Скольжение по замкнутой прямой

Дмитрий Ценёв
                Первого нашего вечера с Ниной я совсем не помню. Вечера того дня, который именно этим фатальным событием и должен был, собственно, запомниться, как это ни невыносимо обидно, глупо-неизбежными сцеплениями случайностей и обстоятельств, приведших меня невообразимо-витиеватыми маршрутами в гостеприимные стены квартиры Гуликовых, где нас представили друг другу.
                К моменту сего личностно-исторического знакомства я давно уже был никакой в результате свалившихся мелких и разных неприятностей, досадных и малообъяснимых совпадений и благодаря огромному уже к тому времени количеству выпитого спиртного. Наутро я проснулся на постеленном на полу матрасе — между простынёй и тёплым одеялом — разбитый всегда приятной усталостью и терзаемый всегда ненавистным похмельем. Попытки вспомнить хоть какие-нибудь подробности здешнего моего пребывания вчера... то есть накануне, оказались совершенно безнадёжны, как несостоятельны оказались и попытки вспомнить точно, каким образом я очутился у Гуликовых дома.
                Кроме меня в комнате никого не было, но кто-то вполне отчётливо звучал на кухне, так что, подразумевая хворыми остатками здравого смысла, что это либо Валя, либо Игорь, я поднялся на ноги — не без труда и покачиваясь — и удивительно даже для меня самого, как если б смотрел со стороны, неверными шагами забрёл на кухню.
                — Привет! — встретила меня незнакомка в ночнушке, которую я неоднажды видал на Вале. — Как здоровье, Мишенька?
                Не стараясь делать никаких выводов из того, что она меня знает, а я её — по-прежнему нет, я осторожно опустил тело на табурет, по-утреннему холодный:
                — Болею. А как ты... — я, кажется, искал сочувствия, — себя чувствуешь?
                — Не очень. — ответила она, открывая холодильник и даря надежду. – Лечиться будем?
                — Будем. — в горле от одной только мысли о водке пересохло, я сипел. — А где хо... о-озяева?
                — На работу ушли, оставили тебя на моё попечение.
                — Понятно. — кивнул я, осторожно взяв со стола налитую стопочку. — А ты?
                — А у меня выходной сегодня. — она села напротив, через угол. — Ты возьми салата. Или колбасы, если хочешь. Остатки.
                — Спасибо. — распробовав вилку на вес и едва справившись с нею, я уцепил из подвинутой тарелки вчерашней нехитрой снеди, впрочем, вполне ещё аппетитной. — Нет, я не про то. Ты сама-то пить будешь?
                — А надо? — серьёзно и доверчиво спросила она.
                Не в силах и не при желании понимать природу таких сомнений, прохрипев:
                — Надо. Конечно, надо, чтобы чёрно-белая жизнь снова заиграла красками. — я выпил и закусил. — Давай-ка присоединяйся!
                Когда вскоре я почувствовал, что стало лучше, на столе рядом с моей стопочкой уже стояла вторая и девушка проговорила:
                — А ты, Миша, здорово танцуешь! — она налила себе и мне. — Впервые вижу не по телику, чтобы парень мог так красиво и свободно владеть своим телом.
                — Ну что ты! Всего лишь немного теории и бездна практики. — ответил я, стараясь хотя бы предположить, что ж в моём вчерашнем состоянии я мог навытворять. — Только прошу, пойми правильно, не истолкуй извратно, иногда я бываю даже слишком свободен. Так свободен, что потом бывает стыдно. Так что извини, если я вчера...
                — Да ты что! — она неподдельно возмутилась, не дав мне договорить, и подняла одновременно со мной свою дозу до уровня глаз, не то глядя на прозрачность водки, не то разглядывая через неё мою призрачность. — Ты так очаровал меня, а сейчас хочешь разочаровать, да?!
                — Нет, не хочу. — искренне ответил я, рука дрогнула. — Н-ну, давай за знакомство!
                — За знакомство. — она согласно улыбнулась. — Хотя вчера мы уже пили за знакомство.
                Мне б твою уверенность, бэби, подумал я, но вслух всего лишь оправдался:
                — С тобою я всю жизнь готов пить за знакомство, потому что оно похоже на незаслуженное чудо.
                Одновременно с тем, как зрению моему вернулось нормальное цветоощущение, из ничего возникло вдруг познание, что мы чрезвычайно интересны сейчас чисто даже внешне: она — в полупрозрачной ночной сорочке, под которой я, как ни старался, не мог различить никаких, хотя бы самых тонких, намёков на трусики, а я сам — в своих знаменитых в узких кругах близких знакомых пижонски цветастых семейниках. До какой же, чёрт побери, степени мы вчера дознакомились, если позволительно сейчас вот так вот — совсем запредельно?..
                И как же, в конце-то концов, зовут эту мою нежданную красавицу?
                — А Гуликовы-то просто сдурели, когда мы с тобой ламбаду забацали. — она засмеялась. — И про пляж это ты так здорово придумал, это был полный карабах! Тебя всегда так слушаются?
                — Как? — я не понял, понял ли я или не понял, как это «меня слушаются», но на всякий случай добавил. — Нет, наверное, только по самой крутой пьянке.
                Если бы я был художником, я писал бы с неё... нет, не Мадонну, Боже упаси! Это совершенное тело создано было, по всей вероятности, по спецзаказу или по вдохновению, и — только лишь для обожания, наслаждения и поклонения... Но не только для аудиовизуального, сразу же поправил я себя. Оно создано для страстной любви. Незнакомка лишь на парочку-другую сантиметриков уступала мне в росте, была ажурно-стройна, как творение к звёздам устремлённого в мечтах архитектора. Это была не болезненная худоба нынешних плоскогрудых телевешалок для дорогого белья. Она была идеально-стройна, просто идеальна: длинные светлые волосы опадали почти по пояс, в движении и в неподвижности подчёркивая роскошные рельефы и женственные линии. Загадав синие глаза, я ошибся и с радостью отругал себя за склонность к банальностям, глаза у моего ангела были ярко-зелёные. Таких я ещё не встречал.
                — Миша, как ты себя чувствуешь? — она дотронулась до моей руки чуть выше локтя, стряхнув с меня оцепенение.
                — Уже лучше, спасибо. Но ещё раз не помешает.
                Думать не хотелось, тем более не хотелось разгадывать загадки, вообще ничего не хотелось, разве что только смотреть. Лишь бы что-нибудь спросить, я поинтересовался, выпив очередную лечебную дозу:
                — У тебя сейчас какие планы?
                — Никаких. — пожала она плечами. — Буду ждать Гуликовых. Видик смотреть, музыку слушать, книжку читать, спать, обедать, ужин приготовлю.
                — И мне нравится такая программа. Что будем смотреть? — я встал.
