Наше всё, ч. 1

Е.Щедрин
 «НАШЕ ВСЁ»
 (фантастическая поэма)

 1.

Мерзлая неугомонная Москва суетится, громыхает, как заводная игрушка.
Цветной бульвар в полуденной заворошке. Летучий морозный пар окутывает рты и ноздри, пушечным дымом валит из бесперебойно хлопающих дверей магазинов, банков, кафе, пунктов обмена валюты. Тающими струйками ползет он из приоткрытых фрамуг, вьется над окошками киосков, рвется на волю из-под крышек лотков с горячими пирожками, клубится над зевом неугомонных недр метро и Центрального рынка, воровато сочится сквозь щели стеклянно-ледяного портала цирка, полощется вымпелами за выхлопными трубами автомобилей, мечется над раскатанной колесами слякотью мостовой.
Сутолока ног и плеч. Лица упрятанные, открытые, озабоченные, праздные, бледные, честные, румяные, хитрые, веселые, угрюмые, умные и не очень и ни единого глупого…
Безлюдна и снежна за чугунной своей оградой лишь срединная полоса улицы – сам бульвар с шеренгами остовов молодых липок, усыпанных траурно-белыми хлопьями.
Ветерок мал, а ядовит, до костей гложет. Скамья ледяная. Подстежка до бедер – рыбий мех. Отвратительный декабрь. Три недели нет солнца. Пелена туч, как бельмо на глазу, то бишь на земном шаре. Кто сыт и одет тепло, такое снесет. Шевельнулось желание что-нибудь съесть и ушло. Все одно терпеть придется до ужина, а думать о нем не хочется: опять чахлая сосиска к вермишели, – норма на вечер; впрочем, с горчицей, довольно свежей еще. Тошно жить с такой зарплатой, как у него. Лучше закурить и не думать ни о чем… Роман написан, пять рассказов, и хоть что пошло бы. Неудачник. А может, бездарь? Почему бросил музыкальную школу на последнем классе?.. Понял, что ничего не светит. Бездарность!.. Улыбнулся сочувственно на тщетно скачущих возле него воробьев. Полегчало. Нечего принижать себя! В кейсе у него на коленях рукопись нового рассказа, почище прежних. Зреет шикарный замысел второго романа, на этот раз исторического, об Анисиме Лаптеве, крепостном музыканте времен Екатерины Великой. Купчая на этого артиста, «голосом зело искусного и приятного», попалась ему недавно на глаза в архиве графа Д. А. Голицына. Интересный сюжет и ворох материала! Какая же бездарность?! Настоящий писатель, мастер уже. Набил-таки руку…
Мысль эта согревала, бодрила, но не настолько, чтобы тотчас бежать в редакцию, ту, что была у него за спиной. Все же держалось сомнение: насчет своего таланта можно и ошибаться. Ведь он и сам уже не доволен своими прежними опусами, - что греха таить. И, конечно, вздор, будто во всех журналах, в которые он приносил свои сочинения, сидели сплошь тупоголовые редакторы. Впрочем, «Ваш современник» был последним журналом, куда он еще не совался. Потому его шансы здесь не ополовинивались наперед, как там, где он уже засветился. Хотя… почему бы и здесь не сидеть своей дружной семейке кормящихся печатным словом. Жди! – поделятся местом с посторонним! Как же легко, как же просто жилось зачинателям русской словесности – Чадскому, Загоскину, Погорельскому, Пушкину, Гоголю! Эдем! Только сочиняй слогом легким и приятным - издатели с руками оторвут…
Воробьи-неудачники унеслись искать счастье в других местах, но, возможно, их спугнуло приближение длиннополого кожаного плаща с кожаным кепи поверх высоко поднятого воротника. Рукава плаща сидели в широких карманах, но и без помощи рук шагал он по бульвару легко, бойкой походкой самодовольства в мыслях и теле. Все в этом сплошь черном, кожаном до подошв монолите выдавало существо на зависть удачливое, уверенное в себе, движимое целью спешной, заведомо достижимой и приятной. Писатель представил: в этаком убойном виде его принимали бы в редакциях с большей серьезностью, а там – черт их знает. Плащ на нем тоже кожаный и вполне еще модный, хотя куплен в комиссионке еще при Брежневе. Но уж больно поношен он и не того могильного цвета, по которому сразу узнаются опасные крутые парни и служащие похоронных бюро.
