Наше всё, ч. 3

Е.Щедрин
3.

Первое, что дошло до него, было лошадиным храпом. И немного пахло конским пометом. Низкое оконце было распахнуто настежь, за ним серел не то сумрак вечерний, не то рассвет.
Отбросив легкое одеяльце, Бобохов стремительно спустил ноги с кровати, но и только. Несказанное удивление сковало его. Как, когда раздели его до нижнего белья и в постель уложили?! Две стены из четырех были вообще бревенчатые. Судя по всему, он на первом этаже, значит, не у Моргенрота. В клетушке только кровать и стул, а за окном… березки. Как это так они с листвой? Всю зиму, что ль, проспал он?! Черте что!
Решив, что все это сон, Бобохов нырнул бы назад под одеяло, но ему явилась новая, более конструктивная мысль. Может, его за город перевезли? Спящим. Пошутили! Тогда почему лето за окном? Не в южное же полушарие завезли его на самолете!? Хотя и такое могли сделать, черти! Почище, чем в «С легким паром»! А как же на работу? – вдруг ошеломила его новая мысль.
Не успел он ни в чем разобраться, как дверь в комнату растворилась и вошли двое, вернее – вошел-то один, высокий Моргенрот в долгополом черном плаще, шляпе с широкими полями и с усами, а второй, на полторы головы ниже, – остался на пороге. Как ни сумеречно было в комнате, Бобохов мог бы поклясться, что с Моргенротом что-то не так помимо появившихся вдруг усов. Не тот он стал, лет на пятнадцать старше.
– Доброго утра вам, Лев Николаевич! Как спалось? – весело приветствовал тот, поигрывая тростью.
– Я еще сплю, – пробурчал Бобохов, не церемонясь по части приветливости. – А где это я?
– Ну-ну! Об этом позже, в пути. Нам трястись пятнадцать верст и, знаете, не по асфальту. Вам надлежит скорее одеться и перекусить на дорогу… А ты… услужи барину, – отнесся Моргенрот к коротышке и удалился.
Человек, кинувшийся к стулу, к вороху сваленной на нем одежды, был чернявым бородатым мужиком с мощной копной волос, стриженных под горшок. Он был ряжен в подпоясанную пестрой веревочкой холщовую косоворотку навыпуск поверх синих в полоску портов – ни дать, ни взять персонаж с картины Венецианова. Помогая Бобохову одеться, действовал он споро, всякий раз приговаривая: «Теперича вот это-с!», «Вот так-то-с!», «Знатно сидит, ваше сиятельство!» Так и вертелась в голове у Бобохова мысль: может, он, и вправду, попал в восемнадцатый век? Но в это не верилось, больше все походило на розыгрыш, в особенности из-за того, во что его обряжали.
На нем очутилась белая, тесно обтянувшая тело нижняя фуфайка из тончайшая шерсти. Шею укрыл намотанный под самые скулы белый шарф. Поверх нижней рубахи легла атласная, тоже белая, но с жемчужным отливом, с пышными кружевными манжетами и жабо золотистого цвета. «Спектакль. Розыгрыш», – решил Бобохов. Тем временем ему пришлось натянуть вместо собственных трусов что-то вроде кальсон, только по щиколотки, а на них штаны, едва прикрывшие колени, но очень элегантные, на ощупь мягкие; и удивительно, они пришлись ему в пору. Затем пошли чулки нежного золотистого цвета, накрывшие низ штанин под коленями, дважды обмотанные над икрами широкими шелковыми лентами. Настал черед мягких невысоких сапожков с верхом голенищ в виде длинных острых лепестков и, наконец, безрукавный камзол, а на него пиджак. О нет, не пиджак, а суконный кафтан с широким отложным воротом. Как и штаны, он и цветом, и видом своим походил на натуральную замшу. Слава богу, хоть никакого шитья на кафтане не было, только пуговицы, числом четыре, раззолоченные, а может, и золотые; они, украшенные перегородчатой эмалью в виде какого-то символа, как будто масонского, были роскошны.
Бородатый мужик увидел все это в собранном виде и, попятился, согнулся пополам в низком поклоне.
