Бабушки

Виктория Шамрай
…И если верно, что характеры и судьбы передаются через поколение, мне становится немного яснее, что мне достанется в этом мире. Мне, ребенку перестроек и новых законов, жившему в нескольких разных странах, не сходя с места. Мне дано не сражаться, не утверждать новые правила, но смотреть терпеливо на то, что происходит вокруг, принимать и прощать все то, что рушат и строят родители, смотреть на все чуть отстраненно, узнавать и хранить жизнь. А потом воспитывать юных героев, которые снова перевернут мир…


Приятно накрывать на стол в новой квартире. Это моя собственная квартира – спасибо папе и маме. Скоро мои сестрички и бабушки придут пить чай.
Одна моя бабушка, конечно, давно вышла из дома. У нее весь дом в дипломах и премиях за разные поэтические конкурсы. Сейчас она, конечно, уже в гастрономе. Выбрала тортик повкуснее, встала в очередь в кассу. Конечно, она увидела в окно подругу и легкомысленно выбежала на улицу. В очереди беспокоятся: "Вы за кем?" – "А вот такая тут была бабулька – светлая... светится вся..."
Это правда. Бабушки у нас светятся. И та, и другая.
Другая живет поближе и только еще выходит во двор. К ней со всех сторон бегут дети, здороваются и кричат друг другу: "Это моя учительница!" – "А я знаю! Она и моя учительница!" – хотя бабушка уже двадцать лет на пенсии и учительницей была совсем в других городах. Просто готовит к школе соседских детей. «Ну-ка, тише, тише, спокойнее!» – строжит она детей и улыбается незаметно.

Лиза пришла. Ей бежать из соседнего дома, так что она приходит всегда в своем холщовом рабочем комбинезоне.
Моей старшей сестре двадцать девять. Она уже чего-то достигла, в отличие от меня – во всяком случае, ее имя написано на сотне-другой детских книг, и ей нравится это занятие. Поэтому она вечно ходит перемазанная красками. Она торопливо бросает прямо с порога: «Привет, я дала им твой номер, я поработаю на твоей машине немножко». Тут же звонит телефон, она бодро кричит в трубку: «Да, да, это Лиза! Да, да, мне нравится ваша идея, я сделаю такую собачку!» – и рисует фломастером на листке. На телефонной трубке всегда остаются цветные пятна. «Ты подождешь?» – говорит сестра, и я иду на кухню ставить чайник. А она садится за сканер, и через десять минут я вижу шесть разноцветных собачек на мониторе. «Ну, какая лучше?» – говорит Лиза. Я выбираю собачку, и скоро найду ее в книжках на полках больших магазинов.
Скоро приходит Олеся – в серьезном кожаном пиджаке, вся как с картинки журнала о высшем стиле. Она только что с курсов вождения.
Моей младшей сестре девятнадцать. Она серьезная девочка, гораздо серьезней меня, и хорошо учится. Конечно, она завершила школу с блестящей медалью и покорила романское отделение института. Я знаю, что будет дальше: она получит красный диплом, поедет на практику в Лондон и выйдет замуж за дипломата. Она ставит на стол сумку, набитую книгами, и говорит: «Привет. Я нашла тебе то издание, в точности как ты просила». Она мало говорит, и я не знаю, как ей удается собрать столько поклонников. «Олеся, Олеся! – кричат они под окном. – Выйди скорее!» Конечно, это природное обаяние. Но Олесе некогда тратить время на подобные глупости, и она лишь шутливо отмахивается.

Вот наконец мы вместе. Два поколения через одно, милые девочки разного возраста. Вот мы садимся пить чай.
«Бабушка, расскажи сказку!» – просит Лиза смешным голоском. «Лиза, не приставай к бабушке, она занята своим тортиком!» – делая строгий голос, отвечает Олеся. «Ну вот другая бабушка, ну ты расскажи сказку! – ластится Лиза. – Ну расскажи про себя маленькую, мне это нужно-пренужно, я про тебя нарисую!»
«А знаешь ли ты, дитя, какой это долгий рассказ? Сколько опасных немыслимых приключений придется тебе пережить вместе с ним? Сколько решений придется принять? Готова ли ты?» – «Готова, бабушка!»
И бабушка Дина задумчиво смотрит в окно.


– Первое, что я помню – Ленинград. Раннее утро, и отец идет с метлой и лопатой во двор. Он тихонько целует меня, спящую, в лоб и идет мести двор – а сквозь занавески мягкое ленинградское солнце. Я просыпаюсь в маленькой комнатке, мама готовит завтрак – что-то очень простое, какая-то желтая каша с хлебом. Потом она говорит: «Ну, будь хорошей!» – и тоже уходит, повязав цветную косынку. Мне три года.
Помню другую крошечную квартирку, в ней нет ни кухни, ни ванной, но это уже наш, собственный дом, и я чувствую себя хозяйкой целого царства. Мы идем с папой по улице, и он говорит: «Смотри, вот наш адрес, запомни!» – а на табличке написано: улица Коломяжская, дом 77.
Две кровати по обе стороны круглой голландской печки. Этажерка с чашками и шкатулкой. Темный тяжелый стол, два раскачанных стула. Самодельный комод. Зеркало на стене.
 В садик я не ходила. Я сидела дома, закрытая на замок. Я понимала, что маме с папой надо работать, они приехали издалека, им трудно найти работу в этом большом городе после гражданской войны, и счастье еще, что ему удалось устроиться дворником, а ей – уборщицей. Всякая работа хороша.
Я сидела дома и училась читать. Я всегда любила возиться с книжками. Папа показывал мне буквы, и я повторяла их, и сама складывала слова. А мама читать не умела. Она только смотрел на нас от плиты, где готовилось что-то вкусное, и улыбалась нашим стараниям: старый и малый разбирали грамоту по слогам. Папа читал чуть-чуть, а из всего письма знал только свою фамилию, потому что нужно было расписываться в ведомостях за зарплату. Но он брал книги в библиотеке и показывал мне буквы. Я читала.


Однажды папа сказал: «Тебе пора в школу!» Мама с торжественным видом пошла к шкафу и достала блестящий черный портфельчик на лямках и новое платье. Я их надела, и вдруг показалась себе такой серьезной и взрослой, что чуть не заплакала. Мне казалось, что теперь я у всех на виду, что я нужна всей стране, что на мне лежит большая ответственность, и все это так прекрасно, так почетно и важно, что почти нет сил вынести.
Дети в школе совсем не умели читать. Я это заметила сразу, в первый же день. Учительница сказала, что хочет на нас посмотреть, и мы стали читать один за другим какую-то книжку про зайчика. Я прочитала кусочек легко, без запинки, и она лишь кивнула головой и ничего не сказала. А другие дети читали с трудом, путались и сопели, а она подходила к ним, гладила по голове и говорила: «Не спеши, не волнуйся, попробуй еще раз!» Мне стало завидно. Она обращала на них внимание, а на меня нет. И я решила – дай-ка я буду читать, как они, потихоньку, пусть она на меня хоть посмотрит. И стала читать еле-еле, как будто плохо умею. А учительница вдруг рассердилась. Она громко сказала: «Не смей быть хуже, чем можешь! Если ты что-то делаешь хорошо, ты должна помогать другим, учить их и быть примером!»
Я рассказала все папе по дороге домой. Он ответил: «Все правильно. Учиться нужно на пять и четыре. Если ты получаешь двойку – значит, ты не учила уроки или ты дура. И даже если получишь тройку, то тоже, видимо, дура – или недоучила. Так вот, чтоб не прослыть дурой или лентяйкой, нужно учиться как следует».


Утром в небе летел самолет. Люди на улице махали руками, кидали вверх шапки и кричали: «Он летал спасать челюскинцев!» Папа купил газету, и там была статья с большой фотографией: дяденьки с черными бородами радуются и плачут. В классе была суматоха. Все обступили одну девочку, Галю Гурскую, и галдели, и старались протиснуться ближе, а она что-то показывала. Я подождала и тоже посмотрела: она держала в руках кусочек железа и чьи-то взрослые варежки. И она говорила, что это ей папа дал на память, чтобы не забывала, как люди должны сражаться с трудностями и спасать друг друга. 
А потом мы расселись по местам, и сам этот папа стал рассказывать, как ледокол «Челюскин» отважно пошел в северное море, и как его раздавило льдами. И как он потом вместе с другими летчиками искал людей среди льдов, и как всех нашли и спасли, и даже ездовых собак.
Этот папа был не очень большой и, наверно, не очень сильный, и одет совсем как обычные люди на улице, так что я даже не поверила сразу, что он герой. Я думала, герои большие и очень красивые, и они все время участвуют в приключениях и не бывают папами. И что простые папы не бывают героями. А тут выходило, что он и папа самой простой девочки, и настоящий геройский спасатель, про которого написали в газете. Я попросила Галю дать мне чуть-чуть подержать те варежки. Они тоже были совсем обыкновенные, толстые, меховые внутри, и немножко пахли костром.


В выходные мы гуляли. Огромный прекрасный город был вокруг меня, был моим. Ограды, скульптуры, фонтаны, особые камни, особые окна – все неслось чередой. Искусства и знания были доступны мне во всех формах. Я изучала историю – мы шли в этнографический музей. Изучала природоведение – шли в кунсткамеру. Изучала литературу – шли в театры. Я кружилась в роскошных залах Эрмитажа, я тысячу раз проходила под сводами церкви, буддийского храма, татарской мечети – не потому, что родители были религиозны, они никогда не молились, не носили крестов – но потому, что они хотели открыть мне мир. Мои неграмотные родители владели культурой. Мне показали всё, что можно было показать. Я была ребенком большого города.
Я любила бродить с папой по улицам и смотреть на людей. Мы иногда садились где-нибудь в парке на скамеечке и наблюдали, как старики кормят птиц, как малыши катают машинки, как мамы с колясками ходят неспешно туда и сюда… Однажды у Петродворца я увидела, как одна девочка свалилась в фонтан. Она гуляла с мамой и потянулась к воде, там плыл бумажный кораблик, потянулась-потянулась, и вдруг упала прямо туда. Она не ушиблась и не стала плакать, а сначала села, растерянная, по пояс в воде, а потом как засмеется! И стала бить по воде ладошками. И мама ее засмеялась, и кто был вокруг – тоже, потому что это была очень веселая маленькая девочка, в веселом платьишке в синий горошек, и было очень радостно смотреть на нее.


- Постойте-ка! Не может быть… В каком году это было?
- Тридцать третий, кажется… Ну да, тридцать третий! То жаркое лето после второго класса.
- Мои пять лет… Знаете, Дина, а ведь та девочка в фонтане –  я…Где мой альбом, Влада?

Бабушка Даша вышла, вернулась с бархатным старым альбомом, который составила для меня. Мы сотню раз видели этот альбом, знали наперечет все снимки, но сейчас это было открытие. Да, вот она, эта девочка в платье в горошек. Сидит на коленях у мамы, важная и смешная одновременно… Не увидишь на сером снимке, какой там горошек – синий, малиновый, желтый, но та же улыбка, которую мы получили в наследство, и те озорные глазки, которые так непросто забыть.
- Да, это она… Это вы… Но как же?..
- В том самом году мы с семьей поехали в Ленинград. Мы должны были встретить дядю, брата моей мамы. Он собирался вернуться туда из Америки.
- Вот это да! Бабушка! И у  нас где-то есть родня? Они и сейчас в Америке? – закричали мы наперебой, потому что впервые услышали про такое чудо. 
- Да, они где-то там… Теперь уж и неизвестно... После всех тех событий почти у каждого есть родственники где-нибудь в мире.

Когда я родилась, моя семья жила в Казани. Это была большая семья – дедушка, бабушка и трое детей с мужьями и женами, со своими детьми. Семья благородных кровей, с звонкой фамилией Серебренниковы.
А четвертый ребенок, мой дядя, пропал во время гражданской войны. Он дружил с одним богатым семейством, учился в гимназии с сыном какого-то графа, и на каникулах навещал их в имении, где-то за Волгой. В это время пришли чехи, начались погромы, убийства… Семейство графа бежало на Дальний Восток, а потом и дальше – в Америку. Мой дядя не смог вернуться, остался с ними. А потом он завел семью, женился на американке и не пропал. Бабушка перестала горевать и гордилась, что сын ее смог удержаться и вырасти даже в чужой стране. «Сильная наша порода!» – говорила она, распечатывая очередное письмо из Вашингтона.
В тот год мы отправились в Ленинград. Дядя писал, что попытается вырваться, чтобы взглянуть на родных, что в Москву не пускают, что друзья в Петрограде (он ведь уехал еще в восемнадцатом и помнил город таким) будут рады принять у себя нашу семью. Мы прождали его три недели. И мы проводили время, каждый день приходя на вокзал и встречая все поезда. Он не приехал. Вот в это-то лето я и свалилась в фонтан… Нам почти не было грустно, потому что мы знали, что дядя живет хорошо, потому что он такой же веселый, как мы, и так же умеет радоваться всему, что дарит ему жизнь.


