Ими же веси судьбами... часть первая

Кашева Елена Владимировна
Мои родители развелись, едва я отметила шестой день рождения.
В памяти остался отцовский колючий джемпер, к которому я прижималась мокрой от слез щекой:
- Не забывай меня, Ксюша…
Легкая, почти невесомая ладонь скользила по моим волосам. В коридоре стоял чемодан с вещами.
Еще из ранних воспоминаний у меня остались бурные сцены, которые устраивала мама отцу. Она рыдала на всю квартиру, заламывала трагически руки, падала в обморок. Не хватало только пыльных театральных кулис и аплодисментов зрителей – ее актерский дар предназначался только домашним. В такие минуты отец уходил на кухню и молча сидел там, опустив голову.
Однажды он сбежал от скандала, хлопнув дверью так, что зазвенела люстра в прихожей. Мать бросилась следом. Она торопливо шагала за отцом по улице в домашних тапочках и оскорбляла его. Отец не оборачивался, делая вид, что грубости, летящие в спину, не относятся к нему. Прохожие останавливались и удивленно смотрели на родителей. Мать сняла с ногу правую тапку и запустила в отца. Тот не остановился. Тогда она бросила левую и попала ему в затылок. Отец замер, осознавая,  что на всей земле нет уголка, где бы он мог укрыться, и, ссутулившись, направился домой. Мать победила.
Я тоже принимала посильное участие в семейных дрязгах. Обычно я садилась на пол, стучала по нему кулаками и кричала громко, на одной ноте:
- А-а-а-а!
Мать вспыхивала, на щеках проступали красные пятна:
- Замолчи! Замолчи!
- Наташа, хоть дочь пощади, - взмаливался отец.
- Хватит выть! – это уже мне. – Рот зашью!
Я умолкала и забиралась под рояль в большой комнате. Мы сидели там с рыжим плюшевым медвежонком и тихо ссорились. Он не слушался меня, капризничал и пищал.
- Замолчи! – говорила я игрушке. – Хватит выть, рот зашью.
Медвежонок умолкал и испуганно таращил на меня пластмассовые глаза.
В доме, сколько себя помню, была очень напряженная атмосфера. Отец и мать сидели по разным комнатам, но даже через стену каждый чувствовал неприязнь другого.
Потом и во все настало время, когда родители уже не могли находиться в одной квартире. Едва отец приходил с работы, мать тут же собиралась к подруге.
Когда дверь захлопывалась, отец открывал форточки в доме, словно хотел выветривать неразразившуюся грозу, и подмигивал мне:
- Будем играть?
Чаще всего мы просто устраивали возню на полу. Отец щекотал мне пятки, я дрыгала ногами, уворачивалась и хохотала так, что было слышно на лестничной клетке.
На ужин отец готовил картофельное пюре и варил сосиски. Для меня он выкладывал на тарелке забавные картофельные рожицы, кружки сосиски были глазами и носом, томатной пастой отец рисовал рот и брови. Рожица улыбалась мне, я улыбалась рожице.
Но иногда отец не хотел со мной играть. Он ходил по комнате, обхватив локти, как будто его знобило. Он думал о своем,  взрослом, и я не смела мешать. Мы с медвежонком забирались в домик под роялем и грустили.
Наконец отец садился к инструменту. Мне были видны его руки, покойно сложенные на коленях в ожидании музыки. Потом руки взлетали, и в следующую секунду рояль над моей головой гудел всей утробой.
То, что играл отец, было трудно назвать музыкой в привычном понимании этого слова. Это был ритм: жесткий, гипнотический, напряженный, будто древние скальные породы сдвинулись со своих мест, столкнулись, и мир залила кипящая лава. Все вокруг меня приходило в движение. Я зажимала уши ладонями, чтобы не оглохнуть. Отец пугал меня своей игрой. Трудно было ожидать от худого, сутулившего человека такой мощи, напора, энергии. Когда отец вытаскивал меня из-под рояля и на руках нес в постель, я всматривалась в его глаза, пытаясь разглядеть в них человека, способного играть такую сильную и страшную музыку.
Отец мой был пианистом, и, как говорили гости нашего дома, весьма талантливым. Но что-то не сложилось в его творческой карьере сразу после окончания консерватории. Я слышал о некоей «комсомольской истории», которая «погубила будущее» отца. Наверное, в ней и крылась разгадка охлаждения чувств со стороны матери: хотела быть женой перспективного пианиста, стала, по ее словам, женой изгоя.
