Избранные записи наблюдателя

Дмитрий Ценёв
                Взгляд мой, преодолев стену неверья
                Людского, видит то, что смертным не дано
                Я мучусь только тем, что то не двери
                Открыты предо мной, а лишь окно.
                Маркиз Абигор д'Вуайе.

                В реальном нашем мире, вопреки его кажущейся «реалистичности», ровно столько всяческих чудес, странных явлений и не объяснимых видимой и знаемой природою событий, что если свалить их все в одну кучу, то гора эта будет для одного человека, каков бы он ни был, мягко скажем, великовата, но если распределить всё чудесное, фантастическое и таинственное поровну на количество всего народонаселения земного шара, то, пожалуй, на каждого придётся одна сотая, дай-то Бог, а то и гораздо менее, подлинного чуда, настоящей тайны или необъяснимого приключения.
                Спасает наши чудеса от такого, сродни ядерному распаду, позорного небытия то лишь только, что не делятся они на дробные части, а происходят целиком и полностью, представая часто не единичному свидетелю или участнику, хоть и каждому из них, возможно, лишь той частью, той стороной, что определена Провидением в пределах стечений обстоятельств, отрезков реального времени соприкосновений и способности веры настолько, чтоб не поразить невиновного трагически.
                Последнее, способность веры — самый страшный цензор, ибо неверующий и не верящий не только себя обделяют обширнейшими знаниями и созерцанием полной, то есть подлинной, картины Мироздания, в которой есть место и дьяволам с инопланетянами, и высокочастотной симуляции экстраактивных психополей с метафизической интоксикацией, но и опасны себе самим и окружающим, когда опасность аномального явления для оных субъектов, тех, что от разрыва сердца где-нибудь в паутине и сдохнут уже не виртуальной смертью, а фактической — настоящей, не очевидна.
                Теперь предположим, внешне вы — молодой человек располагающей наружности, красивый лицом, одеждой и чувствами, высок ростом, широк в плечах и обладающий манерой движения мягкой, но точной и решительной; ум молодого человека, как правило, гибок, пытлив и любопытен, а ваш, сверх того, обладает незаурядной эрудицией; опыт разносторонен и велик, но, разумеется, не в той степени, чтоб лень-матушка, родившись, как принято считать, чуть раньше вас, сделала ваше существование боящимся потрясений и избегающим ярких и острых переживаний. Вы легки на подъём.
                Если всё это так, как сказано, то вы — это я, и легко будет вам представить себя на моём месте, на месте повествователя от первого лица; вы легко почувствуете и поймёте образ моих мыслей, мотивацию поступков и сами действия мои, как будто всё, что происходит со мною, произошло и с вами. Разница между мною и тобой, мой уважаемый и оберегаемый читатель, состоит, главным образом, в том, что на меня, а не на тебя, слетаются, как мухи... прошу прощения, и липнут, как банные листы из рога изобилия... бегут зверями на меня и мою голову все эти чудесные кирпичи с небесных крыш и подземельных перекрытий.
                В общем, как в солидно-популярных и всемирно любимых телесериалах про разного рода аномальности и таинственности, со мной одно за другим, а то и не по одному одновременно, случаются приключения и, когда вдруг бывают редкие нежданные затишья между, с позволения сказать, «сериями», я могу, со спокойной совестью и готовою к новым испытаниям душой предположив лишь бльшую степень необычности, риска, напряжённости предстоящих событий и ситуаций, сломя, что называется, голову, ринуться во все самые и сверхсамые тяжкие.
                Когда это началось, сказать с полной ответственностью за истинность данного знания невозможно. Ощущение полное и непреходящее, что всегда так было, с самого детства, просто большинству своих воспоминаний об аномальных явлениях, с которыми столкнулся тогда, объяснения я смог (вернее, не смог), не «смог дать», а констатировал факт их аномальности годы спустя, да и то, что это были за события такие, их суть я оценить порою не могу и сейчас.
                Память моя, как и любая другая — любого другого человека память, обладает весьма заурядной и досадной избирательной способностью забывать... правильнее будет сказать, избирательной способностью помнить, ибо, как выяснилось, помним мы несравнимо меньше, чем забываем.
                Не раз ранние воспоминания об аномальных явлениях, сопутствующих моей жизни постоянно, всплывают совершенно произвольно — вне зависимости от моих желаний и действий, однако, часто, всвязи с каким-нибудь непосредственным опытом или даже никчёмным досужим разговором со случайными людьми, вспоминается вдруг такое, о чём даже и не подозреваешь — и не как пресловутое и обманчивое дежа вю или так называемое «ложное воспоминание», а как воспоминание явное, точное и абсолютное реальное.
                Обязуясь в дальнейшем не избегать пояснений, если таковые, на мой чисто субъективный взгляд, ещё понадобятся, предварительные замечания на сём считаю исчерпанными.


Шаровая молния.

