Осенние сны

Настасья Чеховская
В тот смутный год я в очередной раз уехала покорять в Москву. Хотя не то, чтобы покорять. Когда в московском офисе понадобились работники и меня позвали, не стала отказываться. Хотелось свежих впечатлений, смены обстановки, хотелось чего-то нового, чего, я точно знала, не обрету, если буду сидеть на одном месте.
Был август, и столица, отдышавшись после июльского пекла, жадно чмокала янтарными украинскими абрикосами и оставляла в переходах метро фиолетовые пятна радиоактивной черники. Я радовалась одиночеству и лишним деньгами. Ходила по магазинам, цепляясь взглядом то за плетеную шляпку с двумя ромашками и одним маком, то за рюкзачок из синих мохнатых ниток, то за пунцовые ботинки с дутыми, как у клоуна, носами. Думала, вот куплю себе шляпку-грядку, волосатый рюкзачок и красные ботики, и ни одна  живая душа не спросит меня, отчего я вырядилась таким чучелом. Отгороженность от людей радовала. Дома я привыкла, что каждый мой неверный шаг может быть увиден знакомыми, которые, увидев, расценят, а, расценив, осудят и разнесут по знакомым, истекая ядом, сочную сплетню. Одиночество было свободой. И я радовалась одиночеству.
В метро я рассматривала лица людей, сливающиеся в одно лицо – бледное, усталое, деланно равнодушное, чтобы мент переходе не зацепился. Научилась сама делать такое. И выплывая с эскалатора с книжкой (как же без нее?) и сумочкой, бестрепетно встречала пристальный взгляд нервных борцов с терроризмом. 
В тот год я полюбила замысловатую топографию центральных улиц, когда кривоватый переулочек, петляя между грудами мусора и битыми кирпичами,  упирается вдруг в ворота офиса - стеклянно-пластмассовой громады. Когда ровная, казалось бы, улица, прошуршав обертками гамбургеров, нырнет в глухую подворотню, из которой глянет запотевшими окошками церковь шестнадцатого века. И страшно от этих заплаканных окошек с желтым огоньком так, что хочется бежать опрометью. А зайдешь в церковь, монахи бородатые поют по-гречески. Посидишь, послушаешь – и вон пойдешь. Хорошо поют, да непонятно.
По выходным мной овладевала тоска, когда все равно, что делать, лишь бы не делать ничего. Я могла шляться по музеям, могла поехать в парк, где всласть нашелестевшись листвой, шла на пруды кормить уточек. А могла целый день мучить дома казенный ноутбук, раскладывая один за другим осточертевшие пасьянсы. Разложившись, пасьянсы с тараканьим шорохом сыпались с монитора, я зевала, вздыхала, шла пить зеленый чай. Ложилась спать на продавленный диван, оглядывая перед сном съемную квартиру.
В квартире все было рукотворно и замысловато, и по изрядному количеству самодельной мебели я догадывалась, что муж хозяйки изучал столярное мастерство в местах не столь отдаленных. Хозяйка признавалась, что да, мол, и сам сидел, и ее чуть не убил. Показывала лукавые тайники, которые муж по тюремной привычке впиливал в мебель.  Засыпая, я вспоминала, что у лесовичка на секретере можно вытащить из глаза сучок, и положить в пустой глазик бревнышко скрученных купюр, что в табуретке одна ножка полая, а многоярусные шкафчики на кухне таят в себе такое количество чудес, что не снилось даже обыскивавшим квартиру омоновцам.
Во сне я видела родных, знакомых, совершенно чужих и непонятных мне людей и нелюдей иногда тоже. Я куда-то бежала, что-то делала, отвечала на вопросы, которых никогда не запоминала. И поутру чувствовалось, что за ночь я успела переделать великое множество всяких дел.
По утрам я не замечала, как просыпаюсь, иду на работу, звоню, проверяю почту, обедаю, отправляю личные письма, прощаюсь, возвращаюсь домой... Секунды просветления – за завтраком, на эскалаторе, перед дверью офиса – были похожи на чувство, с которым просыпаешься ночью, чтобы перевернуться на другой бок и заснуть. 
Где-то далеко-далеко, на самых дальних фронтах, происходили битвы и войны. Строил наполеоновские планы Главный, пускала розовые слюни костлявая секретарша, и жалобно мычали на вечерних планерках девочки-стажерки, которых трамбовал похожий на склеротичного бегемота начальник. Краем ума я следила за трагедиями чужих людей. Но даже будучи вовлеченной в их дрязги, смотрела на себя со стороны, гадая, куда я попала.
В тот год я познакомилась с женщиной, каких пока еще хватает в Москве – обломок советской аристократии и периодов, более древних, тянущихся к Розанову, Есенину, Блаватской. В какой-то степени она была артефактом.
Маленькая носатенькая Ариадна Аркадьевна жила в пятикомнатных хоромах на Солянке, держала 16 кошек, трех собак и прикармливала всех окрестных бомжей на своей кухне. В ней было что-то странное – ее бантик в волосах, ее жилье, ее образ жизни, ее манера наклонять голову и накурлыкивать сплетни о своих сановитых соседях. Потом я узнала, что в ее квартире снимали эпизоды к «Мастеру и Маргарите» и в фильм попал один из ее обожаемых котов – тот самый рыжий, что с добродушным видом шел гадить в угол на наборный сталинский паркет. Я не понимала, почему мне так нравится захламленная и неправильная коммуналка, но в «нехорошую» квартиру тянуло со страшной силой. Я сбегала с работы, благо офис был на соседней улице, поднималась по зашарканной лестнице, нажимала на звонок. Затаив дыхание, и слушала, как хозяйка – если не родственница, то близкая подруга булгаковской Геллы – звенит в недрах хором высоким детским голосом:
- Иду-иду!
