Графоманка часть1

Галина Щекина
Новая  версия


Под светлые своды

Ларичева вбежала под светлые своды поликлиники в сильном запале. Она торопилась и скользалась на свежевымытом полу. Раздев ребенка, она рухнула вместе с ним и с пальто прямо на барьер раздевалки. Ребенок звонко закричал: «Сам тете отдам!» Тетя стала распихивать пальто, а Ларичева потянулась за сумками.
– Эй, тихонько, ребенка с высоты уроните! – испугалась гардеробщица.
– Ах да, извините.
У нужного кабинета спала неподвижная очередища, а у других кабинетов не было ни одного человека. Девочки и мальчики в трикотажных костюмчиках припали к родителям и забубенно смотрели вдаль. У Ларичевой ребенок тут же свалил с окна цветочный горшок.
– Следите за ребенком, – строго велела крахмальная медсестра.
Ларичева поспешно сунула горшок на место неразбитой стороной к людям и взяла ребенка в мертвые клещи. И вполголоса запела ему на ухо: «Посадил дедуля репку, пребольшая выросла...»
Участковая излучала тепло, как УВЧ.
– Фенкарол, бисептол?
– Поглотали.
– Электрофорез, ингаляцию?
– Отходили.
– Ой, не торопитесь. В легких чисто, но посидеть бы вам еще дома. Элеутерококк покапать в ложечку.
– Не могу, на работу надо.
– Ну, как хотите. Печать в боксе.
Ларичева побежала по этажам, спасибая на ходу. Бокс был закрыт ровно полчаса, после чего сразу наступил обеденный перерыв.
– Не просите, не приму.
– Но почему? Полчаса вас ждала!
– Я не гуляла. Двадцатидневного на соскобы принесли, сами знаете, что такое. После обеда придете.
– После обеда не могу!
– Ну и мамочка. Государство ей дает дни на лечение, а она скандалит. Нарожают, потом плачутся.
Ларичева привыкла, что сначала из девочек воспитывают матерей, а потом этим же попрекают. Она уныло потащилась прочь, под светлые своды гастронома. Люди в коконах стылого пара казались безразличными и на одно лицо. Ларичева поняла, что все отличаются друг от друга не носами, не подбородками, а  именно  выражением лиц. Нет выражения – нет  человека. Зимой  всегда  так.

Добыв кефира и дорогой колбасы, она обнаружила, что сынок пристроился к бабулькам и чего-то поел.
– Ты зачем побирался, сынок?
– А чего ж вы не кормите? Дите, оно жить хочет.
Ларичева некультурно отхватила зубами кусок колбасы и дала ребенку, чтобы разом заткнуть рот и ему, и бабульке. И еще – чтоб без нервов позвонить.
– Алло, статотдел? Забугину. Привет, выписали нас. Но только я приду в понедельник, а папка с оборудованием там, в нижнем ящике, вся запущена. Ты не занесешь? Я посчитала бы на выходных... Вот какая ты клевая. Жду вечером!
Оглянулась – сыночек пыхтел над колбасным огрызком.
– Алло, это союз? Мне бы Радиолова. Посмотрели рукопись? Хотела бы сейчас, ага...
Волоча сумки и ребенка, Ларичева въехала под светлые своды союза. Возвышенная секретесса ласково кивнула ей:
– Радиолов на заседании.
– Да мне только рукопись взять...
– Что с вами делать.
Взяла телефонную трубку, скользнула взором по сумкам, по сопливому сыночку. Ларичева томительно краснела. Вышел известный писатель Радиолов, корневик и душелюб. Выпустил много книг и казался необъяснимо добрый. У него был строгий белый пиджак и потемневшее в лишениях лицо.
– Посмотрел ваши наброски первого, если можно так сказать, приближения... Да вы присядьте. – Он глубоко вздохнул и опустил глаза. – Ну, зачем вы так, голубушка? Черен ваш мир, злобен. Не любите вы людей. А ведь они несчастны – как я, как вы, как все... Держите сына, это ронять нельзя, сувенирный столик, его выточили умельцы из глубинки... Их жалеть надо. А вы хлещете, ерничаете. Зачем? От этого сжимается сердце! Нехристианский подход! Но я согласен – есть характер. Как человеческий, так и литературный. Если хорошенько все это почистить, перепечатать, то можно рассчитывать на две профессиональные рецензии. Держите рукопись, держите сына, а то на него упадет эта сова, символ мудрости, если можно так сказать... О стилистике стоит отдельно поговорить, когда придете одна. Над этим еще работать и работать. Не можете без жаргонизмов. И концовки кое-где сочиненные. Да я верю... Нет, я не о первооснове, а о правде художественной. У нее свои законы... Ну, все, пора, у меня там люди, неудобно... Работайте, приходите, буду ждать.
Ларичева шла и соображала, почему это из жизненной правды не вытекает художественная. А на улице было холодно, чвиркал нос у прохожего, чвиркал под каблуком снег и чвиркали окоченевшие воробьи. «Холодно, бело и  лыжно», - задыхаясь, бормотала Ларичева слова из своей заветной тетрадки, - «неподдельная  зима… можно ли ругать облыжно – даденное задарма?» У  всех же  есть в молодости песенники, вот и  у Ларичевой  был. Туда она записывала стихи, которые  пела, и, чтобы долго не искать, обычно рядом  с гитарой клала и тетрадь  эту. На вечеринках тетрадь не требовалась, потому что народ под хмельком требовал петь «Милая  моя». Но когда это  была не вечеринка, а просто свои, например, Забугина, так тетрадь  сразу находилась. Ее как откроешь – сразу в начале было крупно выведено: «Огромный  рот, глаза на выкает, плутней и оборотней рать. Вы мне, пожалуйста, не тыкайте, не трогайте  мою тетрадь!..
Один наказ: «Твори, свободная, По слуху ноты подбирай. Ведь  музыка не папка нотная, А горе, и гроза, и грай!»
После холода сынок быстро сморился в теплом автобусе, и поэтому пришлось тащить его на себе от остановки до самого дома. Вот уж если где были темные, а не светлые своды, так это в родном подъезде. Руки отнимались от тяжести, но Ларичева помнила, что ее похвалил сам Радиолов, ради этого надо идти и дойти. И печатать всю ночь. И кормить супом растомленного капризного дитятю. И разгребать посуду, и заводить стиральную машину, и все такое. Было бы только ради чего!
Стиральная машина дала течь и сделала на полу моря. Снизу из конторы пришло чопорное бюро эстетики и укорило запаленную Ларичеву:
– Послушайте, нельзя лить нам на голову помои.
– А зачем вы там оказались внизу? Сами проектируете, сами и терпите.
– Жилкомплексы – это проектируем не мы, мы – промздания...
– Наплевать.
Бюро эстетики ушло в бессильном гневе. Пока моря сгоняла в ведро, пришла из школы дочь и свалила у порога портфель. Он упал как кузов с кирпичом.
– Садись, сегодня есть путевый рассольник.
– Сяду. – Приговоренная к рассольнику дочь откинулась на стенку как княжна Тараканова. – А на собрание пойдешь? Или опять записку напишешь?
– Какую записку?
– Да прошлый раз было собрание, а к тебе пришли поэты, вот ты и написала в записке, что нас затопило... И не пошла.
Ларичева вспомнила постыдный факт с поэтами и понурилась.
– Пойду, пойду... Ребенок встанет, одень, дай кефиру с печенюшками. И уроки делай. Я скоро.

Под светлыми сводами школы назревало объединенное родительское собрание начальных классов. Сначала каждый родитель отсидел внутриклассовые проблемы, потом все «а–б–в» согнали в актовый зал. Там застрочила пулеметная очередь повестки дня. Крепили связь семьи и школы. Рыжеволосая Синицкая-мать из параллельного «б» в зеленом вязаном платье, с янтарем на шейке, говорила складную речь. Синицкой хорошо было крепить, она работала завлитом театра и водила класс к себе на работу. А куда бы повела Ларичева? К себе в статотдел, что ли?
Ларичева вспомнила про свою работу и помрачнела. Она ведь три года там отсидела и ничему не научилась за все это время. Ее могла научить только ее начальница Поспелова, но та ничего не объясняла. Смотрела беспомощными голубенькими глазками  - «Сидите тихо, пишите троху». – «Когда ж я буду постигать  азы?» - «Да  вы и так  уже все  знаете. Учились  ведь. Тут надо все  сбивать на  угол»… У Поспеловой было пятеро детей и супружник всю жизнь искал приключений, а она сама была молчаливой и болезненно толстой женщиной. Когда в отделе были злобные разборки, она не вмешивалась, она испуганно пила отвары: «Сидите  тихо, пишите  троху…»  Ей не было и пятидесяти, когда настигла внезапная смерть от болезни почек. Свою короткую жизнь прожила, перемогаясь и во вред себе, а в гробу лежала в новом ненадеванном трикотажном платье и с чужой оранжевой помадой на губах. На кладбище Ларичевой хотелось крикнуть: назад, все сначала! Перемотайте  пленку»!
Никто не знал, что, когда страшная Поспелова впервые услышала голос Джона Леннона, по ее телу прошла волна блаженства... На поминках бедную Поспелову, как обычно, запили водкой, заели жареной печенкой и красными помидорами. Вдовец довольно скоро женился, а на работе все поспеловские папки аккуратно собрали и сожгли в котельной. И Ларичеву посадили новые папки писать, и тогда она поняла, что с ней будет все точно так же... Жизнь покатит вал  за  валом, накрывая с  головой…
А в это время на трибуну вышел Барсов-отец из параллельного «в», пытаясь осветить кружковую работу.
– ...Раздувать профанацию подобного рода. Я люблю переплетать журналы, а сын не любит. Люблю  музыку - английские  газеты перевожу, а он нет. Он не любит ничего. Он просто взял мою пленку с группой «Мэднесс» и гонял, пока не порвал в куски. Что с ним делать? Конечно, легче всего сдать в какой-то кружок и отделаться. Раньше он был кудрявый крошка, и я водил его на компьютеры играть, а потом он подрос и ничего, кроме компьютера, знать не хочет, даже учиться. А я что, должен ему компьютер покупать? Наше понятие о ребенке сильно отстает от него самого. И чтобы ему помочь, надо стать, как он, изменяться вместе с ним. А нам это не под силу. Вот поэтому я пожелал бы всем нам любви. И еще гибкости – так сказать, зеленеть и давать побеги.
Зал сильно зашумел. Бордовая завуч в вологодском воротнике передернула плечами, видно, она ждала чего-то другого... А Ларичева неистово радовалась живому человеческому слову. Пока шла смена повестки, она заглянула в пудреницу и ужаснулась. На ней лица не было. Она даже рассольник не успела поесть, а ночью мало спала, вот и результат. В косметический кабинет очередь на месяц вперед, а у Синицкой, наверно, свой косметолог. Хотя Забугина говорит – главное не это, главное целоваться побольше. Но с кем? Муж у Ларичевой очень мягкий, терпеливый человек, но если заставить его целоваться, он сдуреет... Тогда  держись…

– О профилактике кишечных заболеваний. – Миловидная врач-педиатр зашелестела докладом. – Вглядитесь в ваших ребятишек. Они бледные, вялые, не едят, не учатся? Подобные признаки уже могут означать угрозу. У нас исследовался мальчик, сильно истощенный на вид. После серии анализов у него обнаружились особи взрослых аскарид даже в легких. А внешне это было так похоже на пневмонию... По последним данным, сорок процентов школьников заражено аскаридозом и другими видами... Собрать немалые средства на партию пирантела... Полностью выбраны фонды...
По лицу Ларичевой текли слезы. Она была бессильна перед аскаридозом в таких тотальных масштабах, она не могла шевельнуться – как Поспелова, которой накрасили губы не той помадой. Это был асфальтовый каток, он ехал на живое тихо и неотвратимо. Остальные родители тоже сидели пришибленные, а иные со зверскими лицами уже пробирались на выход. Но их настигал трубный глас завуча:
–...На беззаветный детский труд нельзя ответить молчанием и черствостью... Концерт художественной самодеятельности и завершит нашу встречу, превратив ее постепенно в «Огонек» .
В заскрипевшие разом двери въехали тележки с подносами в пять этажей. Это были стаканы с чаем и куски рулета, все дымилось и пахло.
– Смотрите, что творят. Детей два часа морили, а теперь они плясать, а мы трескать. А кому полезет?
– Вчера в большую перемену дали яйцо и гранатовый сок. Видать, сэкономили.
Вместе с рулетом на забитых родителей обрушился шквал хоровых песен в честь благополучно скончавшейся четверти. Возле Ларичевой остановилась пигалица с подносом и с синими кругами под глазами. Рулеты ляпали пятна на ее белый фартук. Ларичева осторожно взяла рулет, шмыгнула носом и быстрей оттуда.
В раздевалке тем временем шло свое собрание. Синицкая-мать что-то доказывала насчет спонсоров, Сапеевы утверждали, что купили дом в деревне. Обойдутся без школы – дети будут читать рассказы Толстого и молитвы, а потом корове корм задавать, вот и вся школа, и людьми вырастут. А тот же Барсов-отец видел выход только в организации частных школ...
Слушая их и не слыша, задерганная Ларичева стала править через дорогу, но вскоре узрела вереницу автобусов. Они загораживали всю остановку и стояли далеко вдоль дороги, на окнах белели листовки: «По такой дороге больше не поедем». И тут она совсем ополоумела. Ей казалось, что у детей что-то стряслось за эти два часа, что загорелась проводка под линолеумом, ворвались в дом бандиты... Аскаридоз развился в последней степени. Обнаружив напротив банка автомашину «Ниссан» с гостеприимно распахнутой дверцей, она вскочила туда и толкнула дремлющего шофера. Тот с перепугу было поехал, потом, проморгавшись, забоговал, загаял. Но Ларичева уже увидела знакомую вывеску с надписью ОСВОД, выскочила, побежала, спасибая на ходу.
“Только бы живые были... С глистами, без глистов, все равно. Только бы дверь была не взломана, а они там в наличии были. Ну, я прошу тебя, Господи, сделай, и я никогда больше не буду просто так уходить, ни на собрание, ни к поэтам...»
Ворвавшись яко тать в квартиру, она первым дело увидела в ванной сыночка, который мирно переливал шикарный рассольник прямо в тазик с колготками. А рядом сидела на стиральной машине дочь и обливалась слезами.
– Ой, ты живая? Говори, все хорошо?
– Живая, говорю, да толку что. Голова болит, телевизор не включается, тетрадь по природе потеряна, а вас с папой никогда дома нет.
– Ой, ну ладно, ну не так страшно. А я уж... Четверти конец, на тетрадь по природе махни рукой. У телевизора разбили розетку, контакт плохой. Голову мы сейчас чаем полечим, пошли чаи с рулетами да омлетами пить...
– Все равно радости нету. Когда это кончится?
– Да откуда я знаю? Я вон тоже бегаю, бьюсь, как рыба об лед. Каждый учит, да тычет, а я выполняй. А ты, оказывается, молодец – смотри, как хорошо четверть кончила, и с маленьким сидишь. И потом, ты самая красивая, не то, что я...
Сынок, видя грустную ситуацию, незаметно бросил полезную работу и подключился к реву. Ларичева сидела на краю ванной и обнимала ревущую команду, забыв снять пальто.
А потом они, бормоча и всхлипывая, перешли на диван и долго так сидели, то плакали, то смеялись. На окне фольговым узором цвела красота зимней ночи. На миг окно заслонялось тенью, как у Андерсена, потому что в дом заглядывала Снежная Королева.
Но пришла не Снежная, а просто королева по фамилии Забугина и держала она в руках папку с оборудованием. И они еще с час галдели, пили чай. Увидев в ванной целый таз рассольника, Забугина улыбнулась: «Хороший мальчик». Потом гостья двинулась к себе, а дети спать. А когда все затихло, загудел старым вентилятором  компьютер. Он всегда так  медленно  разгонялся,  рывками  – урр,  урр, уржж, жжжж…
У Ларичевой начиналась личная жизнь. Ей  всегда хотелось иметь богатую личную  жизнь. Чтобы  один ее  мужчина не  догадывался о том, что  существуют и другие. А чтобы  другие  знали про того,  одного, но никогда не бастовали. И чтобы  все они вместе служили основой для ларичевских рассказов, но считали бы  это не предательством, а честью.

Ее личная жизнь

Личная жизнь Ларичевой состояла из стрессов. У них в общаге был Ручкин. Ларичева даже смотреть на него боялась – тонкое, сумрачное существо с фиолетовыми очами и длинными ресницами. Не верилось, что такой мог быть гадом и тупицей. Однажды она дежурила на телефоне и увидела, как Ручкин, шатаясь, прошел мимо нее по коридору и где-то у прачечной, в тупике, пропал. Пришлось встать и найти... Ручкин стоял, сунувшись узким ликом в стену.
– Проиграл, что ли?
Молчание.
– Так много, что ли?
Молчание.
Ларичева сбегала к себе и протянула ему всю свою стипендию.
– На. Только завяжи с этим делом.
Он взял ее стипендию и пропил, а долг не отдал.
Она поймала его возле телефона и закричала: «Почему?» Он промолчал. Потому что это для него были копейки! Ларичева целый месяц умирала с голоду, а получив следующую стипендию, надолго впала в прострацию. Она поняла, что ничего не понимает в людях. И когда ее просили перекинуться в картишки, она отворачивалась и резко уходила. «Зарок?» - пугались ей вслед. Судьба  подбросила  ей  Ручкина, чтобы  уберечь от гораздо более страшных бед. Но Ларичева  этого не понимала и страдала. Хотя была  надежда, что не зря.
Ручкина трудно было назвать мужчиной. Это был порочный стебель, растение паразит. Много раз  общежитские гулянки давали повод, чтобы Ларичева  рядом оказалась. Но как только оказывалась, предательский  Ручкин уже  оказывался под чужой задранной  юбкой. И как только он понимал, что Ларичева все  знает, он начинал гадить уже просто через край. 
Однажды  Ларичева позабыла на  кухне кастрюлю с  супом, вспомнила об этом  ночью и, воровато оглядываясь, посеменила  через коридор, ведь  утром кастрюля точно была б уже пустая. Она старалась не смотреть на диван возле телефона, так  как  угадывала  там  сотрясение. Свет, конечно, был  выключен, но  зыбкие фонарные отражения с  улицы все-таки  просачивались.
Диван ерзал и  стукался  о ветхую общежитскую стенку. Зажмурившись, она прошмыгнула мимо,  не слушая  сдавленные стоны и мычание. Под  светлыми сводами  кухни она  постояла, глубоко раскаявшись в своей  вылазке. Пусть бы  лучше люди съели ее  суп, чем на такое нарываться. Но не ночевать же на  кухне. Пришлось идти обратно. А там  уже все  было  кончено, и даже  свет уже  горел, настольный. Нога, такая длинная, в дешевой джинсе и  в растрепанной кроссовке, загородила ей  проход. Ручкин, конечно, ну  кто еще  мог быть. Она в ночнушке стояла, переминаясь,  уставившись на  свою кастрюльку, втянув  нижнюю  губу от страха. Она стояла перед закрытым шлагбаумом, потом  резко подняла  глаза. Он сидел, откинувшись, расслабленно сложив  руки на груди – какой-то мокрый,  усмехался впалыми щеками. Кажется, в расстегнутых штанах. Зато глаза,  те  фиолетовые очи марсианские, смотрели на нее виновато и неотступно. Они ей говорили – видишь, я козел. Как  ты  терпишь меня такого? Как ты меня не  убьешь?
И она на него смотрела виновато и неотступно. Видишь, я понимаю. Видишь, как мне  больно. Но не могу я тебе помочь. И не убить тебя, и не забыть тебя. И дай пройти, наконец, не то весь этот  суп…
Он глаза вытер узкой ладонью и ногу убрал.
И всякий  раз, когда  она  вешала  белье во дворе или дежурила на телефоне, он замирал неподалеку и смотрел. Он смотрел так, что сердце болело и отключалось. Личная жизнь Ларичевой  уже в  молодости определялась словами Вознесенского «Настоящее неназываемо, надо жить ощущением, звуком…» Как гласила поговорка - «так они и жили,  и спали врозь, и дети были».