Работал в ту пору отец, несмотря на блестящее образование, преподавателем в музыкальной школе. Впрочем, на судьбу не жаловался и себя не жалел.
Он пробовал учить меня музыке, разглядев какие-то способности, но мать быстро оборвала наши занятия.
- Не морочь ребенку голову, - выговаривала она. – На жизнь музыкой не заработаешь.
Без отца дом для меня стал пустым, как подворотня старого дома, где гуляют беспризорные сквозняки. Онемевший стоял в зале маленький, кабинетный рояль, укрытый льняным чехлом.
Когда мама уходила по делам, я часто открывала запретный рояль, снимала тонкое сукно и трогала твердые, цвета слоновой кости клавиши. Они отзывались гулко и тоскливо.
Потом приехали грузчики, немного пьяные и разбитные, подхватили рояль и унесли его куда-то. В новый дом отца. Но где был этот дом – я не знала.
Пустой угол занял обеденный стол. Мать постелила на него небрежно выглаженную скатерть, полюбовалась, сложив руки под грудью:
- Сколько места!
Вечерами мать с подругой, тетей Ниной, сидели на кухне, курили и обсуждали развод.
- Какой подлец! Какой подлец! – восклицала мать. – Я же только хотела его попугать, а он и в самом деле ушел!
- Плюнь, - утешала тетя Нина. – Куда он денется? Приползет еще. Только не будь дурой, не пускай. Дверь перед мордой захлопни. Будет знать, как уходить…
- А если не вернется? – пугалась мать. – Кому я нужна? О, Господи, дура, дура, зачем я рожала! Кто возьмет женщину с довеском?!
Довесок, то есть я, сидел в эти минуты на полу ванной комнаты, открыв дверь, чтобы лучше слышать кухонный разговор, и выковыривал глаза медвежонку. Он страдал глазной болезнью, я должна была вылечить его, но для начала требовалось медвежонка ослепить. Еще у меня были две куклы, которым я проводила операции, взрезая резиновые животы украденным с кухни тесаком для мяса. Мать как-то обнаружила мою скромную больницу и была потрясена детской жестокостью:
- Боже! Это же не ребенок… это же… это же…
Мне кажется сейчас, что мои странные игры были вызваны не жестокостью, а некоторым недостатком воображения. Я не могла играть понарошку. Для меня также не существовало сказок, куличиков из песка и Деда Мороза. Я играла «по-настоящему». 
Был случай, когда я стащила у тети Нины, подрабатывавшей уколами, шприц, чтобы лечить кукол. Пропажа обнаружилась сразу, я даже не успела погнуть иголку. Впервые в жизни меня жестоко выпороли влажным полотенцем, скрученным жгутом.
- Воровка! Воровка! – кричала мать.
Она нарочно кричала громко, чтобы я знала – соседи все слышат. Наверное, с того времени во мне поселился страх - не страх быть уличенной, а страх позора и страх стыда. И, наверное, тогда же я поняла, что лучшая защита – это нападение. Но я была еще мала, чтобы на кого-то нападать.
Вскоре в доме появился дядя Игорь: большой, вальяжный, холеный. Ладони у него были почему-то всегда влажными, и я брезговала брать из его рук конфеты.
И мать, которая недавно кляла отца за погубленную молодость, переменилась: громко ненатурально смеялась, надевала самые яркие платья, щедро душилась. Она хотела быть непременно счастливой. Назло отцу.
В первый класс меня вели за руки мать и дядя Игорь. Я искала глазами в толпе отца и не находила его. А он был. Прятался за деревом, потому что мать категорически запретила ему видеться со мной.
- Я начала жизнь с чистого листа, не мешай мне!
И отец не мешал. Он был очень деликатным человеком.
Дядя Игорь увез нас в другой город. Пошел на повышение, и решил забрать нас с собой. Вернее, он хотел забрать с собой только мать, но меня некому было оставить – только отцу. А мама этого не хотела. И меня забрали.
Дядя Игорь был красив. Сейчас мне вспоминается его тяжелое чисто выбритое лицо, очень мужественное, прямой нос с изящным вырезом ноздрей, крупные темные от тока крови губы, которыми он касался щеки моей матери.
Дядя Игорь ходил по нашей квартирке хозяином. Он пользовался забытым отцом кремом для бритья и не чувствовал в том никакого неудобства.
Каждое утро, когда мать будила меня в детский сад, дядя Игорь уже сидел за кухонным столом и завтракал. Я видела его тщательно пережевывавшие пищу челюсти, и мне становилось страшно, будто я воочию увидела людоеда из сказки.