                Если б я только был художником, я писал бы с неё... нет, только не ангела, Боже упаси! Это тело было совершенно и требовало любви плотской... страстной, такой, какую, кажется, можешь дать только тогда, когда видишь именно такое, правда, потом оказывается, что дать этой бескрайней, неистовой и грандиозно-нежной любви не можешь... Тело ангела, соблазнительное до безумия, божественное — для наслаждения; если бы я был художником, я писал бы с неё Дьявола. Как хорошо, что похмелье такое тяжёлое, а то бы мой внешний вид в маково-пионовых труселях давно бы претерпел необратимые изменения в сторону увеличения объёмов некоторого участка тела... чего мне, честно говоря, сейчас совсем не хотелось и никаких обычно возможных последствий, возможных между мужчиной и женщиной, в квартире расхаживающими в нижнем белье и всячески демонстрирующими друг другу взаимное благорасположение.
                — Я не знаю, выбери там что-нибудь. — на мгновение она показалась будто чуть-чуть недовольной. — Весёленькое что-нибудь, какую-нибудь комедию.
Таких я ещё не встречал, жаль, что я не художник. Зато я петь и танцевать умею! — злобно успокаивал я себя, перебирая обширную фильмотеку приятелей Гуликовых. Надо же, ангел, блин, Мадонна, Дьявол, блудница вавилонская! Совсем сдурел парень по абстинентному-то синдрому, лучше бы имя вспомнил!
                Но одеваться я не стал. Да и зачем? Ведь, если я всё правильно понял, то есть правильно понял сложившиеся обстоятельства, мне предложено сегодня здесь быть как дома, вот я и решил быть как дома, хотя лично у меня дома видео нет. Выбрал кассету, включил видак и развалился на диване, ожидая компаньонку. Она вошла и остановилась предо мною с немым вопросом в ярко-зелёных глазах на озадаченном выражении лица. Немудрено: телик можно смотреть лишь расположившись на диване, а диван этот, извините, занят мною, на нём блаженно располо... что? — правильно — жившимся. Я вдвинулся в глубь изгиба между сидением и спинкой, уступая объекту уважания, поклонения, обожания, наслаждения и... вообщения несолидно-узкую полосу диванной мякоти, и она села — само послушание, само коварство, сама добродетель, сама святость и само искушение. Это было ужасно приятно и очень соблазнительно, пусть неудобно... Хотя сейчас, остановил я себя — чисто теоретически! Умозрительно, так сказать.
                Давай, бэби, ламбаду мы, говоришь, вчера с ней танцевали... Коммон, детка, коммон! Хорошо это или плохо? Нет, танцевали-то, разумеется, хорошо, но хорошо ли то, что вообще танцевали? И в частности — ламбаду?! Танцы бывают разные, бывают чистые, бывают и грязные. Бывают, конечно, и приличные, но они ли предмет вчерашней вечеринки? Нет. Да, я почти уверен, что был донельзя неприличен, развязен, обаятелен, возможно, что и неотразим, но это было вчера вечером, в угаре веселейшей пьянки, стробоскопии, цветообстрела и авиамоторных децибелов, я этого не помню, жаль, конечно — а что поделаешь? — так что вполне возможно, что и не было ничего. Успокоительная мысль, ничего не скажешь, но вправе ли я сегодня обидеть девушку тем, что, оказывается, не придав сейчас уже никакого значения тому, что для неё, по всей видимости, стало, минимум, фактом очень приятного времяпрепровождения, отдельные эпизоды которого она готова рассмаковать прямо тут же и истечь при том восторгами – ведь не слепой же я, вижу кое-что, пусть плохо, но вижу! Её сегодняшнее расположение — не дай Бог, что большее! — ко мне, открытая симпатия обеспечены именно той монетой. Что будет, если признаться, что я ничего-ничегошеньки не помню?
                — Ты всегда смотришь весёлые комедии с таким печальным видом? — услышал я.
                Валькирия — о, если б я был художником! — смотрела мне прямо в глубину глаз, довольно требовательно, наверное, я уже умер, раз так, и нисколько притом не интересовалась уже экраном с кричащими и кривляющимися то и дело пляшущими человечками. Приятно это. Нейтрально приятно, предостерёг я себя, уточняя понятие, и ответил:
                — Нет. Я пока всё ещё не готов к нормальному восприятию нормальной человеческой комедии. Сама понимаешь, не маленькая, состояние здоровья, полная растерянность перед агрессивностью окружающей среды, рефлексия пассивного... э-э, интеллигента и, главное, частичная потеря памяти.
                — А теперь по-русски, пожалуйста, а то я поняла только последнее, и то не уверена, что правильно. — она навалилась спиной на меня, где-то в области поперёк сочленения нижней части живота с верхней частью паховых мышц, сухожилий и всего прочего, что там есть. — И помедленнее, если можно, чтобы я успевала обдумывать твои слова.
                — Хорошо. — согласился я. — Тогда для начала закрой глаза, встань, сделай осторожно три шага вперёд, нажми на кнопку.
                Она всё исполнила как надо, послушная девочка: выключила телевизор и видеомагнитофон — не с пульта, а вручную, пересекла комнату и включила аудиомагнитофон, отрегулировав по моим командам звучание, вернулась на прежнее место — двигаясь в пространстве с закрытыми глазами осторожными шажками, расставив чуть вперёд и в стороны руки, чтобы не наткнуться на что-нибудь неосторожное вроде вазы или меня, рассматриваемая мною более пристально, чем прежде, благо, я себе такую возможность предоставил.
                Теперь я точно знал уже две вещи: под ночнушкой на ней нет ничего — это раз. А второе — это то, что, если бы я всё-таки уродился художником и такая судьба не очень бы повлияла на стечения обстоятельств, благодаря которым я познакомился вчера с прекрасной девушкой, то я писал бы с неё валькирию, крылатую такую девицу в кольчуге и с кладенцом, которая сопровождает суровых скандинавских мужиков-воинов в Валгаллу, в отель «Калифорния», так сказать, мочи, малышка, мочи на полную! Возможно, я и сам стал бы тем самым мёртвым варягом, которого бы она оттранспортировала бы. Туда. Она сидела на прежнем месте и по команде «Вольно!» вновь развалилась поперёк меня, разваленного на почему-то теперь уже оказавшемся раскрытым диване.
                Наконец, господа, когда все необходимые условности и предупреждения соблюдены, когда проделаны все необходимые ухищрения для завоевания читательского внимания, позвольте мне, скромному и бесхитростному на самом деле повествователю, начать изложение с пристрастием одной давно всем известной и весьма любимой мною старинной страшной сказки? Я не намерен оправдываться тем, что сочинил её для сына, скажем, или для друзей... или для друзей сына — в назидание, что ли... Нет, однозначно, я сочинил её для себя. И ни для кого больше! Оправдания бессмысленны, когда необоримое желание сочинительства вдруг целиком и полностью овладевает разумом и чувствами, порабощая волю, ставя за спиной страшнейшего из надзираю-щих ангела, если за правым плечом, или демона, ежли за левым. Вдохновением прозван этот монстр; теряется рассудок и воля иссыхает в пыль, остаётся только страсть, не дающая ни покоя, ни радости, кроме той, которую обретаешь по окончании труда, и необходимо исполнить то, не освободившись от чего, не можешь далее жить жизнью нормального человека.