Эти мысли занимали его не долго, и он готов был еще минуту-другую предаваться фантазиям зависти к классикам. Однако черный прохожий, поравнявшись со скамьей, ни с того, ни с сего свернул к ней и, как был с руками в карманах, плюхнулся рядом. Дернул ногой, видно чтобы закинуть ее на другую, но передумал, придвинулся ближе и уставил в Бобохова нос. Этот смуглый нос высунулся вместе с губами между створками воротника. Нос и губы знатные, как у индуса, и зрачки черных глаз нахально сверкают. Кожа воротника тонкая, дорогая. Такая, кажется, черт ее знает, крековой называется?
– Сигаретки не найдется? – с приятельским запросто прозвучал голос, обдав лицо писателя нутряным паром.
Прежде чем услышать этот вопрос, Бобохов уже по позе носа и двух пальцев перчатки догадался, что нужно незнакомцу. Ни к какому другому своему имуществу не относился он так трепетно, как к сигаретам. Для него они были музой творчества, а постоянное их наличие – символом хоть какого-то житейского благополучия. Да и наряд нахала не располагал к отзывчивости, тянул, по понятиям писателя, долларов на тысячу или полторы. Потому раздраженно процедил он:
– Шли бы к черту!
И он испытал облегчение: прохожего точно ветром сдуло. А больше всего понравилась ему неизвестно откуда взявшаяся в нем решительность хамства.
Увы, тот же голос, совсем уж веселый, послышался снова, на этот раз сзади, над самым ухом Бобохова:
– Прекрасный совет! Не в бровь, а в глаз!
От внезапности голоса писатель вздрогнул, как будто за словом ожидалось что-то более неприятное. Но обернувшись, он успел увидеть лишь спину плаща, притом оказавшуюся уже на значительном отдалении, метрах в пятнадцати от скамьи.
Рискуя поскользнуться, шутник проворно шагал по набитой в снегу тропе, по одной из тех трасс, которыми умный народ пересекает бульвар во всякое время года и дня, невзирая на чугунную, по пояс, ограду. Дойдя до этого препятствия, незнакомец сходу, с необыкновенной ловкостью переметнул через него свои длинные ноги и пропал в набежавшем потоке автомобилей.
Тогда ум писателя принялся стыковать разбегавшиеся факты. «Типчик из преуспевающих, в прикиде крутого бандюги. Что ж он сигареты стреляет, когда вокруг полно табачных киосков? Набравшись разуму лет за тридцать, сигает через заборы, как необузданный школьник. Его обхамили, а он шутит. Странный тип! Лихач-весельчак. Да только каким таким образом он в один миг оказался от меня дальше, чем мог успеть? Ведь я тотчас обернулся!»…
Но мысли вдруг как-то сами изменили направление. Он-то, Бобохов, небось, скучный, пресный, нудный человек! А что точно, - робкий, зажатый, не способный на самую малую вольность…
Муторно стало ему, тошно от самого себя, как от приставаний какого-нибудь липкого зануды, избравшего тебя бачком для слива своих путаных навязчивых мыслей. И ведь давно сам, бывает, чувствует, как он противен себе. Через ограду ни разу не перелезал. Ни-ни, чтобы срезать путь по газону или стрельнуть до зарезу приспичившую сигаретку… Тоска отвращения охватила его. Мать схоронил, измену жены перенес, один живет, и не мальчик уже, а все тот же… недозрелое что-то. Вот и сейчас: до редакции рукой подать, а он, чертыхаясь, пойдет выбираться из чугунной ловушки бульвара путем правильным, через выход в центре бульвара, протащится метров сто туда, потом придется столько же назад…
С этим намерением он и поднялся на окоченевшие ноги, хотя видел, что без особого риска можно иначе, как все, как этот индус.
Отвращение к себе достигло в нем степени, какая, подумалось ему, по плечу, пожалуй, лишь человеку с сильным характером. Что-то звало последовать примеру незнакомца. О, это была гордость. Слава богу, она у него есть, только он зачем-то бережет ее от употребления по пустякам. «А сейчас надо, Бобохов. Именно сейчас надо», – уговаривал он себя и вскоре, не без лихости одолев ограду, взволнованный новыми впечатлениями, стоял уже перед припорошенной снегом алюминиевой вывеской редакции.