Со мной дядя Игорь разговаривал приторным фальшивым голосом и присюсюкивал:
- Ну, моя масенькая деточка, как мы сегодня себя сюствуем?
Я отмалчивалась, только смотрела на него зло, исподлобья.
Я слышала, как он жаловался моей матери:
- Мне кажется, она вот-вот набросится на меня и глотку перегрызет!
Однажды терпение мое иссякло, и на традиционный утренний вопрос я ответила, глядя в зеленоватые, будто заплесневевшие глаза отчима:
- Вот отец вернется, он тебе всю морду в кровь разобьет!
Дядя Игорь булькнул, лицо его пошло красными пятнами, пальцы сжались в кулаки:
- Ах ты, тварь неблагодарная! Наталья, Наталья, ты слышала, что провыл твой щенок?
Меня снова пороли. На этот раз дядя Игорь, собственноручно, по-мужски, ремнем.
После порки меня отправили в свою комнату, заявив, что покуда я не попрошу прощения, меня из нее не выпустят.
Вечер я провела лежа на кровати, рыдая в голос, не жалея связок.
 Мать сновала по коридору, не смея открыть дверь в комнату, не смея пожалеть меня. За стенкой подчеркнуто громко работал купленный на днях цветной телевизор. Дядя Игорь смотрел какую-то передачу.
Мне помнится, как в тот вечер я мечтала, что в квартиру вдруг войдет отец, такой сильный, такой смелый и вышвырнет самозванца вон. Я представляла это так отчетливо, что стала рыдать тише, боясь пропустить звука открывающей двери.
Но время шло, отец не спешил на помощь, и в усталом ожидании я, наконец, уснула. Ночь прошла беспокойно, первое в жизни разочарование не оставляло меня в покое даже во сне. Меня предали. Меня не спасли.
Наверное, именно тогда я поняла, что отец уже не вернется. Никогда.
Время шло. И с каждым днем проступало все отчетливее: второй брак моей матери не сложился. Скоро в доме стала биться посуда, по утрам на кухне шли горячие перебранки. Дядя Игорь укорял мать в легкомыслии, безответственности, лени, в неумении вести домашнее хозяйство. Она и в самом деле была плохой хозяйкой.
Поймав журавля, мать решила, что это навсегда. А журавль однажды захлопал крыльями и улетел в родные края. Его позвала первая жена, и вторая оказалась «ошибкой». Тем более там подрастал родной сын, а тут – чужая дочь.
И мы остались одни.
Вначале мать бодрилась. Она почему-то была уверена, что ей достаточно только набрать отцовский номер телефона, и бывший муж, услышав ее голос, все забудет и простит.
Но мама опоздала. На другом конце провода ответила женщина. Отец не стал тратить годы в ожидании того, что мать остепенится. Он нашел свою половинку и стал счастливым. А мать - окончательно несчастной.
Несколько месяцев шла битва за квартиру. Дядя Игорь искал варианты размена, мать валялась у него в ногах, умоляя оставить квартиру ей, как когда-то сделал отец. Но размен состоялся, мы переехали в однокомнатную квартиру, и мать отселила меня на кухню. Кушетку мою продали, взамен купили раскладушку. Квартира была голой. Уехав, дядя Игорь забрал с собой даже разделочные доски.
Я помню тяжелые мучительные слезы матери по ночам. Я слышала, как она скрипела зубами и грызла подушку в бессильной злобе на весь мир и на свою непутевую жизнь. Сердце мое сжималось в крохотный болевой комок. Но чем я могла помочь матери?
Трудно вспомнить, в какой момент она начала выпивать. Но происходило это все чаще и чаще. В нашей квартирке стали появляться незнакомые мужчины. Мать отправляла меня гулять, и я шаталась до темноты по двору.
Росла я полной оторвой. Подружек у меня не было (ни одна нормальная мать не позволяла своей дочке дружить со мной), зато друзей – сколько угодно. Я легко перенимала пацанячьи привычки, выучилась смолить бычки, харкать сквозь щель в передних зубах, ходить в развалку, и жестоко драться.
Дома меня никто не ждал. Иногда мать спохватывалась, что меня нужно как-то воспитывать, но единственным методом была только порка, но справиться со мной уже было сложнее – я подросла и стала сопротивляться. Всякий раз я вырывалась из рук матери, пробовала кусаться и при первой же возможности сбегала на улицу.