– Вы кто? – спросил его Бобохов осторожно, не будучи уверен, что обращение на «вы» уместно. Физические ощущения от всего того, что оказалось на нем, были так реальны и так не свойственны для его снов, что впору было принять происходящее за реальность.
– Мы-то? – не понял его мужик. – Зубовские мы, оброчные, я и старшой сын мой с евонной женкой.
– Нет, здесь ты кто? – поправился Бобохов.
– Я, барин, управляюсь ентим трахтиром.
Подавленный и бледный, Бобохов молча поел и испил поставленное перед ним, не вникая что. Моргенрот тоже помалкивал. Сам он не ел. Теперь, при свете горевшей на столе свечи, можно было не сомневаться, что он постарел лет на пятнадцать. Сидя поодаль стола, он восхищенными взглядами подбадривал товарища и большим пальцем руки, держащей трость, задумчиво тер ее костяной набалдашник. Сразу после еды Бобохов почувствовал во рту и во всем теле какую-то болезненную неустроенность, в которой он не смог разобраться. Скорее всего из-за потери чувства реальности.
Во дворе их ждала коляска с откинутым верхом. В упряжке стояла пара лошадей. На лакированной черной дверце коляски красовался золотой вензель с буквой «М» и двумя перекрещенными шпагами. Лакей в лиловой ливрее и шляпе с пером накинул на плечи Бобохову дорожный плащ, помог господам взобраться в кузов и убрался на запятки. Кучер – в такой же ливрее, только мужчина грузный и без пера на шляпе – полоснул воздух кнутом, и коляска покатила из ворот, мягко покачиваясь на рессорах.

Дорога бежала сначала лесами, потом вырвалась на просторы полей, всхолмленных и так, и сяк, большей частью голубых от цветения льна, сказочных в лучах взошедшего солнца. Движения на дороге почти не было. Два раза на полном ходу обогнали они груженые телеги, причем возницы, завидев их уступали путь, спешно съезжая на обочину. Иной раз навстречу и попутно шли пешие мужики да бабы. Они тоже задолго сторонились и заученно застывали в поясном поклоне. Эта старинная манера, повторявшаяся на протяжении десятка километров, как и старинный вид людей и телег, никак не тянула на тщательно организованный спектакль, ибо столь грандиозный розыгрыш в стиле сказки Шарля Перро вряд ли кому был бы под силу. Приходилось Бобохову выбирать между гипнотическим сном и взаправдашним перемещением во времени. Но выяснять правду у Моргенрота он не собирался, понимал, что ничьи и никакие слова не избавят его от сомнений.
Первым нарушил молчание Моргенрот.
– Как вам ваш новый наряд? Все впору?
– Чувствую себя ряженым идиотом.
– Ну что вы! Великолепно смотритесь, красавцем даже. Настоящий русский барин. Дворянин! Хотите взглянуть на себя?
На лице Бобохова, обращенном к спутнику, выразилось недоумение: «Каким образом?»
– Эй, Аким! Придержи! – крикнул Моргенрот, стуча тростью по спине кучера.
Лошади стали.
Поднявшись с сиденья, Моргенрот распахнул перед Бобоховым левую сторону своего плаща, под которым до сих пор скрывался кафтан (Бобохов тогда не мог вспомнить его названия) – немецкого покроя темно-малиновый жюсокор с мерцающими нитями золота парадными позументами. Кафтан тесно облегал фигуру Моргенрота до талии, а ниже растопыривался, чтобы снова сузиться внизу, над коленями.