В колхозы тогда студенты ездили каждый год. И в параллельной группе был легендарный пацан, который тоже долго ходил за одной и той же девчонкой, но это была не Ларичева. Он был вылитый Нурали Латыпов, в прошлом кумир КВНовский,  вот его так и прозвали – Нурали; узкое смугловатое лицо, раскосо-карие глаза, негроидный  рот. Только волосы  русой курчавой копной назад. И манера  говорить тихо и  убийственно - все  падали от смеха.  Этакий  арабский принц  переодетый. Но девчонка упорно его избегала. А потом стала откровенно унижать. Он ей в столовой место займет, а она – мимо. И садится чуть ли не у приятеля на коленях. Такие, как Ларичева, конечно, позволить подобного не могли, но такие ошеломительные красотки могли что угодно. Нурали – тому хоть вешайся. Он рубит дрова для котла – руку ранит. Перевязывать она должна, но она ноль внимания. Поварихи перевязывают, оставляют его на лавке очухаться. Она садится на лошадь и якобы везет воду на поле, и больше не возвращается. Для всего потока – кино, а для Ларичевой пытка.
Ребят угнали в центральную усадьбу грузить кирпич. Нурали Латыпова с его забинтованной рукой оставили старшим на поле. Машин в тот день не было, все, что собирали, сыпали в гурты. Но после обеда ни с того ни с сего на краю поля заревели два военных Краза, и увязающий в пахоте лейтенантик показал предписание. А что студентам предписание? Грузить-то некому. И Латыпов поставил девочек цепью, а сам полез в кузов. Первую машину загрузили нормально, а вот вторую пришлось сперва тарить в мешки. Ларичева все время дрожала от мысли, что он дергает мешки раненой рукой. Она влезла тоже в кузов и стала мешаться. Конечно, ее ласково послали оттуда... Лейтенантик тревожно поглядывал на часы, но потом отправил в кузов водителя, а сам плюнул, снял шинель и стал подавать мешки.
Когда уехал второй Краз, Латыпов еле стоял на ногах. Его мутило, а по зеленым от бледности скулам стекал пот. Повязка на руке была пропитана кровью и грязью. Он забыл дать команду всем, чтобы шли в корпус, просто пошел, не разбирая дороги, за ним  тупо потянулись отряды студентов. Ларичева держалась неподалеку. Вдруг она увидела, что эта красотка, черт ее побери, стоит перед Латыповым и своим платком вытирает его лицо. И что-то зло ему выговаривает своим крохотным, как вишня, ртом. Ларичева поняла, что пасти его больше не надо, он теперь не один. Она поодаль обошла их и увидела, что он плачет, Латыпов. Конечно, звали его не так, но для Ларичевой он остался Латыпов на всю жизнь. Девчонка его ругает, а он и плачет, чурка проклятый.
И сама заплакала. И опять поняла, что ничего не понимает. Ведь ей же очень было горько, что это не она. Но если бы она и попыталась, все равно бы радости никакой. Она должна убиваться от досады, но нет, она плакала от неведомой радости. Оттого, что чужая радость лучше своей. Оттого, что красотка оказалась человеком, не гадиной, и оттого, что чем сильнее болела его раненая рука, тем больнее и слаще болело в груди глупой Ларичевой, для  которой  чужая  боль никогда не  была  чужая. И  личная  жизнь у нее  была  поэтому  чужая. Это был и поглотитель энергии, и  ее источник.
История эта длилась не один год, и много там еще было вывертов судьбы. Но когда Ларичевой становилось слишком погано, она пыталась представить себе, что чувствовал Латыпов, когда к нему подошла эта девчонка. Все–таки  бывают в  жизни  моменты, когда смех и  слезы неразделимы. И тогда клокочет в  груди и хочется записывать, записывать, чтоб  плакали  другие…
Однажды, пересказывая историю молодости в очередном поезде, Ларичева нечаянно встала на место этой девчонки. Получилась причудливая вещь: жалкая Ларичева приблизилась к незабвенному, а тот с девчонкой катался на лыжах, выяснял отношения, падал в яму на крупного зверя, и вообще они бились друг о друга острыми углами и привязывались навеки, такие неразъемные и несовместимые одновременно... Может, они бы рассердились, узнав о том, как переврала историю Ларичева, о существовании которой они давно забыли. Но Ларичева ничего не могла с собой поделать. Она их любила и не хотела забывать. Она их оставила при себе и дальше так с ними и жила.
В колхозе на картошке Ларичева сильно простудилась. Она простужалась постепенно и многократно, кашляла, пила ликер «Лимонный» – больше в сельпо ничего не было, – а когда приехала в город, то дело было швах. В больнице ее лечили горячим хлористым кальцием внутривенно, это ужас. Еще не очухавшись от температуры, она слышала сквозь сон всякие женские истории, каких в больнице тьма. Речь шла о дивной женщине, которая из-за любви взвалила на себя чужих детей, после развода его дети остались с ней. Она была скромная врачиха, и от нее жизнь не требовала подвигов. И если бы она бросила все и убежала прочь, то ее бы никто не осудил. Но она сделала то, что было сверх ожиданий. И он вернулся! Если раньше она была женой, а та молоденькая любовницей, то теперь все стало наоборот. Та молоденькая стала женой, а она, разведенная женщина в возрасте, стала любовницей своего мужа. И еще неизвестно, кто выиграл. Сам-то он был роскошный. Ларичева таращилась на женщину с восхищением... Они говорили часами напролет, в том числе и ночью. Ларичевой даже показалось, что они похожи. И вот теперь, когда Ларичева стала старой и скучной вешалкой, она вспоминала все это так, как если бы это было с ней. Муж Ларичевой тоже был роскошный, и в его аскетизм никто бы не поверил, во всяком случае, Ларичева не верила. И трагедий из этого не делала. Но как бы держала в уме – да вот, есть такой дополнительный фактор, лишнее сопротивление. Ничего страшного. Даже интересно...
Горестные женские истории привлекали Ларичеву тем, что в них было превышение над требованием жизни. Нельзя, нельзя было выжать из них ничего сверх того, что уже выжато, но они вдруг нечаянно, чудом – выдавали немыслимое. Перекрывали норму доброты. Подруга матери  впереди имела карьеру. Она удачно кончила аспирантуру, и пока мать Ларичевой билась с детьми и хозяйством, та подруга сверкала как бриллиант. И у нее были престижные поездки за границу, лучшие портнихи и вообще перспектива выйти за кого хочешь. Она могла б идти на докторскую, если б захотела.
И был молодой человек ее же круга, молодой ученый, они встречались с третьего курса. Однажды подруга решила все-таки выяснить, долго протянется их роман или нет. Пошли погулять. Шли долго, наконец, постучались в какой-то подозрительный дом. Никто не ответил. Вошли! Там тоскливая бедность, пьяная молодая женщина. Поговорил с ней молодой человек, дал ей денег, а подруга матери смотрела на ребенка. Она очень хотела ребенка, но это было такое чудище, не приведи Бог. Голова дыней, изо рта слюна – нехороший ребенок. В колготках у него лежал кирпич –  чтоб от тяжести не сбегал с места. В тарелке котлетка с налипшими волосами, возле – стакан с пивом...
Подруга тайком стала в тот дом ходить и все разузнала. Ее молодой человек – отец дебильного ребенка и платил бывшей милой деньги, откупиться хотел. Но та уже обессилела, запила. При нормальном мальчике тот бы женился, а так все пошло прахом...
Мать рассказывала Ларичевой, потому что всю жизнь переписывалась с этой подругой, очень ее любила.
Подруга ребенка усыновила. Мальчик совсем оказался больной, пришлось с ним мыкаться по санаториям и лечебницам. Творческая работа полетела в тартарары, карьера тоже. Потом пришлось из города в деревню ехать по причине астмы у мальчика. Подумать только – красавица, умница, блестящая светская  женщина – и пошла навоз вилами выгребать. Но на нее нашло какое-то помрачение добра! Это была кровиночка того, обожаемого человека...
Мальчика она вырастила. Правда, поздно, но он научился разговаривать как все люди, и класса с третьего пошел учиться в общую школу. После армии вернулся – совхоз помог им дом резной выстроить. Отношения остались с матерью самые нежные. И, в конце концов, она рассказала ему всю историю с самого начала – нашло какое-то помрачение правды... Только молодость прошла, ее не воротишь. Сиди в этом резном доме, сиди...
Ларичевой до слез хотелось, чтобы у той подруги началась другая жизнь и любовь. Но мать рассказывала, что в письмах никаких намеков не было. И тогда Ларичева взяла и эту личную жизнь создала... Выловила где-то в поезде или больнице. Пусть подруга сторожит сельскую церковь и туда приезжает неудавшийся художник, чтобы набраться здоровья и природы, он оказался никому не нужен, он не ожидал на задворках жизни обнаружить такое сокровище...
Ларичева рассказывала все эти истории разным людям, и ее всегда поражало, что люди волнуются на одних и тех же моментах... Ради этих моментов и стала записывать.

В незапамятные времена муж Ларичевой принес домой списанную из конторы печатную машинку. Это стоило ему полжизни. Потому что Ларичева с упорством маньяка стала колотить по клавишам целыми часами. В такие моменты ее трудно было отвлечь на видики или на внезапную рюмочку. И даже выпив рюмочку-другую, Ларичева начинала рассуждать о том, что может чувствовать чужой пьяный человек, да еще умирающий.
– Ты представляешь, – с жаром объясняла она, – парочка пошла разводиться. Ну, нервничали. Но оттуда вышли мирно – никаких скандалов. Пошли прощаться. Попили коньяку, поели жареного мяса, потом – что греха таить – может, и «того» - в последний раз. Так вот, он заснул, а она встала и ушла. И вены ему вскрыла. Чтобы он больше ни с кем и никогда. Представляешь?
Интеллигентный муж Ларичевой морщился, он не любил уголовщины.
– Кто тебе рассказал такую чушь?
– Этот порезанный и рассказал! – радостно кричала Ларичева.
– Ну и что ж ты его не расспросила, что он там чувствовал?
– Он не помнит...
– А вены помнит. А может, он напрасно на бедную женщину сворачивает? Сам и порезался с коньяка?
– Да? – Ларичева открывала рот и забывала закрыть. – Это мысль...
Но муж считал эти беседы глубоким маразмом. Он поскорее уходил с кухни, обязательно проверял, спят ли дети, ложился в кресло и включал видик. И крутил эротику, тонкую, сияющую, легкую. Герои шутили и баловались в постели, веселые, свободные существа. Они не нуждались в разговорах, слова были лишними, они понимали друг друга без слов. Близкий человек тоже улыбался и заманивал Ларичеву на диван. И та, уже стоя на четвереньках, бормотала: «Да что такое? Опять рассказ не дописала...»
Ларичева  казалась  с виду сухой теткой, но перед своим любимым человеком она превращалась в кисель.  Она впадала в  забытье, легко  зажигалась и в бессознательном состоянии  была жадной и даже  циничной. Она с ним  была  другой! А потом наступал день, сутулил плечи и покрывал ее жестким панцирем стыда. И она опять становилась обычной, усталой и равнодушной. А Ларичев был небрежен, никогда не ухаживал, не  дарил цветов, так  что казалось – квиты эти люди,  квиты.

Но иной раз она проявляла отвратительное упрямство и даже простая просьба насчет оторванной пуговицы приводила к истерике. В таких случаях лучше было  не усугублять. В конце концов и пуговицы, и не стиранное белье можно переждать как стихийное бедствие. Лишь бы съедобное что-то в сковородке было, все остальное терпеть можно.
После рождения дочки печатная машинка временно переехала под стол и покрылась пылью: надо было гулять по шесть часов в сутки, бороться с рахитом. Но рахит все равно зафиксировали. А Ларичев, морщась от пулеметных очередей железного  механизма, решил притащить домой подержанный  компьютер. Показал, как  включать, выключать. Первое  время Ларичева, конечно, мешала  ему  работать, то и дело звонила, птицей кричала, что текст  полностью пропал… Ларичева  писала  быстро, споро, много, но, распечатав листы, забывала все это сохранить. Или  сохраняла куда  зря, не глядя. Очнувшись, она  заливалась  слезами и набивала  снова  только что распечатанный  текст. Тогда  муж посоветовал ей не  выключать машину и добавил программу унирайз, чтобы тексты восстанавливать. Его  уже  достало  искать куски рассказов по всем ячейкам, используя  ключевые  слова. Тем  более  что Ларичева  тогда  еще и не знала, что такое  ключевые слова. Бестолковщина. Совали сына в коляску, а коляску на  улицу под окно. И победное шествие в  литературу продолжалось!
«И зачем я только ее надоумил?» – снова и снова удивлялся близкий человек. Ларичев, собственно, ничего особого от  жизни не ждал. И литературы никакой не признавал. Просто  решил пристроить к делу эмоциональную  жену, чтобы  слишком-то  уж  много не гуляла. Чтобы  было  вечером  за рюмочкой о чем поговорить. Но на  такой  эффект он никак  не рассчитывал! Сумрачно-зеленый  взор Ларичевой, направленный в стенку или на  монитор, был отсутствующий  напрочь.  Иногда  по  утрам она  забывала  надеть  цивильную  одежду и болталась по квартире с голой грудью в халате нараспашку. В доме  стали  шастать подозрительные,  плохо одетые люди, которые вели длинные  разговоры в прихожей напротив  туалета, поэтому в  туалет было решительно не попасть. К телефону теперь часто звали  Ларичеву, и  голоса были подчас  нетрезвые. Вот вам  общество – поэты, литераторы! Ну, все равно уж надо было когда-то заводить семью. Девушек вокруг было множество – все такие сияющие, чувственные – но Ларичева, несмотря на неумение краситься, все же была  чем-то лучше  их. Она  была простодушная до не могу. С ней  можно было посмеяться и поспать.

 Ларичева в отчете и в макияже

Полночи Ларичева просидела  у компьютера, потом как бы со стороны до нее дошло, что она засыпает и стукается о клавиатуру головой. Да, спать было твердо. А только разоспалась – вставать. Глядь – там  несколько  страниц одни и те же  буквы -ббббббююююююю…эээээююю… Полный  бред.
И так-то после бессонной ночи бодрости нет, да еще психическая атака детей. Дочка не пошла в школу: там громко и жарко, все кричат, дерутся….
– Лучше я дома посижу и задачки порешаю, – изрекла дочь.
– А если не сможешь?
– Тогда тебе на работу позвоню.
Ларичева бегала с колготками и майками в руках, возмущалась. Это все братья Цаплины с толку сбивают. Они ценят людей по подаркам, не позвали дочь в гости по бедности, а потом, когда вырастут и обнаружат, какое чудо эта Ларичева-дочь – все, будет поздно. Она пыталась уговорить дочку, что со школой тоже лучше не усугублять, но все было зря.
– У меня оценки выставлены, сама сказала. – Дочка Ларичевой пожала плечами и уткнулась в учебник. – Значит, я себе каникулы объявляю.
После объявления каникул Ларичева взяла резкий старт и устремилась под светлые своды  нового садика для сыночка. А он давился шоколадкой «Марс» и никак не мог уразуметь, зачем ему новый садик. И как это можно старый садик закрыть, ведь там Раисовна, Итальевна, детки. Пока пальто снимали, шорты надевали – все было ничего. Как карту отдавали – тоже ничего. А как пришла последняя минута, как повела воспитатель за ручку, так и страшно стало. «Иди, иди, котик. – Сама иди, мачеха лиха!»
И пошла далече «мачеха лиха», глотая слезы. Ей надо еще было в химчистку и в овощной. До работы добралась, когда уж вовсе сил не было. Под светлые своды  статотдела вошла  гора, увешанная фрикадельками в томате, горошком мозговых сортов и несданными в ремонт сапогами. Надо было еще буженины, хотя бы фарша. Но деньги испарились. Их надо было искать...
А Ларичева-мужа такие грубые вопросы не интересовали. Он не смирялся перед постулатом «бытие определяет сознание» . Он дал себе установку – найти такую работу, чтоб найти в ней себя, и, кажется, нашел. И ушел туда с головой... Соответственно – пропадал допоздна и часто уезжал в командировки. Только деньги как результат полезной деятельности в семье не появлялись. Сначала попался коварный поставщик компьютерной техники, потом сжал клещи учредитель. На фирму нападали, увозили, опечатывали. Случалось среди ночи срываться – спасать принтеры и процессоры. Это было святое. Правда, там были соратники по борьбе, в том числе и соратница – намного моложе и хрупче Ларичевой. Но Ларичева не воспринимала соратницу приземленно. Она знала – работа это святое.
С робкой надеждой всматривалась Ларичева в красные окошки «Искры» . И чем дольше она всматривалась, тем сильней унывала. Сколько ни суммируй эту ахинею по строчкам и по столбикам – все равно она не сойдется, а выйдут новые суммы. Стопка простыней и пустографок, которые должны «сойтись на угол». Вот то, к чему всю жизнь шла Поспелова. То, к чему должна стремиться Ларичева... Чтобы  сходилось. А потом это свяжут и  сожгут в котельной  по истечении  срока  хранения. В  чем же  смысл? Забугина сказала бы, что смысл в получении  заработка, но  Ларичеву  такая  версия не устраивала. Ей хотелось потратить жизнь так, чтобы после  нельзя  было ничего  сжигать. Чтобы  след был немеркнущий…
Коллеги, что характерно, работали как автоматы. Наманикюренные пальчики экономисток механически перебегали по клавиатурам, как будто отдельно от тела. Они соответствовали, а Ларичева нет. Голова работала с натугой, как перегретая «Искра». Сын в новом садике. Плачет, наверно. Дочь не в школе. Что она есть будет? Дома только гречневая каша, а вот осталось ли молоко? Муж опять в командировке. Денег, естественно, нет. Да, надо занять денег. Где? Может, в АСУПе? Забугина всегда занимает в АСУПе и заодно общается с интересными людьми.
Только она это подумала, как в статотдел вошел Губернаторов, сам начальник АСУПа. А ходил он всегда медленно и гордо, костюм носил дорогой, в елочку, башмаки «саламандра» в тон брюкам и темные итальянские очки с зеркальными стеклами. Очки  были  частью  лица и придавали ему гордое и завершенное выражение. Несмотря на твердые  квадраты скул и острые пики бровей, лицо его казалось бы,  беспомощным, глаза светло-коричневого, почти желтого оттенка, выдавали его мечтательность и главное, молодость. А в очках он был как в  крепости. Он тихо и учтиво поздоровался – со всеми, персонально за руку – с начальником данного статотдела, а потом отдельно – с Забугиной.
Последнее «здравствуй» означало длительный и подробный процесс целования руки. Начинался он от мизинца, потом каждый пальчик отдельно, потом дальше до локотка, потом вверх по плечу, едва заметная пауза в районе индийского агата, украшавшего безукоризненные ключицы Забугиной, а заканчивался где-то за ушком. Ну, что тут поделаешь? Ларичева, забывшись, смотрела туда, куда  смотреть было неприлично, но ничего, ничего  не  могла с  собой  поделать.
– Ларичева, у вас в каком состоянии месячная сводка? – осведомился  Нездешний, начальник статотдела, прямой шеф Ларичевой. Он всегда осведомлялся только после того, как срок подачи был нарушен.
– Филиалы не дали, – грустно сказала Ларичева, – но я потрясу.
– И построже. И закажите на два телефона, на мой и на свой. Форсируйте вопрос, уж будьте так любезны...
– Буду, – убито прошептала Ларичева. – Сейчас.
Она хотела бы стать меньше, мечтала бы ужаться раз в сто и влезть в эту «Искру», спрятаться в ней. Они были одинаковы, две облупленные подружки без следа минимального ухода. Брызнувшее в окно солнце подчеркнуло это. Молчаливый шеф Ларичевой все это ясно видел и поэтому вышел, давая Ларичевой опомниться от замечания. Ему  было жалко  Ларичеву, но что поделать.
– Ваш шеф недолюбливает меня, – сказал Губернаторов. – Его не устраивает форма моих приветствий...
– Он этого не показывает, – заметила Забугина, – и поэтому не падает в наших глазах. Потому  что он  выше этого… А мы в его – да. Мне ведь тоже попадет сегодня за отчет.
– Не прибедняйся, – мрачно отозвалась Ларичева, держа телефонную трубу возле уха и колотя по клавишам, – когда это тебе от него попадало? Ты  вечно на  особом  положении.
– Послушайте, любезные дамы, а почему ваша бедняжка Ларичева должна выбивать из филиалов то, что они сами должны давать?
– Да потому что их нет, данных этих. Вот они и врут, а мы проверить не можем. Противно. – Брови Ларичевой застыли горестной крышей.
– Представь, она написала в главк, чтобы отменили отчет, раз он провоцирует обман.
– Мы  веками отправляли  этот  отчет, не задумываясь, а  наша  мышка – раз, и возмутилась. И начальству письмо пришло, типа что за безобразие…
– Ларичеву пора переводить на повышение, – сказал Губернаторов. – Мыслит верно, неверно распределяет силы.
В это время с другого конца отдела передали сводку пятого филиала. На один телефон заказывать меньше...
– Ура, бабы! – крикнула Ларичева. – Это клево. Спасибо.
Губернаторов с Забугиной переглянулись.
– Не хотелось бы никого обижать, но слово «бабы» зачеркивает слово «спасибо» . Что может сильно испортить карьеру, -  заметил, крутя  портсигар, Губернаторов.
– Это портит и карьеру, и оклад. – Забугина скосила свои озорные блудливые глазки. – Какой у нас нынче повод для встречи, ты не забыл?
– Я никогда ничего не забываю. –  кивнул Губернаторов  и ушел во внутренний карман фешенебельного пиджака.
– Просила для себя, но уступаю подруге.
– Подобные речи обидны. – Он подал две радужные ассигнации на две стороны.
– Спрячу за корсаж! – замечтала Забугина. – Там и встретимся.
Ларичева вдруг заплакала. Она не поняла, возвышало это ее или унижало. Чтобы  жизнь твоя  зависела от чужого кармана?  Эх...
– В чем дело, этого недостаточно?
– Достаточно пока. Это она от счастья. Где платок? Сейчас приведем себя в порядок и пойдем обедать.
– Я не пойду, – тускло уронила Ларичева.
– А что, много работы? Будешь звякать по филиалам?
– Да, буду звякать.
– Как ты мне надоела. Так рассуждают только зануды. Дай-ка сюда лицо... Так, сначала миндальное молочко и пудра. Потом височки – сиренево-розовые. Вот тебе помада такая же. Тени тоже сиреневые, но потемней... Не моргай, тушь смажешь... Готово.
– А как же простыни?
– Сверни в трубочку, возьми с собой, расстелем на стол. А скажи-ка нам, Губернаторов, какова теперь Ларичева с макияжем?
– Да у меня глаза маленькие, рот большой. Это никаким макияжем не скроешь, – хрипло и не к месту сказала Ларичева.
– Интуиция подсказывает мне, – запел арию Губернаторов, – что мадам Забугина права насчет теней и остального. И серые глаза при такой смуглой коже редкость.. А рот хоть и великоват, но все ж имеет неожиданный и чувственный рисунок. В итоге макияж лишь подчеркивает ваши богатые природные данные.
И поцеловал Ларичевой – а не Забугиной! – руку. Ларичева  была  готова  упасть  на пол. Экономистки статотдела зорко следили за мизансценой, не прерывая щелканья по клавиатурам. Ларичева чуть не потеряла сознание, но ей не позволили, увели, придерживая  за  локотки с  обоих сторон.
Они пошли под светлые  своды административной столовой, где на подвеске работал большой телевизор, где в ароматном  пару плавали яркие подносики, и вообще  была  праздничная  атмосфера.
После обеда с салатиками из крабов и миндальными кексами дамы пошли к Губернаторову в АСУП. Там Губернаторов отдал кому-то ларичевские простыни и сел повествовать.
– Интересно, почему ваш шеф не переведет все ваши мелочные отчеты на автоматику? Или это хлеб у кого-то отнимает? Малопонятно. И что общего у законченного технаря с вашими простынями? Ничего. Было дело, сделала наша бухгалтерия в его филиале ревизию. Он приехал отчитываться к управляющему и нате, очаровал. Бывает, конечно. Но как бы за этим не последовала смена политики. Ваш шеф, дорогие дамы, состоял еще в команде Батогова, которую разогнали. Но теперь могут согнать, как я понимаю. А вот и наши бедные сводки по филиалам.
Тут к Губернаторову подошел мальчик и положил проверенные ларичевские простыни.
– Ошибки красным. Пропущенные филиалы приплюсуете и можно рапортовать.
– Спасибо, спасибо, – улыбаясь и маясь, бормотала Ларичева.
– А теперь милые дамы покинут меня, ибо меня зовут неотложные дела! – Губернаторов обнял, приласкал мимолетно и выпроводил.
Некоторое время подруги шли молча. Психика слабая, трудно переносить хорошее.
– Таких любовников должны иметь все порядочные женщины, – вздохнула, наконец,  Забугина.
– Поздравляю, – зло буркнула Ларичева, – ты одна из них.
– Ой, брось. Все лишь политес. Видимость, значит. Но и без этой малости трудно обойтись. Как вообще  работать, если нет на  месте  Губернаторова?
– А скажи... Зачем ты меня при нем красить стала? Стыдно же  это.
– Ты не понимаешь? – Забугина даже руками всплеснула. – Я дала ему понять, что ты женщина.
– А сам бы он не понял?
– Как же он поймет, если ты сама еще не понимаешь? Сначала тебя надо раскачать... Скажи, вот когда я косметичку достала и начала тут возиться вокруг... Ты что-нибудь чувствовала? Он смотрел на тебя неотрывно. На них иногда - это - действует.
– Да ну еще! Я такая позорная. Хотя он даже руку поцеловал...
– Вот видишь!
– Но мужчина должен первый...
– Да ничего он не должен, пойми! Он тоже со слабостями и хочет, чтоб ему потакали. – Забугина выгнула шейку и засверкала глазами. – И не обязательно это Губернаторов, хоть кто. Шеф у тебя сводки проверяет – ты не горбаться за три километра, подойди, обдай волной запахов. А ты синтетику носишь, какая уж тут волна. Прятаться надо  скорей. На каблуки надо влезть. Что у тебя на ногах! Тапки. Жуть конопатая.
– Да вот, после родов никак не привыкну.
– Когда эти роды были! Давно и неправда. А ты все ходишь в клетчатом платье, обсыпанном перхотью. Стыдись. Вон в АСУПе продают костюм трикотажный с бархатной аппликацией. Купи.
– Небось, дорого.
– Ну и что? Тебе же много лет! Ты режешь глаз в такой дешевой одежде. Пора переходить на другой вид оболочки – классико, натюрель.
–Это чего?
–Это, видишь ли, неброские дорогие вещи и спокойные, натуральные цвета... Ну... У тебя есть дома что-нибудь настоящее, неподдельное?
Ларичева мучительно наморщила лоб.
– Настоящее – это значит природное. Ну, значит, это дети.
– Так-так. И ты можешь их себе на шею повесить вместо бус? – Забугина расхохоталась. – Тяжелый случай.
– А, так надо бусы? Сейчас, сейчас... Ларичев дарил мне янтарные бусы на годовщину свадьбы. Где же я их последний раз видела? Кажется, на дочкиной кукле...
– Отлично! А шапку из белой нутрии – в углу у хомяка, так? Все, с меня хватит. Мне очень тяжело проводить среди тебя культурную революцию. Я начинаю устанавливать диктатуру. Первое – звоню в АСУП. Второе – приношу ланком, тонак и все такое. И последнее – сажусь за отчет.
И села Забугина за отчет, и была в своей решимости хороша... Правда, она  всегда  невыносимо долго собиралась, но когда уж момент наставал, это видели все, все.