Моя мама была педиатром, настолько талантливым, что ее звали в разные города. И вдруг она согласилась приехать в Нижний Тагил, там было всего два детских врача и ее очень ждали. «Поедем? – однажды сказала мама. – Нам приготовят хороший дом, там есть огород и собака, а у меня будет много работы!» Я стала прыгать и кричать, чтоб скорее ехать, потому что люблю путешествовать. А бабушка не хотела отпускать маму одну, ну пусть не одну, а с детьми и с мужем, какая разница! «Ты не можешь оставить меня тут! Ну кто о тебе позаботится лучше, чем я?» – говорила она. И однажды мы быстро и легко снялись с места и переселились на новое целым табором.
…Мама приходила домой поздно вечером, страшно уставшая, но довольная этой своей работой, она трепала меня по щеке и шла ужинать, и спрашивала меня, что интересного было днем. Бабушка накрывала в столовой, у нее уже все было готово – и супчик, и пирожок, и компот, и вся семья садилась за стол.
Дом был купеческий, добрый, на два этажа. У нас был целый этаж – шесть комнат на семь человек. Была и прихожая, и гостиная, и спальня родителей, и детская, и дедушкин кабинет… Жили просторно, с удобством. Внизу – конюшни, амбар с сеновалом, большущий погреб с припасами. Я и мои два брата, старший и младший, с утра до ночи носились вокруг: кормили лошадок, прятались на сеновале, искали в траве блестящих жуков… Ни в какие садики мы не ходили – зачем, если дома любимая бабушка, которая и накормит, и пожалеет, и вытрет нос, когда нужно. Мы и росли, как листочки в поле, на краю маленького городка, почти в деревне.


Весной в нашем саду зацветала сирень. Дом стоял на горе, и вниз по склону спускалась усадьба, а вдоль резного забора тянулась сирень, бесконечные заросли пряных и ярких цветов. Мы обрывали ветки с чудесными гроздьями, несли их охапками в дом, расставляли в вазах и банках в каждом углу, но сирени не убывало, ее становилось все больше, и она наполняла всю улицу цветом и запахом. Мы спали с открытыми окнами, окутанные волнами садовых ароматов, и синие занавески казались нам парусами таинственных кораблей…
На большом тополе, в дальнем углу сада, старший брат однажды построил дом. Он набивал ступеньки, а я подавала ему дощечки и гвоздики. Потом он залез в самую середину, в сплетение веток, и привязал там скамейку – широкую гладкую доску. Даже я легко забиралась туда и садилась в тени под развесистой кроной. Мне было видно всех, кто идет по дороге, а меня не видел никто, и это было ужасно забавно. Я очень любила улечься с книжкой или учить уроки в этой тайной зеленой комнате. Внизу мамочка ходила над клумбами, поливала цветы, и все было очень спокойно и радостно, очень правильно и светло.
Еще в саду была елка. В те времена объявили табу на новогодние елки, их запретили, как пережиток прошлого, как буржуйскую прихоть, как дурное влияние религии и суеверий. А бабушка потихоньку наряжала елочку в Новый год, прямо в саду, наряжала старинными позолоченными звездами и ленточками. Когда-то она окончила институт благородных девиц, танцевала на рождественских балах с галантными кавалерами, и теперь учила нас выделывать смешные па на снегу, в валенках и тулупах…


В семь лет я отправилась в школу. Первый день был ужасен.
Папа работал на заводе металлов, проходная прямо напротив школы. Рано утром, по дороге на службу, он как бы невзначай прихватил меня с собой и отвел. Когда я вошла в это огромное тяжелое здание, в эту высокую дверь, мне стало совсем неуютно: какая каменная пустота и вместе с тем теснота, какой контраст с нашим милым садом, полем, двором… И тут застыла в ужасе: мне показалось, что на меня набросилась целая толпа галдящих и суматошно несущихся детей. Все бежали, кричали, смеялись, свистели, со всех сторон были дети, они набежали на меня, кто-то что-то спрашивал, кто-то что-то рассказывал! Я накрепко ухватилась за папину штанину и шептала: «Папа! Возьми меня скорее отсюда! Я здесь не останусь, я боюсь!» Но тут подошел Юра, мой старший братик, и повел меня в класс, в нулевку. Там было очень тепло и тихо, скоро пришла добрая милая учительница, и я успокоилась.
Мне даже понравилось учиться. Я с удовольствием открывала тетрадь, брала карандаш, выводила буквы, высунув язык от старания. Буквы распускались, как цветы на маминых клумбах, яркие, голубые на белом-белом листе. Мне казалось, что у меня получается очень красиво, и на уроках я совершенно увлекалась этим занятием... Как вдруг однажды в классе оказалась незнакомая строгая учительница, она шла вдоль рядов, внезапно остановилась возле меня и воскликнула: «Смотрите, этот ребенок пишет левой рукой!»


Меня вызвали на комиссию для проверки умственного развития. Пятеро взрослых с серьезным видом стали задавать мне каверзные вопросы. «Вот ты знаешь, Даша, что когда два поезда сталкиваются, обычно страдает последний вагон? Так не лучше ли его оставлять на станции?»… Конечно, я отвечала: «Это же бесполезно! Если последний вагон оставить на станции, другой станет последним!». Мне было странно встретить таких глупых взрослых. А те кивали головами и перешептывались.
Когда опросы были окончены, мою бабушку пригласили на собеседование и сказали: «Знаете, Нина Георгиевна, ваша внучка по развитию соответствует десятилетней. Замечательная девочка! Но ведь она пишет левой рукой. А это неправильно, это некрасиво, это не соответствует нормам общества!».
Я в слезы. Я боялась, что меня переведут в школу для слабоумных. Я стала переучиваться, с ревом, потому что сразу и вдруг никогда ничего не выходит. Я ломала свою привычку, мне было неудобно, неприятно, буквы получались кривые и жалкие, но я научилась держать ручку в правой руке. Ручку, и больше ничего. Я вставала от своих измученных тетрадок и шла ужинать – и держала ложку в левой руке. Гладила себе фартучек к завтрашней школе – и держала так же утюг. К счастью, общество этого уже не видело за плотно зашторенными окнами.
Соответствовать нормам было трудно. Зато мне нравился этот дух школы, нравились добрые учителя и дети. А больше того нравилась самодеятельность, где можно проявить себя как угодно, согласно своей природе.


За первой наградой я ехала в третьем классе. Была областная олимпиада, в самом Свердловске, во Дворце пионеров. Больше сотни детей со всех городов. От нас отправились три человека: я, дочка директора постарше и мальчик-третьеклассник.
Нам показали комнату, где ночевать, и оставили одних. Мы занялись репетицией. Дочка директора танцевала, легко и быстро скользила по клеточкам пола. Третьеклассник Миша Щепочкин читал с выражением стих: «Климу Ворошилову письмо я написал», патриотический стих; вероятно, его и взяли из-за того, что он хорошо читал именно этот стих. Я выбрала текст об испанской эпопее: «Я боюсь тяжелых бомбовозов... Милый мальчик, не ходи гулять! Твой отец погиб под Сарагосой, под Мадридом пострадала мать». И прямо вся переживала тревогу, у меня даже голос дрожал, как я сочувствовала бедному испанскому мальчику!..
Перед сном мы решили пойти умыться. Шли, шли, пришли к умывальникам на другом этаже, в другом конце коридора. Умылись, пошли обратно. А куда идти, не знаем. Мы, художники, увлеченные нашим искусством, не изучили дорогу и заблудились. Где наша комната? И мы дружно заревели. И так как мы заревели довольно громко, кто-то вышел из кабинета, побежал за дежурным, и дежурный отвел нас к нашим кроваткам. «Следующий раз запоминайте номер! Вон на дверях же написано! – смеялся он. – Читать умеете? Цифры знаете? Ну-ну, молодцы!»


В этот же год нашу семью постигло большое несчастье.
Мамочку мою знали все в Нижнем Тагиле. Она спасла многих детишек – от дифтерии, от скарлатины, от кори, от ангины. Каждый мечтал о том, чтобы пришла именно она, если заболел ребенок.… В один из дней в городе случился пожар. Горела большая гостиница, новая, только отстроенная, с гастрономом и складами внизу. Рушилась крыша, взрывались стекла в огне. Висело над городом страшное алое зарево. Всех медицинских работников вызвали на спасательные работы. За мамочкой прибежали, колотили в двери: «Анна Сергевна! Голубушка! Спешите!»
Мама всю ночь металась в этом пожаре, врывалась в самое пекло, помогала подняться раненым и делала перевязки. Она перегрелась, обожглась… Домой шла усталая, распахнутая, по мосту над рекой, на ветру, под осенним  холодным дождем. На следующий день она заболела. Подскочила температура, в легких слышались хрипы… Через неделю она умерла в больнице. Так в десять лет я осталась без мамы. Ревели с братьями в три голоса.
Я не хотела идти в школу. Я думала – вот сейчас начнутся расспросы, и я не смогу ни с кем говорить, буду все время плакать. Но прекрасная наша учительница потихоньку предупредила ребят, чтобы они ни о чем не спрашивали, чтобы сделали вид, что все идет как обычно. Мне стало гораздо легче. Только одна девочка подошла осторожно ко мне, взяла за руку и сказала: «Знаешь, у Павлика тоже мама умерла». Я кивнула и не расплакалась. Что же делать, жизнь продолжается.


Мамины братья хотели забрать нас к себе. Старший из них работал в Свердловске, очень добрый и уважаемый человек. Он был санитарным врачом, уже в руководстве Горздрава. У дяди была жена и своя квартира, но жена все время хворала, а квартира была такой маленькой, что вряд ли бы там поместились трое детей. Бабушка не желала нас отпускать. «Как же вы проживете? – спрашивал дядя, – зарплаты отца не хватит на всех!» Но бабушка отвечала гордо: «Не забывай, друг мой, я выпускница Казанского института благородных девиц! Да любая школа будет счастлива принять меня преподавателем!» И действительно, на следующий же день она отправилась и получила приглашение от той школы, которую выбрала сама – поближе к дому, чтобы успевать ухаживать за нами.
И она хорошо ухаживала. У нее всегда все было готово – и вкусный ужин, как будто продукты являлись сами собой (а она просто умела хорошо экономить) и новое белье (а она просто брала старые простыни, вырезала хорошие полоски и сшивала в новую простыню)… Однажды я приготовила бабушке сюрприз. Она собиралась шить мне сарафанчик и курточку, распорола старый дедушкин плащ и аккуратно сложила на видное место. А мне очень нравились спортивные курточки у соседский детей. Я решила: а ну-ка сама все скрою! И пока бабушки не было дома, я взяла и быстренько раскроила как надо. А бабушка почему-то стала ругаться… Она отнесла мою работу к портнихе, и та качала головой и смеялась, и говорила: да, курточки у тебя уже, конечно, не выйдет, но зато выйдет отличный жилетик! Больше я никогда не бралась шить и кроить, никогда в жизни. А мамочка так хорошо шила… Мамочка…


Я вышла на кухню сделать еще бутербродов, чтобы не видеть, как бабушки переживают. Не выношу, когда плачут. А бабушки обязательно прольют по слезинке, жалея себя и друг друга. Они обе остались тогда без любимых родителей. Не знаю, может, что-то случилось в природе, что стали гибнуть лучшие люди. Болезнь или политика – юные бабушки приняли все как стихийное бедствие, как волю природы, с которой нельзя ничего поделать. Как можно пройти через это, не ослабев, не озлобившись, не уничтожив чего-то в ответ?
Теперь бабушка Дина продолжала рассказ.