Подкладка у плаща оказалась серебристой, сверкающей, и в ней, как в водной ряби, отразились брызги голубого неба и зеленой травы, бардового плюшевого нутра коляски и чего-то белого и золотисто-охряного, вероятно, с одежды, бывшей на Бобохове. Но вскоре волнение плаща унялось, и перед писателем, как в гладком зеркале, предстал некто очень похожий на него, в его нынешнем романтичном наряде. Да, это, конечно, был сам он, тревожно вглядывающийся в себя, наделенный живой душой и пытливым умом. Пожалуй, даже красив он в таком наряде. Однако проницательность взгляда, того, что возвращало ему зеркало, проще всего объяснялась пришедшей к нему уверенностью в том, что он видит сон, странный, «не свой» сон, слишком похожий на реальность, какого прежде у него не случалось. Подумалось ему даже: не такой ли же сон и вся человеческая жизнь? Пусть не бывает в ней превращений плаща в зеркало, но подчас в ней ведь тоже полно всяких нелогичных метаморфоз. Чего стоит, например, превращение жуликов в благодетелей нации, ничтожеств в крупных чиновников, бездарей в звезды культуры, а истинно великих талантов в людей из толпы! Не нужно далеко ходить за примерами: это и его бывшая жена, которая катается теперь на иномарках преуспевающего дельца, и Сидельников, сделавший карьеру на комментариях к Чадскому. Как будто без этих комментариев народ не нашел бы себе кумира! Предмет для национальной гордости можно сделать из чего угодно. Немцы делают его из своего пива и братьев Шумахеров, русские из водки и Чадского…
– Ну как? Хорош? – желал знать Моргенрот, успевший тем временем сесть на свое место и приказать кучеру трогать лошадей.
– Пожалуй.
– Отлично. Это придаст вам должную уверенность в себе.
Развалясь на мягком сиденье и сняв треуголку, Моргенрот с наслаждением подставил лицо встречному ветру, невнятно пропел какой-то мотивчик, после чего заговорил, не меняя положения головы:
– Только вам нужно твердо помнить: я – граф Моргенрот из Санкт-Петербурга, а вы – потомственный дворянин из первопрестольной, из Селиверского переулка, что в ведении седьмой полицейской части. Запомните: «Селиверского», а не «Селивёрстова». Все это указано в путевой грамоте, которая лежит в кармане вашего камзола. Сами знаете, в России без документа вовеки никак нельзя.
– Вы-то сойдете за графа. А из меня какой дворянин? – пробормотал Бобохов без особого препирательства.
– Документам надобно верить, а ваш выдан, к тому же, по всем правилам, – наставительно заметил Моргенрот, затем веско прибавил: – Повторюсь: вы дворянин потомственный, можете не сомневаться. Я это нюхом учуял.
Бобохов не попытался оспаривать, по-своему оценив свое происхождение: «Потому такой чистосортный рохля».
Дорога еще раз вымахнула из леса, всползла на высокий холм, открылась панорама полей цветущего льна и хлебов. Моргенрот заговорил снова.
– Узнаете места?
– Валдай, – уныло отозвался Бобохов.
Ему ужасно хотелось курить, оттого и мучило его неустроенностью. Сигарет не было, а напрашиваться на сигару было неловко, и вряд ли раскуришь ее на ветру.
Моргенрот обвел горизонт концом своей трости, как указкой.
– Точно. Валдайская возвышенность. И дорога эта из Твери в Старицу, уездный городок на Волге.
– Я уже бывал в нем.
– Конечно. Пишущего тянуло на родину Чадского, заодно по следам греховодника Пушкина. Что ж, бывали – значит быстрее сориентируетесь. Ведь вам предстоит увидеть своими глазами городок и его обитателей за год до рождения Иннокентия Чадского.
Бобохов вспомнил, что ему назывался тысяча семьсот семьдесят седьмой год. Но тогда он не сопоставил его с датой рождения Чадского. Не до того ему было. Теперь что-то неясное, принуждающее к чему-то встревожило его в выборе именно этого года. Не он решал, физик сделал этот выбор и, скорее всего, не наобум, с какой-то целью. Как-то не верилось, чтобы Моргенрот хотел удружить бескорыстно, что называется за красивые глазки. А если так, если все это, по его собственным словам, для того, чтобы дать Бобохову преимущество перед всеми знатоками эпохи Чадского, то следовало выбрать другое, более позднее время, когда Чадский уже существовал, жил сознательно, творчески. Самое раннее это мог быть год перехода Суворова через Альпы. Молодой поручик Чадский участвовал в той итальянской компании, повесть о ней написал, свое первое сочинение.
