полного желудка всегда у меня приглушает тоненькие трели души, может, поэтому я никак не могу похудеть – желудок боится, что его территория и власть сократятся, и я сделаю что-нибудь безрассудное, угрожающее сытости и мещанскому благополучию. Интересно, Достоевский питал иллюзии, что написанное им сможет кого-то осчастливить? Увы, Федор Михайлович, с Вашим уходом ничего не изменилось. Но Вам лучше об этом не знать. Читал где-то, может, в Библии: «Спасись сам и вокруг тебя…» И вокруг тебя ничего не произойдет, ничегошеньки. А только появится ехидина на горизонте и спросит:
- А ты уверен, что спасся?
Ну кто может быть в этом уверен.?
А в чем я уверен? Я уверен в том, что люблю ее. Чтобы облечь чувство в слова мне понадобилось десять лет. Десять лет недовольств наскоро приготовленными супами, десять лет попыток сложить разбросанные вокруг компьютера  книги, десять лет неосуществленной мечты поехать вместе в Париж.
Мне достались жалостливые кредиторы. И это – в наше безжалостное время! Я хочу раздать долги, потом раздам костюмы, даже белье, оставлю себе все дырявое и позову ее с собой в другой мир, состоящий всего из двух человек, босых и влюбленных друг в друга, как я в первые десять секунд нашей встречи – аж дух захватило. И все время вопрос – за что меня любят, за что? Я всегда знал, что читать женские романы –пошло. Какие-то слюни-слезы, сюси-пуси. А писать, писать женские романы не пошло? Или как назвать романы, в которых главные героини, имеющие все признаки  социального  благополучия, не имеют малости – любви. И смотрят с завистью на пятнадцатилетнюю девчонку, прыщавую, аляповато накрашенную, но такую прекрасную, несущую запах первого поцелуя,  первого секса. Или как назвать свой роман, который помогает мне быть счастливым даже в самые горькие минуты отчаяния? Какой женский роман скрывают эти пронзительно черные глаза, где на самом дне иногда появляются такие искорки, что щекотно мошонке прямо в районе дырочки на трусах? А в душе  - липкая сладость, как будто в июльский день перепачкался медом, а пчелы летают рядом, но не жалят, а завидуют. Кто испытал – поймет, кто не испытал – осудит: банально, и слова не те, и вообще, зачем об этом писать? Действительно, не нужно. Пусть все останется недописанным и  неописанным, как этот мой рассказ, как эта моя жизнь и моя любовь, без начала и конца, как этот отрывок безответного письма, потому что я никуда его не отправлял:
« … поэтому мир, которым я не могу поделиться с тобой, как бы утрачивает часть своих красок, как будто из радуги убрали желтый и фиолетовый – яркое, цветное, но лишенное гармонии и замкнутости совершенство. И это – пустота, не пустота недосказанности, а пустота несправедливости, пустота дней и ночей, проведенных не возле тебя…».
Пусть все так и останется - в мечтах, желаниях, междометиях и многоточиях, банально и на двоих, но обязательно на двоих, потому что если этой кириллице суждено когда-нибудь стать иероглифами, мне мечтается, чтобы они были живыми, перебирали лапками по белому листу, расползались или сбивались в кучу как добрые тараканы (в мечтах все тараканы – добрые!). И еще мне хочется, чтобы у Леннона было все хорошо. Пусть он там вместе в Федором Михайловичем лучше остается в неведении.