                Началось с того, что однажды родился на этот свет мальчик. Странно было бы, если б он родился неоднажды, добавил бы иной ехидный писатель, если б это относилось к делу, но подобные вероучения к религиозно-культурной системе этого произведения касательства не имеют, так что нарекли мальчика просто и непритязательно — Иваном. Иван рос, рос, рос и вырос в доброго, покладистого характером, смышлёного и во всех других отношениях тоже приятного юношу. Был прекрасен и лицом, и чувствами, и мыслями — словом, всем тем, что должно быть в человеке и гражданине прекрасно. Закончив среднюю общеобразовательную школу на «хорошо» и «отлично», герой отправился в долгое странствие по просторам великой своей и загадочной, как всегда о ней писали, родной страны. Прекрасной, не смотря ни на что из того, что привыкли уже болтать о ней в последние времена.
                Как и многим другим его сверстникам, довелось Ивану жить в большом городе вдали от родительского дома, множество соблазнов преодолел своими стараниями и благодаря собственным силам, много же — увидев наяву дурные примеры ровесников, следовать которым не пожелал. И что же? Вдруг оказалось, что недоставало ему в жизни чего-то такого, чего он, как тут же и выяснилось, и боялся-то, наверное, больше всего на свете. Но он не знал и не мог придумать того слова, которым можно было бы это назвать, и потому не мог ни спросить у доброжелательных окружающих дельного совета и мудрой мысли на сей счёт, ни вычитать сколько-нибудь пригодного и точного напутствия в умных книжках, ни просто даже пожаловаться кому-нибудь исповедально да посетовать на свою необъяснимую печаль.
                Случилось так, что Иван как-то раз попал в театр и там был до глубины души поражён спектаклем про несчастных девушку и юношу, которые любили друг друга, любили, но так и не смогли соединиться в своей любви соответственно гражданскому кодексу — путём заключения брака на земле; только душами удалось — и лишь на небе. А то, что здесь урвать успели, всё вроде как нехорошо, не по-настоящему, что ли. Печальная история произвела на юношу тем большее впечатление, что он с первого же взгляда влюбился в героиню. С тех пор он не пропустил ни одного спектакля... нет, точнее будет сказать, ни одного представления именно этой пьесы в этом театре. Другие его не интересовали: ни спектакли, ни актрисы, ни даже другие роли той же исполнительницы. Иван был неглупый достаточно малый и почти сразу сам понял, что влюблён не в реально живущего человека, а в роль на сцене. В призрак, для убедительности подобрал он такое слово, несамостоятельный, обретающий жизнь тогда только, когда в него вселяется актриса.
                Иван пошатнулся здоровьем, похудел на глазах и в общении стал порою раздражителен, чего никогда ранее за ним не наблюдали. Он долго не мог решиться, размышляя о всех «за» и «против» предстоящего поступка, всё больше замыкаясь в себе, но наконец решился, обуреваемый в высшей уже степени отчаянием, и, подождав актрису после очередного спектакля, заговорил с нею о своей ненормальной любви, вряд ли проявив сколько-нибудь определённое знание, собственно, предмета, а зачем ему это всё?! Женщина несла в авоське подростково-угловатых куриц из театрального буфета, поставляемых специально для служащих этого предприятия общественной культуры, была значительно старше своей героини и знала о жизни больше, чем та, потому вряд ли сильно переживала вне сцены проблемы юношеской любви, что и продемонстрировала не сходя с места глупому молодому человеку, излишне эмоционально чего-то от неё добивающемуся, пригрозив вызвать экстренную психиатрическую и отправить его в соответствующее состоянию его здоровья заведение общественного здравоохранения, если он сейчас же не одумается и, оставив её в покое, не прекратит любить бесплотный фетиш.
                Бородатый лысый мужчина с тремя золотом торчащими изо рта зубами и в очках, вышедший следом, был значительно доброжелательней и предложил юноше посетить пару-другую репетиций его труппы, он, видимо, был режиссёром театра, выразив надежду, что это всё-таки поможет молодому человеку решить его, безусловно, сложные и требующие разрешения проблемы. На том порешили и распрощались, но Иван никак не хотел возвращаться в маленький старый деревянный домик на окраине города, который снимал под жильё. В последнее время он очень пугался одиночества, и даже работа, которой по хозяйству, чтобы жить более-менее по-человечески, было больше чем предостаточно, и которой он загружал себя нещадно, не спасала его.
                Бредя в печальном пребывании духа по городу, он придумал игру, в которой отвёл себе роль преследователя, выбирая в качество выслеживаемой жертвы любого из попавшихся на глаза граждан наружности, пригодной для шпиона. Сперва выяснилось, правда, что таких людей ходило по улицам огромного города огромное количество: минимум, каждого второго можно с полным правом подозревать в шпионской деятельности в пользу враждебных государств противоположной ориентации. Но лишь один тип показался Ивану особо примечателен: в длинном тёмно-синем плаще с поднятым воротником и в широкополой шляпе с прямо нисходящими полями, из под которой поверх воротника на плечи и спину высыпались некороткие волосы и спереди видна была лишь бульдожья почти челюсть, привычная дробить свиные не только хрящи, но и кости. Когда этот в высшей степени подозрительный тип, подняв глаза, всё-таки взглядывал на встречных, они видели только лишь классически непрозрачные чёрные очки искажённо-округлой формы и белозубую идеальную улыбку, если он обращался к прохожему с вопросом. У Ивана незнакомец попросил огоньку к своей импортно-дорогой сигарете и, дождавшись, поинтересовался:
                — Будьте, пожалуйста, любезны, вы не подскажете, как мне пройти на Заставное Кольцо?
                С трудом запихивая зажигалку в карман, Иван рассмотрел незнакомца с интересующей его стороны и остался удовлетворён, в частности, тем, что не смог прорваться сквозь чёрную преграду очков, попытавшись, сразу отказался: шпион, спрашивая, тоже глядел на него, и это было неприятно осознанием защищённости того и собственной беззащитности перед ним, особенного раздражения Ивана удостоилась нечеловечески-правильная улыбка.
                — Вы в центре Кольца, так что, куда бы ни пошли сейчас, не сворачивая, обязательно выйдете на него. Вам на какую сторону?
                — Извините, не понял. Что значит — на какую сторону? Я нездешний...