– Это случилось в тридцать седьмом году, пятнадцатого ноября. Мне тогда было тринадцать лет.
Ночью раздался звонок в дверь. Мы открыли. Это пришли, чтобы арестовать моего папу.
Трое военных, молчаливых, с оружием, с папками документов. Они стали пересматривать всё, все вещи, все мои книги. Они перетряхнули весь дом до последней страницы, но ничего не нашли. Потом они вытащили из-за зеркала маленькое расписание электричек. На Вольгино жил папин брат, мы к нему часто ездили, особенно летом, на взморье – и для того у нас расписание. Было обведено несколько электричек. Вот его только и взяли, больше ничего. Они составили акт, записали что-то в  листе и сказали отцу: «Прочитайте и распишитесь!» А он письменно не умеет читать. «А кто же умеет?» – «Дочь».
А я лежала в постели. Я испугалась и лежала под одеялом почти с головой, только открыла глаза и смотрела. Они говорят: «Прочитайте, пожалуйста!» – и говорят без усмешки, вежливо, будто со взрослой. И отвернулись так деликатно, чтобы я встала, надела халатик, вышла на свет. Я прочитала, что при обыске хамства допущено не было, и никаких нарушений не было, вещи не сломаны, не украдены, и изъято вот только одно расписание электричек. Все так и было. Ну и потом папа уже расписался. Я вслух прочитала, и он расписался. Мы с мамой стояли как мертвые, замерли, ничего не думали.
И папу увели.


С рассветом мама поехала на завод, где только начал работать папа. Ее там знали, знакомые женщины и мужчины обступили ее, утешали. И все говорили: «Да что вы! Да не волнуйтесь! Да Степан Данилыч! Да он придет! Что вы!»
Но он не пришел, ни на следующий день, ни через неделю.
Передачи заключенным не принимали. Принимали деньги. И вот чтобы передать деньги, мама стояла в очереди три дня. Она уходила рано утром, пока я еще спала, приходила вечером и говорила: «Еще не дошла». Три дня только на букву «П». Я поняла, что в Ленинграде арестовано много людей.
Потом маму вызвали в НКВД. Было начало марта, сильный мороз. Она вернулась домой, а на щеках у нее льдинки и много красных дорожек от слез. Ей ничего не сказали про папу: нельзя, запрещено, он политический. А нам велели покинуть Ленинград в семьдесят два часа.
Направление было в Туркмению, в какой-то немыслимо дальний город Чарджоу. Мы стали спешно, в холодном ужасе, собираться. В Ленинграде остались папины родственники, мы отдали им почти все теплые вещи, и все папины вещи, кроме единственного костюма, который был ему мал, – вдруг он напишет, приедет, чтоб у него все было. Я заворачивала этот костюм в бумагу и думала: а ведь это будет единственная память о папе. Мы почти ничего не успели продать, бросили так, только отдали две кровати, потому что они были еще хорошие и их сразу купили соседи. Все было похоже на стихийное бедствие, когда нельзя опоздать.


Когда мама покупала билеты, она познакомилась с одной женщиной, ее звали Тоня. У нее тоже муж был арестован, он был музыкант, флейтист. Тоня показывала нам фотографии молодого кудрявого человека в концертном костюме и говорила, что ничего, ничего не понимает. Ее с маленькой дочерью тоже выслали в Чарджоу. Они с мамой купили билеты в один вагон, и десятого марта мы четверо покинули холодный родной Ленинград, надев на себя все зимние вещи.
А в Ташкенте стояла жара. Мы вышли в зеленый цветущий город – в валенках.
В Ташкенте у нас была пересадка на поезд в Чарджоу – примерно часов через пять. Мы не стали сдавать вещи в багаж – а были у нас с собой чемоданы с одеждой и коробка со швейной машинкой «Зингер». Мы с маленькой Леной остались сидеть на крыльце и разглядывать надпись на швейной машинке: «Александре Пшеновой за успехи в труде. 1935». А тетя Тоня и мама пошли в НКВД, чтобы отметиться и узнать свой адрес. Но им вдруг сказали, что в Чарджоу мест нет, и нужно ехать в Мары, вот билеты. Поезд в Мары отходил через десять минут.
Я до сих пор удивляюсь, как это у человека в критический миг вдруг появляются силы. В Ленинграде мы брали носильщиков с тележкой, чтобы везти наши вещи. А здесь, когда объявили посадку на поезд и никаких носильщиков рядом не оказалось, мама и тетя Тоня подхватили все эти вещи, набросили на себя, и мы безо всяких носильщиков бежали к вагону…


В Мары нам было приготовлено место. Я прочитала адрес в путевке – улица Комсомольская, здание синагоги. И удивилась: как можно жить в синагоге, разве она не построена для чего-то другого? Тете Тоне достались места в общежитии фабрики, где-то на дальнем краю городка, и она попрощалась.
Тут же, на станции, наняли арбу, веселого туркмена с маленьким осликом. Туркмен улыбался и говорил что-то ободряюще, ослик махал ушами. Они не спеша привезли нас на Комсомольскую улицу. В середине ее возвышалось здание, расписанное прежде яркими красками, очень старое, с обвалившимися кусками стен. Мы осторожно вошли в дверь и встали на пороге.
Синагога являла собой странное общежитие. Огромный зал с хорами наверху и квадратным возвышением посередине был перегорожен простынями, одеялами, шторами… Множество людей занимались своими делами. Разные запахи смешивались в воздухе и тянулись в открытую дверь – запах супа из чьей-то кастрюли, горящей свечи, мыльной пены… Сразу у входа чернела маленькая комнатушка, плотно набитая вещами и продуктовыми склянками. Окна были с одной стороны, по левую руку, высоко над полом. Какой-то мужчина обратился к нам с вопросом, мама протянула ему путевку, и он указал рукой на пустое место у правой стены, два метра на два. Туда могла поместиться только одна кровать и самая скромная тумбочка.
В синагоге жило сорок семей.


Мы поселились рядом со старой еврейкой, доброй и занятой всем на свете. Она стала так заботиться обо мне и о маме, как будто мы были ее родными. Она говорила: нате, поешьте! – и приносила еду, не брала денег: у нее было много знакомых в городе, которые помогали ей понемногу, кто хлебом, кто молоком. Она говорила: ну, давайте, что там у вас постирать! – и брала наши платья вместе с своими, шла полоскать, пока мама бегала и искала работу.
В синагоге не было ни одной, ни единой ссоры. Я не помню, чтобы кто-то хоть раз на кого-то повысил голос. Только чуткое, деликатное отношение всех друг к другу…
Мы оказались самые бедные, самые простые во всем общежитии. А там поселилось много известных, успешных раньше людей. Почти все они были ссыльные, большей частью из Ленинграда. Рядом с нами жили две сестры – Светлана  Иванна и Катерина Иванна – их брат был когда-то преуспевающим журналистом. На другой стороне жила бабуля с сыном – боксером. У семьи Берковичей отец был капитан дальнего плавания, а у Смоленских – летчик-испытатель.
Однажды весенним вечером устроили праздник – так, без особого повода, просто кто-то добыл лишнюю пачку чаю. И все наши известные люди явились в форме – спортивной, военной, служебной, в наградах, и веселили нас историями о приключениях. Целый парад профессий в изгнании. Здесь они все были грузчиками и сторожами.


Вскоре в нашей синагоге освободилось место у окна. Женщина, которая там жила, ушла жить на частную квартиру. Уходила довольная, и за нее все радовались: она нашла хорошую работу, где-то в паспортном столе машинисткой, ей хорошо платили. Она собирала свои одежки и книжки в чемоданчик и со всеми прощалась.
И все хором решили, что это место должно достаться нам с мамой, потому что я училась и мне надо было все время читать у светлого окна. Кто-то притащил старый топчан, и у нас стало уже два спальных места. Потом однажды мы пришли – а у окна маленький столик, откуда взялся – неизвестно, никто не говорит. И у меня стало свое настоящее рабочее место, чтобы учить уроки.
Летом мы выезжали спать во двор. Внутри шла побелка. Двор за синагогой выходил прямо в степь, и все выбирались туда со своими кроватями, диванами, столами… Было настоящее переселение. Все ставили свои диваны как хотели, где удобнее. Некоторые спали прямо на земле, на разноцветных одеялах и коврах. Это было как табор, как племя кочевников, которых судьба забросила в далекую страну. Они ждут возвращенья домой, ищут дом, а пока сидят у костра на разноцветных одеялах и варят похлебку, чтобы как-то провести этот вечер. И вот в темноте, среди огненных искр, женский голос начинал песню – родную, о далеком крае – и ее тут же подхватывал другой голос, потом третий, и вот уже все вокруг пело. И это было так странно – чужая, нерусская степь, люди в туркменских халатах, черная ночь с ненашими звездами – и такая русская, громкая, широкая песня…


Однажды мама сказала: «Все, дочка, иди работать. Видишь, нам не на что жить». Конечно, зарплата у мамы была маломальская, что и говорить, много ли заработает посудомойка в столовой. Но ведь папа  хотел, чтобы я училась, чтобы кем-то стала! Он так хотел! «Ну что ж делать, папы-то нет», – сказала мама.
И тогда женщины синагоги, во главе с сестрами Светланой Иванной и Катериной Иванной, собрались у нас и стали уговаривать маму. Они называли ее «тетя Шура», хотя она была младше многих из них. И вот они говорили: «Тетя Шура, если Нина так хочет учиться, пусть она учится! А мы вам поможем!»
Тут же каждая ушла и вскоре вернулась. Каждая принесла свое старое платье.
В синагоге были четыре портнихи. Они вместе взялись за дело, и на следующий день у меня было пять хороших пестрых нарядов. Потом они взяли два моих маленьких детских пальто и сшили их них одно, но такое, будто оно куплено в столичном магазине. А мужчины, работавшие сапожниками, из обрезков мне сделали туфли – хорошие черные лодочки.
…В этот восьмой класс мы пришли еще с одной девочкой, две новенькие. Звали ее тоже Дина. Она высокая-высокая была, выше меня на две головы. Мы когда вместе в класс заглянули, все сказали: о, мама с дочкой пришли! А мы друг на друга посмотрели и засмеялись. А потом моментально сдружились, и нам все смешно было – мама с дочкой! Так и ходили вместе. А после уроков садились где-нибудь в тенечке, грызли яблоки, и она меня учила туркменским словам.


Начинался прием в комсомол… Вот сейчас, уже через столько лет, я читаю о тех временах – «Дети Арбата» Рыбакова, тоже об арестованных, как плохо к нему относились… Никто, никогда, ни разу не отнесся ко мне плохо. Возле меня вообще не бывало плохих людей. И когда в обкоме комсомола меня, не разобравшись, не утвердили, прислали в школу бумагу, что мой отец – «политический», весь класс, восемь девчонок и двадцать парней, пошел в этот обком.
А в это время в Мары приехал секретарь ЦК всей Туркмении, Зорин. И класс пошел прямо к нему, толпой мимо вахты, мимо здешних чиновников: «Почему нашу Дину не приняли в комсомол? Ведь Сталин сказал, что дети за родителей не отвечают?» Зорин смотрел внимательно.
И меня тут же утвердили, и тут же приняли. Зорин достал из стола коробочку – а там значок, и надел мне его. И все это было так торжественно, так справедливо, что все захлопали в ладоши и закричали ура.
Я закончила школу с отличием, решила ехать в Ленинград, в педагогический. Учиться учить других тому, что умею сама, помогать им и быть примером. Всё завертелось. Меня отпустили, а маму оставили в ссылке – по-прежнему жены держали ответ за мужей. Мы собрались за два дня, помчались навстречу мечтам вместе с высокой подругой Диной. Подали документы, были приняты без экзаменов, получили комнату в общежитии.