Еще помню сильное – до головокружения - чувство голода. Дома с едой было туго. Мать нигде не задерживалась дольше месяца, до первой получки. Потом уходила в запой, и ее выкидывали на улицу. Она уже не была красивой, напротив - сильно смахивала на ведьму, и я даже врала друзьям, что мать может наводить порчу. Мальчишки не верили, но на всякий случай опасались.
В доме периодически появлялся участковый. Проводил с матерью воспитательные беседы, укорял, увещевал, пугал, что ее лишат родительских прав. Мать затихала на время, а потом все возвращалось на круги своя.
Соседи, возмущенные моими мальчишескими выходками, сначала пробовали жаловаться матери, а потом махнули рукой. Все, кроме одной – бабы Нюси. Я до жути боялась этой нестарой еще женщины, сухой, как сучок на дереве, но крепкой, с грозным и властным взглядом. Однажды она подловила меня с бычком в зубах, ухватила за ухо неожиданно сильными пальцами и стала выворачивать его так, что я взвыла от боли:
- Это кто ж тебя к такой гадости приучил? Еще раз увижу – не то сделаю!
Я отомстила ей, налив на половик перед дверью валерьянки…
Кто бы мог подумать, что вскоре именно баба Нюся станет для меня дорогим и близким человеком!
На дворе тогда стояли теплые апрельские денечки, лужи высохли, и кое-где проклюнулась первая трава. В классе обсуждали достойных стать пионерами. Разумеется, я тоже хотела быть пионером – ходить с красным галстуком, петь песни, вскидывать руку в салюте. Ну, конечно, я подозревала, что красного галстука мне не видать, как своих ушей, с «неудами» по поведению и прогулами. Но какая-то робкая надежда все же теплилась.
- Ксения Яснова! – назвала наконец меня классная, и я, покраснев от волнения, встала.
Классная окинула меня взглядом с головы до пят, сложила лицо в скорбную гримасу:
- Конечно, тут и говорить нечего. Но, думаю, ребята, что если мы прямо в лицо объясним Ксении недостатки ее поведения, может быть, она задумается и попробует все же исправиться.
Первой руку вскинула командир нашего октябрятского отряда Леночка Панова. Как положено, круглая отличница, мама – парторг какого-то заводского цеха. Где-то она теперь, эта Леночка с тугими косичками?
- Я считаю, что Ксения Яснова недостойна звания пионера, - зачастила Леночка. Наверное, свою речь заранее приготовила. – Своим неудовлетворительным поведением и двойками она тянет наш класс на последнее место. Ведет себя как мальчик, хотя она девочка! На прошлой неделе ее видели с сигаретой возле школы. А ведь мы на прошлом классном часе говорили о вреде табакокурения, и если бы Яснова пришла на этот классный час, то бросила бы пагубную привычку. Но ее не было. И вчера она прогуляла математику. А два дня назад она надерзила нашему классному руководителю. Ребята, давайте проголосуем, кто против того, чтобы Яснова стала пионеркой?
Лес рук.
Я, с трудом сдерживая слезы:
- Я исправлюсь.
- Раньше надо было думать, - категорично заявила Леночка.
Голос с соседней парты:
- Какая она пионерка? У нее мать алкоголичка!
Это был Костя Названов. Помню, как одним прыжком со своего места я дотянулась до Костиного лица и вцепилась в него ногтями. Девчонки подняли визг, перепуганная классная бросилась разнимать нас.
В итоге вместо пионеров я оказалась в директорском кабинете, где Матвей Иванович, сложив по-бабьи крупные пухлые руки на животе, сказал классной:
- Пора ставить вопрос об исключении Ясновой из школы. Ксения, чтобы завтра твоя мать была здесь!
После директорского кабинета я устроила засаду на Названова. Подкараулила его в пустом проулке, набросилась с кошачьей яростью, била стареньким портфелем по голове, пыталась укусить. Дрались мы молча, только тяжело сопели. Противник превосходи меня силой, но я была злее и в уличных драках опытнее. Мне удалось дотянуться до носа противника, всадить в него кулак и потом, уже ослепленного болью, пинать ногами до изнеможения. В конце концов, окровавленный Костя отступил. Отомщенная, я поковыляла домой с рассаженными об асфальт коленками, в разорванных колготках и слезами на глазах. Я могла бы убить его, но что это могло изменить? Моя мать, моя бедная несчастная мама – алкоголичка. Мой отец, мой горячо любимый отец, нас предал… Я беззвучно плакала.