От серой доски веяло кладбищем надежд или чем-то более прискорбным, например, мусорной свалкой. На кладбище иной раз покойника удостаивают несколькими утешительными словами, редакции же отправляют трупы в корзину c полным молчанием. Рецензии на рукописи не выдаются ни письменно, ни устно. Значит, в рукописи можно не заглядывать вовсе. В который уж раз его подмывает развернуться и уйти прочь, избежать унижения безответностью! И в который уж раз ему придется рискнуть! Он обязан войти, обязан испробовать шанс, каким бы призрачным он ни был. Сегодня он злой. На этот раз он не позволит обойтись с ним, как с бессловесным курьером от какого-то виртуального существа, именуемого автором. Просто так он не отдаст свой рассказ приемщице-секретарше, словно кинув его в почтовый ящик для посланий в потусторонний мир. Он добьется, чтобы с ним говорили. Пусть дерзость навредит, зато… (здесь душу писателя на несколько секунд накрыло странным и совершенно неуместным наслаждением почувствовать себя непризнанным гением)… зато тому, кто отправит его рассказ, не читая, в мусорную корзину, придется испытать хотя бы мимолетное ощущение, будто он живьем закапывает человека, реального, лицо которого он помнит… Но что, если ему предложат снять плащ? Срамная подкладка у него, потертая, с обстриженной понизу бахромой.

Секретарь редакции помещался в конце недлинного коридора, в квадратном холле, лишенном дневного света и звуков. Помимо коридора сюда выходили две или три двери, по-видимому, в кабинеты. Одна из дверей, немного приотворенная, пропускала в холл блеклую полоску декабрьского полудня, похожего на сумерки. На дальнем конце стола по экрану компьютера был разложен красочный карточный пасьянс. Писатель неуверенно отнес игрока в карты к лицам женского пола и кашлянул. Голова неохотно отлепилась от экрана, но на вошедшего вроде бы не взглянула, только "Здрасте" повторила за ним. Так как за сим посетитель снова молчал, женщина казенно полюбопытствовала:
– Корреспонденцию принесли?
– Нет, рукопись, – не сразу разжал постукивавшие мерзлые зубы автор.
Карандаш завис над листком бумаги.
– Тогда фамилия ваша, имя, адрес, – затвержено прошелестела женщина, лизнув посетителя контрольным взглядом, никакого вкуса не ощутившим.
– Бобохов… Лев. Селиверстов переулок, дом один, квартира восемь. А телефон… – механически откликнулся писатель. И, пока карандаш бежал по бумаге, он, спохватясь, как-то брезгливо и слишком торопливо выложил по задуманному: – Мне сперва надо увидеться с редактором. Знаю, знаю, у вас правило не объяснять причину отказа. Но я как владелец рукописи вправе знать в лицо того, кто будет решать, подходит она вам или не подходит, а сам, может, даже не заглянет в нее. – Теперь сразу успокоившись, он прибавил, не обращая внимания на впечатление, произведенное на секретаршу: – Разве я не прав? Кстати, вас-то саму, почтовый вы ящик наш, как зовут?
Вид у секретарши сделался такой, будто стул под нею пошло засасывать в болото. В выкаченных на автора глазах цвета обертки почтовой бандероли досада путалась с испугом и лихорадочным поиском подручных средств к спасению.
– Ну что вы молчите? – не выдержал Бобохов и еще выкрикнул нервно, пугаясь собственной подсказки: – Что? Вы принимаете меня за долбанутого?
– Н-не при…ю… Нет, что вы, – смутилась девица, застеснялась душевно, точно от комплимента.
Сам не меньше смущенный, писатель объявил, чтоне сдвинется с места, пока его не допустят к редактору. Он решительно сложил руки на груди. При этом кейс, зажатый в его руке, описал в воздухе широкую, похожую на замах дугу.
– Скажите, пожалуйста, яснее, что вы хотите? – будто не понимала его секретарша, но, увидев летящий в ее сторону кейс, отшатнулась и взвизгнула: – Борис Абрамович! Брисабрамыч!
Та дверь, что была слегка приоткрыта, распахнулась настежь. Как-то сразу растворилась она, явив взору писателя бочонок в белоснежной, пересеченной подтяжками сорочке. На подтяжках держались обширные брюки, казавшиеся юбкой. Без всякой шеи на бочонке лежала благородно стриженная седоватая голова. Рукава накрахмаленной сорочки были аккуратно подвернуты до локтей, давая знать, что в редакции тепло.
– Пройдите сюда, прошу, – пригласила Бобохова голова, дополнив слова куцым короткоруким жестом.