Размышляя так, Бобохов, только что сомневавшийся в самой возможности путешествия во времени, не заметил, что его соображения могли иметь смысл только при условии, что коляска, запряженная парой игреневых кобылок, везет его по дороге к Старице не в двадцать первом веке, а действительно в далеком прошлом. Не заметил он этого потому, что несогласие с выбором года и подозрение на скрытую здесь недобросовестность Моргенрота заглушили в его душе сомнения насчет самого их путешествия во времени. И правда, какой резон заманивать не в тот год, если невозможно попасть ни в какое минувшее. Оставались лишь два вопроса, и Бобохов задал их.
– Сударь, объясните несведущему: что сейчас вокруг меня? что я вижу слышу, осязаю, обоняю? Реальность, независимая от меня, или игра воображения, галлюцинация под гипнозом?
– Батюшки! Эко вас так и тянет на философию! – усмехнулся его спутник. – Какая по жизни разница человеку, реален мир вокруг него и он сам для себя или воображаем? Да попробуйте привести хоть какое-то доказательство тому, что ваш визит в редакцию журнала, как и вся ваша жизнь, – не игра вашего воображения. Тщетно! Каждый ваш аргумент будет нуждаться в доказательстве того, что сам он взят не из воображения. И так же недоказуема нереальность мира. Так что закроем этот вопрос. Иначе вы рискуете попасть в положение сороконожки, описанной Гёте, или буриданова осла. На худой конец, воспользуйтесь древним бабьим средством проверки, не спите ли вы, – ущипните себя.
Моргенрот расхохотался заразительно, и Бобохов заулыбался.
– Вот еще что, Иван Иванович, – решился спросить он и нарочно удерживал улыбку в надежде, что с нею стушуется неделикатность его сомнений. – Мне не верится, что у вас не было никакой особой цели ехать… тьфу! перемещаться… ну, не знаю, какое тут слово лучше употребить… в общем, – оказаться со мной здесь… в Старице.
Моргенрот поглядел на него ласково, как на несмышленое дитя.
В это время коляска пролетала мимо сбившейся на обочине кучке молоденьких девиц в пестрых ситцевых сарафанах. Моргенрот с гусарским задором помахал им шляпой и после этого обратился к спутнику так, словно забыл о мучивших того сомнениях.
– Лев Николаевич! Не кажется ли вам, что мы слишком церемонны друг с другом? Пора бы нам на брудершафт!
– Без вина? – откликнулся польщенный Бобохов.
Не успел он облечь в слова свою мысль о ловкости, с какой физику все время удается оставаться для него загадкой. Карета стояла уже недвижно, а в руках у физика солнечно искрилась бутылка и две хрустальные стопки, извлеченные из-под сиденья.
– Только чур бесповоротно на «ты», без всяких там «извините, сразу не могу, не привычно», – предупредил он.
Бобохов водки прежде не пил, она обожгла ему глотку. Прикосновение индусских губ тоже обожгло его неловкостью поцелуя с мужчиной. Но все перевесила радость, радость удачи сдружиться с тем, кто, казалось, был выше дружбы с тобой, и эта радость напомнила Бобохову уже наплывавшее на него ощущение грядущего счастья.
– Вот теперь время удовлетворить твое любопытство, Лев Николаевич. Между друзьями нет места недомолвкам, – заговорил Моргенрот. – Ты хочешь знать, зачем я с тобой здесь. Причин три. Первая – помочь тебе в столь необычном для тебя путешествии. Что бы ты делал здесь в своей обычной одежде, неизвестно в каком звании, без документов, а хуже того – с паспортом Российской федерации? Первый попавшийся полицейский задержал бы тебя. Кстати, у тебя и денег нет ни копейки. – Моргенрот тотчас вытащил откуда-то из-за пазухи довольно пухлый кошель и протянул его Бобохову. – Прими от друга без всяких церемоний. Поверь, мне это ничего не стоит. Здесь мелочь, которая понадобиться тебе на раздачу чаевых и милостыни нищим, ну, разве что, еще на цветы для барышень… А вторая причина… Обожаю такие путешествия!.. Но, как я уже говорил, есть и третье. Назовем это тягой к справедливости. Даже в мелочах. В данном случае мне хочется увидеть посрамленным Сидельникова… за то, как он из высокомерия не захотел увидеть в тебе таланта, хотя, честно говоря, сам твой рассказ не дает убедительных свидетельств одаренности автора. Вот я и надеюсь, что наше путешествие сработает для тебя как встряска, разрушит все, что мешает полному проявлению твоего гения.