Скромное обаяние Забугиной

Когда документ можно было сделать без напряжения, Забугина к нему не притрагивалась. А когда сроки срывались, она начинала развивать бурную деятельность. Поэтому за время отчетов порядком намелькивала у начальства в глазах своим боевым и озабоченным видом. Экономистки статотдела считали Забугину хитрой пройдохой, мол, любого потопит, чтобы выкрутиться самой. Но самих случаев потопления никто конкретно не помнил. Просто завидно было, что она из стрессов выбиралась без воплей. Вокруг нее вращались по орбите интересные личности – среди них, например, главный  администратор театра,  большой спец по холодильному оборудованию, молодой тележурналист, актер из столицы, фермер из глубинки, пресс-атташе стадиона, юрист большого  автоцентра, фотохудожник – все они  через полчаса знакомства целовали, намекали и проявляли в той  или иной степени спонсорские замашки. Как она умудрялась иметь нескольких любовников сразу, никто понять не мог, хотя все шашни начинались буквально на виду. Как смотрел на это муж – тоже загадка. А сами любовники между собой не сталкивались. Мало того, они курили вместе в районе статотдела и постепенно образовывали нечто вроде дружеского кружка. Доставали друг другу запчасти для личных машин, обменивались коммерческими связями...
Изредка Забугина приходила к Ларичевой домой не со своим мужем, а с директором турфирмы или знаменитым театральным деятелем, и Ларичева, несмотря на сильную занятость, буйно радовалась. Потому что деятель, как правило, приносил с собой хороший ликер, а детям шоколад или апельсины. Сам Ларичев сразу выпадал из своей подпольной жизни и украшал общество остроумием. Все покатывались со смеху. Из темного угла извлекали гитару и пошло-поехало, бестолковщина и веселый базар до поздней ночи. В такие минуты Ларичева, сорвавшая аплодисменты, затуманенно смотрела на подругу. Век бы торчать на кухне. А то вот – из ничего появилось что-то.
– Забугочка, – говорила восхищенно Ларичева, – ну как ты умеешь?..
А Забугина была такая же точно по достаткам, то есть без достатков. Детей у нее не было. Спутник жизни не любил. И вообще мало чего в жизни сбылось. Но Забугина в петлю никогда не лезла и другим не давала. Она была очень высокая, широкоплечая, в веснушках, но слыла красавицей, потому что вечно всех охмуряла. Вне режима охмуряния Ларичева ее не видела никогда.
– Забуга, ты бы могла послужить в разведке?
– За сколько?
– Затак. Во имя и на благо.
– Фу. А как насчет Штирлица? Штирлиц там будет? Ведь я женщина и ничто мужское мне не чуждо...


Поэмы 

В тот день всех угнали под светлые  своды общества знание на конференцию, а Забугина с Ларичевой отчеты добивали с пылающими щеками. В статотдел заглянул человек в рабочем. Потом еще раз. Потом принес коробки с люминесцентными лампами и поставил в угол тихонько.
– Извиняюсь, девчат. Начальник ваш приказал поменять светильники.
– Так меняй, в чем дело? – Забугина включилась, оценила и выключилась.
– Не помешаю? Он сказал – вы на конференции будете...
– Не помешаешь. Нам некогда сейчас. Вон те мигают, у окна. И в углу.
На вид он был неуклюжий, тунгусский, а делал все легко и неслышно. Стремянкой не брякал, отвертки не ронял. Лампы плавали с пола на потолок и обратно, точно прирастая к смуглым рукам. Заглянул напарник.
– Ты долго? Время-то, смотри.
– Погоди, видишь, не идет. Будешь гавкать – разобью по спешке. И ошшо тестер принеси.
– Завтра дотыкаешь. Твоя очередь идти. Робяты ждут.
– Погодь, говорю. А то вообще не пойду.
Напарник поворчал и вышел.
– Ларичева, я на финише. А ты? – Забугина сложила стопкой отчеты и достала косметичку.
– Да вот, дописываю. Ты б не сбегала в канцелярию заверить? Тогда можно сегодня же на почту занести.
– Ладно.
Как только вышла Забугина и зацокала шпильками по коридорному паркету, электрик подошел бесшумно к ларичевскому столу.
– В старой городской  газетке с полгода назад – не ваш ли рассказик был? Фамилия знакомая. Извиняюсь, названье не помню, но там про женщину, как она дитя в роддоме оставила...
– Ой... Подождите. Конечно, было дело. Слабый рассказ-то. Это уж руководитель наш пристроил по доброте. Вы  знаете, в Клубе железнодорожников есть литобъединение, туда ходят  начинающие писатели. Вы приходите… А рассказ вообще ругали.
– Не знаю, мне понравился. Значит, Ларичева  вы и есть. А можно дать вам кой-чего? Ну, чтоб прочитали, сказали мнение...
– А вы... Простите, как вас... Тоже пишете?
– Да так. Дребедень всякую.
Он успел вытащить из спецовки помятую тетрадь и сложить стремянку. Лицо даже побагровело от  неловкости. Тут же вбежал хлопотливый  напарник.
– Ты еще тут? Обля. Сколько ждать можно? Робяты уж сходили.

Ларичева в новый садик с первого же дня опоздала. Когда она, запыхавшись, влетела под светлые  своды группы, ребенка там уже не было. Где же? Оказывается, сидел в соседней группе, куда перекачивали всех опоздавших. Это была круглосуточная группа, и там уже созревал ужин. Сынок сидел и угасал над румяным сырником с будильник величиной. Однако в автобусе он прибрал тот же сырник с совсем другим настроением! Ларичева сильно удивилась такому факту и пыталась откомментировать. То ребенок не  ест, то вдруг  ест!
– Суть не в предмете, суть в подходе к нему, – заключил их в объятия сияющий Ларичев, приехавший из очередной командировки навестить свою семью.
– Сейчас что-нибудь сварю, –  забегала по дому Ларичева.
– Поздно, – сказал не в меру веселый глава семьи, – я уже сварил спагетти. Более того – я привез голландское мясо в вакуумной упаковке и Синди для нашей дочки. А для сынка – вот этот джип. Сойдет?
– Ничего не сойдет, – нахмурилась Ларичева, – деньги откуда?
– Да коллега Хасимов выручил. Может подождать.
– Ну вот, даришь девчонке Синди, разоряешься, а того не знаешь, что она школу бросила. Только и остается, что дома в куклы играть.
– Нет, мам, раз уж такая радость, то я согласна еще в школу походить. Я сегодня десять задач, между прочим, решила.
– Я от вас балдею, – обезоруженная Ларичева развела руками.
– Сначала сними пальто и выпей рюмочку, а балдеть, как ты выражаешься, будем после.

«Гости, танцы и веселье – показуха, позолота. Завтра горькое похмелье – наизнанку душу – рвота... Сын отца спросить захочет, ты ответишь «замолчи». Зарыдай и закричи, ночь тоску-печаль пророчит...»
«Разрыв-трава, ползучая молва, разрыв-травой опоены мы оба, до бешенства, до злобы, до озноба. Смертельный яд – слова, твои слова... Разрыв-трава, кружится голова... Чужим огнем детей мы согреваем, для них дымим и тлеем чуть, едва. Им холодно, и мы об этом знаем. Разрыв-трава, развязка не нова...»
«Кровать рыдала скрипами до жути. О, как трусливо убегала ночь! Одетая лишь в тень рассветной мути, ты плакала, а я не мог помочь...»
«Мы выпили по первой, по второй. И тут он начал: «Можешь ты понять, как мне сейчас не хочется домой?.. Читай стихи. Читай о грязных шлюхах, читай о горе и о пустоте, читай о злых и беспощадных слухах, а на закуску вдарь о чистоте...» А я прочел ему всего одно – о том, как ждет домой сынишка папу, как молча гладит медвежонку лапу, о том, как ночью светится окно...»
«Постель моя. Вонюче злое ложе, как будто спали демоны на нем, тряслись, свивались ночью, даже днем. Как это надоело, правый боже, лиши меня моих нечистых чувств, чтоб был я пуст как выпитая рюмка. Сжимаю зубы, слышу страшный хруст. Багаж побед, истасканная сумка, я с нею вместе сердце потерял, когда так слепо чувствам доверял...»
Тетрадь была большая, толстая, в ней было полно перечерков и вставок в виде отдельных захватанных листов. На некоторых страницах пометки: «это начало, а  конец на  зеленой обложке с другой  стороны». На первом листе крупно стояло: «Поэма блуда». Автор Упхолов».
Ларичева посмотрела на часы, была глубокая ночь, спать не хотелось. Электризация шла сильнейшая, до дрожи, до изнеможения. Вроде бы чернота, рвота, ****ство... Но в то же время – правды больше, чем ругани. Боли больше, чем позы. Не врет Упхолов, не вылупается. Так не соврешь. Но в то же время и политика тут, и магазин с очередями, низость, и дурость, все сразу... Но вот  заплаканная  мать укладывает спать сынишку, поет папину  песенку, а папа в  это время одолел не одну  бутылку, и обнимал совсем чужую тетеньку, и домой не собирался… Ларичева почувствовала  сильный провал внутри. Как  при воздушной  яме. Все это  было некрасиво, неблагородно. По ее кружковским понятиям, стихи такими быть не должны. Но там же правда все! Что там  говорил Радиолов о жизненной и художественной правде?..
– Душенька, ты как насчет супружеского долга?  - Не сразу протянул всю руку, только два пальца, ведущие по шейке.
– Сколько можно, муж? У меня творческие дела. –  Убирая  его руку.
– Сначала семья, потом творчество. Иди сюда, мы по-новому... – Быстро ныряя в вырез.
– Да что с тобой сегодня? – Вынимая  его  руку.
– Ты какая-то не такая. В чем дело, у тебя роман? – Ускоряя наступление  сверху и снизу.
– У меня? Ты одурел. Меня Забугина накрасила. Макияж называется.- Замирая, прислушиваясь.
– Постановляю: ходить с макияжем вечно. – Лихорадочно расстегивая.
– Значит, настоящая я тебе не нужна? Значит, маскироваться? – Путаясь в слетающей  одежде.
– Н...не знаю, мне трудно долго разговаривать... Да... Маскируйся, чтобы я тебя не узнал... Принял, типа, за  другую женщину…
«Ну вот, опять, – подумала Ларичева в застилающем тумане, – опять ничего не успела... Надо хотя бы рецензию сочинить...»

Но  рецензию она, конечно, писала  утром, под светлыми сводами, на  работе. Рецензия была противоречивая.
Ларичева  всегда  искала  в других то, чего не  видела  раньше. Обычно она  видела  других рукописях… красоту. Слова  красиво ложились друг за другом,  сплетаясь в  сети. Здесь  красоты  не было никакой. Но было что-то другое, от чего  хотелось плакать. Это получалась правда какая – жизненная или  художественная? Ларичева не понимала, как  можно воспевать проститутку. Считалось, что проституток не  существует. Кто же это напечатает? 
В статотделе по-домашнему звякали стаканы и шумел чайник.
– Девочки, всю неделю были отчеты, вот увидите, на снег нас скоро погонят.
– Мало ли что. У меня еще отчеты не кончились.
– У нас что, дворники  уже не  существуют?
– У нас есть мужчины в отделе, они должны в первую очередь.
– Наивная. Не мужчины, а на-чаль-ни-ки...
Лицо шефа было бесстрастным. Ларичева подумала – а что он чувствует, когда слышит всю эту болтовню? Он понимает хоть, что камни летят именно  в  его огород? Или он глухой?
– Забуга, тот электрик, помнишь? Он, оказывается, стихи пишет. И такие грустные стихи, просто  душу  разрывает!
– Фу, Ларичева, фу. Даже и не думай. Это  для нас не вариант.
– А кто, Губернаторов? Куда нам!
– Не только. Получше-то подумай.
– Ну, не знаю. С моей стороны или...
– Да нет. Ты в коридор-то выходишь? Ну? Глянуть не на кого.
– Ну, – не доходило до Ларичевой.
– Так и не выходи, – одним ртом, без звука сказала Забугина.
– А...
– Бэ...
Ларичева опустила голову, боясь, что шеф слышит все это. Потом украдкой взглянула. Он сосредоточенно разглядывал какую-то ведомость. Хлопчатая темная водолазка, серый клетчатый костюмчик, все какое-то тонкое на нем, стираное. Под этой оболочкой угадывалась сила, скрытая и молчаливая. Один раз Ларичева видела, как он шел на работу в этом костюмишке, прямо по морозу. Ей стало не по себе. Руки и лицо у шефа были фиолетовые от стужи. Карбышев какой-то. Но пепельно-седые волосы и притом лицо загорелое среди зимы – в этом что-то актерское было... Странная Забуга, сама перед ним наклоняется в декольте, а тут чуть ли не на подносе другой подает. Она не считает Ларичеву опасной соперницей, это очевидно...
После обеда всем скомандовали идти на снег. Это была такая повинность: разбивать смороженные за зиму пласты и набрасывать мелко на тротуар. Сапоги у Ларичевой промокали и она, взявшись вначале рьяно, потом встала на поребрик и с него никуда. Щиколотки  ныстерпимо  ныли. Попозже подошли начальники отделов и техперсонал. Ларичева обрадовалась и пошла, проваливаясь, в сторону Упхолова. Образ передового электрика был алкарот: глаза заплыли, скулы и подбородок в щетине. Вокруг него плотно висело облако перегара.
– Привет, Упхолов. Как ты? А я прочитала твою тетрадку. Ты там настрочил столько чернухи, ужас, иногда до тошноты. Ты показывал кому-нибудь?
– Здравствуйте, – выдавил Упхолов. – Нет.
– А стихи-то как поразили. Слышишь? Бесподобные. Про малолетнюю проститутку. Кудряшки на  висках,  глаза как  сливы, портфель порвался с одного конца. Про горошины деревень. Ты что, деревенский? Все деревенские хотят вернуться обратно. Ты тоже?
– Нет.
Ларичева почувствовала, что навязывается. Зачем же он тогда принес эту тетрадку, алкаш поганый? И разговаривать не хочет.
– Тебе надо к нам в кружок прийти. Там, конечно, всякие люди есть, может, не все похвалят, но все же. Есть куда новье принести. Обменяться, так сказать. Это в библиотеке нашей. Раз в месяц по четвергам. И есть еще в Клубе железнодорожников, знаешь? Придешь?
– Я был. Тебя там не было.
Ларичева обалдела. Потом вспомнила, что сама раза три не была, с детьми сидела, пока кто-то по командировкам... Вздохнула и пошла прочь. Он даже не оглянулся. Забугина не пропустила инцидент:
– Ты решила приударить? Уже тем, что подошла к нему – просто пятно на себя посадила. Ты не  можешь  бегать за  такими... Типичный  маргинал.
– А кто это?
– Откуда я знаю.
– Я только про тетрадь сказать.
– Сам бы пришел, невелика птица.
– Забугина, миленькая, он не в себе.
– Алкаши всегда не в себе. И потом, посмотри, на что он похож. То ли монгол, то ли татарин. А сейчас иди от меня быстрей. К тебе кто-то идет.
И Забугина, резко отделившись, стала бросать снег в другую сторону.
Несмотря ни на  что, Забугина  всегда  была  начеку. Всегда  секла  момент!