                — Кольцо — со всех сторон. — объяснил Иван, глядя на дорогие брюки и дорогие ботинки незнакомца, в руках тот держал кейс, пластмассовый такой, на первый взгляд — обыкновенный, устаревший даже, вышедший из моды. — Четыре заставы соответствуют четырём сторонам света, а дуги между ними, следовательно, носят названия Северо-Восточный и Северо-Западный, Юго-западный и Юго-Восточный Бульвары.
                Иван замолчал, ожидая уточняющих вопросов, но не для того, чтобы давать дальнейшие разъяснения, а для того, чтобы понять, почему человек спросил Заставное Кольцо, а не один из четырёх его бульваров? Ведь если он ищет определённый адрес, там не могло быть указано Кольцо, это было бы бессмысленно. Нет, чтоб не вызвать встречных подозрений, Иван, конечно, объяснит гостю Великого Города, в чём тут дело, но...
                — Извините, я не знал. — человек резко пошёл дальше, оставив Ивана озадаченным ещё больше, нежели только что.
                Случай подвернулся феноменально подходящий, подумал Иван, этот субъект — форменный резидент вражеской разведки, и, перейдя на другую сторону проспекта, он двинулся вслед за шпионом, не теряя его из виду, потом сел на троллейбус и, проехав две остановки, решил подождать клиента, замаскировавшись стоянием за стендом с объявлениями и якобы изучением оных около остановочного павильона. Был момент странного и неприятного ощущения, что он упустил свой шанс, доверившись информации, почерпнутой из вопроса незнакомца, ведь тот мог и свернуть, даже если ему и вправду нужно было Заставное, он мог свернуть в любую другую сторону, и ожидание стало бы напрасным, а столь интересный субъект навсегда потерялся бы в субботней толпе. Наблюдаемый появился на противоположной стороне проспекта через двенадцать с половиной минут, манера его поведения ничуть не изменилась, только сейчас спрошенный им мужчина сразу указал в сторону Северной Заставы. По кивку шляпы стало ясно, что шпион поблагодарил прохожего. В таком кейсе, как у него, их раньшеназывали «дипломатами», удобно, наверное, носить бомбы. С часовым механизмом. Реле времени. Или деньги — прямо пачками, оклеенными аккуратненькими банковскими бандеролями. Можно вместить документацию, похищенную с секретного отечественного объекта... Ещё там, если постараться, можно спрятать самую настоящую радиостанцию, фотоаппарат или, скажем, видеокамеру с каким-нибудь инфракрасным прибором ночного видения. Клиент поравнялся с Иваном, и юноша последовал за ним, по-прежнему отставая. До северной Заставы оставалось ещё два квартала, когда наблюдаемый едва заметно озирнулся по сторонам и свернул в подворотню.
                Иван вернулся к переходу на перекрёсток и пересёк проспект. Дошёл до той самой подворотни — в состоянии напряжённого ожидания и готовности... куда нырнул шпион, и остановился в растерянном раздумье, хотя именно сейчас, как кажется, времени терять-то и нельзя совсем, надо предпринимать... но что?! Ему повезло: почти сразу послышались приближающиеся шаги, и он медленно двинулся обратно на юг, внимательно слушая, что там, позади него, сейчас произойдёт. Будем надеяться, что именно тот, кто нужен нам и Ивану, вышел из арки двора-колодца на проспект и направился в прежнюю свою сторону, противоположную Ивану, то есть на север. Контрразведчик наш развернулся и увидел спину, действительно, удаляющего незнакомца в плаще. Более почти не опасаясь, что ему вдруг взбредёт в голову обернуться, молодой человек последовал за ним, сунув руку в карман — соблюдая готовность в случае чего скрыть лицо, закуривая сигарету. Не мешало бы внешность сменить, непонятно, зачем и почему так серьёзно, подумал он, но как? Никак, значит, надо снова сваливать на ту сторону.
                Резидент вражеской разведки вошёл в будку таксофона, и Ивану вдруг показалось, что это всё — конец. Сейчас тот увидит его и поймёт, что нарастил хвост, что молодой человек, не так давно, почти только что, попадавшийся навстречу, а именно — давший ему закурить и разъяснивший ситуацию насчёт Заставного Кольца, не должен попадаться так часто в огромном городе — навстречу! Но незнакомец как раз наклонился, чтобы поставить свой чемодан на пол кабины, и, облегчённо вздохнув, Иван прошёл мимо, надеясь, что маршрут клиента не изменился и не изменится. Пройдя квартал, молодой человек на всякий случай встревожился, не слишком ли много он уже допустил ошибок, надолго расставаясь с выслеживаемым, не слишком ли его слежка непрофессиональна? Молодой человек последовал примеру врага: вошёл в телефонную будку. Набрал номер, надеясь, что ему ответят. Не ответили, и это тоже хорошо, спокойно подумал он, потому что можно позвонить кому-нибудь другому. А друзей, которых можно обзванивать бесконечно, разговаривая с каждым минуты по две-три, по первом кругу хватит на четверть часа, минимум. Трубку на этот раз подняли.
                — Здравствуйте, это Иван Хорошилов. Витю можно?
                — Здравствуйте, Иван Хорошилов. — ответил мягкий пожилой женский голос. — Сейчас, подождите минуту.
                Иван посмотрел вдоль проспекта поверх голов идущих прохожих, для этого пришлось встать на цыпочки и чуть-чуть прищурить глаза. Шпион ещё не появился.
                — Да. Я слушаю. Чего звонишь?
                — Привет, Карбид. Дело есть, ты же знаешь.
                — Виделись. — подозрительно проворчал в трубке однокурсник. — Какое ещё дело?
                — Как это какое? Листовки клеить. — наверное, пошутил молодой человек в телефон-автомате. — И бомбы подкладывать, только не говори мне, что ты не помнишь!
                — Да ты рехнулся! — страшно испуганно зашептал в трубку Карбид. — Я после вчерашнего завязал. Не навсегда, но надолго. Так что давайте-ка на этот раз без меня. Вас там куры не клюют, сами справитесь. Да и мне задолженность послезавтра ликвидировать надо во что бы то ни стало.
                — Эх, Карбид, Карбид! — с укором вздохнул Хорошилов. — Я всегда, если ты, конечно, помнишь, предупреждал ЦеКа, что ты слиняешь в кусты, когда наступит самый важный момент, самый ответственный, так сказать. Так оно и получилось, я был абсолютно прав, а жаль.
                — Не совсем, совсем не так, Шило, ты слышишь меня? Я сразу говорил, что согласен заниматься только теорией. Так и в контракте написано, между прочим. А то, что я два раза вам помог практически, так это — моё личное дело. Добровольное участие, так сказать, за которое вы должны меня благодарить, но мне не надо. Просто, когда я хочу, я иду, а не хочу — имею право.
                — Ладно, знаю я это твоё личное право на добровольное участие. — Шило засмеялся, кажется, вполне добродушно. — Спорим на бутылку шампанского, что сам прибежишь?