У Бобохова густо порозовели щеки, мечтательный глянец покрыл его глаза. Но и веря услышанным намерениям своего нового, а по правде говоря, первого, друга, он и тут голову не потерял. Для него оставалось загадкой, притом весьма подозрительной, каким образом его спутник успел за короткую ночь слетать в Санкт-Петербург, заочно выхлопотать там для него, Бобохова, путевую грамоту и вернуться назад. Документ-то был самый подлинный (он успел взглянуть на него, ему-то, архивисту, попадались сотни таких бумаг!), хотя и жульнический уже потому, что Бобохов никак не мог родиться «в лето 1750-е».

Бобохов сразу понял, что они наконец добрались до Старицы. Миновав последний лесистый участок пути, коляска неслась уже по ровному простору полей, и далеко впереди яркими синими крапинками обозначились купола церкви Ильи Пророка. Еще один верстовой столб остался позади. Воздух заметно потеплел, оставаться в плащах стало несносно. Сбросили их, и Моргенрот предупредил Бобохова:
– Надеюсь, ты понимаешь, что в нашем положении врать придется на каждом шагу?
Бобохов только кивнул.
– Предупреждаю: врать надо искусно, без заминки и своевременно, а лучше загодя. И памятуй, что нынче шестнадцатый день июля, пятница. Летоисчисление ведется еще по юлианскому календарю, то бишь по старому стилю.

Через несколько минут, обогнув церковь, новенькую «с иголочки», и распугав бродивших тут кур, карета покатила по застроенной небольшими белокаменными домами широкой Московской улице. На съезде с нее вниз, к Успенскому монастырю, им откозырял самый настоящий городовой в форменной фрачной паре. «Гостиницы «Волги» и городского клуба нет и в прожекте», – отметил разволновавшийся Бобохов. Слева, за поворотом с Московской улицы на Пушкинскую, не обнаружил он и огромного железобетонного моста через Волгу. «Зачем же я противлюсь фактам? Действительно, какая мне разница, явь это или сон?» – бранил себя Бобохов. – «Пока всё, что я вижу, логично, всё на своем месте на шкале времени, кроме возраста Моргенрота и его усов. Но это мелочь. Будем считать, что я по-настоящему в восемнадцатом веке. Вот если вдруг выскочит автомобиль или кто-нибудь в джинсах да с плеером в ушах, тогда все станет обыкновенным сном».
На спуске с холма открылся вид на монастырь. На радость Бобохову, его белокаменные стены чудесным образом воссоздались, сменив жиденькую железную ограду, «прежнюю» – чуть не подумалось архивисту. Возле круглой угловой башни, там, где по преданию денно и нощно висела кружка для пожертвований в пользу нищих и сирот, их приветила ясная улыбка двух девушек в дворянских одеждах, которых сопровождала, должно быть, их мать. Обгоняя повозки с бочками, сеном и чем-то другим, накрытым мешковиной, коляска миновала башню с высокими монастырскими вратами и спустилась к реке, к паромному плоту, который в это время разгружался.
Моргенрот понимающе не мешал своему спутнику упиваться необычными впечатлениями, помалкивал с лицом непроницаемым и скучным.