Институт имени Герцена – огромный комбинат. С переходами из здания в здание, с огромными подвалами, с бесконечными лестницами… Можно было жить в нем и никогда не выходить на улицу, во внешний мир. Из общежития мы спускались по лестнице, шли по подвалам, шли в корпус по переходам, тут же в переходах покупали тетради, ручки, булочки, фруктовую воду… Целый город!
Мне сразу дали стипендию. Я покупала на нее кабачковую икру. Одной банки хватало на полтора дня. Я покупала к вечеру банку икры и хлеб. Пила чай, намазывая на свежий хлеб превкусную кабачковую икру. Наутро она еще оставалась, и это был мой завтрак. Почти все в общежитии так питались; идешь по коридору – и во всех комнатах так сидят, с рыжими банками.
А вскоре по радио объявили: с первого октября сорокового года в высших учебных заведениях вводится плата за обучение. Радио на столбе, и толпа студентов молча стоит под ним, ошеломленная, растерянная. Послала маме телеграмму: «Пшеновой. Стипендии нет. Что делать?»
Мама получила телеграмму. Ничего понять не может. В телеграмме написано: «Пшеновой Степаниде. Нет. Что делать?». Она так испугалась. Что значит «нет»? Побежала к людям, хорошо еще, что некоторые слышали об этой отмене стипендии.
Ну и мама телеграфирует мне: «Возвращайся домой». Я до сих пор не знаю, почему поехала со мной Дина, ведь ее родители были весьма обеспеченными людьми. Она всегда хорошо одевалась, большая семья ей во всем помогала. Но, должно быть, для нас солидарность была дороже хорошей карьеры.


Я  пошла работать на грензаводе – туда, где выращивают шелковичных червей. В лаборатории мыла посуду после научных исследований. Там каждую бабочку, каждую гусеницу клали в отдельную баночку и рассматривали в микроскоп, проводили эксперименты – а потом я эти баночки мыла. На заводе был страшный шум. Не знаю, откуда он брался, но я всегда вздрагивала и роняла на пол склянки. Склянки разлетались вдребезги, бабочки улетали, а лохматые гусеницы расползались по плиткам. Грохот был жуткий, из-за него я не слышала собственного голоса. И вот чтобы скоротать день, я орала песни. Я бегала по делам, мыла посуду и пела. Проору все песни, смотрю – уже обеденный перерыв. Пообедала – и снова бежать и петь. И не скучно.
По вечерам я вышивала. Меня с детства мама учила вышивать. И вот если кому надо отделать платье, наши четыре портнихи меня и просили. Кому гладью, кому крестиком. Потом я научилась делать вафли – вот так сложить, вот так прострочить, и будет очень модно. Работы всегда много, если не лениться учиться чему-то новому.
А на первую зарплату я купила себе два новеньких платьица. Одно – батистовое, тоненькое, с белым воротничком, с белыми самолетиками по синему полю. Второе – из маркизета, на кокетке, шестиклинка до колен, по самой последней моде. Кружилась перед зеркалом, представляя себе выпускной вечер и высокого молодого военного, который протягивает руку: позвольте вас пригласить!


Папин младший брат, дядя Сережа, живший в Нижнем Тагиле, писал все время: приезжайте, добивайтесь, чтобы вас отпустили сюда, я вам помогу, здесь есть учительский институт, Нина сможет учиться... Хорошо, мы с мамой решили ехать. И ей наконец разрешили.
Собираемся, копим деньги, чтобы заплатить за учебу, готовимся ехать... И вдруг мама заболела.
Она разбирала рыбу в своей столовой, уколола палец, и у нее пошли по руке какие-то пятна. Я говорила ей – мама, иди к врачу! Но она не любила больницы и говорила – да что пятна, подумаешь, сами пройдут. Но они не проходили. Рука болела все сильнее, пятна превратились в полосы и пошли выше, к сердцу... Через несколько дней в синагогу зашла медсестра – поставить кому-то укол. Ее попросили – пойди, посмотри, что там у тети Шуры. Она пришла, посмотрела... и говорит – сейчас же в больницу, сию секунду! У мамы нашли сибирскую язву.
Это очень заразная болезнь, и она неизлечима в северных широтах. А в Туркмении излечима почему-то, но лечить ее долго и трудно. И маму положили в больницу. Это была даже не отдельная палата, а отдельный домик, и я с ней общалась только через окно, через двойное стекло.
И мама там пролежала целый месяц. А нам надо и ехать уже. Язвы почти прошли, руку намазали мазью Вишневского и велели не открывать ни при каких условиях, и чтоб никаких перевязок, только потом у врача, как доедем до места.


Мы отправили дяде письмо: едем, жди! а оно почему-то задержалось в дороге, пришло через три дня после нас. Вышли на вокзале – а нас никто не встречает. Удивились. Сдали вещи в камеру хранения и потопали потихоньку пешком по незнакомым местам. Любовались на улочки, бегущие с горки на горку, постояли у резного забора, вдыхая запах цветущего сада, любуясь домом с синими занавесками… Пожилая статная женщина выглянула на крыльцо. «Даша, Юра, идите обедать!» – звала она.
Шли мимо завода. А там из труб сажа, в жизни черней не видела! Деревья вокруг – как со старой гравюры. «Чем же бедные люди дышат на этом заводе?» – сказала мама. Прошли, глянули друг на друга – а мы сами чернее негров!
Засмеялись, вымылись в пруду кое-как, так мокрые и явились к дяде. Сколько радости, сколько объятий! Девчонки-сестрички повисли на мне, мал-мала меньше: «Дина, ура, ты будешь нашей учительницей!» Тетушка кинулась печь пироги. Это было двадцатое июня сорок первого года, мой день рожденья.
А двадцать второго началась война.
В институт меня сразу приняли, и потому разрешили остаться и прописаться в городе. А маме не разрешили, предложили на выбор несколько деревень. Мы с дядей провожали ее на вокзале. Она не плакала, потому что уже привыкла к переездам и расставаниям. Через неделю дяде пришла повестка, его забрали на фронт. Я осталась с тетей и ее детьми.


И вот вы опять прошли рядом со мной, Дина! – улыбнулась бабушка Даша. – Действительно, пару недель вы жили где-то поблизости, раз приехали в наш институт… А тот институт, что выбрала я, был в Свердловске, так что мы снова разминулись.
- Но вы же оставили мне кое-что... Кое-кого. Это мы выяснили давно! Знаете, дети, у бабушки Даши в школе была подруга, Галя Черемина. Сидели все годы за одной партой, очень дружили. А в институте она сидела за партой со мной. Как это мы с ней ни разу не говорили о вас, Даша?
- Чтобы не вспоминать милые школьные годы и грустное расставание. А я очень быстро уехала, в самом начале войны…

Это было вскоре после выпускного. В тот день мы поехали на природу, за город, на Медведь-камень. Ехали всем классом, с таким чувством, что это наше прощальное путешествие. Мальчишки хотели идти по призыву в армию, девчонки собирались разъезжаться по институтам…
Перед самым отъездом вспомнили, что никто не взял соль и конфеты. Побежали втроем в магазин, весело, вприпрыжку: тетенька, свешайте нам скорее триста грамм шоколадных конфет! и еще вон тех карамелек!
У окна стояли двое солдат. Хмурые, невеселые. Один посмотрел на нас: «Эх вы, молодежь, ничего-то не знаете! Ведь скоро будет война. А вы – с карамельками…» О чем это он? Какая война? Разве это возможно? И мы побежали обратно, тут же забыв о грустных солдатах.
 Это был славный день, очень веселый, очень приятный… Брали с собой волейбольный мяч, бутерброды, чай в термосе. Носились друг за другом по просеке, играли в мяч, разжигали костер… Вечером вышли к электричке. На платформе много народу, хмурая, тяжелая толпа. Устали, наверное, а нам и неинтересно, и дела нет. Нам хорошо, весело. Сели в электричку смеясь, даже песню затянули какую-то… На нас шикнуло полвагона: «Вы что! С неба упали? Не знаете, что война началась?!»
Дома у меня брат и отец собираются в армию. Пришли повестки. И это – последний вечер дома, всей семьей…


Им на фронт, а мне – в институт. Война, не война – жизнь идет, надо устраивать ее и жить как-то. Всегда стараться жить и радоваться чему-то.
Я надеялась стать медиком. Всегда хотела быть как мама. Собралась в медицинский.
Приехала к дяде-врачу – и узнала, что в медицинском нет общежитий. Ни одного. И денег, чтобы жить на частной квартире, у меня тоже нет. А тут девчонки-подружки, приехавшие следом, веселой толпой по улице: идем с нами в УПИ! там замечательно! там столько хороших преподавателей и так хорошо устроена жизнь!
Я понесла паспорт в Уральский Политехнический. А в то время в УПИ размещался Московский госуниверситет – срочно эвакуирован в безопасный город. И там – моя любимая филология, мои любимые гуманитарные предметы. И конкурс – совсем никакой, недобор страшный, все ушли на фронт, только принеси документы – запишут без экзаменов. И я пошла. Но у входа меня закружила толпа знакомых, подружки болтали без умолку, они пришли поступать на строительный факультет и хвалили его на все голоса. И я не заметила, как веселая толпа донесла меня до приемного стола, и вдруг я увидела у себя в руке новенький студенческий билет: «УПИ. Стройфак». Я не дошла всего пять шагов до стола МГУ… Так я не оказалась в Москве и не стала в итоге известным поэтом. Я не знаю, как это вышло, как я дала записать себя на строительный факультет, как не перевелась сразу, а потом было поздно…


Зато в УПИ хотя бы давали общежития. Не жилые корпуса – там обитали московские студенты – а учебные, переделанные под спальни, все крыло института. Большая аудитория, перегороженная тремя платяными шкафами: слева первокурсники, справа дипломники. Мне – отличное место на двухъярусной кровати.
Предупредили с первого дня: девочки, будет большая работа по вечерам – разгружать раненых. В восьмом корпусе – госпиталь, к нему – рельсы, подходят вплотную составы. Почти каждую ночь подгоняли вагоны, почти каждую ночь поднимали нас выносить солдат. Мужики – здоровенные, на ноги встать не могут, серьезные раны. И мы, дети, их тащим – с первого этажа на пятый, без всякого лифта. Пока наверх дойдешь, руки трясутся, ноги, сил нет. А оставить нельзя человека. 
По средам – военный день. Стояли на укладке снарядов, аккуратно паковали их в деревянные ящики: привет для немцев. А ночью снова – вагоны, шинели, кровь… Однажды наутро не выдержала, говорю: девчонки, ну жалко их! Ну давайте устроим им праздник, хоть песню споем, всё легче, всё отвлекутся… И мы устроили. Вечером после занятий сговорились, пришли, оделись ярко – кто по-клоунски, кто в простыне. Смотрим – заулыбались. А мы стали в ряд и запели… Не помню что, что-то громкое и заводное, и солдаты, у кого руки есть, стали подхлопывать. Потом я читала стихи, кто-то показывал фокусы, кто-то плясал… Мы старались изо всех сил. У нас получалось.


…А в коридоре на первом этаже лежала картошка. Прямо на полу, и оставлена узенькая тропинка, чтоб проходить. Не знаю, почему, – может, хранилища были заняты. Но я удивилась, когда первый раз такое увидела. Прошла аккуратно на цыпочках. И особенно странно, что картошку эту никто не берет, не ворует, хотя студентам почти нечего есть.
В столовой пайка – четыреста грамм хлеба. Пока стоишь в очереди, весь хлебушек съешь по крошечке. А уже с супом, со вторым – ничего и нет. На первое – жидкий суп из ржаной лапши; пока он стоит – раскиснет, плавают в воде серые ошметки. На второе – омлетик размером со спичечный коробок. На ужин – пустая пшенная каша. И противно, после бабушкиных-то пирогов, и никуда не денешься. А могла бы чувствовать себя избалованной аристократкой, сбежала бы от такой жизни. А нет, быстро привыкла.
Можно сдавать кровь, это выгодно: дают сто рублей денег и рабочую карточку – восемьсот грамм хлеба вместо четырехсот студенческих. Пришла на станцию сдачи крови, стояла в очереди. Зашла, уселась в кресло – а старенькая медсестра посмотрела на меня поверх очков и сказала: «Иди-ка ты, голубушка, отсюда! Тебе самой надо бы кровь вливать!»
А дело к лету. Я собралась – и в колхоз. Набегалась на свежем воздухе. Пошла снова сдавать кровь. Тут уж меня, конечно, взяли. Но никаких скидок на экзамены: завтра экзамен, а сегодня иди сдавай кровь. А кровь отдашь – голова пустая… Не положено сдавать кровь слишком часто, но дядюшка-врач доставал для меня направления…


- Да что вы, Дарья Ивановна! – воскликнула бабушка Дина. – Как он мог, родной дядька! Это же нельзя, это же плохо!
- Почему? Это давало мне лишний хлеб, если только хлеб может быть лишним…
Бабушки спорили. Одна считала, что нужно помочь тому, кто хочет жертвовать собой и приносить пользу себе и другим. Вторая считала, что нужно пожертвовать собой, лишь бы не вынуждать других делать это. У великодушия разные лица.
- Когда дядю Сережу забирали на фронт – говорила бабушка Дина, – он велел жене: ты племянницу не обижай! И она меня не обижала. Один пример ее доброты я никогда не забуду.
Мы жили очень бедно. Я получала стипендию – сто сорок пять рублей, это совсем мало. У нас девчонки сдавали кровь – целыми комнатами соберутся и идут, часто, и за это платили хорошо. И вот меня подговорили, я сдала кровь, и мне дали рабочую карточку – хлеба по восемьсот грамм! И тут нас накормили, и все так замечательно. Я, такая гордая, пришла домой и говорю тете Дусе: вот, тетя Дуся, я кровь сдала, карточка у меня теперь – на восемьсот граммов хлеба! Она меня выслушала и говорит: «Так, Дина... Чтобы больше никогда ты кровь не сдавала. Я от своего хлеба откажусь, ешь. Но чтобы кровь не сдавала. Что мне потом скажет Сережа?»