                — Не надо. — сразу сдался Карбид. — А что, разве Булатова идёт и сегодня тоже? Она же, ну, говорила...
                — Сегодня идут все. — гордо проговорил Иван. — Собственно, поэтому я тебе позвонил, а не потому, что не знаю твоего контракта. Ладно, ты подумай, я ведь тебя не принуждаю, юмор у меня такой гробовой, извини. Никто не будет против, если ты не появишься, это я тебе гарантирую. Просто мне вдруг захотелось тебя по-дружески предупредить, что Танюша сегодня в деле, так что имей в виду.
                — Спасибо. — мрачно подытожил Витя. — С меня шампанское.
                — Разопьём вместе. Втроём, если не возражаешь?
                — Не возражаю.
                — Ну, тогда пока! До вечера, Карбид.
                — До вечера, Шило.
                Иван нажал на рычаг и сразу набрал новый номер:
                — Аллё? Аллё-о?!
                — Да-да, я слушаю. — послышалось с другого конца как из колодца, из-под чугунной круглой крышки.
                — Аллё, Сэнди, ты меня слышишь или не слышишь, только честно?!
                — Очень плохо слышно! Ты откуда это? — кричал в трубке привычно хриплый голос Сэнди. — Давай я тебе сам позвоню, может лучше будет.
                — Да я из автомата. Ладно, я тебе перезвоню попозже. Ты будешь дома?
                — Часа два ещё буду пока, это точно. А потом мы с Иркой исчезаем до десяти часов.
                — Дома или из дома?
                — А тебе какого хрена?!
                — До десяти?
                — Да, до десяти.
                — Ясно, пока! — Иван повесил было трубку, намереваясь выйти, перекурить и зайти снова, как только появится резидент, но, оглянувшись, увидел, что за ним образовалась очередь из трёх с половиной человек, и, следовательно, рисковать нельзя. Хватит полагаться на везение.
                Тот, к которому прилагалась половина, был следующим, и половина то и дело яростно теребила его, указывая неприличным указательным пальцем то на таксофон и юношу в нём, то на часы на руке того, к которому прилагалась сама и прилагала недюжинные усилия. Молодой человек за стеклом кивнул им, приложив руку к сердцу и пошевелил губами, вроде как извиняясь, и снова развернулся к аппарату.
                — Да?
                — Алёнка?
                — Нет, Светланка.
                — Позовите, Светлана, пожалуйста, к телефону вашу сестру.
                — А кто, извините, её спрашивает?
                — Разве есть какая-нибудь разница?
                — Раз спрашиваю, значит, какая-то разница есть.
                — Тогда скажи ей, пожалуйста, Светлана, что спрашивает принц.
                — Принц?!
                — Да, принц.
                — Чай, Прынц Тьмы никак?!
                — В русской традиции принято говорить «Князь Тьмы», девушка. Моё терпение на исходе.
                — А почему — принц?
                — Потому что. Позови Алёну.
                Через полминуты прежний же голос возобновил никчёмный диалог:
                — А для принца ты груб и невоспитан.
                — Ты ещё здесь?! — возмутился Иван. — А ну, Светлана, побыстрее-ка будьте любезны, если, конечно же, это не составит вам особого труда, на что я очень не теряю надежды, позовите мне, пожалуйста, Алёну.
                И надо же — ну, так всегда! Чёрт с ним, со всем! Совсем со всем!!! Именно в этот момент на горизонте в толпе замаячила ожидаемая шляпа гражданского образца, принадлежащая незнакомцу с кейсом.
                — Сей-час. — раздельно вытянула недовольная младшая алёнкина сестра. — Из-воль-те-ка по-до-ждать.
                С-С-С-С-Сучка, маленькая с-стерва! — с пятью заглавными «С» в начале первого обзывательства и с двумя строчными в начале второго подумал Иван, отворачиваясь с юга на север.
                — Иван, здравствуй, прости эту дуру, она сегодня у меня без сладкого осталась.
                — Здравствуй, Алёнка. Она и меня хотела без сладкого оставить?
                — Да нет, конечно, она наглеет и выпендривается, но не больше того.
                — А если мне некогда долго с нею разговаривать? Она, прежде всего, крадёт твоё время.
                — Ну прости ты её, Иван. Неровно дышит к тебе, завидует старшей сестре.
                — Хорошо, тогда подскажи ей, что такими выходками она окончательно роняет себя в моих усталых от жизни глазах, то есть рано или поздно добьётся обратного эффекта, и я возненавижу её.
                — Так ты зачем звонишь-то, чтобы о сестре со мной поговорить? — удивилась Алёнка, всё-таки одумавшись. — Или обо мне? И что значит, что тебе некогда разговаривать?
                — О нас с тобой. — Иван замялся, рабоче-крестьянский сын, дослушивая законный её вопрос. — Слушай, придётся перенести свидание на часик-другой попозже.
                — Что-то случилось?
                — Да, наверное, случилось, но это нетелефонный разговор, я ещё ничего точно не знаю. Но, понимаешь, дело очень важное. — он провожал взглядом спину своего подопечного, держащего прежний курс на север. — Как тебе удобнее? Через час или через два?
                — Лучше пораньше. — погрустнел голос Алёнки. — Но это железно?
                — Давай не печалься, всего лишь на час, так что всё равно скоро увидимся. На том же месте, да? Алёнушка?
                — Да, Иван.
                — Ну, до встречи. — он едва дождался ответного «До встречи!», повесил трубку и выскочил из будки таксофона.
                Незнакомца в шляпе и в чёрных очках он нагнал около киоска Роспечати, тот выбирал журнал, внимательно изучая витрину и держа наготове толстый кожаный портмоне. В соседнем киоске продавали пиво, «Холодновато!» — обречённо подумал молодой человек, но всё же купил пару бутылок пятого номера и фисташек, к которым почему-то неожиданно пристрастился в последнее время. Он решил больше не пасти незнакомца вблизи, лучше издалека, а если тот не дойдёт до Северной Заставы, значит, чухня это всё, никакой он не шпион. Не судьба, значит, Ивану Хорошилову по кличке Шило врага народа обезвредить. Через пять с четвертью минут, не перейдя на ту сторону Заставного, он сел на скамейку, открыл пиво и фисташки и стал ждать, глядя на привычную Заставу через улицу. Северная, как, собственно, и все остальные, являлась историческим памятником архитектуры прошлого, кажется, века, о чём свидетельствовала оббитая по трём из четырёх углам мраморная доска на грубо оштукатуренной и абы как покрашенной небрежно стене справа от вечно навечно закрытого парадного. Подразумеваемая историческая ценность оставалась главной причиной почти фантастического уже факта местного существования, что до сих пор здание не прибрали к рукам пронырливые коммерсанты. Да и вряд ли удобны были бы тесные, по всей видимости, внутренние помещения его, подумал, чисто внешне оценивая вытянутую вверх башню с одним входом и с узкими окнами, больше похожими на бойницы времён раннего огнестрельного оружия, чем на обыкновенные окна, расположенными, к тому же, не ниже пяти метров от земли — нижний ряд. Если бы я жил здесь, когда мне было значительно меньше, очень мало лет, то я обязательно слазил бы сюда как-нибудь в одну из лунных летних ночей, думал молодой человек, с сожалением вспоминая детские приключения в примитивно-бойлерных подвалах далёкого исторически невыразительного родного городишки.