Бобохова воистину потрясло то, что он увидел за рекой. Там, на высоченном крутом холме, на территории давно исчезнувшего древнего старицкого кремля, не было храма с классическими портиками, не оказалось там и высокой колокольни, которая, в памяти Бобохова, господствовала над городом. Да их и не могло там быть, их построят позже, в девятнадцатом веке. На их месте стояло что-то другое, какие-то каменные развалины. Радость и, вместе с тем, вдохновенный ужас перехватили Бобохову дыхание, сводили его с ума. Он, именно он, единственный из всех людей двух последних веков, своими глазами видит знаменитый круглый Борисоглебский собор, воздвигнутый Иваном Грозным! Правда, это был не все здание, а только то кургузое, напоминающее руины Колизея, что осталось от собора после сноса пяти его башен, увенчанных когда-то высоченными белокаменными шатрами. Разорение это случилось в семнадцатом веке, когда беспокойный патриарх Никон задумал искоренить шатровую архитектурную ересь. «Развалины… пыль… прах…» - не отдавая себе отчета, прошептал Бобохов, опуская глаза, и его взгляд остановился на кучке старичан, сбившихся в переднем углу парома, который, как оказалось, уже отчалил от берега. Это были простые мужики, большей частью бородатые, – ремесленный люд, кто хмурый, кто бесстрастный, а кое-кто помоложе – веселый, разбитной. Неприятно, отчего-то неуютно, тоскливо сделалось Бобохову при виде этих людей и особенно от припомнившихся ему молоденьких барышень с мамашей. Но в суете высадки на берег мимолетное тягостное ощущение развеялось и до времени забылось.
Коляска с путешественниками помчалась к центру города, к его рыночной площади, одолевая довольно крутой, выложенный белым камнем подъем. В считанные секунды мимо них пронеслась живописная церковь (названия ее Бобохов не помнил), построенная явно недавно в сделанной для нее выемке в круче кремлевского холма. Ничего более толком разглядеть не успел Бобохов, лишь к выводу пришел, что город на левом, на петербургском берегу Волги уж вовсе не похож на тот, который ему помнился. Коляска проехала между двумя длинными, метров по сто, зданиями в два этаже, стоящими параллельно друг другу. Это были торговые ряды и, должно быть, складские помещения с мозаикой вывесок над окнами и между ними, над широкими, как врата, дверями, большей частью двустворчатыми, и на них: «ОВЕСЪ», «СКУДЕЛЬ», «КУПЕЦЪ ЗИМАТОВЪ», «МЯГКЫЯ РУХЛЯДЬ», «СЕДЛА И СБРУЯ», «РЫБА», «ЩУКИНЪ», «ЩЕПЕТИЛЬНЫЙ ТОВАРЪ И КРАМЪ», «БЛИННЬ», «СВЕЧИ», «СЛАСТИ»…
Стали у дальнего конца одного из этих зданий, возле дверей с козырьком. Вывеска под навесом сообщала, что это гостиница. По всему выходило, что кучер Аким, а может быть, и сам Моргенрот, уже бывал в Старице.
Слуга, тот, который был в шляпе с пером и до сих пор невидимый трясся на запятках коляски, помог «графу» сойти на землю и – «Я мигом!» – исчез за дверью. Вскоре оттуда вышел лысый бритобородый хозяин гостиницы. Доложив о своем статусе, принялся он на все лады оказывать почтение новоприбывшим, потчевать их, «не побрезгавших сподобить честью» его заведение, своей по сему поводу радостью.
Комнаты во втором этаже, в которые он препроводил гостей, были несомненно лучшими в гостинице. Были две спальни с кроватями под балдахином и стульями для ночной нужды. При одной из спален, по-видимому дамской, имелось подобие будуара. В гостиной, большой, по понятиям Бобохова, стояли старенькие клавикорды фирмы «Хёрюгель». Была и комната для омовений, что следовало из наличия посреди нее огромной бадьи. В тамбуре при гостиной нашелся сундук, тут же назначенный Осипу (так назвал «граф» своего слугу с пером) местом для отдыха и ожидания господских распоряжений. Сюда же внесли дорожный сундук, снятый с задка коляски. Кучера Акима определили в каморку гостиничного истопника.
– Вот и устроились кое-как, полагаю, не надолго, – сказал Моргенрот после беглого знакомства с жильем.
Бобохов рассмеялся.
– Это хорошо, что тебе наконец весело. Одно непонятно – над чем ты хохочешь, – сказал физик.
– Над тем, что я – дворянин, а ты… – граф да еще со слугами, – объяснил Бобохов, снова прыснув.