Что отдать отчизне

К Ларичевой под светлыми сводами студеного неба подошел шеф в костюмишке и шарфике.
– Ларичева, вы где живете? Где-то в центре?
– Ну да, возле «Гипропро...»
– У меня просьба к вам. Не могли бы вы зайти там к одному человеку?
– Когда, сегодня? Но как же садик? Это на другом конце города.
– Я отпущу вас пораньше, и вы успеете в сад. Завтра день его рождения...
– Это ваш друг? Почему тогда не вы сами?
– Не уверен, что обрадую... Вы поймете. Я не хотел обсуждать это в отделе. В канцелярии подготовлен адрес, вы только зайдете за цветами. Согласны?
– А почему не Забугина?
Шеф протаял улыбкой сквозь вечную мерзлоту.
– Вы сумеете не хуже.
– Ладно.
– Я знал, что вы не откажете. Спасибо. – Он взял ее руку зазябшую и, положив на свою ладонь, мягко прижал другой. Руки у него были сухие и абсолютно горячие. Вот так Карбышев...

Кнопка дверного звонка была старинная и торчала зеленым столбиком, вокруг были виньетки. После звонка дверь открылась моментально, как будто там уже ждали. Встретил грузный седой человек, похожий на Эльдара Рязанова. Брови были широкие и  шевелились, как  змеи. Быстро и бесшумно повесив ларичевское потертое пальто, он проводил ее в кабинет. Там стоял старинный кожаный диван, огромный, как площадь, деревянный двухтумбовый стол с зеленым суконным верхом и монументальная лампа матового стекла. Ларичева чуть сознание не потеряла. Перед ней стояла живая легенда отрасли. Она протараторила, залившись краской, приветственные слова адреса, вручила папку, цветы. Запнувшись, добавила:
– Вас все помнят и любят.
– Похоже на то. – Живая легенда Батогов усадил гостью в кресло, поставил перед ней на стол чудный серебряный подносик, серебряные стопки, алое вино в графине, яблоки. И рокочущим голосом:
– Прошу. Похоже, что забыли, как я им насолил. А Вы, значит, работаете у Нездешнего. Хороший мальчик.
Седой шеф – мальчик? Так-так. Вопреки рюмочке Ларичева сидела зажатая до потери пульса. Ей казалось, что она сидит тут благодаря роковому случаю, что все эти рюмки и конфеты не для нее, что она вместо кого-то... Хотя простота и обаяние великого человека гипнотизировали. Он двигался легко, ходил неслышно, шутил, заряжал зажигалку от газового баллончика и вкусно-вкусно закуривал. Показал даже фотографии из своего архива. Вот он студент. На лыжах с детьми. На демонстрации. На совещании во Дворце съездов. С группой директоров за рубежом. Над диссертацией. В лесу. Везде нечеловечески красивый... На кого-то он похож. В молодости. То же  благородное  породистое  лицо, та  же  вьющаяся грива  волос назад... Было чувство, что она видела его молодого...
«Где компания? – терялась в догадках Ларичева, – где, черт возьми, старинные друзья и прошлые любови?»
Вдруг по нервам ударил крик. В дверях стояла прозрачная старая дама в измятых желтых кружевах.
– Кто у нас? – закричала, содрогаясь, дама. – Это из Москвы?
– По делу, родная, – внятно произнес Батогов. – Тебе вредно вставать, волноваться. Пойдем...
– По делу, по делу, – блеяла Ларичева, сигнализируя адресной папкой. (А рюмки? А графин?)
– Чушь! – взвизгнула дама. – От меня ничего не скроешь! Я пойму глазами и в анамнез заглядывать не надо. И я еще могу послужить отчизне. Отдать ей все...
– Ты уже отдала, родная. Ты и так себя не щадила, пойдем же. – Он мягко и настойчиво повел даму.
Тут, наконец, Ларичева опомнилась и стала просачиваться в прихожую. Она даже оделась и попыталась тихо открыть замок. На ее руки легли его руки.
– Что, испугались? Это моя бедная сестра. Она работала в таком месте, где сам Господь бы спятил. Говорят, можно в лечебнице держать, но лечить уже бессмысленно. Мне жаль ее... Простите, что не предупредил вас. Но я не думал, что встанет, последние дни так былатиха. Если хотите, то можете зайти как-нибудь, не дожидаясь следующего дня рождения...
– Правда?!
Он смотрел на нее, улыбаясь. Поток тепла через щелочки глаз:
– А вы бы хотели?
– Еще как. Но это, конечно, нельзя говорить. - Ларичева перешла на  шопот.
– Почему нельзя? – Он, склонив скульптурную голову с крутой седой шевелюрой, тоже снизил голос.
– О Вас такое рассказывают. Вы в нескольких филиалах начальником были. До Вас ничего не работало, после Вас никто сломать не мог. Вы в третьем филиале линию поставили, так у них оборот услуг вырос в несколько раз. Вы противостояли партийной мафии... А за это надо было жизнью платить! Вас любили женщины всех поколений. Их разбитые сердца до сих пор тлеют на мраморных лестницах управления...
– Стоп, говорю. Это уж ваша субъективная точка зрения.
– Пусть! Пусть субъективная... Но вы любили только свою жену. Так? Она была хрупкая, беленькая... Вы приезжали за ней на машине. Она не любила латать носки. Но детей вырастила потрясающих... Она умерла?
– Замолчите!
– Умираю, умираю... – долетел крик отчаяния, – ты бросил меня одну среди гадов фашистских... Мы должны выйти из окружения...
Он оглянулся.
– Так я позвоню Вам?.. – Ларичева заторопилась.
– А я буду ждать. Прощайте. И держитесь, никогда не старейте. Вы просто  прекрасны. Слышите?
И она покинула светлые своды дворянского  гнезда, так в народе называли дом привилегированных квартир  для начальства.

В садик Ларичева прибыла в лютой темени. Сынок опять восседал в круглосуточной группе с тем же сырником.
– Муж! – воззвала Ларичева, скидывая пальто где попало. – У тебя нет чувства неловкости? При двух живых родителях ребенок в круглосуточную группу угодил...
– А что? – родитель сидел и пожирал глазами толстую газету «Коммерсант ять» . – Чувство неловкости пусть возникает у бездельника. Я круглые сутки работаю. А ты?
– Ты работаешь на работе. А дома?
– Налоги сводят к нулю любую работу, – вздохнул Ларичев. – При таких налогах надо работать сорок восемь часов в сутки, а потом идти и бросать бомбу в налоговую полицию.
Сковорода у Ларичевой яростно затрещала и стала плеваться дымом. И в тот же момент в детской раздался рев и грохот. Ларичева выключила сковороду и побежала в детскую. Как оказалось, дети разодрали надвое громадный черный том Брэма с золотыми буквами на переплете.
– Его купили на последние деньги! – воскликнула Ларичева. – Для вас же! А вы!
– Оставь их в покое! – крикнул издали их отец, не расставаясь с «Коммерсантом ять» . – Дети должны расти, как сорная трава. Придет время – сами решат, нужен им Брэм или нет.
– Ну, ты с ума сошел. Теперь что, пусть все бьют, что ли?
Дети прислушались и поняли, что посеяли раздор. Они тут же помирились, а Ларичева оказалась не в своей тарелке. Она  всегда  смело бросалась разбираться, но получалось, что ее  провоцируют. Однажды она увидела ватную пыль по  углам, схватила  тряпку и полезла под стол. Тем временем  любознательные  дети взяли и укололи ее  старой  спицей. Она закричала, дети засмеялись. «Да вы  зачем?! – У тебя одно место круглое, как шар. Хотели проверить – не  сдуется?»
– Как-то ты странно участвуешь в воспитательном процессе, – сказала она, переворачивая блин.
– Лучше так, как я, чем так, как ты.
Он наскоро съел тарелку блинов со сметаной и ушел проверять, как идет монтаж издательской системы.
Ларичева стала кормить детей и мыть посуду. Она привыкла, что муж приходит домой только затем, чтобы уйти. Что там, за пределами ее понимания, есть бурная деятельность, связанная с компьютерами. Хотелось бы, конечно, поинтересоваться зарплатой, но в принципе, когда у него что есть, он и так принесет. А начни раскачивать – только рассердишь. Да,  Ларичева  мечтала о тех временах, когда у нее будет пачка денег в столике  под трельяжем. Чтобы  брать и  считать. На  костюм. На  еду. На  садик. Да  мало ли…Соратница по борьбе? Ну и что, пусть живет соратница. Был бы дома человеком. А он и так терпим и мягок дальше некуда, грех жаловаться. Все это ерунда. Надо садиться  работать, настучать Радиолову новый материал. Пусть не так, как он понимает. Пусть пока хотя бы так, как понимает автор. А то начнешь себя ломать, чтобы понравиться, и конец, тебя подстригли. Сама не поймешь, где ты, где Радиолов.
Ларичева  хотела, чтобы Радиолов  ходил  к  ним  на  кружок, и чтоб они спорили на  равных.  Но как-то так получалось, что Радиолов  Ларичеву  учил, а  сам  учиться  не  хотел,  видимо, так  уж возвысился, что учеба ему ни к  чему…
–Ма! Это кто?
Дочка показывала на  старую  фотографию. Кажется, опять весь альбом  разорили.
– Это моя  мама, твоя  бабушка.
– Такая  молодая! Сколько лет?
– Она тут в  десятом  классе.
– Хорошенькая, - оценила  дочь. -У нее были наряды?
– Погоди, я не помню. Нет, были, конечно, платья. Сейчас, сейчас, у меня где-то есть одна штука…
Вывалив на пол из шкафа большую  пачку старья, Ларичева  нарыла какие-то  пожелтевшие  бумаги. Среди них – картонная куколка.
     – У всех  девочек  рано или  поздно  появляются большие куклы в нарядных платьях. У меня тоже была. Я ведь плохо видела, поэтому  очки прописали. Мама с папой  прятали от меня  книги, чтоб я не портила  себе  и без того слабые глаза. Но когда  не дают, всегда надо. Так вот, я  искала  спрятанное и находила, даже в  коробке  под кроватью, даже на  самом  верху  шкафа. А куклу для  отвлечения  от книжек мне привезли  из области, а  сами мы жили  мы тогда в районном  центре. Кукла Рыжая была. Атласные рыжие волосы, простроченные посредине, где пробор, блестящие, но их нельзя было  расчесывать расческой - они бы оторвались  сразу. Туловище   тряпичное, только концы  ручек-ножек  глиняные. Так  что я больше  смотрела на  куклу, чем  играла. Купать нельзя, заплетать нельзя. Платье  снималось, зеленоватое, с  кружевами, даже  штанишки  были с  кружевами, да, и тапочки  снимались, и носочки.
Нет,  самые  для меня лучшие  куклы  были нарисованные. Сначала  это были  всякие принцессы  из картона... Три  мушкетера, шевалье  д'Артманталь - такие куколки  из  книг, неправдоподобные, с глазками и губками,  в  огромных бумажных  юбках. А потом  я просила  всех нарисовать мне "жизненную куколку", как  в  журнале  мод. И мама  мне рисовала. Они  быстро рвались и я хотела новых. 
Вот тебе и куколка из журнала 60-х годов. Она такая  же черненькая, как моя мама. Платья  вот - одно  черное   с  белым воротником, другое  золотистое, из обоев, это, похоже - как  раньше  были  тафта  или  парча.
Еще  раньше  были такие материалы - крепдешин,  крепжоржет, газ  капроновый, но для  этого нужно что-то полупрозрачное. А вот  длинное,  темно-синее,  с манишкой. Что такое  манишка? Нуу, это кофточка без  рукавов. Только с воротничком, вот она  так на  боках  держалась тесемочками. Это платье мама  сшила  сама из немецкого журнала. Свела выкройку  на  старую простыню. Одно такое в  поселке было. А знакомая,  говорят,  взяла посмотреть, потихоньку  распорола и сделала себе   копию. И обратно сшила так,  чтоб мама не  заметила. Вот потом только заметила,  когда  подруга  его  на  выход надела. И другим еще  дала  снять выкройку. Ну -  вообще,  история!  Женская  очень. Я  еще  застала  это платье - рукав  летучая  мышь, вырез большой,  юбка  шестиклинка, вырез по  пояса в  вырезе  манишка. Удлиненная  талия. Ах, это было царское платье! Я  столько лет мечтала, чтобы  было у меня - так не удалось.
Зато   такое  платье  я  сделала своей куколке. И куколка  как  мама, жизненная, милая такая.
У меня были сложные  отношения  с мамой. Она  была  учительница, меня в школе  учила. Было стыдно не  выучить,  все  учила насмерть. Но  стычки были ужасные – особенно когда началась общая  биология. Один раз  даже   чуть не  выгнала  меня  из класса,  парень болтал и я с ним. А один раз все  с  уроков  сбежали, а мне  попало, только  мне, как  училкиной  дочке. Но мама  для меня  была  вообще  идеалом.  Агрономша  молодая, поехала она с папой  МТС  поднимать а  50- годы. Ей  говорили - о, вы  заслуживаете  другого, и так  далее. Красивая женщина  в глуши! Это же  целая история… На  куколку, на. Сделай  ей  новое платье…

После засыпания детей загудел компьютер. Прошлое оживало и лавиной  сыпалось на мелькающие в  мониторе  страницы. Латыпов, арабский принц,  полетел с горы прямо в яму на кабана. Ларичева полетела на автобусе спасать его от жестоких физических и сердечных мук. Потому что она ничего не могла сделать – тогда. Могла – только теперь, и то в  воображении. Отличник и гордость факультета, ослепленный своей девочкой с вишневым ртом – тогда, становился мудрее и тоньше - теперь. Он уже понимал отчаянную Ларичеву, жалел, что не она его судьба и целовал ее прощальным и неверным поцелуем...
«Он скрипел зубами и метался, весь  мокрый от пота. Не успела я подать ему лекарства - анальгины,  ампициллины и  прочую  горечь - как он тут  же  стал  рвать зубами упаковки. Я намочила  вафельное  полотенце и положила  ему на лоб. Он взял и прижал к себе мои ладони вместе с  полотенцем сильно-сильно. Бедный Нурали, продолбят  тебе голову когда-нибудь. А на часы  лучше не смотреть, и на  зачет придется идти со  вторым потоком...
- Ты у нас самый  сильный, - дрожащим голосом говорила  я, - и не стони, пройдет все. Ведь ты сильный, умный, ты Ленинский стипендиат, это много  значит...
- У Киры был  любовник,  которого  посадили. Так? Или  нельзя про это? Молчишь, значит, знаешь. Ну что тут  может  быть? Чем антисоветсчик лучше простого  студента? Тем, что  сидит в  тюрьме. О, на  женщин это  действует. Не  спорю, она хоть и  моложе, но прожила  до меня длинную  жизнь. Что я  такое  перед ней? Технарь, собиральщик. А в ней  все непостижимо, гармония бешеная, она и  сама не понимает... А я ничего не понимаю.
- Да все ты знаешь, - всхлипнула я, - ты  море  стихов  знаешь,  тебя  весь  курс  боготворит, ты вечный  капитан  КВНа, препы  тебя  ценят и  автоматы ставят. Просто у тебя температура и надо врача вызвать, а ты не даешь.
- Еще чего. Врач упрячет в больницу на две  недели, а я  сессию завалю... Знаешь... - Он попил из чайника, хотел вернуться на койку, не промазал и  сел на  пол.
- Знаешь, может, я ошибся с ней капитально. Может, с тобой бы я бы как у Христа за пазухой, ты  жизнь отдашь, а преданные женщины сейчас редкость. Но меня  уже  повело, за  нутро потащило. Мы  любим не  тех, кого нужно, а тех, без кого просто не можем. Есть один рассказ - влюбленных привязали друг к другу в  виде пытки. Чтобы они ходили друг на друга и  все такое. Ну, потом отвязали, те смотреть не  смогли друг ан  друга. Яма все  ускорила, понимаешь? Приблизила  конец.
Меня  била  дрожь! Сам  великий Нурали  сидел у моих  ног и не скрывал своего горя.
- Я взял ее  ноги и засунул их под свитер, чтобы отогреть. Сказал, что никогда не  брошу,  даже  если  свалимся в  нужник.
- А она,  скажи, что она?
- Она всегда  говорила, что «люблю, сохну, обожаю» - ерунда все это. Когда  один  другому может  что-то дать - только это  чего-то и стоит! Значит, этот  антисоветский  художник  что-то ей  дал. Что же?  Запретные  книги,  картины, которые никому не известны? Многолинейное  мышление? Но за  этим всегда  человек, какое искусство без человека? Только человек в местах не столь отдаленных. А я  –  вот он, хоть и калибром не тот. –  Обопрись на меня... Конечно, в такой дубак, да еще в яме, не очень порассуждаешь. Я думал - не  выбраться,  приготовился встретить лицом к лицу, так сказать... И тут  пришел хозяин капкана и нас  вытащил. И мы  живы остались...
Он как  замороженный  смотрел  сквозь меня. Потом  медленно снял с меня позорные  мои  очки в роговой оправе и поцеловал долгим неверным поцелуем. Я даже  задохнулась. Но на свой  счет не приняла, потому что теперь все понимала».