Тетя Дуся работала воспитателем в детском саду. У нас была комнатка в коммуналке – десять метров, а может, и меньше того. Две кровати друг против друга, два сундука, стол-тумба и печка-буржуйка. И в этой комнатке – мы, двое взрослых, и три малышки – пять лет, три года и грудной младенец. Старшие вместе с мамой ходили в садик, а младшую я по пути в институт заносила в ясли, а днем забирала. Так и жили целой оравой.
 Хлеба хватало еле-еле. А однажды тетя случайно оставила хлебные карточки в своем пиджаке, на стуле в детсадовской раздевалке... Она вспомнила о них по дороге, вернулась, всего лишь прошло полчаса – но карточек уже не было. Семья осталась без хлеба на целый месяц.   
К счастью, это случилось летом, и кое-какую еду можно было найти. Каждый день мы шли за грибами, потом продавали половину грибов на рынке и покупали стакан муки. Из второй половины варили похлебку, высыпали туда муку, и было сытно. Собирали лебеду и варили суп, и немножко было своей картошки, что росла под окном. Соседи из жалости к детям приносили нам изредка по кусочку хлеба. Но при всем этом мы умудрялись сушить сухари для дяди Сережи. Чтобы если придет от него письмо, отправить ему посылку. Сушили хлеб на печечке и складывали в сундук, в холщовый мешочек.
 Однажды посушили еще немножко, я открыла сундук, чтобы их убрать, смотрю – а чего это у нас сухарей так мало? мы сушим-сушим, а их не прибавляется.


И вот как-то я пошла в институт, и скоро зачем-то вернулась. И когда подходила к двери, мне послышалось, будто щелкнул замок нашей комнаты... Я пытаюсь открыть входную дверь – а она не открывается, защелкнута изнутри на задвижку. Я давай стучать. Открывает соседка, Катя. «Ой, – говорит, потягиваясь – ты уже вернулась! А я спала, не слышала, я же с ночной смены...». Я прошла в комнату, и смотрю – а почему хлеба мало? Он лежал на столе, прикрытый салфеточкой. И я же последняя уходила, его оставалось много, а сейчас мало? Как так? Никто ведь из наших не был?
Вечером тете рассказываю, а она говорит – а, тебе показалось. И тут же говорит: «Давай картошечки сварим! У нас так тепло, не будем еще печку топить, – а Катя с Шурой варят что-то, так давай к ним попросимся». Я пошла, и свое полешко взяла, чтобы у них не тратить. Прихожу, а они говорят – пожалуйста, только вот чайник согреется. Я подошла – а он кипит вовсю! Я кричу: «У вас чайник-то кипит!» – крышку с него подняла, а там картошка! И такая же мелкая, как наша.
Тогда тетя Дуся говорит: давай, завтра не ходи в институт. Посмотрим, что получится.
Ну и я так с вечера хожу по коммуналке, болтаю, что завтра мне надо очень рано в институт, вы все еще спать будете, так что утром не увидимся... Утром тетя Дуся собрала всю нашу детскую ораву, и Юлю сама в ясли понесла, и ушла. И меня закрыла на ключ.


Я легла на свою кровать и жду. Лежу и думаю – а вдруг это не Катя? Вдруг это какой-нибудь страшный мужик тут приходит? Он придет и меня убьет. И тут я слышу – открывается дверь коридорчика, который перед нашей дверью... Я с кровати на цыпочках соскочила и пробежала за дверь – чтобы когда она откроется, мне оказаться за дверью. Чтобы я успела убежать. Встала, прижалась, и стою. И дрожу вся.
Слышу – в нашем замке ключ. А у нас был висячий замок, и слышно, как его вытащили... Открывается наша дверь. И я смотрю – тихонечко входит и движется прямо к столу – Катя. Я тогда левой рукой закрываю дверь, а правой включаю свет. И такая была страшная минута! Катя испугалась смертельно – так резко включился свет – обернулась бледная, увидела меня – и упала на колени: Дина! ты только Дусе не говори! Ты только не говори Дусе!
Она отдала мне ключ, я оделась, закрыла дверь и пошла к тете. Она как меня увидела – хлопнулась в обморок. Сразу поняла, что кто-то приходил, иначе как бы я вышла. И говорит: «Катя?.. Катя! Ну я ей сегодня все волосы выдергаю, как вернусь! У меня трое детей, а она!..»
А когда тетя Дуся вернулась домой, она только тихо-тихо сказала: «Как же тебе не стыдно, Катя?» И Катя плакала, и просила прощения, и больше я ее никогда не видела – она приходила с работы и незаметно пробиралась к себе в комнату, и так же незаметно уходила. За год она ни разу не попалась нам на глаза.


Вскоре в институте ко мне подошел человек. Как говорят сейчас – человек в черном. Представился работником НКВД. «Я знаю, вы новенькая, – сказал он. – Нам известно также, что у вас арестован отец. Несмотря на это прискорбное обстоятельство, мы даем вам возможность учиться. Но вы станете нашим осведомителем».
Я испугалась. Пошла ни жива ни мертва, рассказала соседке по парте. «А вдруг это какая-то ужасная провокация? – воскликнула та. – Пойдем в НКВД!». И мы пошли. Она осталась караулить у подъезда: «Если через час ты не выйдешь, я буду знать, что тебя арестовали».
Я зашла в подъезд, направилась к вахте: «Мне надо увидеть начальника НКВД!». Храбрилась изо всех сил. Я назвала пароль, который мне шепнул  человек в институте. Он вышел – тот самый, в черном. «Ну что ж ты? Я же показывал удостоверение, чего ты?» – смеется. Уговорил меня встречаться и беседовать с ним раз в месяц.
Вот встречаемся раз, другой, третий… «Ну что?» – говорит он. «Да все хорошо, – отвечаю я, – все в порядке». Скоро мне это надоело. Я пошла отказываться. «Но как же?! – сказали они. – Ведь нужно помочь Родине, идет война!» – «Но я и так помогаю Родине! – сказала я. – Я учусь, я буду учить детей, я патриот, я хочу заниматься полезным и нужным делом!» И тут один из них как закричит: «Да что вы с ней возитесь! Пусть идет на … отсюда! Без тебя обойдемся!» И пошел матом. А я выскочила на улицу – такая радостная! Кричу: «Галя, меня так материли, так материли, но я так рада, что они меня отпустили!» Так закончилось мое сотрудничество с НКВД. 


После института – распределение. У меня-отличницы выбор: любой район. Приглянулся Невьянск – живой город с чудесной башней – и ближе к маме.
А мне не в чем ехать.
Папин костюм! Я берегла его в память о папе. Но теперь я решила, что он лучше послужит всем нам, если будет не просто лежать в чемодане. Мне сшили из него пиджак и юбку – соседка-швея за два ведра картошки.
И я отправилась. Пешком, по тракту, никакого транспорта нет, все ушли на фронт. Иду потихонечку, с желтым портфельчиком в руках, в туркменском своем батистовом платьице с самолетиками. Иду по деревням,  все здороваются. Старики здороваются, детишки здороваются. Когда с портфельчиком идешь, все здороваются. Иногда спрошу – далеко еще до Невьянска? Далеко. Иду.
Дошла до Первунова, встречается мне женщина молодая. Говорю – далеко до Невьянска? Нет, говорит, километров пять осталось, а вам зачем? Узнала, что из института, заохала: батюшки, да что ж мы стоим, идемте ко мне, я вас чаем напою, отдохнете, я же тоже ж учительница!
Пошли к ней, а у нее свой домик, корова – хорошо! Она давно здесь, освоилась, люди хорошие. Налила мне молока в глиняную кружку и картофельное пюре достает из печки – а у него корочка красивая такая, румяная, розовая. И пахнет теплом, домом… Поели, и она меня повела до моста, а за мостом уже Невьянск.


Иду и вижу – школа. И меня на пороге встречает учительница. Я говорю: вот, направлена к вам литератором. А она: ой, как хорошо, как хорошо, теперь меня отпустят!
Повела меня на временную квартиру. Там у хозяйки муж – конюх в колхозе, а брат – певчий в церковном хоре, обоих на фронт забрали. И слуху о них никакого, одни фотографии на стене висят.
У моей квартирной хозяйки кроме меня – еще двое ребят-постояльцев, школьники из соседней деревни. Утром чай с картошкой пили. Хозяйка всю картошку в одном котле варит: свою целую, у моей макушки срежет, на ребячьей зарубки сделает. Достает вареную – и видно, где чья. И каждый свою картошку ест.
Весь август, сентябрь я в поле. Сколько картошки – и хочется взять, унести с собой. Да я могла бы столько наносить! А я возьму картошинку в карман, и так совестно! – брошу обратно. А после покупала по четыреста рублей ведро. Но молоко давали, пол-литра в день – ходила с баночкой на ферму вечерком.
Занятия начались поздно, в конце сентября. Я в класс прихожу – а там сидят здоровенные парни и девчонки выше меня. Им лет по семнадцать, а мне только-только двадцать исполнилось. Ну парни сразу, понятно, давай мне глазки строить. Мне вроде и строгой быть надо, а самой смешно. Вот так и сожму губы, будто сержусь, а глазами смеюсь, не могу. Пришла девчонка учить ровесников.
Через год была комиссия из районо. Я понравилась. Меня пригласили школьным инспектором.


И сразу меня отправляют на курсы, чтобы я знала, что делать.
В моем ведомстве был весь район. И вот я выходила – пешочком, как всегда – от села Невьянского до Нижней Синячихи, потом в Путилово, из Путилова в Останино, из Останина в Ряпосово, от Ряпосова до Первунова, потом в Бабиново, потом в свою школу, где раньше работала, потом Ключи, потом Маньково, потом Голубково, а из Голубкова в Гаранинку, а из Гаранинки уже еду обратно узкоколейкой. Но что интересно – ведь телефонов не было, но когда я выходила в Нижнюю Синячиху, уже все знали: по тракту движется инспектор.
И вот представьте – я юная выпускница института... Я что-то знала, я что-то инспектировала, ко мне прислушивались! У меня учились чему-то! Я вот сейчас только думаю – чему я их могла учить? А ведь я учила чему-то... Но я шла в каждую деревню и повторяла себе слова того академика с курсов, Бараша: «Когда вы идете к учителю, вы не старайтесь охаять его урок, какой бы он ни был. Вы найдите в уроке то, что хорошо, самое-самое-самое, что замечательно получилось, и скажите об этом. И тогда он выслушает все. Какие бы замечания вы ни делали, он выслушает все». Эти слова я помнила всю жизнь.
Было много однокомплектных школ – это четыре класса и один учитель. Было много двухкомплектных школ – это четыре класса и два учителя. Я приезжаю в школу, а школа закрыта и учителя нет. А где учитель? – а он уехал в Алапаевск на базар. Приезжаю в другую – ребята сидят занимаются, а учителя нет. А где учитель? – а он стирает, он живет при школе и там себе стирает белье.