– Пожалуй, твоя ирония справедлива, но только в отношении меня. Как меня только не называли! И ни разу правильно!
– Тебя-то мне не составит затруднений называть графом, уж коли надо ломать комедию.
– Совсем хорошо! – заключил Моргенрот и так энергично выскочил из кресла, будто вовсе не было двух часов тряски по ухабистой дороге. У Бобохова стонал каждый мускул, а граф объявил, стоя уже в дверях: – Времени рассиживаться нет. Надо нанести визиты местной элите, иначе мы рискуем стать жертвой гостиничной кухни. Имей в виду, что на Руси провинциальные гостиницы всегда были главной причиной массовых желудочно-кишечных заболеваний.
Бобохов охотно подчинился, не менее прочего и по причине собственного любопытства. Однако прежде ему пришлось отдаться в руки призванного «барбера», который выбрил его и причесал. Затем Осип помог ему переодеться в свежую рубашку, нацепить всякие ленты и кружева, куда пышнее прежних, и сменить кафтан на белый с тонким голубым и золотым шитьем, надев под него гладко белый безрукавный камзол. Все эти обновки удивительным образом нашлись в дорожном сундуке графа.
Осип получил задание выведать, где живет здешний городничий, разыскать его в любом местонахождении и уведомить о желании гостей увидеться с ним «ради уважения к властям и порядку». Если ж городничего не окажется в городе, то найти капитана-исправника.
 
– Где тебя, дворянина, учили раскланиваться с простолюдинами? – сказал Моргенрот Бобохову, едва они покинули торговые ряды. – Считай, что их попросту нет в природе.
От этих слов, сказанных человеком сведущим, Бобохову сразу полегчало, ибо он находился прямо-таки в замешательстве от того, что ему приходилось то и дело отвечать на нижайшие поклоны каждого встречного, благо бы только мужеского пола.
– Совсем не узнаю Старицу, – признался он, стараясь теперь никого не замечать. – Та, какой я видел ее в позапрошлом году, – была запущенным, словно умирающим городком, теснимым на окраинах своими Новыми Черемушками, тоже неухоженными, какими-то старческими, хронически больными с самого момента своего рождения. Даже солнце не веселило городских видов. А сейчас... то есть в восемнадцатом веке!.. Ха!.. Вот, взгляните! Аптекарская улица! – Он вскинул руку в сторону двухэтажных домов, сросшихся арочными воротами в просветах между ними; они выстроились вдоль дороги, круче и круче сбегающей вниз от устья Широкой улицы, и выглядели очень нарядными благодаря разной окраске в простенках между белыми пилястрами и фигурными каменными наличниками, в цвета легкие, нежные – коричневато-голубой, молочно-малиновый, охристо-бирюзовый. Вздохнул Бобохов: – Какая живописная красота!
– Об этом и говорил Чадский, – заметил его спутник. – Предупреждал мудрец, что от суетности желаний власть имущих, а также от непривычности для народа мысли превышать усилия труда сверх «быть бы сыту и обуту» раньше или позже наши города и веси падут до состояния убожества и захирения.

Старица – городок величиной, что называется, на своих в четверть часа вдоль и во столько же поперек. Любуясь свежим, нарядным видом домов и улиц, зеленью глядящихся из-за них садов, степенностью и приветливостью обывателей и, конечно, самим погожим днем, наши путники за два часа посетили четыре благородных семейства, и везде нашли распростертые объятья.
Городничий оказался в отлучке по уездным делам. Путников приняла его супруга, которой под вдохновением от выпавшей ей роли официального представителя власти, удалось наперекор отнекиванию гостей усадить их за чайный столик и напоить из самовара чаем с вареньем. От нее путешественники пришли вскоре к жилищу капитана-исправника. Дом его, видный, из крупных белых камней внизу, с оштукатуренными по дереву стенами второго этажа, скрывался за женским монастырем, в благословенно тихом и зеленом уголке мироздания.