                Ну, скажите мне, на здоровье, что за напасть ему возиться с Алёнкой? — совершенно неожиданно впёрлась в мозги совершенно дрянная мысль, вытесняя только что защемившую душу сентиментальную тоску не то по утраченному навсегда детству, не то по чему-то не благоприобретённому, то есть совсем необретённому, например, по фантастическим приключениям с какой-нибудь там исторической или колдовской начинкой. — Ведь я её, оказывается, ничуточки не люблю! Интересно, догадывается ли она сама об этом, чувствует ли фальшь во всём этом пошлом сюсюканье и краснобайстве, обусловленную всего лишь желанием парня и, возможно, её самой просто ни в чём не уступать своим ровесникам, не больше? А если не чувствует, не догадывается, то когда, наконец, поймёт это и начнёт нудно и неинтересно выяснять примитивные взаимоотношения? Да и зачем, в таком случае, она, такая глупая и бесчувственная, нужна? Перелома не избежать, думал он, сравнивая себя с друзьями, глупо и смешно барахтающимися в сетях романтических и реалистических девиц, одинаково невтерпёж стремящихся замуж, и их мамашек со строгими моральными принципами. Вкупе с папашками, ради охраны эфемерного понятия о чести, о нравственности, о семье, о том, что все они называют любовью, вряд ли умея объяснить — что такое честь, нравственность, семья и любовь? — готовыми на последние крохи покупать огнестрельное оружие и запугивать веселящихся юношей, не понимающих их отцовских и материнских чувств?
                Разъедает, мозги очень медленно начинают таять. Буквально, скорее бы. Кишки трясутся в такт, хреновато в желудке, да так всегда поначалу, пока ощущения не притупляются, пока цветогрязь не овладевает сознанием. Нарзан стоял у стены, ожидая прихода, не в заводе ещё. Который раз он думал неотвратимое и привычное, стоя вот так, на границе ещё, опираясь на последнюю твердь, одну и ту же наивную мысль: когда-то, когда только придумали общаться при помощи музыки и совершаемых под неё телодвижений, то есть раньше, на балы, посиделки, танцульки всякие ходили для того, чтобы познакомиться с девочкой, девушкой, женщиной, имея в виду вполне приличные отношения, возможно даже, далеко идущие вперёд положительные последствия семейного характера, а теперь? На дискотеку идут ради кислоты, а если и знакомятся с девицами, то только называя это съёмом, что ни во что другое, естественно, не вырастает, а и может ли? Ведь уже тоже является ничем иным, как составной частью всё того же блаженно-дьявольского химического соединения!
                Длинноногие тёлки три... тёлки три длинноно... три длинноногие тёлки на подиуме, непристойно приседая, расставив в стороны колени ног, выпукло обозначают рельефы своих задниц, обтянутых в кожаные шортики. Для того, чтобы солистке было полегче, ей подсовывают под зад банкетку, и она опускается ещё ниже, колени острыми углами выпирают наверх, статистки позади за ней тоже шевелят ногами и руками, так что вся конструкция начинает походить на паука, капризно надевшего на свои ступенчатые аномально белые ноги резкие жирно-чёрные колготки в крупный ромбик — поверх влагой блестящей кожи. Как только Нарзан начнёт различать в сверкающем и трясущемся бреду узкой сцены падающие звёздами с ног паучихи крупные капли пота, можно будет оторваться от стены — это приход — и встать прямо перед ней, внизу, перед дёргающейся и стрекочущей сочленениями, прядущей лазерные нити всемирной паутины. Будет уже всё равно, даже если, всё, кому, то, не, понравится, равно, кому-то, не, всё, понравится и его будут бить.
                Впрочем, такое было только один раз, и Нарзану тогда повезло: тому парню сразу же долго и умно, не по-дискотечному, начали объяснять особенности профессии танцовщицы и то, что он, наоборот, должен быть рад тому и тащиться, что на его девочку так смотрят, что она гипнотизирует своим... искусством... слова-то какие повспоминали, достаточно смешно было слушать. Где-то к позднему часу самого закрытия, когда резкие поначалу пятна фиолетового и изжелта-зелёного смешаются в невразумительную мазню пляшущих полос и завитушек, кометами летающих туда-сюда-обратно, и появится предчувствие облома, наступает время стриптиза, тогда все начинают делать вид, стесняясь чего-то, что никто вроде и не заинтересован этой зрелищной щекотухой, а просто смотрят на это как на должное, нормально, неотъемлемость. Нет, конечно, стриптиз — это нормально, это здорово и Нарзан, конечно, ничего не имеет против стриптиза, напротив — только он злится, что все, такие же, как и он, смотрят издалека, не танцуя, но делая вид, и вокруг него, стоящего перед самым подиумом, жадно видящего всё, ближе всех, богаче и честнее, вокруг него растёт неуправляемое агрессивное красное раздражение на то, наверное, что он единственный здесь, кто, нарушая глупые их рамки, стоит, приличий, прямо напротив сцены — прямо напротив раздевающейся догола паучихи.
                Музыку, хоть он так и не называет то, что здесь теперь называется музыкой, её невозможно разделить на части, одну песню — песню? ха-ха-ха — отделить от другой. Но это именно то и есть дерьмо, ради чего приходит Нарзан, улетает. Он хочет раствориться, перестать быть собой, стать вибрацией, вспышками, пятнами, вибрацией, вспышками, пятнами, вибрацией, цветной капустой в натуре, есть, наверное, конечно же, разумеется, есть особо металлические несчастные люди, коротые плохо развторяются в кислоте, но Нарзану легко и нет до них дела, он рад этому совоему совойсотву совоему быстро пересекать границу индидуального сущестования. Сегодня премьера, объявил излишне какой-то быстрый, но плывущий, как с тормозимой пальцем магнитофонной бобины на магнитофоне, голос дидж-ди-диджея, наши девочки, говорит, трио «СКД», что означает, если вы ещё не забыли, «Сезон Кислотных Дождей», тоже подготовили новый танец. Вряд ли зазвучавший ритм показался новым кому-нибудь тут ещё, кроме самого ди-дже-джея и танцовщиц, и самого диджея да танцовщиц и ди-джея, хотя Нарзану вдруг почудилось что-то давно знакомое в той странно упрощённой басовой синтезаторной партии, что зазвучала... Зазвучала. Он.