Домой не пошла. Забралась в голые еще кусты сирени, росшие под окном первого этажа, и зарыдала в голос, отчаявшаяся и раздавленная.
Вот тут до меня и добралась баба Нюся.
- Чего рыдаешь, кошка драная?
- А не пошли бы вы…, - жалобно ответила я.
- Ишь, как со взрослыми разговаривает…
Тут я прибавила слез: только это вреднющей тетки мне и не хватало!
- Ну-ну, полно орать на весь двор, - вдруг смягчилась баба Нюся. – Случилось что?
- Вам какое дело!
-А такое… Ну-ка, пойдем.
Властной рукой баба Нюся вытащила меня из кустов и повела домой. Сначала заставила умыться и даже с мылом, проверила, чистые ли ногти. Потом пустила на кухню пить чай.
- Ну, что за беда, выкладывай…
Вместо чая я опять расплакалась и рассказала, что натворила за последний день. Баба Нюся слушала и только головой качала. Глаза ее становились все строже и строже.
- Ладно, хватит на сегодня. Подумать мне надо. Пока буду думать, иди-ка ты в ванную, помойся хоть по-человечески, а то воняешь, будто с помойки достали.
В ванной я просидела добрый час. Было горячо. Я как-то быстро разомлела, успокоилась и почти задремала. Потом баба Нюся заставила меня стирать свои вещи, и я послушно неумелыми руками елозила трусами и колготками по ребристой стиральной доске. После ванной, закутанная в выгоревший от времени ситцевый халат, с разрисованными зеленкой коленками, я хлебала золотистый от жира борщ из огромной тарелки. Я почти забыла, что это такое – домашний очаг, и была готова на любые подвиги, лишь бы меня не гнали.
Баба Нюся тем временем ходила к моей матери. О чем они говорили, не знаю, но соседка вернулась в раздражении:
- Экая! Ребенок пропадает, а ей хоть бы хны…
На улицу мне идти был не в чем: моя одежда сохла на батарее. Баба Нюся усадила меня за уроки тут же на кухне, сама пристроилась рядом с вязанием в руках.
- Вслух все читай и решай! – предупредила она.
Возилась с заданиями я долго. Отвлекалась за окно, где гоняли хромоногую собаку мои друзья-приятели. Баба Нюся тогда отрывалась от спиц и смотрела на меня поверх очков:
- Не дури, девка. Учись.
Вечером, в сумерках, жарили картошку с луком, морковкой и чесноком. Баба Нюся оставила меня ночевать, уложив на полу. Заснуть я никак не могла, крутилась на новом месте.
- Чего не спишь? – спросила, наконец, соседка.
- А что мне завтра делать?
- Ничего. Придешь в школу, как ни в чем не бывало, будешь тише воды и ниже травы. Задуришь – ко мне больше не подходи. Обижусь.
Обижать бабу Нюсю мне было страшно. Успокоенная, я уснула под мерное тиканье будильника над моей головой.
Утром баба Нюся пошла со мной в школу. Перед директорским кабинетом сморщила лицо в улыбке: мол, ничего не бойся. И вошла.
- Где мать? – спросила меня классная.
- Бабушка вместо нее пришла, - вяло ответила я.
Названов сидел на своем месте с разрисованной йодом щекой и шишкой на лбу. Исподтишка показал мне кулак. Я в ответ высунула язык.
В животе у меня что-то ныло от тревоги. Как там баба Нюся? Чем она мне поможет? Вот сейчас откроется дверь, и меня вместе с портфелем выкинут на улицу. Стыд-то какой – при всех. Будут в меня пальцем тыкать и смеяться за спиной.
Но уроки шли, а меня никто не выкидывал. Классная после первого же урока быстро зацокала к директорскому кабинету, вернулась оттуда взвинченная и вызвала меня к доске. Если бы не упорство бабы Нюси, с которым она допрашивала меня на предмет прочитанного куска из «Тимура и его команды», я получила бы жирную пару. Но классной было жалко ставить мне пятерку. Да и четверку она выводила мне нехотя, с кислой миной. И все же победа осталась за мной.
Ликующая, после школы я побежала первым делом к соседке.
- Явилась - не запылилась? Ну, садись, ешь.
Уминала я вчерашний борщ за обе щеки, попутно рассказывала о своей четверке, первой за очень долгое время. Баба Нюся слушала внимательно, кивала головой. О чем она говорила директору – умолчала. Сказала только:
- Я за тебя добрым именем своим поручилась. Смотри, не подведи.