Еще возбужденный, но отчего-то повеселевший, писатель несколько секунд изучал помещение, в которое он попал.
Как в его собственной комнате в двухкомнатной квартире, здесь не было ничего лишнего. Крашеные стены, светлые и пустые. Письменный стол, поставленный так, чтобы свет из окна падал слева. Напротив стола три стула для посетителей. Те же одиннадцать квадратных метров, только возле двери из параллелепипеда помещения вырезан небольшой кусок, там, где у Бобохова прежде стояло пианино – старинная реликвия семьи его матери, безжалостно увезенная черте куда его бывшей женой. В кабинете редактора была еще напольная вешалка. С усилившейся радостью Бобохов принял предложение избавиться от верхней одежды и не забыл сделать все так, чтобы не обнаружились дефекты подкладки его плаща. Затем он присел на стул, жадно впитывая тепло помещения. Хозяин кабинета успел облачиться в пиджак и втиснуться в свое кресло.
– Я Сидельников, Борис Абрамович, как вы слышали. Главный редактор журнала. Представьтесь и вы, молодой человек, – задвигались ниточки ломких губ.
Бобохов вымученно заулыбался.
Он не ожидал, что дело придется иметь с тем самым Б. А. Сидельниковым, известным литературоведом, труды которого о Чадском он как-то штудировал, точно писательский катехизис. «Надо было б заранее узнать, кто здесь главным редактором. Болван!», – ругнул Бобохов себя. Все же взгляд его лишь мгновение держался на губах знаменитости, соскользнул с них, привлеченный чем-то большим и темным, померещившимся ему правее, в шаге от редакторского кресла. Словно из-под стола оно только что вылезло. И, действительно, там, в углу за редакторским столом, куда попадала лишь малая толика скудного декабрьского свечения окна, оказался человек, и диковинно было, где и зачем он до этого прятался. Но гораздо больше обеспокоило Бобохова само присутствие постороннего. На бульваре, собираясь с духом перед визитом в редакцию, он представлял, как трудно, как неловко будет ему объясняться с редактором, а тут оказалось, что разговор пойдет не с глазу на глаз. И это лишь полбеды! Сосредоточив разладившийся взгляд на лице постороннего, Бобохов узнал в нем своего незнакомца с бульвара. По смуглому носу узнал. И черный плащ оставался на нем. Только воротник лежал теперь на плечах и непокрыта была голова с высоким лбом, обрамленным курчавой черной шевелюрой. Горечью досады наполнились мозг и рот и сердце писателя. Теперь этот тип – несомненно сотрудник журнала – постарается нагадить своему обидчику. И тот уже ухмылялся, предвкушая месть. «Ну как же так?.. Проглядеть его!» – корил себя Бобохов. - «Нужно было не пялиться, а сразу поздороваться, извиниться. Теперь уж будет глупо, по-детски».
Заметив, что губы у него противно дрожат, а заданный редактором вопрос слишком долго остается без ответа, он наконец отвел взгляд от незнакомца и прочитал на лице редактора неприятную озадаченность.
– Извините… – собрался он назвать себя, но Сидельников перебил его новым, совсем скверным вопросом.
– С вами все в порядке? Вы не больны? – как-то чересчур вкрадчиво спросил редактор.
– Я вполне здоров, – ответил Бобохов сухим ртом и постарался расслабиться. – Я Бобохов, а по имени Лев.
Редактор подумал и неприятно заулыбался.
– Лев! – повторил он со смаком, с уважением, подобающим имени царя зверей, но, посерьезнев, признался:
– А мне, знаете ли, странным показалось, очень странным, как вы глядели туда. – Тычком большого пальца он, не глядя, показал, о чем идет речь. – Как будто вы увидели здесь невесть что, а не пустое место.
Бобохов перевел взгляд на незнакомца. "Ну и шуточки у них тут!" – подивился он. При этом сравнение незнакомца с пустым местом заставило его покраснеть, будто самим своим присутствием он оказывался соавтором столь грубой шутки.
– Как… пустое? – не знал он, что и сказать, но, собравшись с духом, выложил в глаза незнакомцу: – Вы уж извините меня. Просто я подыскивал, что сказать в свое извинение. Не знаю, как у меня там… вырвалось… грубость, непростительная даже для озябшего человека. Прошу простить… с запозданием, но с моим полным раскаяньем. – Приободренный одобрительными кивками незнакомца, он изрек смелее, раз за разом пытаясь улыбнуться: – Разве поздно не лучше, чем никогда?