Все это Ларичева передумала и утрясла внутри, под светлыми сводами души и, пока неповоротливые пальцы домучивали надоевший текст, душа упрямо высвечивала стол с зеленым суконным верхом, газовый баллончик с качающейся на нем зажигалкой. И непостижимого, великолепного человека, который в свои шестьдесят с лишним годов мог шутя покорить любое женское сердце. А какой же он был раньше? «С этим нельзя шутить, – усмехался он, – полячки оч-чень капризны...» Значит, его любили полячки. Не будь этого, откуда бы он знал?..
Руки Ларичевой не поспевали за ее скачущими мыслями. Не  успевала она  записать одну  историю, как ее  уже  тащила за  собой другая. Гораздо острее и головокружительнее первой. Ларичевой  всегда  было не до  себя. Она  хотела  написать такую  книгу, в которой бы ревели все судьбы людей,  которых она  знала! Но вынуждена  была  писать все это по отдельности, это же  так  долго, муторно!  И еще она  боялась, что  нужна  любовь, хотя  это далеко не  самое главное.
Чтобы написать рассказ, нужен любовный заворот. Но легенда отрасли вряд ли расколется на такое. А писать только про монтажи и схемы Ларичева была не в силах... А! Вот на кого похож молодой Батогов! На студента Латыпова... Постепенно он старел и становился Батоговым. Высокий лоб  загибался  кверху  залысинами, по нему змеились  морщины. А темные  раскосые  глаза  зачем-то щурились и  погружались вглубь лица, мешки под ними появлялись. Женщина с вишенкой-ртом трагически умирала, а Ларичева сидела и записывала мемуары Батогова...
«Кто он такой? – изнывала бумагомарака. – Почему он прожил жизнь не для себя, а для отчизны? И может теперь с гордо поднятой головой сам себе сказать – все сделал, что мог. Это предел, больше никто бы не смог... Он для отчизны, его сестра для отчизны, а я для кого? Кому нужен мой герой, да еще такой сочиненный? А то вот живая жизнь Батогова хлещет по глазам, а я сижу как так и надо! Ведь умрет сестра, а потом и он, не дай Бог, и никто ничего не узнает, какой он бесподобный...»
Шел третий час ночи. Муж прокрался, тихо лег, но Ларичева не заметила этого, потому что мужа заслонял Латыпов, а его заслонял Батогов. Такая непристойность. Затуманенную слезами Ларичеву привела в чувство полуночная дочка.
– Мам, ты чего, ревешь?
– Не знаю, как рассказ дописать.
– А это что, уроки?
– Еще хуже.
Дочка задумалась. Что может быть хуже уроков?
– А ты скажи – тетрадь забыла.
– Ладно, спать иди.
– Мам, тебе дядька писатель задал урок? Не слушай его.
– Да почему?
– Вот ты напишешь, тебя в чтение вставят. А я потом учи, была охота! Я и так ума  рехнусь,  сколько писателей в хрестоматии. И ты туда же!
– Не бойся, меня в чтение не вставят.
– А зачем тогда? Деньги, что-ли, заплатят?
– Ой, ну какие деньги! Деньги только на работе, а это – так, для  себя, наверно, баловство все это...
Ларичева  вдруг вся покраснела и  сжалась, так ей стало стыдно. Неужели она претендует на хрестоматию?  Получалось, что занимается  чем-то предосудительным. Ну, допустим,  вставят ее  когда-нибудь в  хрестоматию. И что же  можно написать после  биографии, после  слов «писать начала в  таком-то году»? Она все  время  описывает какие-то личные  истории, а не картину  русской  жизни, как, допустим, у  Пушкина.
Хотя тут  тоже  есть свои закономерности! Ведь большинство ее  героев -  женщины. И чем это не тема?..
Дочка помолчала, помялась. Она уж было побрела по своим мелким делам, потом вернулась, зябко потягиваясь и защепляя складочки на широкой ночнушке.
– Мам, мне жених нужен.
– Как? Ты спятила? Сколько тебе лет? – вспылила Ларичева, окончательно просыпаясь.
– Мне десять...
– Так рано тебе!
– При чем я-то?! Для Синди нужен жених-то!
– Зачем? Нельзя, что ли, с одной Синди играть?
– Для семьи. Как в жизни. Чтобы детки были.
– А где они бывают, женихи синдины?
– В комках. Там же и детки. И еще, мам, там есть беременные Синди, у них ручки гнутся и животик выдвигается, а там малышик... Но дорогие они.
– Я подумаю, ладно, спи.
– Не купишь женишка, в школу не пойду, – предупредила дочка.
– Да ладно...
Ларичева уронила голову на руки, на  клавиатуру, и брови у нее застыли страдальческой крышей. Чего  себе  думает наша  дочка? Она-то  ей тут ностальгию разводит про бумажных куколок, а ей надо сразу настоящую  и беременную…Эх…

 Благодаря чему Упхолов живой

Открыв дверь в статотдел и войдя под его светлые своды, Ларичева узрела, что Нездешний уже здесь. Народу еще пока никого не было, а ее объединяло с шефом секретное задание. Ларичева сразу выпрямилась в собственных глазах. Говорить ей было трудно, а шеф был не из тех, кто забегает вперед и стоит на полусогнутых.
– Я не знаю, что сказать, – сказала Ларичева. – Он бесподобный. Это невыносимо.
Нездешний просветлел и откинулся на спинку стула.
– Слава богу, – произнес он очень тихо.
– Почему? – тоже тихо откликнулась Ларичева.
– Потому что вы молодец.
– Такой титан сидит и нянчит помешанную. Вы знали?
– Да. Ему вечно было не до этого. Вероятно, отдает долги.
– Он сказал, что кто-то хочет прервать его заслуженный отдых.
– Для него отдых – это погибель. Он огнеупорный. И он нужен не только своей сестре.
–Ахх… Так  это сестра, значит…
Нездешний улыбнулся, не пропустив это бормотанье. Она спохватилась:
– Зачем вы меня втягиваете? Я боюсь политики.
Нездешний молчал. Она тоже. Но по коридору уже затопали люди.
– Потому что вы доверчивы... Наш человек. Вы пошли, как ледокол, а за вами пойдут другие суда... И нет  изоляции. Понимаете?
– Бросьте!
– Вы сами можете в любой момент бросить. Он вам никто.
– А это какие игры – политические или сердечные?
– И совсем не игры.
– А некоторые думают, что вы готовите переворот, раз вы из его команды.
Опустил голову на руки. Потом взглянул на Ларичеву так нежно, что у той слезы выступили.
– Меня в моем филиале всегда возьмут – инженером или электриком. Хоть с сегодняшнего дня.
– Тогда в чем причина?
– В нем.
– Вы меня доведете, что опять туда побегу. Только бы прикрытие придумать, – зачастила Ларичева.
– У вас уже есть прикрытие. Признайтесь. У вас на лбу все написано...
– Ну, я могла бы записать все то, что он расскажет. Блистательная, загадочная жизнь, это меня завораживает... Городская газета могла бы  в рубрике «Рядом с нами»…
– Вы отдадите мне? Когда запишете?
– Еще ничего нет... Одни жалкие мечты...
– Мечты никогда не жалкие... – Он заторопился. – У меня есть папка с инвентарным номером. Там ваши рассказы из городской газеты.
– Как? Вы знаете, что я?..
– Знаю. У меня своя маленькая картотека по местной литературе.
– Так вы, может быть, нарочно?.. – Ларичева потеряла дар речи и задохнулась. – Чтобы я загорелась писать?.. Провокация?
Хлопнула тяжелая дверь статотдела. В нее  конским топотом пошел конторский люд.
– Вы только посмотрите, как нескладно врет этот пятый филиал, – бодро формулировал Нездешний. – То по три тысячи, то вдруг десять.
– Что же делать? – перепугалась Ларичева. – Отчет-то отправили.
– Ничего, на контроль возьмите. При случае можете и ревизию потребовать.
– Я?! Ревизию? – Ларичева вырубилась окончательно.
– Так ее, так, – подзадорила вошедшая Забугина. – А то у нее нет чувства собственного достоинства. Сейчас же надень на себя лицо и выйди. Там околачиваются какие-то небритые народные массы из щитовой. И когда придешь, чтоб надела костюм, вот, я принесла из АСУПа.
В коридоре стоял дремучий заболоченный Упхолов.
– Извиняюсь, – пробормотал он.
– А что ты извиняешься? Тебе тетрадку? На.
– Да это... На снегу-то.  Зря я.
– Так если тебе неинтересно... Я обычно мнение на бумаге пишу. А тут под впечатлением  выпалила.
– Поди, совсем паршиво...
– Какое там! Наоборот, здорово. Страшно! Поэма разрыва – из нее логически вытекает поэма блуда. Оторванная от ветки душа понеслась по кочкам, не остановить. Есть, конечно, жлобство. Но это мелочи. Не знаю, кто и когда это издаст, а я бы вот так, как есть, перепечатала, переплела, и пускай читают... Ты своим ал… коллегам читал?
– Было дело.
– Ну и что они?
– Да все про шлюх требуют. А это мне уже надоело.
– Что, в смысле шлюх много было?
– Да, их было много в стихах. Потому что в жизни-то ничего не было.
– Как так?
– Да так. С обиды все.
Ларичева молчала. Перед ней стоял простой забулдыга, худший из худших, лучший из лучших.
– Ты ее так любишь до сих пор... Ты однолюб, слушай...
– Кто ее любит, шалаву. Все давно выгорело. Знай мотается к хахалю в район. Что ни выходной – поехала...
– А ребенок?
– Со мной ребенок.
– И чем ты его кормишь?
– Рожками.
Ларичева представила, как небритый Упхолов варит своему узкоглазому ребятенку серые рожки, и у нее вся душа заныла.
– Ты, Упхолов, очень сильный поэт. И будешь еще сильней, если не сопьешься... Давно вы развелись?
– С год уже. Мы когда в суд пошли, у нас по квартире все цветы завяли, даже столетник. Скрючило как морозом.
– Может, без воды.
– Вода ни при чем. Злоба это. Такая, что водой не отольешь. И ни дышать, ни жить – ничего нельзя. Все живое дохнет.
– Ой, Упхолов, ой терпи, не сдыхай. В  такой  энергетике  поэту невозможно  жить, но писать  можно. Слышишь?
– Чего там, не один такой.
– Ты особенный, ты поэт.
– Были и покруче меня поэты. Да только где они теперь...
– Ты кого имеешь в виду?
– Хотя бы Рубцова. Которого убили. А ей ничего, живет.
– Брось. Она свое вытерпела. Думаешь, мало? Но откуда мы с тобой знаем, что там было? Мне жалко ее.
– А его?
– Без слов! Но не нам с тобой рот открывать... Если бы не пил... Упхолов! Стой.
– Стою.
– Тебе что легче – пить или вот с этой тетрадкой?
– С тетрадкой я пью или нет – но живой. А так бы уж хана. Я тебе ошшо тетрадь принесу, можно?
    – Неси. Что ни больше, то лучше. А я тебе свое дам, ага? Все не зря хоть бумагу портить. Живому дашь, живое слово скажет. И еще я тут тебе  листочек  принесла. Это из моего песенника, даже  не  знаю  автора. Все равно  что про тебя написано, а? Смотри:
«Второго мая хлынул снег. И ты не чтоб сник, Но шуму рощ и плеску рек Ты  больше не двойник. Ты сочинитель книг. Окно  закрой, очки надень, журчащий  луч, цветущий  пень, Подснежников  лесной  салют…Так люди о любви поют, Когда она  уходит в грязь И в  холод, не простясь».
Он глянул на ее  листок, кивнул. И пошел под свои темные своды, и все оглядывался. А Ларичева думала – что, что такое? Не насовсем же уходит, не в вечность, в подвал, где все сплошной кабель, РП и трансформаторы ломаные... Работать человек пошел, не в гроб ложиться... Почему  же так  жаль чего-то, почему смотришь вслед и  боишься потерять?
Но ей казалось, что она должна бы за ним присмотреть, чтоб не врал. И убедиться, что он взял в руки пассатижи или тестер, а не смятые деньги, чтоб бежать за бутылкой. Не понимала, что нет у нее такого права – спасать. Не ее собачье дело... А это самое обидное. Ларичева, когда была маленькая,  всегда  сны  видела  про геройство. Будто бы она отвязывает знакомого мальчика от дерева и они бегут. Что  уж темно в лесу, а они  все  бегут, пока не стукаются обо что-то.  О землянку для охотников и  грибников. И там она водой из железного  ведра омывает кровь со лба и рук  этого мальчика, и он благодарно на нее смотрит. Но Ларичеву этим не проймешь. Она  вскакивает на коня и  уезжает…


Кружок  развития  речи

На первом кружке Ларичева  испытала бешеный праздник  души. Сидели все под светлыми сводами библиотеки, между стеллажей. Тут  работала  хорошая  женщина, библиотекарь, по совместительству кладовщик  кабельного склада. Руководитель – добрый седовласый  старец, стал  читать тот самый рассказ, как женщина бросила  в  роддоме ребенка. А  читал  он  его  бархатно, рокотно, останавливаясь на  паузы, повышая  голос. Все  слушали – ах!  Как  вино.
Стали обсуждать – ужас. Ни одной  речевой  характеристики, ни одного  описания лица,  нет  мотивировок. И вообще – при-ми-тив. Рассказ про западню в  лесу, про Костю и  Киру понравился больше, хотя  опять то же  - сентиментальщина! Третий  лишний! Сколько раз  это было! Стало быть, вино-то  горькое. Что-ооо?  Мы не пьем  вина. У нас «За  чашкой  чая» называется».
 Обсуждали и попытки Упхола. Тыкали на ненормативные  слова. Так и сказали – пропалывай, пропалывай  слова  такие – сорняки. А хитрый Упхол им говорил: «Всю-то тетрадь могу  этак, сорняками… Я электрик.. Пишу  для рабочего  класса. Мне все можно». Все  стали  кричать. Вот поэт. Он электрик или слесарь. А вот - журналист. Это имеет значение или нет? Есть литература  низов и верхов. Кто же захочет писать для низов? Все хотят для  верхов.
Но старец объявил, что это чушь и писать надо не для верха и низа – вы только разделите-ка читателя на  верх и низ? – и что получится? Не  стыдно? Писать-то надо для души,  и тут не важно,  что электрик, что директор. А ты Упхолов, ты не ерничай, а покупай  машинку, сам печатай, культуру  соблюдай, а ты, которая про яму написала, уж хватит сочинять. Ты  жизнь пиши, а не высасывай  из пальца. Она ведь интересней всяких  сказок. На следующий раз придете, домашнее задание даю, чтоб сочинили мне  сонет. Нет, я не стану, не хочу быть смешней, чем я  есть. Ну и что, что Гумилев. А чем  все кончилось? Расстреляли.
В гостях у нас - подпольные  поэты, я надеюсь, будут. Ну, в том  смысле, что они себя  всем  противопоставили. Из-за таких вот  отщепенцев на всю литературу  гонения, а  вообще, что они там создали? Никто не  видел. Говорят, есть таланты. Разберемся.
Ларичева слушала, слушала, и чем  больше  говорил старец, тем больше ей  самой  хотелось  стать  на  это место. Она все  записала, все запомнила.  И  лучше все  сумеет. Наоборот, она не стала бы никого называть отщепенцами. Ведь все  мы отщепенцы! В том  смысле,  что никто не знает, что же мы  такое создали. И не мы, а  нас всем  остальным кто-то противопоставил… Но старец  молодец, она бы и не знала… «Извините, я хотела  вас спросить – что за  автор у  этих стихов? Списала  их с книжки. А обложки не было…» - «Нет, я  не в курсе. Но по стилю женщина. Вот про одно могу  сказать – похоже на  Бек, вот это – «честная старуха». Так  только одна женщина могла написать, дочка  моего любимого Александра  Бека». Такого поэта  Ларичева не  знала.
– Упхолов, стой. Могу тебе машинку предложить, б-у. Не  хочешь? Может, она ломаная, так ты ее починишь или выбросишь.
– Что за  вопрос, хочу, конечно. Ты  завтра на  работу  принеси, а бабки я тебе в  получку…
– Да  какие бабки, какие дедки, что ты  несешь…

Роль постельной сцены
и другие советы Губернаторова

Когда из-под светлых сводов бухгалтерии приходили и просили найти то-то и тот-то в такой-то папке, или за такой-то период посмотреть определенный показатель, то им всегда смотрели. Догоняли и еще раз смотрели. А когда к ним в бухгалтерию ходили, то все получалось, что они заняты опять. Акты ревизии пишут! Зарплату начисляют! Инвентаризацию на складе оборудования сводят! Оборудование Ларичева, конечно, сосчитала на больничном, и по столбцам сбила, но динамику по годам не сделала. А им надо износ и остаточную стоимость. Ларичева заметалась, как пожар голубой, ища по коридорам Нездешнего, только он мог подтвердить, что о динамике речи не шло. Но не нашла.
– Нездешнего здесь нет, его кабинет в  администрации, – терпеливо пояснил Губернаторов, когда Ларичева в третий раз заглянула под светлые своды АСУПа. – Да вы зайдите. Или опять в режиме SOS работаете?
– А у вас такого не бывает?
– Ни боже мой. Если уж я изредка и напрягусь, то это обосновано с финансовой точки зрения. Могу научить и вас.
– Я тупая.
– Заниженная самооценка. Комплексы... Но все это поправимо, милая Ларичева. Что-нибудь читали восточных философов? Нет, конечно... Ну вот, скажем, такая коротенькая притча...
«Однажды король вышел в сад и с удивлением обнаружил его увядание. Дуб сказал, что умирает, потому что не так высок, как сосна. Сосна сказала, что умирает, потому что у нее нет таких изумрудных гроздьев, как у винограда. Виноград засыхал, потому что не умел цвести, как роза. И только анютины глазки глядели на короля веселыми и свежими лепестками. И после вопроса короля дали они такой ответ. Уж если король захотел бы иметь на этом месте дуб, то посадил бы его. А уж если посадил цветы, значит, хотел только их. Поэтому цветы, как бы малы они ни были, радуют его глаз изо всех сил»... Разве вы хотите, милая Ларичева, быть Буддой? Вижу, что не хотите. Да и зачем? Если бы Бог захотел Будду, то создал бы его, одного или нескольких. Но он создал вас. И перед вами такая роскошь – наслаждаться, будучи собой, либо умереть, вынося себе нелепый приговор.
Ларичева чувствовала смутную радость и отчетливую тревогу. Радость оттого, что ее посчитали за человека, и тревогу от необходимости бежать, не узнав продолжения.
– Это вы сами придумали? Это разгадка того, почему вы такой хозяин жизни?
Губернаторов улыбнулся.
– Как вы торопитесь. То, что я вам рассказал – одна из прелестных сказок Ошо Раджниша. Они основаны на чувствах экцептенс и сэлф-экцептенс – принятии мира и себя как есть. Татхата – иначе согласие. Я увлекаюсь чтением Шри Ауробиндо. Он беседует со своим учеником Павитрой целых сорок четыре года и таким образом дает представление о технике медитации в системе интегральной йоги, также о йогической садхане. Хотя начал я с Шукасаптати, это вид индийских сказок. Многие переведены с пракрита, а эти – с санскрита. Что-то вроде «Тысячи и одной ночи», но рассказчик – попугай...
Ларичева заметно побледнела.
– Но я рассказал вам это не для того, чтобы у вас возник новый комплекс. Стоит вам захотеть – вы все поймете. Здесь – пятьдесят на пятьдесят, что вам это не нужно. Как я понимаю, вы что-то пишете. А творческие люди все воспринимают на уровне образов. Сказать вам, какой образ возник во мне от прочтения ваших рассказов? Молчите? Ваша подруга Забугина давала мне прочесть кое-что. Наверно, вы не лишены определенных способностей. Не мне судить об этом. А в рассказах все не о вас. Какие-то простые женщины, которых переехала судьба. Помилуйте, да они сами этого хотели, жалкие самки. Кто же им не давал выйти на иной уровень существования? Сами не стали. И зачем вы пишете о чужих жизнях, а своей не замечаете?
– Чем я могу быть интересна?! – Ларичева искренне возмутилась.
– Вот те раз. Милая Ларичева, я давеча доказал вам, что вы неповторимы. И себя познать легче, чем других, а писать о том, чего не знаешь, не понимаешь – тоскливое занятие.
– Тоскливо – так и не читайте.
– Вот и обиделись. А вы бросьте, бросьте выполнять домашнее задание. У вас же есть какие-то манящие сферы! Затаенные причем. А вы все бросаете на алтарь воспоминаний либо делаете неуклюжий подарок подружкам по роддому. Да они вас еще обругают за искажение фактов... Припишете ей кесарево сечение. А у нее  не  было операции кесарево сечение… Знаете, люди так  мелочны, что их просто не  стоит описывать. Сморите  выше… Я вижу, что совсем рассердил вас. Вы, кстати, обедали?
– Да я и не хочу! Подумаешь...
– Захотите.
Они пришли под светлые своды столовой под самое закрытие. Губернаторов поставил подносы и повел переговоры с поваром Ирой. Спустя томительных десять минут задуренная до не могу Ларичева покорно ела достойный лангет и запивала его пивом.
– Ужас какой, – бормотала она.
– О чем вы? Невкусно? – Губернаторов как будто издевался.
– Как? Пиво среди бела дня! Шеф как увидит... Забугина тоже...
– Ваш шеф уехал в администрацию. А перед Забугиной вы как-нибудь оправдаетесь.
– А перед совестью?
– Выпейте еще стаканчик и совести как ни бывало. А я хозяин жизни, мне можно все. Да, еще два слова о домашних заданиях. Может, вы боитесь мужа? Он заглядывал в ваши листы?
– Да он терпеть их не может. Тоже говорит, что примитив. Сериал для поклонниц Будулая.
– Отлично. Вы должны написать что-нибудь эротическое.
– Про любовь? Да я и так...
– Не про любовь, а про постель. Выскажитесь без свидетелей, тогда и посмотрим на вас. Дайте себе волю, наконец.
– Ну и кто это напечатает?
– Да уж, городская бульварная газетенка не напечатает. Так напишите в стол. Вы еще голос не обрели, а уж волнуетесь, что не напечатают.
– Раз не обрела, к чему эти разговоры?
– Чтобы обрели.
– Я не понимаю, зачем вы меня порабощаете?
– Отнюдь. Я вас раскрепощаю!
– Ничего себе. Бежала, искала начальника, горела трудовым энтузиазмом, а через полчаса влипла в нелепую дискуссию и напилась некстати пива.
Холеное, благородное лицо Губернаторова за окнами зеркальных очков было равнодушно. Он под руку вывел Ларичеву из обеденного зала и учтиво поцеловал в шею.
– Простодушное дитя, – сказал он.
И свернул величественно в свой АСУПовой (а-суповой, так шутила Забуга) отсек.
– Тебя не было больше часа, – сказала мстительно Забугина. – Костюм лежит без движения, а ты...
– Я ходила обедать с Губернаторовым.
– Как? А динамика износа оборудования?
– Обойдется. Я – личность, и у меня есть своим личностные задачи.
– Вот как! – Забугина завсплескивала руками. – Будем принимать Губернаторова по три раза в день в целях психотерапии. А я уж испугалась, что ты с этим грязным электриком любезничаешь...
Ларичева промолчала. Она пыталась притворяться. Надо было притворяться, чтоб не били по больному месту слишком часто.
Она пошла за  шкаф, померяла  костюм. Простой  покрой. Коричнево-болотный цвет. На плече с левой стороны аппликации листьев. Ух ты, как стильно.  А Забугина-то как хлопочет, ну, просто руки опускаются.  Да, это лучшая подруга…
– Забугочка, ты вообще…
– А ты за  меня  держись.  Будешь настоящей  женщиной.
Ларичева рассеянно улыбалась. Она-то  сидела с  Губернаторовым, но думала про Упхолова.