Уроки я снова делала у бабуни. Ночевала дома.
С тех пор жизнь поделилась на две части. Каждый день, если баба Нюся не дежурила в больнице, я торчала у нее в гостях. К матери ходила только ночевать. До окончательного переезда к бабуне оставались считанные недели.
Как-то летом в разгар каникул бабуня на неделю уехала к подруге в соседний городок. В ее отсутствие я моталась по улицам. Мать по-прежнему пила. Было голодно.
Однажды, проснувшись рано утром с сосущей пустотой в желудке, я по давнишней привычке полезла по карманам материной куртки в поисках мелочевки. За этим занятием меня и застали. Впервые. Мать еще не протрезвела после ночной пьянки, покачивалась, но за волосы схватила меня крепко и с размаху стукнула головой о стену:
- Дрянь! Воровка!
Я начала вырываться, но мать перехватывала меня за руки, плечи, лицо. Обломанные ногти ее оставляли красные кровоточащие царапины. Я отбивалась молча, но еще пару раз меня все-таки приложили головой к стенке.
И вот тут в квартиру, пинком открыв дверь, вошла так вовремя приехавшая баба Нюся. Она каким-то чудом отцепила от меня мать, отшвырнула в угол, пригрозила:
- Ты чего ребенка мучишь?! Сейчас милицию вызову! Закатают на пятнадцать суток – мало не покажется!
Мать как-то сразу обессилела, перестала размахивать руками и только тяжело дышала.
- Пошли, - баба Нюся ухватила меня за руку и потащила к себе.
Вечером она забрала к себе мою старенькую раскладушку, побрезговав подушкой и одеялом:
- Еще вши заведутся…
Счастью моему не было придела.
Я уже привыкла к ее чистой комнате с ткаными половичками, старыми часами с кукушкой и тяжелыми гирьками, лакированным комодом, на котором стояла бумажная иконка Богородицы и всегда лежала пара просфор. Бабуня была верующая.
- Это все война, - вздыхала бабуня. – Только чудо могло меня спасти…
В девятилетнем возрасте она пережила ленинградскую блокаду. Где-то там, на питерских кладбищах, покоятся ее мать и старшие сестры.
- Вот ты жалуешься – мать пьет, - иногда говорила бабуня. – Думаешь, это горе. Нет, Ксюша, это не горе. Горе – когда близких хоронишь. А я даже и не хоронила. Мать ушла - не вернулась. Сестры пошли карточки отоваривать – не вернулись. И я бы не выжила, если б меня на улице случайно труповозка не подобрала. Думали, мертвая. А я очнулась. И дядька-шофер меня пожалел – отвез в приют, а оттуда на Большую землю. А мог бы бросить на улице – кто я ему? И чего я в блокаду насмотрелась – тебе лучше и не знать. Хотела бы забыть, а ночами все просыпаюсь от голода. Как тут забудешь?
Работала бабуня постовой медсестрой в реанимации: сутки через двое. Работу свою любила, за каждого больного переживала. Знаю, что потихоньку от врачей она поила больных крещенской водой и смазывала освященным маслицем. И многие безнадежные, в самом деле, возвращались к жизни. Над бабуниными «суевериями» я сначала посмеивалась. Потом шуточки мои сошли на «нет».
- Ерунда, думаешь? – сердилась бабуня. – Многие так думают, пока не придет время умирать. И вот тут людей такой страх охватывает, что готовы и креститься, и причаститься, да только кто к ним попа в реанимацию пустит? Над иным плачу: прибери же его, Господи, не мучай. А другой вздохнет, как ребенок, - и полетела душа прямо в рай. Чем дольше живу, тем сильнее верю: нет, смерть – это не конец… А если не конец, то здесь жить надо по-человечески, по заповедям.
Бабу Нюсю уважали соседи и знакомые. За помощью к ней часто обращались даже незнакомые люди: сделать укол, свести с хорошим врачом, посоветовать насчет лекарств, подежурить у постели больного, обмыть покойника.
Отказа никому не было. И денег за свой труд бабуня не брала:
- Какая же это помощь - за деньги?
- Зачем ты им помогаешь? – иногда возмущалась я. – Вон пришла коза, она за твоей спиной гадости о тебе рассказывает, небылицы плетет.
- Тебе-то что? Не с тебя спрос, не с меня – с нее, - отмахивалась бабуня. – Чтобы с кого-то спрашивать, надо иметь на это право. А у тебя какое право? Вон, полная раковина грязной посуды. Помой, а потом суди.