– Рад это слышать, – подумав, с сомнением согласился редактор. Но с той же вернувшейся на его лицо озадаченностью он сам скосил шарящий взгляд туда, куда слал улыбки Бобохов. Затем осудительно повел головой так, словно на шее у него был слишком туго повязаный галстук. – Однако будет лучше, если вы принесете свои извинения нашей секретарше. Должно быть, вы сильно напугали ее. Она впечатлительная женщина.
"Что у них тут с мозгами? При чем здесь секретарша?" – подумал Бобохов, но спорить не стал.
– Ну, теперь к делу, – призвал его редактор. Подавшись вперед, он выложил рыжеволосые руки крестом на стол. – Так, чем, Лев…
– Николаевич, – догадался подсказать писатель.
– Николаевич… Ну, конечно! Конечно! Лев Николаевич!.. – подхватил редактор с насмешливым восхищением. – Так чем же, граф Толстой, я могу быть полезен вам? О! Только прошу: не обижайтесь. Я пошутил.
В это время, опережая Бобохова, подал голос незнакомец:
– Он принес свой новый рассказ.
Бобохов полез в кейс, мучительно размышляя, откуда черному стало известно про рассказ и про то, что он «новый», то есть не первый. Разве он говорил об этом в приемной? Выходит, говорил, и его разговор с секретаршей слышали из редакторского кабинета.
- Да, это мой последний рассказ, – отбросил он посторонние мысли и протянул Сидельникову трехрублевый полиэтиленовый файл с двумя экземплярами рассказа, тридцать машинописных листков.
– Нет, нет, рукопись сдадите все-таки секретарше, – замахал Сидельников рукой. – Таков уж у нас, извините, порядок, законный с юридической точки зрения. Я только хочу понять, для чего вам хотелось непременно увидеться с редактором, который будет знакомиться с вашим сочинением?
Бобохов беспомощно пожал плечами. У него не было уверенности, что его объяснения будут поняты. Пока он колебался, снова заговорил незнакомец, не спеша и явно насмешливо.
– Знаете ли, уважаемый Лев Николаевич, почему редакторы избегают прямых контактов с незнакомыми авторами? Частенько в редакцию приносят свои опусы люди весьма опасные. Им только намекни, кто срезал прекрасный цветок их души, они уж готовы выпустить из того кишки, по меньшей мере – отравить существование. Разве мало психопатов всякого рода…
– Что ж вы молчите? Для чего вы пришли сюда? – начинал раздражаться редактор, еще держась любезного тона, но с открыто выказываемым усилием. – У меня масса экстренных дел.
– Вовсе я не психопат, – огрызнулся Бобохов на прозрачный намек незнакомца и, сам чувствуя бездоказательность своего заявления, помрачнел. – Выходит, по-вашему, я сумасшедший?
Между тем, в голове у него пронеслось: «А ведь правду говорит этот кожаный. Еще немного, и я дойду до черты, за которой мордобитье или что-нибудь похуже».
– Лев Николаевич! - огорчился Сидельников, да так по-доброму, что больнее и не придумать. – Я, кажется, не дал вам ни малейшего повода решить, будто я подозреваю вас в ненормальности. Но вы почему-то не отвечаете на мой вопрос, прямо относящийся к цели вашей встречи со мной.
– Я не уверен, что буду понят.
– Я постараюсь понять.
Но тут снова вмешался коллега редактора:
– Отчего ж не понять? Долгие вечера, все выходные, зачастую и ночи напролет человек трудится, сочиняет, напрягая все силы своей души, и при этом вполне допускает, что его единственным читателем окажется редактор. А этот читатель может ничтоже сумняшеся убить выношенное дитя, так и не дав ему появиться на свет. Да черт знает, по каким соображениям убьет! Пробежит сочинение наспех глазами по диагонали между двумя бутербродами, а то и вовсе не заглянет в него. Притом убьет анонимно, не неся никакой ответственности, даже нравственной. Какая же тут справедливость? Ведь вы это хотели сказать, Лев Николаевич?