Стирка под Риенци

Все сроки, намеченные Радиоловым для принесения рукописи, прошли, и в выходные Ларичева, швырнув куру в скоровару, засела за компьютер. Дочка нехотя сходила в магазин за хлебом и отправилась дежурить с братцем на деревянную горку.
– После того, как ты жениха для Синди не купила, я уже сколько раз ходила в магазин и гуляла с ребенком. Учти, я все тебе делала, а ты мне нет, мамочкин.
Она  села  на качели и подавала мальчику  указания, как и куда надо влезть, на какую высоту… А Ларичева не понимала, куда делся  файл. По поисковику обнаружила в противоположном конце. Вспомнила, набрала в грудь побольше воздуха, и… Через полчаса обнаружила, что все пошло латынью! «Не мой день, явно!»

 В это время Ларичев подозрительно долго рылся в шкафу.
– Слушай, муж! Давай рубаху поглажу.
– Не надо.
– Так ты уже второй раз отнекиваешься. В чем ходишь-то? Давай.
– Нет и нет, тебе говорю.
Ларичева вынырнула из рукописи и прибежала заглянуть в шкаф.
–В чем дело? – закипая, спросила она.
– Да ни в чем. Чтобы их погладить, надо постирать сначала.
Ларичева сгорела...
На улице было ясно и жемчужно. Зима плавно переходила в весну. Воробьи оглашали двор стереофоническим свистом. Можно бы пойти с детьми в парк, не морить их то и дело рядом с помойками. Но кто будет варить, печатать, стирать? Сцепила зубы, завела стиральную машину. Пришла Забугина, принесла косметику.
– Чем же я буду платить? – ужаснулась Ларичева.
– Подарок! – Забуга ликовала. – В честь того, что ты вышла из пещеры. Наши духовидцы вечно призывают выйти из пещер, а сами оттуда век не вылезут... Ну, давай, рассказывай...
– Он говорил о человеке вдвое старше себя, но так свободно, быстро, как отличник на экзамене! Неужели специально, чтоб я записала? Но в таком виде все равно нельзя, это же пулеметная очередь, обстрел цифрами, как из револьвера. Что обкатанные шары – громыханье да гул. Конечно, события – это продолжение характера, но все равно! Не одно и то же, что живой человек. С его минусами, с едой, какую он любит, с нерожденной любовью и раздавленной мечтой... Господи, живой человек! А он мне про какой-то памятник! Мол, нечеловечески сильный, упрямый, разбивался до хруста, а побеждал. Знаешь, этот штамп многоборья мне еще в школе надоел. Я сама была отличницей, но какой ценой! Медлительная, мечтательная ворона, я по шесть часов уроки делала. Мне не хотелось, но иначе бы я опозорила родителей. Да они же еще считали меня ничтожеством. Я всю молодость страдала оттого, что делала себе наперекор, поэтому сначала слушала его в жуткой тоске. Но потом поняла, что тут дело не в нажиме, не в насилии. Кто может изнасиловать Батогова? Он сам по себе титан... Он просто не хотел! Не хотел, не умел по-другому!
Забуга смотрела на Ларичеву с великой жалостью. Так смотрят на смертельно больных людей, приговаривая, что они скоро выздоровеют.
– Деточка, успокойся. Тебе можно вопрос задать? Ты на свидание с кем ходила? С Батоговым или Нездешним? Ты или дрепнулась на литературной почве или, прости, слишком круто забираешь... Ведь ты сказала, что Нездешний делает тебе знаки... Потом я уехала в командировку, приехала, а ты буквально бредишь. Тебя нельзя ни на один день оставить...
– Да что ты обижаешься, не пойму. Я же сама ничего теперь не понимаю. Для меня и Нездешний долго был стоумовый, а тут он со мной как с равной говорит, в гости к самому Батогову засылает. Знаешь, он сначала хотел проводить меня до дома, но потом... Потом... Смотри, я шустро ставлю скоровару под струю, и как только она свистанула паром, потом через десять минут туда плюхаю картошку с морковкой, и они муркают на тихом огне. Все, еще через десять минут будет готово... А у тебя скороварка валяется без дела... Как  ты  можешь, я не понимаю. Сейчас слетаю в ванную, вытащу тряпки, покидаю вторую партию и снова прискачу. Подождешь? Ты в окрестностях детей не видала?
– Видала, видала. Звать будешь? Или, может, по рюмочке?
– Ну, уж! Я должна хотя бы ребенка уложить!
– А я тогда к портнихе не успею.
– Ладно, придется все делать параллельно. Пить, стирать, кормить. Жалко, что нельзя заодно и печатать.
– Так что там было с Нездешним? – досадливо напомнила Забугина, возясь с нарядной бутылкой.
– Ой, Забуга. Внешне все как будто ради Батогова. Нездешний поймал меня на том, что мне захотелось писать книгу. Ну и много кое-чего порассказал. А потом мы зашли, будто между прочим, к Батогову.
– Который легенда отрасли?
– Который, да. И получилось как бы само собой, что я Уже Пишу Книгу.
– Ты чокнулась.
– Ничего не чокнулась. Я хотела возмутиться, что об этом рано говорить, но Нездешний – он таким мягким голосом пояснил, что кое-какие воспоминания уже легли в основу, а главное – личный контакт с героем повествования. На этом месте сам Батогов мне руку, понимаешь, поцеловал... Не могу.
– Я-то думала, тебя другой человек поцелует. И в другое место...
– Да! Губернаторов позавчера меня поцеловал в шею! Теперь-то я поняла, что такое поздороваться с Губернаторовым. Полдня туман в глазах, нерабочее состояние. Вот почему после Губернаторова ты плохо занимаешься отчетом.
– И ты до сих пор молчала, паразитка Ларичева...
– Чем же тут хвастаться?
– Как чем? Полностью другое лицо, другое поведение. Веселая такая и вообще... Творчество влияет на  любовь, или,  может,  наоборот? У меня много любви, но творчества нет. Мне  любовь с неба  падает…
– Да ну! Не от этого...
Пришли дети, Ларичева погрязла в технологическом процессе раздевания, обеда, укладки. Забугина засучила воланчатые рукава ярко–алой блузы с напуском и скрылась в ванной. А когда Ларичева вышла из детской, Забугина уже сидела на кухне и подкрашивала губки.
– Давай еще по одной, и я упорхну.
– Как, уже?
– Меня ждет портниха, а тебя труды Пимена. Пиши святые летописи. Я там все выжала, осталось прополоскать.
– Забугочка, ты что такая клевая? И новую кофту не жалеешь.
– «Женщина скажет... Женщина скажет... Женщина скажет – жалею тебя...» А вот там возле машинки – это у тебя для союза или для летописи?
– Для союза я все никак не закончу! А вот послушай тут кусочек...
– Так что ж ты – одно не закончила, за другое хватаешься?.. С отчетами и то нельзя так.
– Забуга, молчи, слушай, вот тут я его личную авторскую речь записала... «Мы пришли в жизнь с зашоренным сознанием, поэтому, когда началась так называемая оттепель шестидесятых, многие не могли сориентироваться. Показалось слишком дико! Наше поколение особенное не потому, что оно наше. А потому, что целый ряд событий прошел мимо – например, война, – зато последствий мы хлебнули сполна. Военное детство, бедность, голод, привычка обходиться без самого необходимого и терпеть, терпеть. Жестокая диктатура воспитания, до предела насыщенная идеологией – все это давило как пресс. Помню учебники литературы с крестами на портретах Блюхера, Тухачевского, Демьяна Бедного... Везде долбили краткий курс ВКП(б) и биографию Сталина. Выучив это, можно было ничего не учить. Философский словарь объяснял, например, что кибернетика – буржуазная лженаука... Представьте же теперь запрограммированных на подвиг фанатиков в обстановке оттепели. Стали рваться в бой. Понимали – надо все менять, но как? Начинали биться. Упирались в стенку. Потому что при неких благих приметах осталось главное – осталась прежней государственная система. В этих условиях сделать было ничего нельзя... Поймите, это же трагедия: заложить положительную программу жизни и одновременно полную невозможность ее реализации. Я тут не имею в виду приспособленцев. Всех людей я делю на три категории: нытики (возмущались, но ничего не делали), приспособленцы (работали для личной пользы), и трудяги (работали, даже если не получали результатов). Себя отношу к последним.
Борцы? Были и такие, что шли против системы в целом. Но это были единицы. Их, как правило, ломали. А для меня это не годилось. Я должен был дело делать. Стоять у амбразуры мне было просто некогда...»
Здесь Ларичева запнулась. Она вынуждена была, потому что натуральным образом плакала. Забугина тут же протянула рюмочку, предварительно вытерев Ларичевой нос своим платком.
– Чего ж ты ревешь?
– Он бесподобный.
– А ты-то при чем? История и без тебя свершится. Почему ты всегда суешься, куда не надо?
– Нездешний говорит...
– Так пусть Нездешний его любит по гроб жизни и летопись пишет. А твое тихое дело – отчеты составлять. И составляй. Это шанс заплатить за костюм из АСУПа, отдать долги...
– Купить парня для дочкиной Синди...
– Вот-вот. А ты что делаешь? Ну, смотри, ты вкалываешь день и ночь. А кто это оценит? Ты взваливаешь на себя черт те что. Надрываешься. Ревешь. Меня вот это больше  беспокоит. Ты становишься  какой-то истеричной. Нет бы пришла в себя, накрасилась, прибралась, сходила с детками в театр... Ты ходишь с детками в театр?
В ответ раздалось сморкание.
– Не, не  хожу. Когда же  мне  ходить?
Забугина тяжело вздохнула и встала.
– Понятно. Материнский долг, стало быть, не выполняешь. Как и женский. Кажется, ты ничего не поняла насчет Губернаторова.
– Да что мне Губернаторов? Он меня задавил своим интеллектом. Ошо Раджниш, медитативная йога, нью-эйджевская музыка... Боюсь я этого всего. Меня трясет даже.
– А ты терпи, авось и поумнеешь. Он зато целует хорошо.
– Да что я, марионетка? Ртом целует, а глазами за темными стеклами смотрит, какое выражение лица. Боюсь.
– Тебя не исправить. Ты всю жизнь будешь мотаться и убиваться из-за тех, кто тебя видеть не хочет, а тех, кто к тебе доброжелателен, не воспринимаешь. Хорошая девочка! – в голосе  Забугиной  послышалась такая  едкая  ирония, что паленым  запахло. - Итак, надежд привести тебя в благородную норму все меньше. Ну давайте, юные пименовцы.
– Забуга, а Забуга.
– Что, моя пещерная дочь?
– А вот если меня Нездешний поцелует... То что будет?
Забугина долго и раскатисто смеялась.
– Что ж ты ржешь?
– А то. Опасно для жизни.
– Почему?
– Потому что ты полезешь за ним в прорубь.  Он же  у нас  ивановец.
Ларичева только вздохнула. Проводив Забугину, села и впала в транс. Ну что делать? Жалко зажившего второю жизнью Латыпова. Жалко несчастных, которые покупаются на горстку любовной милостыни и всю жизнь за это платят. Но еще жальче сверхчеловека, который отдавал все и растратил только половину. Батогов летал по стране, вводил в строй объекты, напичканные техпрогрессом, забывал, в какой день он родился, и зам подходил к нему в пустом корпусе, напоминал, что вот, дескать,  вам исполнилось сорок лет... Партийные сатрапы его швыряли и руки выкручивали, поили водкой и срывали пятилетний план, а он в последний миг выворачивался от смертного топора и начинал сначала. Зачем, Господи, зачем?
И это не где-то там, сто веков назад, а вот уже в перестроечном «Огоньке» эта страшная история и напечатана... Как  его приучали приползать на  брюхе к первому  секретарю, а он не  хотел.  Как со всего союза  перевербовывал назло партии себе  команду. У него умерла от рака любимица-жена, и он стал проситься оттуда, а ему говорили – не подрывай доверие партии, не дезертируй. Лежа на диване, Батогов брал в уме интегралы, а в степи на сломанной машине так пел арию, что сердце останавливалось. Нездешний сам слышал. В зарубежье он говорил на двух языках – английском и французском, а когда защищал диссер, оппоненты два раза переносили срок, так как хуже владели темой и не могли придумать замечаний. Слишком узкая тема! Так и не дали защититься. Научному миру он не подошел – что за мир это был? Но конкретное дело всегда узко, в него не пролезет слишком «широкий» дилетант. «Люблю поговорить с дилетантом за рюмочкой, люблю скоротать дорогу. Но дело с ним делать нельзя» . У кого какие мерки, а вот у Батогова мерка Делом. Что это за Молох такой, Дело, сколько им съедено таких, как Батогов... Но Ларичева и есть тот самый дилетант! С которым рюмку коротать, не Дело делать... Ларичева встала, ушла от компьютера, налила в белье воды и оставила кран. Потом включила пластинку и надела на себя мужнины стереонаушники, чтоб сынок не просыпался. И поднялся с пластинки праздничный вал увертюры «Риенци» и взметнул он Ларичеву в такие высоты, откуда все земное кажется звездной пылью. А на той стороне «Тангейзер», торжество духа над мразью жизни... Сквозь боль потерь – вперед, вперед, сквозь град камней и злобный вой, ну вот и выпал твой черед, приговоренный Агасфер, иди с горящей головой, простись с опавшею листвой, не убоясь небесных сфер...
Был ли у него грех нерадости? Был ли грех непретворения? Он под светлыми сводами из-за своего Дела не стал тем, кем Бог создал. А кем он его создал? А кем он Ларичеву создал? Она никогда не писала документальную прозу. Она также никогда не писала художественную прозу. Она вообще ничего не могла придумать своего, а только восхищалась людьми, на которых наталкивалась случайно. Она боялась даже думать, что бы с ней случилось, если бы она их специально искала с плакатом: «Ищу интересных людей» Тогда ей не надо было б замуж выходить, а только сидеть, не отрываясь от клавиатуры и все. Печатать, печатать, печатать. И сбылась бы мечта идиота. Да не давайте  денег, ничего, а только дайте  восхищаться, то есть любить – не для  себя, для  всех. Чтобы  во весь голос крикнуть о своей любви, не  стыдясь никаких пересудов. А так ее постоянно мучила совесть, что она плохая жена, плохая мать, редко покупает детям бананы и еще реже ухажеров для Синди. Чаще обычного она покупала кости и варила их в скороваре часов пять. И получалось шикарное густое варево, с такими мягкими ароматными косточками, что хоть все их ешь. Жалко, что дети не понимали этой радости и просили, как обычно, торт со сливочными розами или орешки в шоколаде. А  потом  Забугина узнала  и сказала: «Ты  с  ума  сошла, в  костях ведь наголимый стронций, от этого не то что шлаки откладываются, а даже опухоли становятся из доброкачественных  - злокачественные». И Ларичева с тоской смотрела на сахарные  кости, пугаясь  возможного  рака. Только она сама  была чистый  Рак  по  созвездию. И конечно, в  ней  говорил нормальный журналист, только она не догадывалась.
Ларичева на детей, на  мужа, на  Забугину ворчала, но выступать-то было бесполезно. Она сама и сливочные  розы, и фрукты в шоколаде, и орехи в меду любила до безумия…