Иногда мы ссорились, и я грозилась вернуться к матери.
-Ступай, - махала рукой бабуня. – Ступай! Только обратно не пущу.
Угрозы ее, однако, меня не пугали, ибо бабуня, несмотря на внешнюю суровость, была человеком добрым. Добрым – а не добреньким.
- Потакать – человеку вредить, - говорила бабуня. – Различать надо, где пожалеть, а где накричать, чтобы толк был.
Свободные вечера бабуня тратила на вязание, реже – на шитье. Увлекшись рукоделием, под мерный стук железных спиц обычно она начинала мурлыкать себе под нос какую-нибудь песню.
- Погромче, бабунь, - просила я из-за учебника.
- Что я тебе, Алла Пугачева? – хмыкала бабуня. Но через несколько минут с удовольствием запевала – сначала тихонько, потом, увлекшись, в голос:
Клее-он ты мой опа-а-авший,
Кле-он зеледене-э-элый,
Что стоишь, согну-у-увшись,
Под мете-э-элью бе-элой…
Голос у бабуни низкий - альт. И пела она по-народному - развалив звук на груди. Мне казалось, что ее голос гладит меня по голове.
Песен бабуня знала так много, что почти никогда не повторялась, и были они или народные, или послевоенные, редко – романсы.
Вечером, когда я укладывалась спать, наступало особенное время – бабуня вычитывала положенное правило, вполголоса, нараспев, с ударением на самые важные, по ее мнению, слова. Это было ее общение с Всевышним – строгое, без фамильярности.
Иное – с Богородицей. Ей, закрыв молитвослов, бабуня оставляла все жалобы, просьбы, волнения. Обстоятельно, как зримой собеседнице, она рассказывала все подробности минувшего дня, все дурное и хорошее.
- Это ничего, что он пьющий, - объясняла бабуня Пресвятой о пациенте, который едва не отправился на тот свет. – Пьянство, конечно, грех. Но его грех от слабости, а не от ума, не от гордыни. Жизнь тяжелая, никто не любит, вот он и пьет. Пьет – а ведь тоже тварь Божья. Ты уж походатайствуй перед Сыном, чтобы выздоровел, чтобы покаяться успел. Ты видела? Он, когда очнулся, заплакал. Умирать боится. Рано ему. Не готов. Умоли.
Просила о моей матери:
- Исцели души ея болезнь…
И обо мне:
- Управь, ими же веси судьбами…
«Ими же веси» звучало таинственно и сладко. Иной раз не засыпала до тех пор, пока бабуня не прочитывала эту молитву.
Я порой завидовала бабуне, для которой на свете существуют какой-то Бог, строгий, мудрый и справедливый, и какая-то Пресвятая Дева, милосердная и ласковая. Бабуне всегда было к кому обратиться за советом и утешением. О, если бы я могла поверить в них, несуществующих на самом деле!
- Бабуня, а что это такое – «ими же веси судьбами»? – спросила я как-то, измученная догадками.
- Ой, Ксюша, если это с церковнославянского перевести – на три страницы мелкого текста. И все примерно.
- Ну, объясни, как можешь!
- Скажем, судьбами других людей.
- Ну! Объяснила… Нет, ты поподробней. Я пойму, я не маленькая…
 Бабуня долго молчала, жевала губами, вздыхала.
- Я по себе скажу, - заговорила, наконец. – Я, Ксюша, долго мучилась: почему из всей семьи одна в живых осталась. Должна была помереть. От голода или от холода. Или съели бы меня. Или бы жажда с ума свела. Я ведь тогда на улицу умирать пошла … Сил не было. Думала: замерзну, как усну, не больно, не самоубийство, греха не будет. А вышло как? Подобрали… Почему тот водитель возле меня остановился? Почему не бросил? Выходит, чужая судьба меня спасла. Ими же веси – Господь управил. Думала по молодости, что живу, чтобы род продолжить, чтобы детки – да все на мать мою похожи. Промахнулась. Ни детей, ни мужа. Потом встретила как-то батюшку, умный был человек, упокой его душу, Господи. Говорит: ступай в медсестры. Сама спаслась – других спасть будешь. Будешь их «ими же веси». А сейчас, выходит, из-за тебя жить осталась. Чтобы тебя приютить. Выходит, я твое «ими же веси судьбами», а ты – мое… У Бога все судьбы – как ниточки, меж собой узелками завязаны. С одними людьми – на час, с другими – до смерти. Никого случайного. Никого. Одна судьбу другую спасает… Вырастешь – поймешь.