Однажды в мае я проверяла школу в селе Монастырь. И вдруг утром прибегает посыльный на квартиру к директору (а я всегда жила у директоров школ, куда ж меня еще деть). И бежит посыльный и говорит – закончилась  война. Война закончилась, война, война закончилась! Весь народ выскочил на улицу, кто плачет, кто обнимается, ну всё, война закончилась!
А мне еще нужно было завершить круг, зайти в Елань напоследок. И на следующий день я приехала на лошадке, прихожу в дом к учительнице – а там... Рев, плач. Вчера закончилась война, а сегодня на мужа пришла похоронка.
И я так захотела в школу. Я устала от этой инспекторской работы. Всегда пешком, такие дальние края... Все мельком, так мало времени, чтобы помочь кому-то.
А у нас в Верхней Синячихе был директор – Николай Евсеич Царицын. Он был взят из другого района, простой учитель. И вот во время войны – некого было взять – ему пришлось идти директором в эту школу. А у него в тех краях – дом, семья, жена-учительница, детишки там учатся... Ему хотелось к ним. Он мне говорит: "Ты знаешь что? Хочешь, чтоб ты не работала больше инспектором? Вот послушай меня. Я уйду сейчас в отпуск, и пусть меня хоть из партии исключают, хоть откуда, но я не вернусь. Что я уже два года живу без семьи? Я не вернусь. А ты-то уже останешься в школе! А директора-то им будет негде найти!"
Ну я взяла и согласилась. Он не вернулся. Я не знаю, исключили его из партии или нет, но он не вернулся.


И я назначена была директором школы.
Дров нет, дрова не заготовлены. Лампочек нет. Стекол в окнах нет. Кошмар.
Пошла по организациям с корзинкой в руках. Торготдел, горздрав, фабрика. И притащила корзинку лампочек. В какой-то конторе они прямо вывернули у себя лампочку и отдали мне.
Пошла по семьям, позвала родителей на субботник, пилили дрова, окна забили толью... Мне двадцать два года, я директор средней школы!
Мне было трудно. Вот эта вечная забота о дровах, о воде, которую надо привозить, об уборке школы, нет техничек, нет того, нет другого... Я решила: это не мое. Я хочу заниматься литературой, хочу быть с детьми. И стала писать письма в город с просьбой прислать другого директора. И вскоре его прислали, а я стала завучем.
Я жила в деревенском доме вместе с одной учительницей. Мне мама возила на саночках картошку, ей мама возила клюкву. И вот мы с ней каждый день ели эту картошку и эту клюкву. Сыты, довольны и здоровы. А потом она вышла замуж, и я осталась в доме одна. А в этот год был неурожай, у мамы не выросла картошка. Что кушать? В соседнем доме была корова, я стала покупать у них кружку молока каждый день. И был паек – шестьсот граммов хлеба. И вот в обед я съедала весь хлеб, припивая его молоком. Вечером я есть уже не хотела, а утром думала, что у меня впереди эта кружка молока и этот хлеб, и такая мысль давала мне силы.


Но все равно жить было весело. Я всегда радовалась. Учителя говорили: «Как придешь в школу, зайдешь в учительскую – там Дина Степановна всегда улыбнется. Все горести остаются за дверью!»
А тут к нам в школу пришли проверять преподавание военного дела. Молодой офицер из военкомата. Это было весной, проверка должна бы и закончиться к лету, а нет – все продолжается. Что-то этот офицер зачастил в школу. И на меня все  поглядывает. Мне преподаватель военного дела уже говорит: «Дина Степанна, это из-за вас он меня без конца проверяет!»
К первому мая офицер узнал, где я буду на праздник, и напросился туда же в гости. И пришел. Пригласил меня танцевать. Я говорю: «Какое интересное совпадение! И вы в этой компании, разве вы тут с кем-то знакомы?» –  «Нет, ни с кем не знаком! – отвечает он. – Но обязательно познакомлюсь, когда вы выйдете за меня замуж». Он был высокий, крепкий, очень надежный и очень воспитанный. Он мне нравился. И где-то уже в середине мая – я могла бы узнать точно, если бы посмотрела брачное свидетельство – мы подали заявление.
И стал он мой муж – Данила Кузьмич, украинец, родом из Хмельницкой области, трижды раненый на Ленинградском фронте.
Мы сняли квартиру, и сразу же взяли маму к себе. У нас был большой дом, две комнаты, столовая и кухня. И огород, и сени, и баня – целый огромный дом, как мне казалось.


Я стала учиться вести семейную жизнь. Сама-то неприхотлива в еде, а тут надо кормить мужа обедом и ужином. Я старалась. Хозяйка дала мне кастрюльку, в которой дырочка была прожжена, и вот чтобы не протекало, она взяла тряпочку и в дырочку протянула, и завязала узелки с той стороны и с другой. Я поставила варить борщ. Борщ сварился, я стала мужа кормить, и первое, что ему попало в суп – эта тряпочка.
В другой раз испекла манник из битых яиц. В селе так и было – поедят пирог с молоком, и считается, что обед. Вот муж приходит обедать, я поставила манник, налила молока, сама что-то тут бегаю, говорю: «Ты что ничего не кушаешь?» – «Так ты ж еще ничего не подала!» – «Как ничего? Вот манник, вот молоко!» Ну, он поел, а потом говорит: «Знаешь, Дин, вот это можно есть на закуску. Надо борщ, надо пельмени, что-то еще, но как следует».
 Потом я кашу варила. Я же привыкла есть раз в день, но основательно – свои шестьсот грамм хлеба с молоком. А Данила Кузьмич получал военный паек, и у него там было всего помаленьку, консервы мясные, лавровый лист – все. И вот сварила кастрюлю пшенки, взяла две большие тарелки и наложила ему тарелку и себе тарелку. Он попробовал немножко, поел, чаю попил и ушел на работу. И мне неудобно при нем всю кашу есть. Но когда он ушел, я съела свою кашу, и его кашу, и веселенькая отправилась. А вечером он говорит: «Дин, утром ты наложила такие огромные порции, неужели ты думала, что можно все это съесть?»  А я говорю: «Почему – думала? Я не думала! Когда ты ушел, я свою доела и твою доела!» Так вот учились друг другу.


В июне у нас родился сын. Весь класс, который мне дали в подшефные, пришел в роддом меня поздравлять. Санитарка говорит: «Ну-ка, женщины, подберитесь, прикройтесь, тут к Дине Степановне целый класс!» И они как выпялились в окошко! И санитарка внесла огромный пирог. Это мама Коли Судовикова испекла, самого моего хулиганистого и отстающего ученика. Он ей сказал: мама, пеки пирог, мы пойдем Дину Степанну навещать, у нее сын родился!
В сентябре уже возвращалась в школу, а с сыном сидела моя мама. Школа рядом, через дорогу. Когда надо Сережу кормить – мама зажигает свечку и ставит на окошко. А все знали. И даже кто-нибудь из ребят бежит: «Дина Степанна, у вас уже свечка горит!» И я иду через дорогу кормить сына.
Однажды муж уехал в Ленинград, на военные сборы. И в это время случился пожар. Мы жили по одну сторону от военкомата, а по другую сторону от него горел дом. Был страшный пожар. А я дома с мамой и Сережей. И вот прибежал военком – пожар бушует, дерево, дерево кругом! – и маме кричит: «Собирайте вещи, ребенка оденьте, приготовьтесь – если только военкомат загорится, будем вас вывозить». Военкомат отстаивают, поливают, обсыпают землей, много народу. Как мама потом сказала, страху она натерпелась – жуть. А я даже не знаю, что чувствовала – я только сына схватила и к себе прижала, а больше ничего не видела, как во сне; я уже потом, наутро испугалась, когда все кончилось. И Данила на следующий день вернулся, а у нас в дому все вещи запакованы. И мы перепуганные с ребенком.


А потом мужа перевели в другой район, в город Асбест. Я пришла в новую школу, стала вести два класса. Веду и думаю – а почему же ко мне, к новому учителю, никто не идет на урок? Вот я же знаю – работала завучем, знаю – когда приходит новый учитель, надо дать ему пару недель освоиться, а потом идти на урок – познакомиться с ним, я его не проверить иду, а знакомиться: что за учитель. А ко мне никто не идет. Месяц я проработала – никто не идет, второй месяц проработала – никто не идет... Я удивляюсь. Но не могу  же я говорить: почему вы не идете ко мне на урок?
И вдруг в седьмом классе, прямо во время урока – а кабинет проходной, в соседней комнате жил завхоз – открывается дверь из той комнаты и выходит директор школы. Ей наплевать на ребят, она подходит ко мне, жмет мне руку: «Дина Степанна, я благодарю вас за уроки, я у вас прослушала вот такой урок, вот такой урок, вот такой-такой-такой урок, и не только я слушала ваши уроки, слушали завучи соседних школ, мы очень вами довольны!»  А я... Ребята замерли, и я вместе с ними... Как я довела урок – не помню. Но когда я пришла в учительскую, у меня началась истерика. Учителя подбежали: что с вами, как, что? А когда узнали – ааа, да вы не волнуйтесь, у нас еще не такое было! Чтобы узнать, что о ней говорят другие, она на уроке пряталась в шкаф в учительской, сидела там до перемены и слушала разговоры!
Скоро эту директоршу сняли за махинации с деньгами школы…


В школах уже становилось тесно. Почти все они начали вдруг работать в три смены. Детей рождалось все больше, и с каждым годом у нас появлялось все больше учеников.
Мы занялись пристроями.
Наша школа – как буква С. И в этом углублении буквы С начали строить площадку на восемь классов. Поставить-то несколько стен и крышу, очень удобно!
Это был самострой абсолютный. Шефы лишь завезли нам кирпич и раствор. Родители все как один выходили, кто в субботу, кто в воскресенье, никто ничего не умеет на стройке, но как-то справляемся! И ни один не сказал: я не буду, не должен, пусть государство выделит средства…. Мы как-то сидели у школы с одной учительницей, и она сказала: «Знаешь, я боялась, что наши родители начнут говорить: «мне некогда» или «пусть мне заплатят»…». А я удивилась ее словам: ведь мы все только что пережили войну, да даже не в этом дело, просто я знаю, что люди всегда помогают друг другу и только так могут выжить и построить что-то еще.
Так что все шли как на праздник, так дружно, так радостно. С пирогами, с плясками, с жаром. И вот готов наш пристрой, всего за каких-то два летних месяца. Пол покрасили, вышли в коридор – красота! Жалко, что все закончилось. Не разойтись же так, надо отметить! Кто-то сбегал, принес баян, кто-то – бутылку вина, кто-то – шмат украинского сала…

Осенью – снова заботы: начинаются смотры самодеятельности. Одна из идей была – защищать «честь названия школы», для всех коллективов в районе. Мы решили назвать школу именем Чкалова.
Сколько писем было написано! Сколько ответов мы получили! И вот пришла посылка прямо из Америки… Это было просто невероятно, мы всей школой ринулись к почте, когда принесли извещение. В посылке – письмо от самого мэра Ванкувера, и фотографии, материалы: как встречали Валерия Палыча, как он выступал, как приветствовал его американский народ… Одна фотография из Окленда, мы уже видели ее в газетах: они трое, Чкалов, Байдуков и Беляков, с огромными букетами, улыбаются так, будто говорят – а вы что думали? знай наших!
Мы страшно гордились тем, что в нашей стране столько героев. И этот первый беспосадочный перелет через Северный полюс, Москва – Америка, всего лишь один из тысяч подвигов детей Советского Союза…
Вскоре наступила важная дата: юбилей объединения республик. На областном смотре в Свердловске каждая школа должна была представить одну республику по жребию. Нам досталась Молдавия.
Готовились все. Младшие классы делали виноградинки – катали ватные шарики с крахмалом и красили их акварелью. Старшие классы делали изгороди, чтобы поставить на сцену и украсить их виноградными гроздьями. Девочки шили молдавские костюмы по присланным выкройкам. Танцевальный, хоровой, театральный кружок – все были заняты народным молдавским творчеством.