                Стоял под сценой, плевок ртутно-голубой слюны дикобраза, глядя снизу вверх на видоизменившееся трёхчленное животное с женскими ногами, женскими руками, телами, головами женскими. Теперь паучиха прикинулась трёхпалым цветочком в пору расцветения лучших и светлых желаний, где в роли так называемых лепестков выступало растроившееся паучье тулово — верхние части женских тел, изгибающиеся от центра, становящиеся на мостик. Всё, что видел теперь Нарзан, было лицо — перевёрнутое лицо с ярко-размазанным макияжем, текущим в обратную сторону: на глаза, на лоб. И чуть вдали — выше, как горизонт, два круто-округлые холма холма холма с холма с настырно холма с настырно обозначившимися холма с настырно обозначившимися вершинками холма с настырно обозначившимися вершинками сосков. Это напомнило ему фурункулёз, и солистка, опустив голову до самого почти уже совсем пола, перестала напоминать лепесток, две другие девицы — тоже. Резко обозначились гимнастические изломы их тел: груди, поясницы, лобки, колени, а внизу — так же, нарывами — вздулись ягодицы.
                Лицо солистки оказалось в метре от нарзановых глаз, и резкость изображения загуляла, не умея линзами приладить фокус, загуляла фокусировка, не поспевая за покачивающимся туда-сюда-обратно и в разные другие стороны движением страшно и пёстро нарисованных глаз. Случилось неладное: рука девушки оторвалась от края подиума и, промахнувшись, вернулась чуть дальше — туда, где опоры не было, за край. За предел. Нарзану было медленно, жутко медленно, ещё медленнее, чем вся картина, последовавшая за оплошностью этой. Девушка, не в силах удержаться на одной руке, вывихнула неестественным углом её и ударилась головой о самый угол, а далее распрямляющееся тело её, как пружина в замедленной съёмке, вытолкнуло вслед за головой и руками плечи за край площадки, и танцовщица покатилась вниз по крутому склону эстрадки высотой два с половиной метра. Нарзану только казалось, что он рванулся вперёд, он был ещё медленнее, чем думал до этого, и — точно — ни одно из движений, ни одно из усилий поднять руки, вытянуть их вперёд — на помощь девушке, не дали сколько-нибудь замечательных результатов. Лицо напротив медленно преодолевало половину пути вниз, у него распахнулся рот, широко и кругло, беззвучный крик моментом времени позже обрёл плоть акустической рвоты, выплеснувшейся в лицо Нарзану. Приторно-сладкая масса окутала кислым утробным теплом капилляры, щёки молодого человека запылали кровавым огнём, кислятина затекла в уши, и тут он увидел, как из ротового отверстия, занявшего уже больше, чем половину обезумевшего глазами лица, в его сторону выметнулся раздвоенный змеиный язык, его концы почти сцепились петлёй на шее не успевающего даже испугаться парня, и медленно неотвратимо язык стал втягиваться обратно в рот своей хозяйки, в рот падающей головы и следующего вслед за ней остального тела с догоняющими уши плечами, с волнообразно ходуном перекатывающимися под синтетической тканью майки нарывами грудей, вот-вот лопнут-взорвутся зелёным химически необъяснимым гноем они, гноем обольют его — с ног до головы самого, утопят летящего навстречу, едва успевающего подставить под себя руки. Инстинкт, наверное. Именно эти руки, уперевшиеся не в пол, а выше сантиметрами тридцатью, и спасли голову девушки от удара, поначалу остановив падение, а после того, как вся масса её тела инерцией и весом ударила по ним, медленно заскользив вниз. Нарзан чувствовал, как между ладонями и бархатной бумагой поверхности подиума рождается огонь, а потом что-то сломалось в запястьях, без звука, без боли, просто — осознанием.
                Ноги выскочили из-под скрюченного в загогулину тела, и он упал животом на фонарь нижней подсветки. Теперь горело всё: лицо, ладони, запястья, руки, живот и даже ступни, — но больше ничего делать было уже не надо: его перевернули, положили тут же рядом, на холодный каменный пол, заглядывали в глаза, махали перед ними растопыренными пятернями, жестикулируя о чём-то между собой — над ним, осматривали руки. Он видел, как девушке помогли встать, она перекрестилась, плакала, успокаиваясь, телевизор сломался, что-то в микросхемах полетело, цветность стала однообразно искажённой — сине-зелёной, наконец, её лицо снова оказалось напротив его глаз: нормальное, с нормальными глазами, с нормальным ртом, нормального цвета и нормальных размеров и пропорций, а главное — не перевернутое. Кажется, она сказала про «спасибо», и язык её, до тех пор всё ещё растягиваемый, пока они были далеко друг от друга, истоптанный и изломанный ногами и корпусами суетливых людей, разжал свои долгие объятия и, помахав ему на прощание задорно и, вдруг захотелось, многообещающе, скрылся за зубами, утонувшими в алом притворе влажных блестящих губ. Она наклонилась и поцеловала его, Нарзана.
                Головоломка не имеет решения, Гарт знал это ещё из младше-среднего школьного возраста, не принимая ни от кого на веру, он пытался, безуспешно, разумеется, пытался обойтись без лишней линии, честно убив часы, сутки, суммарно — месяцы и года. Лучшие годы жизни, мрачно пошутил он позавчера, объясняя Нине Энгель условия задачи, когда, наконец, утомившись, она сказала, что не понимает причин этой его шизовой увлечённости изначально тупиковой, математически абсолютно не имеющей решения задачей. Но он всё-таки решил пройти пешком сколько сможет. И прошёл именно столько — сколько сумел, далее требовалось вмешательство разве что чего-то сверхъестественного, ибо раздваиваться он, к преогромному трагическому сожалению, не обучен. Как в той песне, это мы не проходили, Константин тупо упёрся взглядом, это нам... да, не задавали, однако, я сам задался... взглядом в свой чертёж на песке: крестовина с треугольником на трёх концах, и с ним — сидящим сейчас на свободном.
                Стрелка, сориентированная вниз, и он, желающий замкнуть квадрат — на её в две стороны открытом конце. Не пройдя ни одной из линий дважды, замкнуть квадрат с крестовиной невозможно. Разве что открытый конверт изобразить, но тогда появляется совершенно лишняя линия — дуга или излом, излом — если буквально соблюсти форму открытого конверта. Это другая задачка, просто имеющая простое решение, а потому неинтересная. Откуда вдруг взялась дикая, необузданная мысль, сдобренная глупой уверенностью вкупе с необоснованным знанием и безапелляционной верой, что на практике всё получится?!
                Ниоткуда, но он пошёл, зная, что это невозможно, и вот сейчас сидит на этой гадской Северной Заставе и тупо смотрит на надоевший вусмерть за двадцать пять лет чертёж, намурлыкивая под нос «Антошку-картошку». Нельзя думать, что он, Константин Гарт, пришёл на эту подобную нити паука тонкую, острую и липкую грань между реальностью и фантастикой неподготовленным.