Бобохов через силу кивнул утвердительно. Он уже не сомневался, что его сочли за шизофреника-графомана. Во всем остальном проницательность неизвестного была потрясающей, мурашки шли по спине. Положение Бобохова осложнилось еще и тем, что последние свои фразы черный произносил одновременно с редактором, отчего возникло ощущение каши в мозгах. А Сидельников сказал примерно следующее: «Ну ладно. По меньшей мере, вы занятны. Обещаю, что сам прочту ваш рассказ. Название просторечно, но интригует. Хм. «Почем жизнь?»… Но если это (здесь он ткнул пальцем в мякоть полиэтиленового файла) окажется негодным, – пожалуйста, обещайте не приставать ко мне, пока не сочините чего-нибудь получше».
– Значит, договорились, – с облегчением принял редактор кивок автора и заключил: – Теперь ступайте к секретарю и зарегистрируйте рукопись по всем правилам.
Бобохов уже не слышал его. Его захлестнуло ненавистью к волосато-рыжей руке, протянувшей ему его рукопись, к самому владельцу этой руки и заодно к Иннокентию Михайловичу Чадскому, великой славой которого Сидельников кормился сытно и почетно. Ничего путного из его затеи не вышло. Он снял с вешалки свой плащ, вышел, натягивая его на ходу, во двор, на снег, жадно закурил «Приму» и побрел по тротуару Цветного бульвара, на задавшись никаким определенным направлением.
Душила бессильная злость, и ясно было, что его рукопись уже забракована. Дураком выставили и психом! Явилось желание мстить. Но как? Опубликовав рассказ в другом журнале? Поди попробуй! Противно было даже думать о том, чтобы нести рассказ куда-то еще, туда, где он уже получал немые отказы.
Кто-то окликнул его по имени и отчеству, но он не остановился, не обернулся. Однако чья-то рука решительно удержала его за плечо.
– Вот, возьмите, – протянул ему квадратик бумаги все тот же незнакомец. – Здесь регистрационный номер вашей рукописи, а главное – телефон Бориса Абрамовича. Позвоните ему через два дня. И разрешите наконец представиться вам: Иван Иваныч Моргенрот, доктор физических наук.
Незнакомец, – Бобохов только теперь разглядел, что с лица тому было лет около тридцати пяти, немногим больше, чем ему самому, – сорвал с своих кудрей кепи и с театральными махами руки расшаркался на обледенелом тротуаре, заставив шарахнуться прохожих. Затем все шутовское вмиг улетучилось из него, он стал серьезен, как лик христианского святого, и огненные глаза его засверкали суровой добротой.
– Скажите, однако, откровенно, – заговорил он, коснувшись предплечья Бобохова свободной рукой, – вы-то сами как оцениваете свою прозу? Поверьте, меня это интересует вовсе не с целью получить повод для подтрунивания над вами. Я слишком часто убеждался, что писательская самооценка гораздо, – о! – гораздо вернее мнения всех издателей, редакторов и критиков, как хвалящих, так и уничтожающих.
– Тогда чего ради вы сделали все, чтобы Сидельников принял меня за полоумного графомана? – недоверчиво и едко, но без всякой обиды, спросил писатель. Мелькнула мысль: не с собственной ли рукописью этот физик пожаловал в редакцию, – но отпала. Для преуспевающего ученого-физика это было бы чересчур экзотично.
– Вы несправедливы ко мне, Лев Николаевич, – возразил Моргенрот. – Но на всякий случай приношу извинения за все, чем невольно дал вам повод подозревать меня в коварстве. Насчет господина Сидельникова вы тоже ошибаетесь. Приняв вас за графомана, он, авторитетный литературовед, главный редактор солидного журнала, ни за что, уж будьте уверены, не взялся бы лично знакомиться с вашим сочинением.
В душе Бобохова забрезжил рассвет. Как минимум, рассказ, видать, и вправду будет прочитан! Ожила застоявшаяся потребность говорить, говорить о писательстве, с кем угодно говорить, хотя бы и с этим странным «Иван Иванычем» с нерусской фамилией. Мысли о литературе, о своих притязаниях в ней давно просились наружу. И делиться ими ему было не с кем. А его сосед по квартире вообще до сих пор не понимал, из-за чего ему приходится сносить постоянный треск пишущей машинки за стенкой.
– Хорошо. Буду с вами откровенен, – решился он. – Только надеюсь, это останется между нами… Я считаю, что моя проза недурна, особенно в этом… последнем рассказе. Мне кажется, она ничем не уступает Чадскому, тем более Пелевину, Сорокину или Акунину. Если, конечно, не начинать спор о том, когда и у кого были лучше сюжеты, язык, композиционные принципы, – сегодня или во времена Чадского. Это бесперспективный спор.