Накануне была репетиция стола. Из Молдавии нам прислали фасоль всякого вида и множество рецептов (мы не остались в долгу и послали в ответ несколько пачек того, чего нет в Молдавии: клюквы и кедровых орехов). И вот стали в ряд: салат из фасоли, капуста с брынзой, мамалыга из кукурузной муки, борщ с крапивой, бобовый соус, вертута из теста с завернутым сыром, свекольный квас и кисель из варенья. Красотища! Напробовались вдосталь.
Дворец пионеров украшен роскошно. Мы выступали вместе с другой асбестовской школой, они представляли Армению. Музыка для выступлений записана на магнитофоне. И вот на сцену торжественно выходят две школы, как будто это слет двух республик, и играет молдавский гимн, а за ним молдавская танцевальная музычка. А где же армянский гимн? Армянского гимна нет. Соседняя школа нахмурилась... Но тут вдруг что-то случилось, и все сразу забыли о гимне.
В зал вошли молдавские дети. Самые настоящие, специально прибывшие из Молдавии. Это наши друзья-учителя прислали нам такой подарок – двух девочек и мальчика, и с ними пионервожатую. Ни у одной школы в районе, какую бы республику они ни представляли, такого не было! А они вышли на сцену и хором крикнули: «Бунэ зинэ, даш тавареш!». «Здравствуйте, здравствуйте, дорогие товарищи!» – кричали в ответ. Зал бушевал. И тут вынесли стол, покрытый узорчатым гуцульским покрывалом, а на столе – все наши яства; следом выбежали наряженные танцоры – и пошло веселье…
А одна молодая женщина, бойкая, с животиком на каком-то последнем месяце, подошла к самой сцене и прихлопывала в ладоши, видно было, что она вся захвачена ритмом танца…


Тут бабушки взглянули друг на друга, кивнули и засмеялись.
Я смотрела на них во все глаза. Как же так: они столько раз были близко, столько раз пересекались на этих дорогах, чтобы наконец прийти и сесть рядом, и нянчить нас. Они столько раз встречались, но не знакомились, не оставались вместе, а продолжали идти каждая своим путем, чтобы остаться разными, чтобы оставить целыми свои характеры, чтобы легкомыслие не смешалось с серьезностью, и жажда знаний не смущала жажду поэзии. Две судьбы шли рядом, переплетаясь, и две женщины не догадывались об этом. И вот наконец, когда все уже было сделано каждой из них, и их дети стали такими, какими стали, они встретились навсегда, чтобы сидеть рядом зимними вечерами, и долгими летними вечерами, и неспешно беседовать. Кто знает, с каким незнакомцем связана наша жизнь прямо сейчас.
…И если верно, что характеры и судьбы передаются через поколение, мне становится немного яснее, что мне достанется в этом мире. Мне, ребенку перестроек и новых законов, жившему в нескольких разных странах, не сходя с места. Мне дано не сражаться, не утверждать новые правила, но смотреть терпеливо на то, что происходит вокруг, принимать и прощать все то, что рушат и строят родители, смотреть на все чуть отстраненно, узнавать и хранить жизнь. А потом воспитывать юных героев, которые снова перевернут мир.


Я встала и понесла чашки на кухню.
Когда я вернулась, бабушки сидели в креслах. Они обе смеялись, что даже животик не мешал Дарье Ивановне путешествовать по стране. «Как по стране? – говорила Оксана. – Разве ты не жила тут же в Свердловске?» – «Что ты, детка! Тогда я жила в Алма-Ате, и лишь приехала в гости к дяде!» – «В Алма-Ате? А не в Кустанае?» – смеясь, пыталась запутать Лиза. «Ну нет, и даже не в Бухаресте!» – смеялась бабушка.
– На последнем курсе дядюшка взял меня к себе. Хватит по чужим людям мыкаться. В тот год его выбрали директором Медицинского, дали квартиру посолиднее – прямо за центральной площадью, в Банковском переулке. Так что однажды он просто приехал в наше общежитие и увез мой чемодан, и меня впридачу. В этой квартире я и встретила Победу.
В один из субботних дней вдруг объявляют по радио: конец войне. Я мыла посуду, да и замерла с чашкой в руке. Так с этой чашкой, с полотенцем, в тапочках и выскочила на улицу. А день был дождливый, прямо лило сверху, и все равно все выбегали из дома, бежали на площадь, от мала до велика. Все радовались, смеялись, плакали, обнимались… Весь Свердловск обнимался на площади! Неизвестно откуда взялся оркестр, заиграл, и играл до позднего вечера, и утром снова начал играть.
Толпа студентов текла в институт. В институте праздник! Выдали всем студентам паек: сто грамм сахара, кулечек какао и пачку печенья.


Перед дипломом – практика на большом кирпичном заводе. Со мной в общежитской комнате – девочки-бухгалтера с Украины, у них тоже практика. Одна из них, побойчее, в военное время ушла в партизаны, у ней и выправка будто военная. Другая стрижена наголо: ее мать три года прятала в погребе от немецких офицеров, брила красавицу, как мальчишку, мазала сажей, чтобы кто глаз не положил.
Вдруг от папы пришло приглашение. Он с армией дошел до Румынии, до Бухареста, его звали остаться там. Он раздумывал, а пока прислал мне вызов: пусть ребенок посмотрит кусочек мира.
Там было так хорошо. Целый поселок – воинская часть, и молодежь, молодые солдатики, и у многих приехали счастливые жены, и вот – танцы, гулянья… К нам отношение лучше некуда: русские – победители, спасители. Бесплатный проезд в транспорте, без очереди купить любой продукт на базаре… Квартирная хозяйка во мне души не чаяла, носилась со мной как с писаной торбой,  кормила сахарными калачиками. И ходили за мной три кавалера: узбек, грузин и румын. Красавцы! Выстроятся все трое: выбирай! Возьму их под ручки и идем танцевать.
Недели три погостила и говорю: «Пап, я поеду домой!» А он даже удивился: «Куда ты одна поедешь? Да брось ты, скоро вернемся всем эшелоном, никто не останется здесь». А эшелон идет медленно: пройдет немножко и снова стоит. Опять же танцы, песни… Хорошо, но долго. Домой я вернулась в конце сентября.


Пока проездила, протанцевала – все хорошие ближние распределения разобрали. Легкомысленная девица, правда? Осталось последнее: в Алма-Ату. Ближний свет, ничего не скажешь! Хотя там меня и ждала судьба.
Поселилась в маленькой комнатке, с соседкой – выпускницей Львовского института. Она инвалид: ехала на лошадке, везла кирпичи, вдруг колесо соскочило, телега упала, возница упала, кирпич на нее. Все отшибло, в тридцать три года – травма на производстве, пенсия по инвалидности. Ходит с палочкой, а такая милая девушка. Много женщин пострадало тогда на мужской работе.
 Меня назначили сменным мастером. Административная, в общем, работа, никакого творчества, тридцать человек у меня под присмотром. В начале смены собираю, расставляю всех по местам: кого на привычные, кого на новые каждый день. Первая смена – еще ничего, начало в восемь утра, все бодры и готовы трудиться. Не то – ночная: тут уж сон властвует вовсю. Из тридцати человек – восемь детишек; отец погиб на войне, мать у станка, детишки рядом: тележки катают, все заработок. И вот эти детишки – лет восьми, ну двенадцати – засыпают по всем углам. В перерыве съедят свой кусочек хлеба и разбредаются вдоль станков, притыкаются кто куда, засыпают мертвецким сном. И вот я хожу, ищу детей по углам, треплю: «Просыпайся, Славик! Просыпайся, Мишутка! Да просыпайся же!» Трясу, поднимаю в воздух. Решил быть как взрослые – будь.


В цехе прессы немецкого изготовления. Сначала в войну немцы прихватили наши станки, увезли с собой, надеялись приспособить к делу. Потом мы пришли, отобрали наши машины, а заодно их машины, чтоб не повадно было.
Однажды в такой станок замотало электрика. Конечно, он сам виноват, зачем все время ходил в шинели. Длиннющая незастегнутая шинель… Полез чинить транспортер, и будто все выключил, не знаю, меня тогда не было в цехе, обедала в нашей подсобке… А только вдруг мчится рабочий: «Там нашего мастера замотало!» Я прибежала, скорей выключать – главный щит, все у станков, все кнопки подряд. Скорей вызывать комиссию, кричать в телефон: «Приезжайте срочно! Что? Да, срочно! Тут целый цех стоит, пропала смена!» А бедолагу уж и достать нельзя, и не видно его, только кусок злополучной шинели торчит из немецкой машины…
Стала проситься подальше от этой нервной работы. Ладно, назначили инженером-технологом, начальником ОТК. Нет больше ночных смен, нет несчастных случаев – трудись, испытывай кирпичи. В белом халате стою в большой светлой комнате: в одном углу пресс, в другом печь, в третьем холодильник. На прессе даю нагрузку – одну, другую, третью – выдержит ли кирпич? Выдержал, молодец. Суну его в печь: что будет при пожаре? Стоит, не сыплется. Что в холодильнике? Вынула, сразу в воду… Вот, треснул, треснул, не вынес мороз в двадцать градусов! Все, забракована партия, спишут теперь по сходной цене на садовые домики. Скоро приедут за ней – свои, из поселка, с тележкой и маленьким осликом: каждому хочется строить свой собственный дом.


Днем – работа, вечером – развлечения. Из развлечений – кино и клуб, в клубе танцы. Я хоть и член бюро райкома, а танцевать любила. Иду в клуб, а мальчишки у дверей смеются: «Разве секретари комсомольской организации танцуют?»
Вот на одной вечеринке подходит ко мне парень. Симпатичный, веселый. Видно, что не слишком ученый, не из институтских, но мне понравился. «А почему бы нам не познакомиться ближе? – сразу сказал он. – Ты мне нравишься, я тебе тоже, не прогуляться ли нам?»
Оказалось, он был женат, но жена уехала сколько-то лет назад и не давала развод. Мы стали встречаться. Соседка моя вернулась к своим во Львов, одной жить было опасно: мало ли кто вломится ночью, всякие случаи были. Так что скоро мы с Федором стали жить вместе.
Из Румынии я привезла чемоданчик хороших вещей – тонкое белье, несколько отрезов на платье: у нас после войны мало что можно достать. Я все хотела отнести чемоданчик к соседке, чтоб приглядела, пока я на работе, она-то всегда дома. Да так почему-то не отнесла, прособиралась. 
Как-то Федор был в Ашхабаде, помогал местным после землерясения. Вернулся через неделю, ночью. Постучал, я открыла дверь, он вошел и спросил первым делом: «Почему ты перевесила мой костюм?» Я удивилась: совсем не трогала никакой костюм. У нас не было шкафа, и вещи висели прямо на стене, на вешалке, прикрытые газетами. И как это он увидел, что костюм его висит не на том гвозде, на каком висел? Ну висит и висит, ладно.


А утром я увидела что-то странное. На столе лежал мой комсомольский билет. Я знала, что он должен быть у меня в кармане, в костюме. У меня тоже был костюм – пиджачок с юбкой. И вот лежат документы на тумбочке. Я Федору говорю (специально его разбудила и говорю): «Ты зачем достал мой билет из кармана?» Он: «Да что ты! Я и не видел его!.. Да ты посмотри, вещи-то твои целы?» Я к чемоданчику – а там пусто. Кто-то сумел подобрать ключ и вытащил вещички, какие понравились. И пиджачок мой унес. А комсомольский билет по честному оставил на тумбочке.
На следующую ночь того интереснее. Я проснулась от тихого звука. Это было похоже на беспорядочное бряканье по стеклу. Я стала прислушиваться и размышлять. Рядом с моей кроватью была тумбочка, на тумбочке лежало зеркало. Еще там стоял будильник и мамина фотография в маленькой рамочке, а через рамочку перекинуты мои часы на браслетике, папин подарок. Открываю глаза и вижу: на тумбочке лежит рыболовный крючок. А от крючка тянется леска. Я не сразу сообразила, что бы это могло быть. Поднимаю глаза выше по леске… И вижу рыбака, который сидит в нашей форточке и самой обычной удочкой удит мои часы. И это его крючок брякал по зеркалу. Я до того удивилась, что даже не испугалась. Затрясла Федора: «Смотри-ка, кто там на форточке!» Он тоже спросонья не мог ничего понять, а потом как вскочит к окну! Рыбак от ужаса свалился на землю и куда-то исчез. А утром соседка во дворе кричала, что у нее унесли всю одежду, и как – неизвестно, дверь-то была закрыта доской…


Борис долго не был разведен. Жена не являлась в суд, он два или три раза ездил к ней и возвращался ни с чем. И только когда родилась у нас дочка, эта проблема разрешилась неожиданным образом.
В роддом, где я лежала, пришел юрист: нет ли у кого каких семейных вопросов. Вопросов было много, он терпеливо и подробно отвечал, и я тоже спросила: «Как быть, у меня ребенок, а мы не можем зарегистрировать брак, как мужу достать развод?» «Это просто! – сказал юрист. – Напишите в газету! Обратитесь к обществу!» Я так и сделала. Я написала большое письмо в газету «Казахстанская правда», в отдел писем трудящихся. И буквально через две недели пришел ответ: развод. Вот так работала информация. Еще через две недели мы расписались.
Я стала искать няньку. Конечно, в городе были ясли и садик, но мне отказали: ты живешь с мужем, чего же тебе? мы матерей-одиночек всех устроить не можем… А на стройке у нас трудилась одна бабулечка. И вот она подходит ко мне однажды: «Тебе не нужна нянька? Я бы тебе помогла, поводилась с дитем, только за хлеба кусок, только кормите!» Я обрадовалась.
И вот эта Васильевна прожила с нами пять лет. Она вырастила и Ольгу, и Полю, и Надю… Меня многие спрашивали, как я решилась родить трех детей и растить их в таких тяжелых условиях. Я всегда говорила: времена не могут быть слишком легкими или слишком тяжелыми. Жизнь есть жизнь, она не замрет, надо использовать то, что есть. И дети мои всегда рождались легко, я не боялась за них.