Она пристраивала многочисленных дочек своих подружек во всякие хорошие и милые места, женила недотепистых москвичей на ушлых провинциалках, и предлагала мне, хитро прищурившись, 35-летнего электрика со Смоленской набережной. В ее квартиру с черного хода ходили странные личности, с которыми Ариадна  Аркадьевна говорила шепотом, и никогда не признавалась, кто это. Все дни напролет она была чем-то занята, но даже заштопывая что-то ветхое и бесформенное, продолжала рассказывать истории о людях, которые прошли через ее квартиру.
- Вот здесь Людочка жила, - она махала рукой на крытый облезлым ковром топчан, где, свернувшись, лежала дворняга с грустными карими глазами. – Она из Сибири приехала, фотомодель. Денег не было - снимала у меня уголок. Сейчас в Париже живет. Открытку прислала.
- А вот Юрочка идет, - поднимала она голову, услышав робкий стук с черного входа. – Такой скрипач был, по заграницам ездил, на приемах играл. Из-за несчастной любви спился, двор у синагоги метет…  Жалко Юрочку, приютила.
Ариадна Аркадьевна рассказывала свои сказки, воскрешая людей, которые бывали здесь во плоти, а теперь скользили прозрачными силуэтами воспоминаний. И я боялась, что точно так же попаду в одну из ее историй, стану призраком нехорошей квартиры. И хозяйка будет рассказывать детским голосом, кем я была до этого места и кем стала после. Словно чувствуя это, она зазывала меня к себе ночевать, жить, снимать уголок. Я кивала, соглашалась и думала, что ни за какие коврижки не проведу ночь в этих катакомбах.
Я мало что знала о ней, я даже не вспомню уже, как мы познакомились. Зато у нее была масса знакомых – от уборщицы в посольстве и до старой балерины, которая сдает квартиру недорого.
- Но у нее парализованный сын, который ходит под себя, и поэтому запах в квартире не очень. Ах, у тебя уже есть квартира? А в центре жить не хочешь?
Наша странная дружба с ней длилась всю осень. Пока шуршали листья под ногами и Юрочка, приветливо кивая мне, шел от ее дома к синагоге, пока шли дожди, после которых грязь покрывалась тонкой корочкой льда, я заходила со своими кулечками – печеньем, конфетами – в гости. И Ариадна Аркадьевна охотно звала меня пить чай, рассказывала о других, но никогда -  о себе. Только однажды мне удалось узнать, что у нее есть дочь и внук, которые живут в Америке.
В тот день я пришла к ней попрощаться. Я уже точно знала, что на следующей неделе уеду домой. Жить бессловесной московской жизнью, когда кроме работы и телефонных разговоров с домом нет ничего – было невозможно.
В тот день шел первый снег, и я долго прыгала перед дверью, отряхивая с ботинок налипшие пласты. Поднимала голову к темно-серому небу, где кружились голуби и мокрые вечерние хлопья.
На лестнице пахло сладкими духами, вареной рыбой, женский голос что-то лопотал по-франзцуски. Старый лифт гудел, поднимаясь наверх. Я весело прыгала через две ступеньки, громыхая зефиром в коробке.
- Уезжаешь? А может, останешься, одумаешься еще? – всклокоченная Ариадна Аркадьевна мешала чай в немытой чашке. Кот скреб паркет в углу, пьяный Юрочка терзал за стеной старую скрипку. – Замуж выйдешь. Москва всех принимает.
- Нет, устала, - я побренчала своей ложечкой и брезгливо отодвинула чашку, в которой плавал кошачий волос. – Домой хочу.
Я словно просыпалась, оглядывая квартиру новыми глазами: хозяйка в несвежей блузке, груды мусора по углам. В комнату с кухни робко заглянул маргниального вида дядечка. Увидев чужих, испуганно спрятался.
- Это Вадик, его жена выгнала, - принялась рассказывать Ариадна Аркадьевна. – Золотой специалист, теперь бутылки собирает.
- Неужели у Вас родных нет? – спросила я.
Хозяйка посмотрела на меня с любопытством, словно ждала, что я еще что-то спрошу. Я не спросила, и она небрежно обронила, что дочь в Америке, но не может выехать сюда, потому что в Москве ей работать некем, а там она уже привыкла.
- Так езжайте к дочери, - сказала я.
Ариадна Аркадьевна хмыкнула и вскоре после этого я поняла, что пора прощаться.
На следующий день я собрала вещи, купила билет на поезд и уже наутро была дома.
В городе было тихо, словно в хрустальном шаре, где никогда ничего не случится. Тихо бренчали трамваи, переговаривались прохожие, и казалось, что вечно будет падать на улицы белый лебяжий пух. Я шла домой, снег шел за мной. И запах у него был свежий, ласковый и домашний.
30.10.04