Как Ларичеву выбрали на выборах.
Иркутский вариант Батогова

Однажды вечность назад молодая Ларичева дежурила под светлыми сводами Дворца  культуры  во время  выборов, и рядом с ней в комиссии оказался славный паренек. Они то и дело переглядывались. Народ на  выборы шел бурно, и поэтому инспекторам по отдельным буквам никак было не разговориться. И  даже  если народ по  какой-то букве  шел недостаточно, брали бюллетени  и пачками опускали в  урну при пустом зале. И отмечали в  списках. В комнатке отдыха  они попали за  один столик. Он подвинул ей шоколадку из буфета и кофе. И она тут же подумала – «мужчина!»  Потом еще принес. «Чересчур мужчина!» Она не знала, что в буфете выделено для комиссии бесплатно, и подумала, грешным делом, что – с чего бы? Потом ночью после подсчета голосов банкет устроили для комиссии, все танцевали в полном  дыму, всем  раздали паек – апельсины и колбасу, и Ларичеву  интересный седой человек пригласил и долго не отпускал, жестко прижимая к себе по всей длине тела. Однако  паренек, оказался более расторопным, чем  могло показаться. И чуть позже  Ларичева очнулась в незнакомой комнате, потому что знакомый ей паренек брал очищенные мандаринки и клал ей в рот, а сам в это время целовал ей грудь. Причем очень синхронно: втягивал сосок – в ее рот дольку, втягивал – ей опускал очередную дольку…  Она тогда ужасно удивилась и спросила: «Это тоже только для членов комиссии?» А паренек сказал: «Да». И на все остальные вопросы отвечал так же. Ларичева ничего не могла поделать. Ей было слишком щекотно и хорошо. Она стонала  так, что паренек вздрагивал: «Тебе больно?» Паренек ее зацеловал, загладил до полного выпадения в осадок, а потом прошептал, что если она чем-либо недовольна, он может отвезти ее на такси домой. Домой в общежитие Ларичева катастрофически не хотела. И паренек стал такое творить, что мама родная. Он быстро вовлек ее в свои игры и, если до этого стонала только она, то теперь застонал еще и он. Так до утра и простонали. Выходя из его общежития, она подумала: «Вот оно, счастье». И упала в обморок. Но, падая, она сильно ударилась спиной и от боли пришла в себя. Держась за забор парка, она мечтала вызвать скорую помощь, но, к своему изумлению, даже добралась до работы и просидела весь день. На нее смотрели как на явление из преисподней, потому что, кроме нее, на работу после выборов никто не вышел. А она, с такими кругами под глазами -  вышла.
Через несколько дней она сильно затосковала и двинулась искать общежитие за парком. Пришла в ту комнату – вон и лампа та, и картинка с итальянским певцом Тото Кутуньо – черный смокинг, белый шарф – но обьяснить, кого ей надо, не смогла. Из окружающих комнат пришли еще парни и стали вспоминать, кто у них тут в выборы ночевал. И все такие добрые, все тепловозы ремонтируют, кошмар... Потом один вспомнил, что тут же был этот инструктор обкома, как его... А обком Ларичева хорошо знала. Но там его тоже не оказалось.
Уже через три месяца она пошла под светлые своды филармонии, как раз приезжал Митяев, но Ларичева билет не достала. Она стояла, борясь с неуместной здесь тошнотой, и вдруг увидела своего чудного паренька. Тот шел с такой девицей, что держись. Прямо на ногах в лайкре расцветали холодные глазищи и пепельные локоны. Тела не было.
– Можно вас? – заикнулась Ларичева.
– А, привет. Лишний билетик надо? Возьми.
Ларичева взяла билетик и пошла. Она же мечтала об этом, так на, возьми, а тут дали билетик – и радости нет никакой. Она чувствовала себя как корова на льду. А что она хотела? Чтоб он ее тут начал целовать, что ли? Как после выборов? Митяев так невероятно понравился. «Ради бога, сестра милосердия, не смотри на меня, не смотри. Не смотри, когда утром, остывшего...» В душе поселилась великая сила искусства, и Ларичева решила больше не трогать паренька. Но он сам пошел мимо и подмигнул. Она открыла рот:
– Можно вас?
– Момент. – Он подмигнул спутнице и подошел. – Какие проблемы?
– Знаете... У меня ребенок... скоро будет.
Он тут же, нисколько не смущаясь, достал бумажник, отсчитал деньги и протянул их вместе с телефоном и адресом.
– Можете вполне успеть, еще не видно. Пока? И заходите, буду рад.
Ларичева была ошарашена такой вежливостью но, конечно, никуда не пошла. Она на его рабочий адрес отправила свою фотографию и свой адрес. «У него, наверно, картотека там, пригодится».
Он пришел рано или поздно? Рано, потому что в ее комнате все еще другая девочка жила, не успела переехать. Поздно, потому что делать было поздно. Но девочка пошла к подружке на этаж, а Ларичева... Она-то о чем думала тогда, когда покорно все с себя снимала и кротко ложилась до последнего дня? И если бы он не пришел в роддом ее вывозить, то она бы тихо пополнила армию матерей-одиночек. И жаловаться бы не смела! Но он пришел, и принес приданное дочке и торт персоналу, и все быстро сделал, включая запись актов гражданского состояния. Повезло этой вороне, честное слово... И потом многие удивлялись, что у нее за странная манера описывать одиночек. Ладно бы сама была одиночка, а то ведь замужняя, все при всем...
Да, женские байки она записывала. Чисто мужские дела – еще никогда. А «курица не птица, баба не человек...» Ларичева, когда начала писать, не знала, что писать ей нельзя. Она вела себя естественно...  «А все-таки я буду  сильной, Глухой  к обидам и двужильной, Не на трибуне тары-бары, А на бумаге  мемуары… Да, независимо от  моды Я воссоздам  вот эти годы – Безжалостно. Сердечно. Сухо… Я БУДУ  ЧЕСТНАЯ СТАРУХА»…
“Храни Вас Бог, технократ Батогов. И Вашу насовсем больную сестру. И Ваших детей вдали от Вас. И Вашу тайную женщину из Иркутска... И Вашего ученика Нездешнего, без которого не войти к Вам, как без ключа...»
...Батогов всегда уезжал из Москвы второпях, потому что стремился выжать из командировки максимум. А тут выскочил из главка, и впереди четыре часа до поезда. В голове полное замыкание, идти никуда не хотелось, только вот есть хотелось. Но тяжко искать ресторан и стоять в очереди... И зашел он под темные своды крошечного кафе недалеко от ЦУМа, наполовину стоячего, наполовину сидячего, а там одни бутерброды и какао. Он спросил, нет ли чего горячего. Переглянулись работники общепита и в голос сказали, что да, вообще-то у них было блюдо чохахбили, но кончилось, скоро закрывать, товарищ. Они переговаривались, а он смотрел в сторону, не слушал дальше, он другого ответа и не ждал. Он думал – ну и пойду на вокзал, если так. В конце концов, линию для автоматической сортировки грузов закупил, и первая партия уже пошла в филиалы, ну, если кончатся лимиты, можно перекинуть на начало того года. Договора уж не сорвут, начальник главка полностью «за». Потом машинально взял бутылку сухого и бутерброды, сел за столик к одиноко маячившей фигуре и налил ей того же, что и себе.
Он потом никак не мог вспомнить, с чего начался разговор. Может, с того, что она не любит сухое? Потом еще бутылку взял, работники осведомились, сколько порций чахохбили он хочет, он ответил – все. Он протер глаза – женщина русая, с прядью, глаза усталые вприщур, коричневая дубленка – а руки большие, с венами, не дамские такие руки. Он поэтому и постеснялся спросить про работу, а она догадалась, сказала – художник-керамист, мастер по гжели.
Они не пытались друг друга ни кадрить, ни уесть, как это бывает при случайных знакомствах. В момент встречи это были два замотанных до смерти человека, привыкших жить в узде и мало что знающих кроме нее. А потом стали по-английски говорить и надо  же – он, никогда ничем не козырявший, вдруг впал в такой щенячий азарт. Когда, наконец, принесли мясо, они уже выяснили, что он закупил линию, а она сдала на базу новую экспериментальную партию посуды и, стало быть, есть повод. Когда же их вежливо выдворили по причине закрытия, они опомнились и поехали на вокзал. Но странно – его поезд уже ушел, а ее поезд был утром и не с того вокзала. Тогда они сели в зале ожидания и стали разговаривать. И чем больше говорили, тем острей ощущали, что надо быстрей, быстрей все высказать. Не расстегивать пуговицы, не комнату искать, а просто так, сидеть и говорить.
Два узких профессионала, один технарь, другой человек искусства – и вот такое жадное общение до пересыханья горла.
Был мокрый снег, под светлыми ночными сводами чужих подземных переходов пол на вокзале и лестницы переходов в слякоти, и высветлялись за окном сонные московские дома. Он сказал, что они вопреки всему счастливые люди. Оба женатые, такое дело.
Он посадил ее на поезд, потом вспомнил, что ни фамилию не спросил, ничего. И она там, в окне, поняла, отчего он заметался.
Он увидел, что поезд с его стороны подходит к перрону, и газетой об жестяную табличку щелкнул. А она успела на билете своем город показать и сверху фамилию свою жуткую правительственную написала.
Ведь он никогда ни с кем так не знакомился, у него не было опыта сразу все записать, запротоколировать, потом уж чего-то... У него в тот момент одно было в голове: негодяй.
«Почему?» – закричала Ларичева. – «Неизвестно, – ответил Нездешний, – иногда ощущение вины такое сильное, что не позволяет анализировать. Поскольку боль. У меня тоже сейчас такое ощущение. Я первой Вам говорю эту историю, больше, кроме меня, ее никто не знает. Ну, и самого Батогова, конечно».
На улице было темно, фиолетовые сумерки застыли, словно мерзлые чернила. В ванной привычно хлестала вода, бурля в тазике с бельем. В кресле под  сводами своих причудливых снов обреченно спала Ларичева с наушниками на голове, и брови застыли горестной крышей. Из детской вышел сынок, прошлепал босиком до кресла, стал дергать Ларичеву за юбку. А из кухни пришла дочка и, пошушукав ему на ухо смешное, дала печенюшку. Они долго что-то делали на кухне, а потом перешли в ванную. Но Ларичева как будто почуяла, что есть угроза выполосканному белью, и встала. И не зря. Войдя, она увидела, что сыночек увлеченно сыплет в многострадальный тазик большую пачку импортного порошка. И отмахивается, и чихает... Хорошо, хоть не  всю высыпал…

Пускай зубы выпадут

Ларичева звонила бы Батогову каждый день, да не ее воля. Если с сестрой было в пределах нормы, он мог поговорить, мог прикинуть, когда лучше прийти. А если сестра была тяжелая, он только говорил – занят, занят, перезвоню. И потом действительно звонил. А в тот раз не позвонил, неделю молчал после этого... Ларичева заволновалась и стала нервно крутить диск, а Забугина, завидев это, стала крутить пальцем у виска.
– Вы заняты? – спросила Ларичева. – Как мадам Батогова?
– Спасибо.
– А Вы-то, Вы как?
– Спасибо.
– А в аптеку Вам сбегать не надо?
– Дело не в химии.
– А в чем?
Молчание, молчание в трубе, как страшно-то оно. А что ты хотела? Чужие люди.
– Простите. Вы не хотите, чтоб я приходила?
– Пока не стоит. Но Вы ничего там не выдумывайте. Я перезвоню.
– Ладно, хорошо. У вас что-то сильно болит. Я все поняла. Иначе бы вы не стали...
– Да бросьте накручивать. Печень озверела, обычное стариковское дело.
– А может?.. Хотя ладно, я только одно хотела сказать: пусть бы ваш бок прошел, а мой заболел. Пусть бы я покорчилась, так ничего, стерпела бы. Господи, сделай так, и я пойду в церковь, пусть и неверующая...
– Ну что Вы мелете? Возьмите все слова назад. Когда у старика горит бок и выпадают зубы – это норма. Вы же молодая...
– Не возьму обратно, ни за что! Зубы тоже пусть выпадают, не жалко. Их можно заменить, а Вас нет.
– Позвольте, почему?
– Потому что на Вас держится весь белый свет!
И оледеневшими руками положила телефонную трубу на место.
Приехали из садика. По всему дому валялись разбросанные с утра колготки.
– Мам! – воззвала дочь, впиваясь в сериал, – есть хочу, умираю.
– Омлет?
– Давай, но побольше. И хлеба. И сметаны налей.
– Да неужели ж ты тут помирала и не могла себе омлет нажарить? Или сметаны с хлебом навернуть? Кошмар.
– Мам, – вопила дочь, – не могу уйти от телевизора! Целуются, ну теперь все... Они встретились, понимаешь?
Ларичева молча пожарила омлет, отнесла его к телевизору и с ужасом почувствовала, что не может вот сейчас взять и сесть, прийти в себя. Надо поставить гречку варить – ах, молоко-то не купила! – и быстро идти драить лестницу. Обидно.
Сынок, конечно, сел на хвост, поплелся следом:
– Мам, я с тобой.
– Смотри лучше кино.
– Больше не целуются, все, пойду с тобой, мам.
Ларичева бодро выбежала под темные своды обширного холодного подъезда, пошвыряла половики на крыльцо подъезда, выбила их на ветру и стала разгонять мыльные волны по кафелю куском мешковины. Щербатые ступени исходили паром и приобретали очертания. Поломойка Ларичева услыхала трубы первых пятилеток и третий раз сменила воду. Как вдруг в глазах у нее все померкло! Сброшенные в кучу половики подло поехали в стороны, стена с окошками электросчетчиков резко накренилась. Свет лампочки зачах и рассыпался искрами. Ларичева задохнулась от боли в боку, и, забывшись, прижала к нему руку с тряпкой. Ледяные струи хлынули по ноге. Схватилась за перила, стала медленно оседать... Но куда, в мутные лужи?
– Мам, ты сто?
– Тихо, сынок, иди домой, я сейчас...
– Я с тобой? А ты сто, а?
– Сейчас... Пойдем... – Зубы Ларичевой выбивали дробь. Она корчилась в жуткой позе, а сынок стоял и хныкал.
– Иди, иди, иди... – бормотала Ларичева, зевая ртом от боли. Бросить все ведра и тряпки к такой матери. Упасть, глотать анальгетики, одну, две, три таблетки, всю упаковку...
– Мама, – ревел пацан.
– М–м–м, – мычала мама.
Она не знала, как уйти, хотя дверь была в трех метрах. Даже ведро поднять было невозможно, даже разогнуться, так как боль грызла челюстями, кромсала, не отпускала. Попыталась на корточках... Хуже. Перевернула ведро, встала на четвереньки, начала передвигать себя вслед за тряпкой вместе с юбкой...
Новая юбка, колготки! Слабо понимая происходящее, веник, тряпку и сыночка впихнула в прихожую. Дверь на замок. Так, следующий момент... Куртку с ребенка снять, не забыть, а то вечер так проходит... Теперь спокойно. Юбку испорченную долой, колготки тоже в тазик. Накинула банный халат, побросала в перекошенный рот анальгины и но-шпы. Упала на диван, застонала в подушку.
– Мам, ты что? – возникла дочь.
– Ничего, бок вдруг заболел... Там кино кончилось, ты возьми кашу, себе и братику, да масла побольше...
– Я тебе ноль три вызову.
– Я сама вызову, если что.
– Телевизор сейчас принесу.
– Ой, все равно ничего не соображаю...
– Отвлекись. Там такую красоту показывают. Жалко, что спать надо ложиться, я бы всю ночь смотрела...
Но Ларичевой ничего не помогало. Боль стала широкой, как море, и била в бок, как прибой в дамбу...
В голове уже поплыли картины скорби – ее погружают в скорую, везут госпитализировать. Дети остаются дома одни, без присмотра и голодные, а муж приезжает только вечером, а, может, вообще на следующий день. И тем более муж не знает, где находится новый садик. И Ларичева, дурочка, как последнее завещание, стала рисовать подробный план пути к новому садику в глухом микрорайоне. Потом, действительно, план как-то побледнел и смеркся, а через него проступили свечи – как если бы бумага загорелась на огне... И хор запел. «Слышится чудное пение детского хора...» Это, кажется, Рубцов, которого то знать не хотели, то возводили в степень классика, а он, бедный, не приближался, туманился, уходил все дальше от похвал и рецензий... Что же делать? Это предстоит всем нам – плохо жить, плохо умереть... Вот оно, грозное предупреждение.
“...Ангелов творче и Господи сил, отверзи ми недоуменный ум и язык на похвалу пречистаго Твоего имене, якоже глухому и гугнивому древле слух и язык отверз еси, и глаголаше зовый таковая: Иисусе пречудный, Ангелов удивление... Иисусе предивный, предвечный...»
Хвалить! За что же хвалить, за мучения? Почему плачут от счастья все эти люди в храме, разве он всем им дал  Хорошее? Так нет же, нет! Ведь это они не за что-то, они просто Ему рады, ведь это служба пасхальная, Он воскрес... Стало быть, они перед этим фактом ничего своего и не помнят. Только это... Он дает им силы оторваться от своей мелкости, а это так редко бывает.
“...Воскресение Христово видевше, поклонимся Святому Господу Иисусу, Единому Безгрешному... Кресту Твоему поклоняемся, Христе, и Святое Воскресение Твое поем и славим. Ты бо еси Бог наш, разве Тебе иного не знаем, имя Твое именуем. Приидите, все вернии, поклонимся Святому Христову Воскресению, се бо прииде Крестом радость всему миру. Всегда благословяше Господа, поем Воскресение Его, распятие бо претерпев, смертию смерть разруши...»
“А что же мне мешает славить великое имя? – думала Ларичева растерянно. – Просимое Он всем дает... И мне же, подлой твари, дал просимое... Увы, другие просят очищения, благодати, а я попросила боли чужой, вот и заболела, вот и детей бросила сиротами, и сама озлобилась...»
Ларичева поняла, что ее Бог не наказал, а, наоборот, помиловал – дал, что она хотела. Никогда не думаешь, что просишь... Ковыляя в развязанном купальном халате, с черными коленками, прихватывая бок рукой, она нашарила на пыльной полке маленький молитвослов и судорожной рукой стала листать... И став на коленки перед телевизором, держась за диван, заговорила, перебивая российского патриарха:
“Что Ти принесу или Ти воздам, Господи... Яко ленящася на Твое угождение... Милостив буди мне, грешному... нет, грешной... Возстави падшую мою душу, осквернившуюся в безмерных ... Э-э... и отыми от мене весь помысл лукавый видимого сего жития... Очисти Боже, множество грехов моих, благоволи, избави мя от сети лукавого и спаси страстную мою душу, егда приидеши во славе...»
Да, страстную мою душу! Страстную мою душу! Прости, прости меня за низость и дерзость, а еще за слабость, за то, что выболтал язык, а терпеть-то не умею. Готова  только сверху, дернули за нитку - и весь мир  должен  дернуться! Ну хотя бы ради них, чтобы сладко спали, Господи, ты же видишь, какие они славные, так ты спаси их, пожалей, и я не буду кощунствовать, ведь я больше не могу... «Господи Боже! – спохватилась она, впиваясь опять в молитвенник. – Еже согреших... Согреших во дни сем словом и помышлением, яко Благ и Человеколюбец, прости ми. Мирен сон и безмятежен... – заплакала измученная она, – мирен сон и безмятежен даруй ми. Ангела Твоего хранителя посли, покрывающа и соблюдающа мя от всякаго зла... Яко... Яко ты еси Хранитель и душам и телесем нашим... За то и славу возсылаем... Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков... Аминь...»  Ведь Он - соблюдающа, действительно, это я ведь все  наворотила, и теперь сама  же  убиваюсь... А думать надо прежде...
Тяжелой, непривычной рукой Ларичева повела в воздухе положить крест, но рука-то не шла, точно на ней камень висел...  Но упорно повела, помогая другою рукой, точно калека, а она и была калека. Ведь она жила  внешними понятиями, она не знала, что такое взять на  себя  чужую боль, что тяжко это, невозможно. И не задумалась она, что ей  сначала свою-то боль надо всю изжить, а та, что заболела вдруг – от Батогова  перешла, она его грех  разделила.  И тогда глаза стало неумолимо смыкать, смыкать от слабости и теплоты...
Проснувшись на том же диване, Ларичева увидела не выключенный телевизор. Иисус воскресе? Воистину воскресе. Ведь и Он, и она, такая мелкая,  тоже с ним воскресе. Бок-то больше не болел. Как будто вовсе он и не болел, ни-ко-гда.
Тихо, тихо пошла она по квартире, осторожно наклоняясь, точно проверяя, не подстрелит ли боль, бегло умылась, потом ноги вымыла. Лицо в зеркале было не ее – старое лицо, вчерашнее. А она-то была уже не та, другая. И глаза  ее другие  были, потому что зеркало души – измученной, но облегченной,  ясной.
Она нашла в холодильнике творог и масло, перемешала, засыпала сахарной пудрой и бросила несколько арахисок. Порылась в своих рецептурных тетрадках и нашла шоколадный кекс. Навела, поставила в духовку...
– Дети, вставайте, сегодня Пасха. «Иисус воскресе. – Воистину воскресе». Возрадуйтесь, дети... Слышите, как из духовки пахнет? Вот то-то.
Дети смотрели на Ларичеву, онемев от изумления. А под светлые своды прихожей прямо в одежде зашел деловой Ларичев, которого всевышний вернул из командировки утренним московским поездом.
– Какие проблемы?
– Мама говорит – пасха. Возрадоваться надо. А как?
– Возрадоваться – это я люблю, – сказал муж, доставая всякие пакетики, хрустя ими и дразня. – Это единственное, что я делаю лихо.
Вечером Ларичева позвонила Батогову и спросила, как самочувствие. Ей казалось, она заранее знает ответ... Батогов должен чувствовать себя хорошо.
– Да мне стыдно, что зря пугал вас. Со мной все в порядке, прямо вечером в пятницу все и прошло.
– А я вечером слегла, надо же. У вас какой бок болел, правый?
– Правый, где печень, да.
– И у меня правый...
О том, что зуб сломился, Ларичева говорить не стала. Он, к тому же, не на  орех попал, не на твердое что-то, а вообще на яйцо всмятку. Хороший был зуб – штифтовый, крепкий, лет десять стоял нерушимо... Батогов остался  жив. Теперь надо было думать о душе. Что произошло с  душой, которая  всегда расплачивалась  за  резкие движения  тела? Может, правда пойти в церковь, раз пообещала?
Ларичева  не  умела  врать.
Все ее мечты и страхи были написаны  у нее на лбу. В церкви с ней творилось что-то странное. Когда она заняла очередь, приготовившись стоять два часа, стоящие впереди старушки стали пропускать ее, сердобольно оглядывая  бледное, в слезах лицо: «Чего с ей тако?» Она,  правда, не знала, что с ней. Священник ее растерянно останавливал два  раза: «Не довольно ли, дочь моя? Оставь на  завтра…» Но разве могла Ларичева остановиться? Она в первый  раз  была  на  исповеди.
Только одна близко стоящая старушка расслышала: «Господи, останови их, удержи, пусть они не бьют друг  друга по голове мясорубкой».
После  причастия и целования креста Ларичеву по щеке погладил пронзительный весенний  ветер. Под светлыми сводами весеннего  серого неба все  казалось простым, легким, роскошным. Сладкими были даже дождинки на горящем лице. Невиданное  чувство легкости и пьяной веселости зашатало ее. Простили ее, простили!