Васильевну мы любили. Оля с Надюшей гонялись за ней: «Бабушка-бабушка, бабушка Васильна!» А ваша мамочка Поля, когда чуть-чуть подросла – годам к четырем – становилась перед ней, руки за спину, и говорила: «Не буду тебя слушаться, ты не наша! Ты сама своя бабушка!» Вот характер какой строгий с детства!
А потом у Васильны случилось несчастье. Она получила письмо: дети ее сестры заболели серьезно, ее просили приехать нянчиться с ними. Она не хотела бы ехать, ей было и с нами прекрасно, но родственники – это всегда важно, и наша бабушка поспешила.
Но что же мне делать с малым ребенком, с третьей дочкой? Прибежала соседская девочка, Раечка: «Давайте я буду вам помогать!» И стала ходить за Надей, пока мы работаем. Восемь ей было лет или девять… Все умела, со всем справлялась. За водой приходилось идти на колодец, печку топить, выгребать золу, Надюше менять пеленки, кормить ее кашкой… Молодец девчонка! Такая бойкущая. Однажды Надюша простыла, и я вызывала врача, оставалась дома. Врач пришла: «Так, так… Мамаша, вы работаете? А кто у вас остается с ребенком? Как, эта девочка?! Да ее самое надо нянчить!» Раечка усмехнулась таким словам, ведь она-то на самом деле была совсем-совсем взрослой.
Летом меня стала трясти малярия. Вечная жара, вечно вода в подвалах, вечно малярийные комары. Так захотелось опять на Урал, просто невмоготу! Я иногда ездила в гости к дяде, и так уж мне нравился город Свердловск: рос, развивался, жизнь там кипела.


Я решила переезжать. Сказала мужу. Он аж подпрыгнул: «О как! Да тебя кто там ждет! Меня-то тут ничто не держит, пожалуйста, поехали. Но тут у тебя хоть квартира есть, а там? Ничего не выйдет!»
Но я взяла отпуск и поехала высматривать себе место. Приехала на кирпичный завод, прямо к директору: «Нужен ли вам инженер-кирпичник?» – «Да, очень-очень! А кто у вас муж?» – «Муж – электрик». Директор вскочил, затряс мою руку: «А уж электрик нам как нужон!»
Отправила домой телеграмму: «Выхожу на работу десятого ноября. Поздравляю с праздником». А Федору принесли телеграмму немножко другого вида… Вместо «выхожу на работу» там стояло «выхожу замуж». Видно, какая-то девчушка сидела и думала о замужестве, и написала.
Конечно, Федор раскис. И посылает мне телеграмму такую: «Немедленно возвращайся, дети больны, Надюша в больнице». Я кинулась на вокзал – кассы почти все закрыты, праздничные дни, в открытые – не пробьешься. Вся изревелась. Звоню домой – там трубку никто не берет. Звоню на коммутатор – на коммутаторе сидела дежурной наша соседка. И вот эта Маша мне говорит: «Дарья Иванна! У вас почему такой расстроенный голос?» – «Ну как же! Ты разве не знаешь? Ведь дети мои больны, Надюша в больнице!» – «Дарья Иванна, как же?! Сейчас на работу шла – все трое на улице бегают!»
Ну, билет у меня уже взят был. Смотрю – вот дивное дело: Федор меня никогда не встречал на вокзале, а тут стоит у вагона. Я кричу: «Ты что! Какую мне телеграмму дал!»  Он кричит: «А ты мне какую телеграмму дала!»


Вот из-за этого случая мы опоздали занять квартиру, которую нам приготовили. Ее отдали другим. Мы приехали с нашим контейнером – кровати, столы, шкафы – а деться некуда. 
Нас уже будто и не ждут. А явились – батюшки! да куда ж вас селить? Директор, парторг и профорг втроем стали ходить по округе, искать, кто приютил бы семью с тремя детьми.
Рядом стоял дом культуры. Вечером там работал клуб молодежи. В этом клубе была кинобудка: шесть метров, картонные стенки, окошечки вырезаны в зал. Вот туда нас и поселили. Поставили печку с конфоркой, вместо стола – ящик от спичек, две кровати впритык. Остальные вещи не влезли, стояли в углу зала не распакованные, закрытые шифером.
Вечерами в клубе занималась своими делами молодежь. Бодро играла музыка, взрывался смех, затевались драки… Какой мне был отдых после работы. По воскресным дням затеешь стирку, развесишь белье – так кто-нибудь обязательно влезет в него.
У нас был телевизор. Маленький КВН, с линзой. А телевизоры еще были – редкость у простых рабочих. И почему-то к нам ходил весь клуб. Мне их и жалко: ну пусть придут, пусть посмотрят. Двое-трое всегда сидели.
А через год мы получили прекрасную двухкомнатную квартиру с эркером. И там уже развернулись вовсю. Детям было где веселиться.


…Наши родители – инженеры. Они двадцать лет работали на свердловском заводе, а теперь работают в международных фирмах. Отец дошел до всего постепенно и не спеша, каждый год поднимаясь на маленькую ступеньку. Мать не хотела идти так тихо, и поднималась редкими яркими прыжками. Он был терпелив, она настойчива. Он честно делал свою работу и был оценен за соблюдение всяческих правил. Она составляла свои резюме, добавляя к ним все новые достижения, и насмерть поражала работодателей. Теперь они пользуются успехом и могут позволить себе несколько новых квартир для нас.
Каждый год, когда наши родители возвращаются из Испании, Турции или Штатов, я спрашиваю у них: «Почему мы не едем жить за границу?» Но наши родители патриоты. «За границей скучно, – говорит мама. – Все заняты только домом и огородом, да еще здоровьем, да еще деньгами, больше ничем». «За границей жарко, – говорит папа. – К тому же там все устроено и, в сущности, нечего делать».
Я листаю их фотоальбомы с видами на соборы, со швейцарскими клумбами в феврале, с разноцветными витражами в Венеции, и думаю: где же взять столько трудолюбия или смелости, чтобы заполучить это все в свою жизнь? Как считать все своим и не стремиться к этому, как туристы, азартно, жадно, а вернуться и сесть за стол, и сказать между делом: посмотри, я видел февральскую примулу, вот тебе фотография, дочка. Как при таких внезапных, нежданных возможностях не сбежать, боясь возврата в ограду? Как поверить в свободу, в свои права, в возможность жить там и здесь одинаково хорошо? Я спрашиваю об этом своих родителей, но они говорят: нам никогда не было плохо в своей стране. Нас воспитали так, научили искать свое место и быть довольными. Нас научили родители.


– Полина с детства находчивая, – говорила бабушка Даша. – Иногда нам случалось доезжать от ее дальней школы до дому на попутных машинах, если было не сесть в автобус. Она быстренько этому научилась.
Однажды за ней никто не пришел. Она прождала до семи или до восьми, и решила ехать одна. Пешком добралась до станции, села в автобус. И вот наш десятилетний ребенок, уставший после занятий, уснул. Проснулся – вокруг незнакомый поселок, мелькают низенькие дома. Пригород. Испугалась и вышла скорей, ехать обратно. Автобус пошел бы назад, надо бы в нем и остаться, но ей не терпелось действовать.
Пошла по трассе одна. Идет и ревет. Потом говорит: «А что это я реву? Мы же с мамой как ездим: становиться надо к обочине, голосовать, кто-нибудь да возьмет!»
Стала к обочине и стоит, маленький человечек. В одной руке ранец, в другой – папка с рисунками. Едет большой грузовик. От удивления останавливается. Вышел здоровый парнища: «Что ты стоишь? Надо же, маленькая какая! Ну садись».
Она едет – песни поет. Высоко, свысока все видно!


– Сережа с детства ответственный, – говорила бабушка Дина. – Моя мама однажды внушила ему: «Смотри, твоя мама будет работать учителем в этой же школе, ты никогда не должен ее подводить!
В школе он называл меня Дина Степановна. Учителя устраивали ему провокации: «Пойди к своей маме, возьми у нее наш классный журнал!» Он приходил в учительскую и обращался ко мне: «Дина Степановна, Марья Васильевна просит журнал!» Учителя его спрашивали: «А кто же такая Дина Степановна?»  Он отвечал твердо: «Завуч!». «А разве это не мама твоя?» – «Она дома мне мама, а здесь она мне – завуч».
Он удивлял своими успехами учителей.  За это в шестом классе он ездил в Артек.
Нашу дружину премировали путевкой. Путевка предназначалась для девочки, Юли Грачевой – отличницы и председателя школьной дружины. А прислали путевку на мальчика. Все расстроились: как это так?! Стали бегать по комитетам: ну звоните в Москву, ведь у нас девочка! Но никто ничего не знает, уже все рассчитано, посылайте мальчика. Тогда мне учителя говорят: лучше Сергея мальчика нет, отправляйте его.
Смена в Артеке – сорок пять дней. Пришли встречать сына рано утром. Он выскочил из вагона, загорелый, громкий, и первое, что закричал: «Мама, папа! Как угодно, хоть за свои деньги, но надо всем вместе поехать Туда!» 
Он тут же сел оформлять альбом, чтоб отчитаться в своей политической командировке. Снимков получилось – не одна сотня, весь пол в комнате был ими устлан, а Сережа сидел среди них, увлечен совершенно, и напевал счастливые песенки. 

– А знаете, как я с ним познакомилась?
Как-то вечером я смотрю – Полины нет и нет дома, уже одиннадцать. А был уговор – до одиннадцати быть дома. Мало ли что случится с семнадцатилетней девчонкой. Выхожу на улицу, ведерко помойное взяла для вида. Смотрю – в соседнем подъезде мелькает знакомая тень. Подхожу, открываю дверь – на пороге стоит юноша, заслоняет  собой мою дочь. «Дарья Иванна! Вы только не беспокойтесь, это я виноват, Полина тут ни при чем!» Милый юноша.
Он вернулся из армии, тут же прислал сватов. Мама с папой приехали сватать невесту. Это был зимний день, суровый крещенский мороз, трамваи совсем не ходили, мы думали – как же они доберутся от автовокзала? Ждали и ждали, и ждать перестали – нету сватов. Вдруг звонок в дверь – и два снеговика. Мы с мужем кинулись разметать снег – и размели себе лучших друзей на всю жизнь. Глянули, обнялись, и больше не расставались...


Бабушкам пора спать, мы провожаем их по домам. Прощаемся троекратными поцелуями, желаем спокойной ночи. Завтра всем на работу, идти и жить в большом мире.
…Я вижу в них нечто, достойное повторения. Не что-то великое и громкое, а славный пример ровной, обыденной частной жизни. Я могу стать богатой, как мой отец, влиятельной, как моя мать, известной, как моя сестра. Но если я никогда не стану народной артисткой СССР и председателем муниципалитета, как хотела в детстве, то пусть я проживу вот такую добрую жизнь. Ведь если и есть на свете праведники – так это они, мои бабушки. Это им дались долгие лета, доброе потомство и все для жизни. И хотела бы я, чтобы в конце моего пути люди вот так здоровались и улыбались мне. Хотела бы я…