– Иннокентий Чадский! Великий основоположник русской словесности! Создатель современного русского языка! – патетически восклицал физик. – Вон до кого вы замахнулись достать! Что ж, очень, очень любопытно, Лев Николаевич. Меня восхищает ваша неизменная прямота и искренность. А все же, не довольно ли было бы вам писать хотя бы на уровне эпигонов Чадского, того же Гоголя или Тургенева!?
Моргенрот опять веселился, ерничал. Но улыбка на его чертовски красивом лице на этот раз была такой мирной и добродушной, что нисколько не покоробила самолюбия Бобохова. Он сам горазд был шутить, что тут же и сделал.
– А какой смысл браться за дело, не замахиваясь по меньшей мере на славу Герострата?
– Ну тогда ваш минимум – спалить разом десяток редакций московских журналов!
– Или придушить кого-нибудь из редакторов, – улыбнулся Бобохов.
– Чего, заметьте, и опасался господин Сидельников.
– Напрасно опасался. Как придушить того, у кого нет шеи?
Физик громко хохотнул, отчего на всем бульваре воробьи попадали с голых веток лип.
– Восторгаюсь предусмотрительностью природы, – высокопарным тоном объяснил он свой смех.
Бобохова этот смех словно встряхнул.
– Скажите, – его взгляд полез в глаза собеседника, – Сидельников способен судить честно, объективно? Ведь принять мой рассказ – значит оставить без гонорара кого-то другого. Вы же знаете его, – спросил писатель с не очень красивым расчетом на то, что Моргенрот, если пожелает, сможет замолвить за него словечко.
– Ну нет, увольте! – замахал физик руками, как будто отгадав возлагавшуюся на него надежду, и со смешком пояснил: – Я знаю Сидельникова ничуть не дольше и не больше вашего.
Оттепель, было начавшаяся в душе Бобохова, оборачивалась гололедом сомнений. Все было слишком шатко, неясно, – и любезность Сидельникова, и собственная уверенность в неотразимой силе своих сочинений, и благожелательность Моргенрота, который явно темнил насчет своих отношений с Сидельниковым. А этот врун продолжал веселиться:
– Как бы там ни было, дорогой Лев Николаевич, вы заслуживаете всяческой похвалы. Так и надо. Так и надо! Коли взялся за писательский гуж, лезь водрузить свое знамя на крыше самого высокого из храмов беллетристики. В конце концов, Чадский не… – Палец физика досказал слово, указав на небо. – А ваши сочинения, уверен, не чета глупым гадким книжонкам с убийствами, адюльтерами и химерами, которыми нынче ускоренно домащивается дорога в ад. Только хватило бы вам терпения дождаться признания! Нынче умная, нравственно здоровая проза издателям ни к чему. Ведь умных среди читателей всегда мало было, а сейчас именно умные стали чертовски бедны, так бедны, что могут позволить себе купить не больше одной книжки за год, а то и за два.
Бобохову нечего было ответить. У него в легких не по сезону полуботинках ныли от холода пальцы. Морозец крепчал. Застоявшись, он снова сильно продрог. Между тем до дому предстояли долгие десять минут ходьбы. А Моргенрот тянул свое:
– Вы как будто тоже не богаты. Простите за нескромный вопрос: чем вы зарабатываете себе на хлеб насущный?.. Мне кажется…
Бобохов опередил его:
– Я историк-архивист. Но извините, мне надо домой.
– О, конечно, конечно! Отвратительный декабрь! – с сочувствием откликнулся физик. – Вы мне чрезвычайно приятны. Хочется познакомиться с вами поближе. Вот вам моя визитная карточка… Рад буду видеть вас у себя завтра же или послезавтра – как пожелаете. Звоните в любое время дня и ночи. Я всегда дома. Возможно, чем-нибудь и пригожусь вам. Да и мне будет польза от вас как от историка. История – моя слабость.
– В этом качестве я весь в вашем распоряжении, – постарался показать Бобохов, что его светские манеры тоже не лыком шиты.
– Заранее признателен, – с польстившим Бобохову неподдельным удовольствием ответил физик. – Но у меня к вам еще вопрос. Не сочтете для вас не желательным, если я тоже прочитаю ваш рассказ? Видите ли, я выпросил на день второй экземпляр. Не возражаете?.. Прекрасно! На сем честь имею.
Он старомодно поклонился и исчез.