                Нельзя думать, вообще нельзя думать ни о чём, о чём бы вдруг ни взбрело в голову подумать сейчас. Нет, ни в коем случае. Бредовая идея измучила его, распотрошила сознание, пропитала своим соляно-разъедающим ядом подсознание, выжгла белым космическим пламенем беспомощную душу, оставив только чёрный остов — как остов парусника — усталость и обратив его в единственно возможное чувство — волю к победе. Он встал, зачем-то посмотрел на часы, кажется, и время запомнил, будто ли с жизнью попрощался, но тут же — за ненадобностью — стёр, посмотрел вдоль уходящего влево Северо-Западного Бульвара, потом — вдоль Северо-Восточного — направо, жёстко и безысходно констатировал их одинаковость, симметричность и равноправность в математической модели Нового Буриданова Осла и мысленно обратился к Богу со смиренной молитвой об избавлении от пожизненной каторги мучительного наваждения, от каторги преодоления невозможного, просто — о чуде, которое, он попытался выразить такую надежду, необходимо не только ему одному.
                Над этой молитвой он трудился всего лишь три ночи. Мало по сравнению с общим сроком безумства, но несравнимо больше этого срока, если осознать перемену, происшедшую в отчаявшемся человеке, впервые в жизни обретшем самую настоящую веру. Произнося выстраданно-вдохновенные слова свои, он будто перестал существовать сам, внешне это выглядело безобидным шевелением губами, будто человек бурчит себе под нос что-то маловразумительное, но внутренне... Что это было, не передать словами, запомнить даже невозможно, если даже пережить человеку — вряд ли возможно. Через три минуты двадцать две секунды Константин Гарт пошёл по обоим бульварам — одинаковый: в длинном тёмно-синем плаще с поднятым воротником и в широкополой шляпе, из-под которой на плечи и спину высыпались некороткие волосы и спереди видна была счастливо-отрешённая неземная, скорее ангельская или демоническая, чем человеческая, скорее ангельская, чем демоническая, улыбка под классически-чёрными очками, прикреплёнными на большой, подходяще большой нос. В левой руке у него была только что зажжённая сигарета, в правой — вопреки посторонним желаниям не забытый старенький пластмассовый «дипломат».
                Мыльницами их называли тогда, когда Костя Гарт ходил в школу, называли совершенно так же и тогда, когда в школу ходил, зарабатывая свои исторические «хорошо» и «отлично», рабоче-крестьянский сын из уездного городка Иван Хорошилов. Если бы в момент необыкновенного раздвоения агента вражеской разведки он не сидел, а стоял, то теперь он бы уже лежал, но в тот момент он сидел, поэтому упасть ошалевшему от изумления телу не удалось.
Он тёр глаза, смотрел то влево, то вправо, щипал себя что было мочи, одно что пока не кричал. От самому себе причиняемой боли, от физического страданья, ставшего добровольным и исступлённым следствием некоего другого страдания, уже упомянутого, но так и не обнаружившего своих, несомненно, глубоких причин. Вскочив со скамьи, он опрокинул бутылку с остатками предусмотренного по субботам пива и рассыпал орешки, но ноги подкосились, а он всё вертел головой по сторонам, непонятно зачем начав не глядя вниз, наощупь, собирать орешки обратно в недовольно хрустящий пакетик.
                Когда перед ликом необъяснимого пасует разум, для него, пожалуй, есть ещё последний шанс не повредиться: нужно забыть о невозможности и придумать что-нибудь научно-фантастическое, ибо первая часть этого составного прилагательного только и способна избавить мир от дискомфорта, придав второй части суть подлинного реализма.
                — Вот это, блин, технология. — неуверенно вполслуха прошептал Хорошилов, начиная свой поиск. — Стопроцентный уход от любого хвоста! А если он ещё и на расстоянии может перейти из одного тела в другое, то... ёлы-палы, полный шиздец... Это же катастрофа, не меньше!
                Вдруг неожиданным наитием каким-то вспомнив, что незнакомец, когда сидел на скамейке, что-то чертил палочкой на песке, Иван бросился через улицу. Поперёк мчалась машина «Скорой помощи» с сиреной и очень быстро.
                Говорила мне мама, никогда-никогда, если есть возможность не спешить, никогда не спеши! Этот придурок так неожиданно выскочил на дорогу, что единственное, что я мог успеть и успел сделать, это — нажал на тормоз. И как хорошо, прости Господи, что не попытался вертеть рулём, нас перевернуло бы ко всем чертям собачьим. С полной гарантией ещё трёх смертельных исходов.
                — Абсолютно безвыходных ситуаций не бывает. Поверь мне, Нина. Само понятие Абсолюта совершенно абстрактно, чем реально возможно. — сам не знаю почему, но я взъелся и, надо же, взвился. — Нет в мире нерешаемых проблем. Даже отсутствие решения в математике имеет своё название — «пустое множество», если ты помнишь — и сходит для школьников за вполне нормальный от-вет, — я так и выделил: «от-вет». — задачи, вот.
                Она подумала и сказала спокойно:
                — Это смотря как сформулировать вопрос.
                Я спокойно думать не мог, поэтому неприятно самому себе горячился:
                — Хорошо!!! Хорошо, давай, детка, продемонстрируй!
                — Мне на днях одну детскую головоломку показали...
                Татьяна как-то объяснила Нарзану, что в той самой памятной мелодии могло показаться ему знакомым: басовая партия её представляла не что иное, как засинкопированный мотив бетховенской «К Элизе», вот и всё.
Когда теперь мне неизбежно задают один и тот же надоедливый вопрос, что значит «замкнутая прямая» и возможно ли это в природе, я отвечаю примерно так: представьте себе окружность, диаметром на десяток-другой порядков превосходящую ваш рост, через вертикальный диаметр проведите ось и поверните окружность вокруг неё на 90. Тогда, если она по-прежнему перед вашим взором, она выглядит как очень длинный отрезок, поставленный вертикально, не так ли? Так вот, я приглашаю вас внутрь. Если смотреть только вперёд и никогда не задирать головы, вооружив при том глаза сильной оптикой, то отправляйтесь-ка по этой лежащей перед вами — чему? правильно! — прямой. Не забудьте исключить из внимания центростремительный и центробежный вектора, всё-таки картинка наша — более зрительная, чем математическая или физическая. Можете плюнуть на неё, на прямую, и, если вы не переборщили с диаметром в начале нашего эксперимента, то, вполне возможно, как-нибудь на досуге добредёте до своего собственного плевка. Только, очень прошу вас, не пролейте растительного масла на этот злополучный монорельс, а то скольжение ваше станет вечным и вам никогда больше не удастся свернуть с замкнутой прямой.