- Я поняла, поняла…
- Спи давай, говорунья, нашла себе богослова…
И только тиканье часов, ровное, как пульс.
Так и жили: старая да малая.
Но все хорошее когда-нибудь кончается. Пришла пора повзрослеть и нюхнуть взрослой жизни. Мне исполнилось двенадцать лет…
…Мартовским утром я нашла мать на полу комнаты с кровоподтеком на виске. Возможно, ее убил кто-то из собутыльников, возможно, это был несчастный случай.
Помню, как я потрогала маму за ногу. Нога была холодной. Икнув от страха, я попятилась из комнаты в коридор, оттуда на лестничную клетку, боясь повернуться спиной к мертвой матери, позвонила в дверь бабуни, едва нашарив нетвердой рукой кнопку звонка.
- Ксюша? Что случилось? – бабуня испугалась выражения моего лица.
Я что-то промычала, пытаясь отлепить пересохший язык от гортани. Попробовала выговорить «мама умерла», но это у меня не получилось. Перед глазами заплясали разноцветные круги, лицо бабуни поплыло куда-то, и я рухнула на четвереньки…
…Отец приехал на другой день после похорон матери. Я сидела на кухне бабы Нюси, когда в дверь позвонили, и на пороге квартиры появился мой отец, с поредевшими висками, осунувшийся, чужой. В руках держал чемодан, тот самый, с которым ушел от нас.
- Здравствуй, Ксюша, - волнуясь, сказал отец.
Я промолчала.
Ночевали мы у бабы Нюси.
Отец зашел в нашу квартиру, спросил, что из вещей я бы хотела взять. Но брать было нечего, кроме моих документов и старых фотографий.
Вечером отец с бабой Нюсей о чем-то очень долго разговаривали на кухне. Все, что я услышала под кухонной дверью, относилось ко мне.
- Трудно отдавать ее вам, Михаил Владимирович. У вас жена молодая, своих нарожаете, вся любовь им достанется. А кто ее любить будет?
- Таня – хороший человек, пригреет и приласкает дочь. Я думаю, поладят…
- А если нет? Она такого лиха хлебнула – мало не покажется. Ей любовь нужна. Настоящая любовь, материнская. Мачеха – она и есть мачеха… Да и вы хороши, бросили девчонку на произвол судьбы. Хоть бы раз поинтересовались как она, что с ней, жива ли, сыта ли?
- Да ведь Наташа против была. Вон куда забралась, лишь бы я дочь не видел.
- Оправдания придумываете?
Отец тяжело вздохнул. Долго думал. Бабуня не спускала с его лица пристального взгляда.
- Виноват я перед дочерью, ваша правда. Слаб. Надо было на своем настоять, а я не смог. Но еще можно все исправить… Знаете, как говорят: в жизни непоправима только смерть…
- Только смерть? – покачала головой бабуня. – Ну, исправьте дочери детство! А? Не выйдет ведь… Всего у нее в душе уже намешано, самой с этим не справиться. А девочка-то хорошая, со светлой головой. Сердечко доброе, хоть норовит, как кошка когти выпустить. И нельзя ее винить. Не ее вина. При других обстоятельствах она бы светилась, да какой же тут свет, когда никому не нужна? Вы поймите, она ведь обиду на вас таит, Михаил Владимирович. И на вас, и на жену вашу. Долго будете к ней ключ подбирать. А если сил не хватит?
- Хватит, - твердо сказал отец.
Видимо, бабуня поверила ему. После долгого молчания она сказала:
- Вы, Михаил Владимирович, смотрите – в обиду я эту девчонку никому не дам. Буду звонить, буду писать. Узнаю, что ей плохо – заберу, не раздумывая.
Отец низко поклонился ей и, кажется, даже поцеловал руку.
Следующим днем, собрав немудреные пожитки, я попрощалась с бабуней. Старалась не плакать, но слезы стояли у самого горла. Отец пожал Анне Петровне руку, и мы вышли из дома.
Я задыхалась от горя и острого чувства ненависти к человеку, державшему меня за рукав потрепанной куртки. Если бы отец не бросил нас, мама была бы жива. Если бы отец помирился с ней, моя судьба была бы иной.
Я твердо решила, что всю оставшуюся жизнь, до самого последнего дня, буду ненавидеть отца. Ненавидеть и мстить.