Наставник Радиолов и его христианский подход

Когда под светлыми сводами статотдела на рабочем столе Ларичевой среди простыней, пустографок и технико-экономических анализов появилась очередная тетрадка под заголовком «Автор Упхолов», ее первое чувство было – «фу, не вовремя». Потому что она сдавала рукопись Радиолову для семинара и одновременно пыталась слепить первый черновик для Батогова. Хорошо бы, конечно, соединить. Но Радиолов не хотел ничем рисковать, да и Ларичева, летописка несчастная, тоже не была ни в чем уверена. Она, как слабое, эмоционально неустойчивое существо, хотела, чтоб там была не только производственная линия, но и личная. А Батогов говорил только про работу. Все это получалось слишком железобетонно, насильно... Как будто читаешь книгу через слово и видно пустоты... А историю знакомства с беленькой женушкой и тем более с женщиной из Иркутска Нездешний, конечно, фиксировать не разрешал...
Ларичева пришла к Радиолову, под светлые своды союза, чтобы отдать свои переделанные рассказы.
Там были «Дети из почтового ящика» - как  мать-одиночка родила двойню и как случайно об этом  узнал не отец детей Давид, а  узнала-то его мать, и вдруг она приехала… И еще там  был рассказ про Нурали под названием «Капкан для  амура», самый  для дорогой  для  Ларичевой на тот  смутный день. Радиолов, склонив голову набок, осведомился, куда же в результате подевался  виновник всего Давид? – Пропал из поля  зрения. Может, конечно, женщины и сами справились с  двойней, но извините, его отношение  знать необходимо, была  ли  это интрижка, или серьезное  переживание. Нельзя так  брать героя и потом  выбрасывать за ненадобностью. В «Капкане» он ругал заголовок. Это не заголовок, он не  вытекает из  повествования. Для  заголовка подойдет  только то слово, которое  осветит главную грань. Если с героя  сняли  шапку, и благодаря  этой  шапке лесник их  из ямы спас, так  значит, надо назвать «Шапка»… Ларичева  поняла, что они говорят на  разных  языках, для нее этот рассказ мог быть истолкован только как  капкан – туда  свалилась  любовь, там  замерзла. Радиолов сказал, что в  «Капкане» есть в  начале  крючочки, а в конце на них защелкиваются  петли  и все становится на свои места: «Я на  эти  крючочки поймался  бесспорно». Значило  ли это, что «Капкан»  более  сделан, чем  все остальное? Ничего подобного. Радиолов не объяснял такие  детали. Он  сказал просто – «поймался».
Он еще усадил ее в кресло и дал почитать отрывок из новой повести. Своей повести! Ларичевой еще никто не давал понять, что кому-то нужно ее мнение. Тем более писателю. Известному!
Она стала внимательно читать и адски затосковала. Там юного романтического учителя посылали работать в зону. И не то чтобы над ним измывались, а просто непонятно было, отчего это такому ласковому и прощающему больше нигде места нет, кроме как в зоне. Почему, например, он не мог работать в  школе? Ведь в  школе  одни сморщенные тетки! Хотелось вскрикнуть, вмешаться и защитить его, но тогда бы на его место пришел другой – злобный и не прощающий...
И было очень хорошо написано! С народными поговорками, прибаутками, которые застревали в горле, хотя они были, конечно же, кладезь. Ларичева завидовала чистому тексту, за которым, конечно же, стояла тяжелая работа над словом. Но внешне все было блеск. И лексика была не то, что у Ларичевой – горбатая, не приглаженная, с жаргоном... Тут лексика была прозрачная, конечно же, исконно русская, нежная, настоящий перезвон ручья и шелестящих листьев...
– А что, черновик нельзя ли почитать? – спросила некстати Ларичева.
– Зачем?
– Ну, чтобы понять, какое чувство вас подтолкнуло... Мне кажется, вы себя уж очень жестко держите, никаких вольностей.
– Ответственность перед читателем, дорогая Ларичева, требует того.
– А перед собой? Вы-то не человек? Я все хочу настоящего вас узнать, не переделанного... А так здорово. Нечего сказать. Я по теме могу только догадываться, что для вас главное – не события, а душа. Но вот тут есть какое-то губление вас самого, вашего «я», что ли... Ну, может, я не понимаю.
– Да нет, я бы не сказал... Вы, несомненно, что-то чувствуете. Хотя портит все известная доля категоричности...
– Да вы простите меня. Вы очень хороший. Я пошла. Я вам в следующий раз нового поэта принесу, он такой трагический, азиатский. Упхолов – не слышали? Он у нас электриком работает.
– Я русское люблю, дорогая Ларичева. Но посмотрю, если вы отберете на свой вкус.
– Понимаю – вы любите таких, как Рубцов.
– Вообще-то я люблю Шукшина. И его, и Рубцова считаю частью национальной культуры.
– А то, что жуткая жизнь и жуткая смерть – тоже часть национальной культуры? Или его личная вина? Так сказать, вина от вина? Вот если бы он сейчас пришел и попросил последние  деньги на  бутылку отдать? Вы бы дали, конечно?
– Вина, но не его. Вы мемуары в «Слове» прочитайте...
– Ладно, прочитаю и скажу вам. Я стихов немного принесу, штук десять. А кого будут обсуждать на семинаре, не знаете?
– О нет, нет, тут решаю не я, а комиссия. Но приходить могут все желающие.
– И Упхолов?
– Конечно же.
Радиолов сидел одетый в холодном нетопленом союзе. Над головой у него висел серебристо-лучистый портрет Яшина. В кармане  было пусто и домой стремиться незачем. На столе перед ним лежали папки начинающих для семинара. Он для них делал все - сидел, выявлял, редактировал, просил деньги на семинар... А они приходили и вякали на его выстраданную повесть. Но он вида не показывал, что это больно. Он привык терпеть боль. Потому что у него был подход христианский.
Он  знал, что без  боли ничего не  бывает. Он пятнадцать лет отсидел в  тундре, среди полных  дебилов и отбросов  общества. То, что за  него заступились  люди из столицы и вызволили из тундры, оплачено столькими годами отчаяния. И первые  публикации пошли вот только-только. А эти молодые хотят быстро, нахрапом влезть в большую литературу. Но так не бывает.
Все так, как там. Сначала муки ожидания, страх, слезы,  потом  молитва смиренная, потом - прощение и радость. Откуда же  возьмется  радость, если перед этим не  было горя? Откуда эта  радость у католиков, когда они, мыслимое ли дело, на  службе сидят по  креслам! И потом - женщина, коллеги плохо воспримут. Искусство двигают  мужчины.  Статистка в управлении, хотя что-то есть, несомненно. Есть даже природный  дар, который ничто без духовности. Через это жерло она пройти обязана.
- Простите, дорогая  Ларичева, а вы давно были на исповеди?
- А при чем здесь это? - дрогнула Ларичева.
- При том! Творческие люди  зависят от воли неба. Только оттуда, происходит вдохновение. Все настоящие русские  писатели рано или  поздно пришли к  вере, она  их  вела по жизни. Она и только она должна  двигать нашим пером. Вы, видимо, сами догадываетесь...
Радиолов внимательно смотрел, как смущалась эта женщина, как кусала  губы, краснела. Сейчас ведь женщины стали  так бесстыдны, что и краснеть разучились. У этой не все  еще  потеряно. И он будет ее учителем.
А Ларичева была в ужасе. Во-первых, она лишь только один  раз  была на  исповеди. Причем  переплакала и перестрадала  слишком  сильно. И она  боялась  спросить - а  если без веры, так что, нельзя и писать? Некоторые же не  виноваты, что они  навсегда пионеры, такое уж  воспитание.  А во-вторых, ей  было  жалко знаменитого  писателя. С одной стороны - лишения, с другой - вера. Никакого уголка не осталось у него для себя, сплошное служение. И она подумала - его тут и пожалеть некому. Дай хоть я  пожалею.
Она  пересилила обиду и  сказала: 
 – А я  тоже могу читать  ваши произведения и помогать  вам, хотите?
Пожалуй, именно в  тот  момент она и сделала основную ошибку. Конечно, он мог ее  читать и критиковать. Он же  для  того тут  и  сидел, чтобы  работать с  молодежью. Но закон, увы, не  действовал в обратную сторону. Сверху  вниз – это тебе не  снизу вверх. Критикуемый  не мог критиковать критика.  Это она  пусть на  своем  кружке по развитию речи балуется. Ишь, чего  захотела.
Да он только улыбнулся.
В этот драматический  момент  зашел в  союз их  самый  главный председатель,   критик худощавого и зловещего  вида. Он сказал, что  утвердил, наконец, программу для встречи с  читателями, а также  смету.
- А  что за программа? – оживилась Ларичева. – В ней можно участвовать бардам? Или только речи будут  говорить?
- Извините, барышня, вы пока, насколько я знаю, не член союза, а потом, неизвестно, что вы  можете  спеть. Нас  интересует только то, что на  стихи наших (он упирал на  слово «наши») поэтов. И чтобы  все было по высшему  классу! Ясно?
- Ясно, - сказала  Ларичева, подумав, что «ничего не  ясно». – А свое? Или Бек?
- Еще  чего выдумаете. Рейны, беки, бродские,  терцы и  другие  евреи нас  не волнуют.
Ларичева  попрощалась и  пошла, слыша  за дверью хохот, просто громовой под светлыми этими сводами. Критик  сказал: «Хоть в  потолок прыгай!» - А Радиолов сказал: «Ишь, смиренница!» И очарование, исходившее от Радиолова, как-то стало  угасать.

Спасибо, что читаешь эту муть

Новая тетрадь Упхолова была совсем не то, что ожидала Ларичева. То есть там были стихи, это понятно. Рифмы кое-где торчали, как доски из забора, но все равно стержневое чувство, на которое рифмы нанизывались, было абсолютно другое. Не слепое отчаяние, а горькое спокойствие. Как будто Упхолов перешел в какое-то новое состояние, из жидкого – в твердое. Из привычной расхристанности – в сосредоточенность.
Между страниц со стихами были вложены отдельные листочки, местами выдранные из блокнота, местами из оберточной бумаги, а кое-где просто шел почерканный изрядно текст.
“Я был готов помчаться за тобой, остановить и звать тебя обратно, ты уходила – да, невероятно, и опускался сумрак голубой. Казалось – шутка... Ты сейчас вернешься и скажешь: «Я устала, покорми...» Насытившись, довольно улыбнешься: «Работать надоело до семи...» Ты уходила, не взглянув на дом, где мы насквозь друг другом пропитались, где души, как тела , соединялись и в будни, и за праздничным столом... Ты уходила... И со мной была – как ночь сама – весенне-голубою. Как в сердце раскаленная игла, летела мысль вдогонку за тобою...»
«Я слов обидных не скажу тебе, в молчанье тоже праведная сила. Я долго ждал, и кровь моя остыла, и вот плетусь уж мертвый по судьбе. Коварство встреч, душа – обрывки фраз. В небытие утраченное канет, и будущее нас опять обманет, притягивая каждого из нас».
«Пристяжные рвутся в стороны, коренные тянут воз. Кружат черные, как вороны, мысли горькие до слез. В этом поле, мною брошенном, ни пшеница, ни ячмень – стынут горькие горошины опустелых деревень. Междупольем разрастается зелень горькая полян. Снится мне и представляется цвет не сеянных семян. Здесь и там – кругом отсеянный. И другие тянут воз... Бьюсь, как мерин не пристреленный, провалившийся под своз. Догнивающую матицу подпирают горбыли. Кумачовым солнцем катится благодать с моей земли...»
«Здравствуй, Ларичева, пишет тебе не какой-нибудь знатный человек, а простой. Говоришь, неплохой автор? А у автора опять заскок. Это когда рвешь всю писанину... Запутался – если у меня был заскок, когда я впервые взялся писать, потом бросил, то теперь, значит, уже не заскок, а возврат в нормальное состояние. Это было для меня щитом...»
«Когда мне было очень тяжело, к столу садился, открывал тетрадку, в ней изложить пытался по порядку все то, что мне так больно душу жгло. Недосыпал частенько по ночам... Ну, а писалось с горем пополам...»
«В собственной жизни рухнуло все, ну вот и потянуло жить чужими жизнями. Ехал в Петрозаводск из армии, ударялся в побег от дедовщины, летел на похороны любимой женщины в самолете, в баню на гадание пробирался, даже, кажется, за шторой стоял, пока дамочка с комодом гостя принимала...
Иду рядом со многими, которые сошлись ко мне из прожитой жизни, но ты их не знаешь, потому что я этого еще не написал, а то, что написал, все изорвал, что попало под руку. Но все равно как-то видел их, чувствовал, болел за них, желал им выйти людьми и помогал, чем мог».
«Построил замок призрачный и вот хожу меж стен и радуюсь покою. Ну, как живешь, придуманный народ? Тепло ль тебе, доволен ли ты мною? Морщинистые бабки, старики мне бьют поклоном, батюшком считают... Эххе, и здеся те же все грехи, что землю смрадным дымом разъедают. И ты не избежал, родитель наш, сей участи, и рисовал портреты. Кому он нужен, сказочный мираж? Понятно, в жизни главное не это... Главней всего, что мы теперь живем в тебе самом, в других, что прочитали. И детям, внукам – память этот дом, как памятник тебе, твоей печали...»
«Ты спросила – «любишь?» – имея в виду жену. А я вспомнил первую любовь... Девочка смотрела мне в затылок на уроках, у меня краснели уши и мерзла спина. Потом получил от нее письмо, и мы с ребятами читали его за печкой, гоготали, как гуси, на весь класс. Она ушла с уроков, неделю не показывалась, потом перестала учиться, а ведь отличницей была. Вид – красные глаза, опухшие веки. В конце года вся их семья уехала... Через несколько лет ее встретил – не узнал. Наглая, самоуверенная, размалеванная, с коллекцией мальчиков. Захотел бы стать одним их них – нет ничего проще. А то, что не захотел, обидело ее больше, чем та моя подлость. Господи, как меняются люди. Со второй встретился случайно, она была подружка моей. Мою перехватили. Сумел перестроиться, сделал вид, что ее-то и хотел. Два года гуляли, все чисто, честно, потом уж каждый день мотался к ней за тридцать км. Во вторник ночью от нее, в среду вечером опять примчался. Она не ждала меня, в сарайке оказалась с парнем, оба пьяные были. Я ушел в загул. Она потом несколько дней с двоюродным брательником по деревням носилась на мотоцикле, все меня искала. В армию писала... Забросала письмами. Я молчал. После армии довелось переспать с ней. И только.
Третьей была жена. Тут ты все знаешь. Она была пацанка совсем, только в техникум поступила. Но обнималась сильно не по-детски. Мать ей кулаком грозила – не вздумай. А сладко было мать не слушать. Теперь в район укатила – больно и хорошо, и мать там, и хахаль новый. Мне говорят – заведи зазнобу, клин клином вышибают. И ты туда же, говоришь, что знаешь, какую мне женщину надо. Да уж видно, эти радости не про меня. Надо привыкать к одиночеству. И клин клином не вышибить. Представь чурбан с клином, второй начнешь вгонять, так вряд ли и первый достанешь, просто чурбак хряснет пополам. Нет, вылечиться можно только добротой и теплом, а где они?
Помнишь, по техническим причинам три дня контора не работала? У нас пьяный бобик из строительной шараги загнал костыль прямо в кабель. Так что ты думаешь, замыкание было такое, что все двенадцать блоков вырубило, весь силовой РУ. Пока запасные блоки нашли, пока мало-мальски годные починили... Вот и меня так тряхануло, что навряд ли очухаюсь. Можно, конечно, отправить в перемотку, но кто будет возиться с таким барахлом? Если бы пробой изоляции на корпус... А то я теперь совсем без изоляции, голые провода, опасно для жизни. Не боишься? Вон твоя подруга сказала, что мои стихи – это душевный стриптиз, она права, картина неприглядная, да только мне кому врать? Забугина на вид шикарная женщина, а мне кажется, ей ой как худо, только фасон один. Может, ей покровителя надо, а какого – она и сама не знает. Вот и пылит без меры, деньгу из всех вытрясает. Только женщина ценится не этим. Может, я и ошибаюсь, хорошо, если так. У меня, как видишь, опыт небогатый, и слава богу, хватит этого...
Извини, что пишу такие глупости, но при разговоре я бы не сумел вывернуться наизнанку. Часто думаю – зачем теперь жить? У тебя в рассказах выходит – для других. Но попробуй весь век себя не помнить, давить природу... Рано или поздно взревешь.
Извини, что хожу с пьяной рожей, алкоголь мне вообще противопоказан, я либо распускаюсь, ненавижу всех, либо становлюсь тряпкой. Ты говоришь, глаза, как у раненой собаки, а сам наглеешь. А я тебе говорю – нерешительней меня чувака трудно сыскать. Мне слишком часто приходится делать себе наперекор.
Тебя пьяной не представляю. Ты сказала, что дразнила мужа, мол, если кто и будет твоим любовником, то Упхолов. Вот вранье. И он прав, что поднял тебя на смех. Дело не во мне, не в том, что он меня не знает. Просто – если женщина сказала это вслух – такому не бывать. Чаще на это идут те, кто клянутся – «да чтоб я, да никогда, ни в жизнь...»
А в общем, спасибо тебе, что читаешь всю эту муть. Может, на кухне, может, ночью, когда все заснут. В настоящее время ты единственный человек, которому могу выговориться. Ты мне тоже пиши».
И Ларичева поняла, что вот сейчас, в эту минуту Упхолов не просто превращается из поэта в прозаика, но из обывателя становится личностью, творцом. Эти письма для него ступенька, самотолкование, самопознание. Прорыв к себе завтрашнему.
После этого полуписьма, полудневника в тетради начинался полный сумбур. История любви чокнутой парочки. Они поженились по доброй воле, пытались растить сына, но потом все развалилось. Кто-то с кем-то выпил, подрался, «свалялся», кто-то кому-то насолил. Потом загулы, пьянки, тюрьма, болезнь, проституция... Перипетий было больше, чем надо, к тому же они были написаны карандашом. Никаких чувств, только кровь с блевотиной. Скачущая невесть куда безголовая лошадь. И как ни смешно, это было очень похоже на саму Ларичеву, на то, как она перемалывала жизненные впечатления в рассказы... Ларичева и правда читала тетрадку сначала на кухне, а потом в автобусе, по дороге в садик и оттуда, и даже в тряске пыталась разбирать забубенные упхоловы строчки. Ей и досадно было, и оторваться не могла, хохотала, как ненормальная, почти над каждым эпизодом. «Деревенский Шекспир! – Думала она. – Надо же!» Попроси ее сказать мнение, она бы вряд ли нашла слова. Слов просто не было, одни матюги. Вся эта дикость кончалась тем, что парочка все же встретилась, наконец. Он после зоны строго режима, она после биографии вокзальной шлюхи и последовательного лечения в гинекологии и психодиспансере. Якобы он ее забирает из больницы, и у него уже чуть ли не комната есть. И они даже не пьют, боятся, все у них начинается по-человечески, у этих обломков жизни, которым едва за сорок лет. Они даже вспоминают, что у них сын есть, хотят его искать, нужны они ему, отребье такое. И вот когда они выезжают к нему, то разбиваются в катастрофе! И правильно! На фиг они кому нужны.
Упхолов, конечно, непростой, это было понятно и с первой тетради. В истории со смертями была уже своя философия. Мол, жизнь дается только тем, кто ее живет по любви, а наступил на нее – пропадай, скотина, по тюрьмам, больницам, под колесами и так далее. Значит, ты за любовь, Упхолов. За природу этой любви. Ну, ты мужик настоящий... То-то тебя жена бросила... Нашла  себе
Ларичева была сильно на взводе, когда пришла на работу. Она подошла к Нездешнему и попросилась на три дня на семинар. Нездешний показал, какое заявление надо написать. И тут же подписал бумагу и в канцелярию велел отдать.
Забугина посмотрела, что у Ларичевой лицо как-то набок и красные пятна на щеках и предложила сходить в АСУП, чтобы отсрочить долг за костюм. А безукоризненный Нездешний, ничего не поняв, сказал, что сам заплатит за этот костюм, и деньги дал Забугиной, целую пачку. Ларичева сказала сквозь зубы «спасибо» и пошла, а все проводили ее глазами, решив, что она «того» и у нее с Нездешним что-то. Но Ларичева пошла в подвал, миновала разводки, распредустройства и трансформаторы, нашла в складе кабеля Упхолова и отдала ему тетрадку. Потом пожала ему руку и сказала:
– Ты настоящий человек и сильный автор. Будешь ходить на  наш  кружок  без разговоров. Я теперь туда  хожу  все  время,  потому что старостой  некому  больше. Ты знаешь, старец как  серьезно заболел. Я могу  ничего не  писать, но  сидеть и предоставлять слово буду. Мы  тебя обсуждали мало, а  потом поговорим,  как  следует. Обсудим, что  семинаре  будет. Ты  слышишь? У меня  по  жилам  кровь  бежит как  бешеная, это от твоих тетрадок. Ты не сопьешься. Может, ты даже будешь знаменитым писателем, как Чернов. А я ничего не умею, понял? Но на  семинаре будем вместе обязательно. Не  бойся ничего и  не пей как дурак, так в люди выйдешь. Ты веришь мне? Говори.
– Верю. Я  верю, вот те крест.
И Ларичева  после  этого вышла.
А остальные электрики посмотрели на нее и подумали, что у нее с Упхолом чего-то есть. Или она «того».