Высокий, стройный капитан-исправник Тимофей Васильевич Тутолмин, усач лет сорока, жил с женой и сыном. В последствии он очень гордился тем, что знатные гости отдали, по их словам, свой первый официальный визит именно ему, но в обществе, по причине случившихся затем событий, об этом помалкивал.
Сидели в его кабинете не больше получаса, раскурили чубуки, коллекцией которых по праву тоже можно было гордиться. Граф воздал должное супруге исправника за «душевную теплоту и изысканный вкус, кои ее стараниями проступают во всем убранстве дома, особливо же в вышивках ее личного рукоделия». Бобохов с удовольствием приласкал Алешу, симпатичного капитанского отпрыска лет десяти. Между тем вспомнил он о надгробии, которое прежде видел в Успенском монастыре на могиле Алексея Тимофеевича Тутолмина: «Здесь покоится и т.д.» с указанием воинского чина покойного. Но, себе на удивление, он не впал в ужас перед живой юной тенью мертвеца, напротив, сумел торжественно, встретив восторг капитана-исправника, напророчить мальчику будущность генерал-аншефа от инфантерии. Прощаясь, Моргенрот открыл исправнику их планы на пребывание в городе.
– Особливой надобности поспешать в первопрестольную у нас нет, – сказал он. – Потому, вняв многим хвалебным голосам о вашем достославном граде и его обитателях, мы и взяли путь чрез сии места и воочию видим справедливость молвы. Побудем гостями вашими недолго, но и спешить сократить себе удовольствие не станем. Передышку надобно предоставить не только телу, но и душе. А лучше исполнить это негде, нежели здесь. Извольте, любезный Тимофей Васильевич, уважьте нас своей рекомендацией фамилий и лиц, знакомство с коими станет для нас, а надеемся, и для них полной взаимной приятностию.
– О граф! Господа! – воскликнул усач, пожимая руки обоим гостям разом. – Быть так! Извещу вас с моим плезиром! Итак. Ныне в городе сидят не многие. Кто в поместье своем, а иной и далече. Вот Вельяшевы тут, дом на Широкой. Удивительно образованная и почтенная фамилия! Глава ея – Иван Гаврилович. Также Хлыстовы, что на Псаревской… там правит Сергей Сергеевич. Еще Борзовы. Гаврила Семенович Борзов – кавалер ордена святой Анны. Имение его на Аптекарской. Однако, господа, многие из уезда нашего, и среди них дворяне вельми достойные, не преминут прибыть в город ради знакомства с вами. Уж будьте любезны! Здешние сидельцы, истинно, не избалованы громами и гимнами, кои производят столицы.
– Скажите, любезный Тимофей Васильевич, – поинтересовался Моргенрот, – старшая дочь Вельяшевых, Екатерина Ивановна, ныне тоже здесь?
Капитан-исправник подтвердил и удивился:
– Вы знаете ее?
– Как было мне не слышать о ней! Поручик Михаил Чадский, мой давний знакомец. Располагаю вестями о нем.
– То-то обрадуются вам Вельяшевы!
Простились, дав исправнику слово откликнуться на первый же его зов и использовали оставшееся время для визита в названные семейства. Круг их знакомств расширился даже больше, чем они ожидали, так как в эти часы в гостях у Борзовых оказался Казимир Полторацкий, жених их дочери Наденьки, а у Хлыстовых – прелюбопытный местный механик-самоучка Лев Сабакин с женой Евдокией, служивший копиистом в Твери, в губернской уголовной палате. Вельяшевых наведали напоследок.
До этого момента Бобохов знакомился с личностями, которых прежде не держал в голове или вообще не знал. А сейчас он приближался к особняку Вельяшевых, словно ищейка на задании, с опознавательным запахом в ноздрях. В качестве улик служили помнившиеся ему образы матери и деда Чадского, Екатерины Ивановны и Ивана Гавриловича Вельяшевых. Ах, как волновался он! И только из-за того, что Екатерина Чадская, женщина на портретах кисти Щукина и Кипренского немолодая, разменявшая шестой десяток лет, предстанет сейчас перед ним восемнадцатилетней красавицей, не успевшей освоиться со своим замужеством. Бог мой! Придется целовать ручку, поданную покойницей!