                Каждое лето я отдыхал в пионерском лагере для детей работников просвещения, носившем, как и положено, очень детское и очень счастливое название «Светлячок». Массу проблем в сосуществовании моём с окружающими детьми и взрослыми порождала та честность, которою честен я и до сих пор, а тогда я был ещё и наивен, полагая, что делиться рассказами о своих приключениях с другими людьми — естественно. Это теперь я рассказываю не всё и не всем, а тогда... ё-моё, я слывал то наглым вралём, то законченным фантазёром, что одно и то же, то плутом, то шутом гороховым, пересказывающим на ночь страшные и необычные истории, читанные в книжках и журналах, то дураком, который верит во все эти дурацкие сказки, чепуху и враньё.
                Между пятым и шестым классами мне не повезло вдвойне: во-первых, вместо обычных двух мне довелось провести в любимом лагере только одну смену — июльскую, которая, это во-вторых, в полную противоположность предшествовавшей, вобравшей в себя всё солнце и жару двух месяцев, подобно губке впитала в себя всё остальное и протекла в погодном унынии затяжного ливня, гроз, слякоти и нелетнего холода. Так что на улице мы почти и не бывали, так и прожили в современном трёхэтажном здании поселковой школы всю смену.
                По части пугалок я не был лидером, другие молотили языком и почаще, но мои истории почему-то всегда оказывались наиболее обсуждаемы на предмет выяснения достоверности в свете дилеммы «было или не было». Думается, все достаточно остро чувствовали мою претензию на правдивость изложения, потому и набрасывались критически даже на менее фантастические, нежели их собственные, рассказы. Сейчас это я называю синдромом Мюнхгаузена, в конце концов, и он не всегда говорил неправду, а получал за всё одинаково.
                В один из вечеров, как, собственно, и в любой другой, сразу после отбоя мы не спали — смотрели в окна на грозу и, подобно героям мультфильма про котёнка Гава, «боялись вместе». Молнии одна за другой огромными ломаными паутинами рассекали штормовой океан небес и рвали мрачные берега горизонтов, потом над головами грохотали сумасшедшей мощности огромные взрывы, в глазах по нескольку секунд после ещё висели фотоотпечатки белых на чёрном трещин, потом глаза, казалось, привыкали к новой темноте, уши — к новой тишине, к которой приравнивался теперь совсем уже не замечаемый шум ливня за окнами, как вновь нежданно сердца останавливались, а души ухали в какие-то бездны при новых вспышке молнии и грозовом раскате.
                И вдруг этот страх сменился неистовым восторгом первооткрывательства, счастливого получения в руки того, что как будто давно ждали, про что знали, что это случается редко: прямо напротив наших окон по другую сторону газона и тротуара, над лужайкой с летними верандами повис в воздухе, явившись из ничего, ярко-белый слепящий, с тонкими ломаными и лопающимися щупальцами шар. Я как будто и треск его слышал, и низкий такой, похожий на самолётное урчание, гул, хотя через двойные стёкла наших окон, наверняка, вряд ли можно было его услышать. До сих пор, кстати, так и не знаю, трещит ли настоящая шаровая молния своим загадочным высоким электричеством, гудит ли, или нет, вися и перемещаясь в жидком воздухе породившей её грозы?
                Она просто загипнотизировала нас, вселив во всех один и тот же соответствующий нашим о ней знаниям ужас: она выбирала жертву! Потом именно так и говорили все мальчишки, обсуждая произошедшее, окончательно запугивая и без того напуганных девчонок. Правда, никому так и не пришло в голову объяснить, почему же она, так и не выбрав никого из нас, медленно двинулась над лужайкой по ту сторону тротуара на уровне нашего третьего этажа, для нас — слева направо. Кто-то, это был традиционный для любого детского коллектива «профессор кислых щей», несчастный умник, знавший всё про всё из энциклопедии «Что такое? Кто такой?», шепнул: «Не двигайтесь!», а за стеной, в палате девчонок нашего отряда, послышался отчаянный визг, видимо, девчонки тоже знали об опасностях шаровых молний, но как-то иначе.
                Тот же очкарик прошептал: «Всё, копец! Дуры!!!» — и на мгновение нам, романтически уже хоронящим, каждый — свою, избранниц, сбоку показалось, что огненный шар, дрогнув, двинулся к окнам их палаты, но тотчас там водрузилась кромешная тишина, которую с облегчением и радостью услышали мы громче, чем грохот обычного грома и шум не утихающего дождя.
                Молния миновала и девчонок, что подтвердил направленный нами туда бойкий на язык гонец, любимец вожатой, он заговорил её тем, да ему и врать-то в этот раз не надо было, что мы так испугались, когда увидели шаровую молнию так близко и услышали у девочек в палате крики, что решили узнать, всё ли в порядке, не случилось ли чего страшного. Его и нас успокоили, у нас в ту смену была замечательная вожатая, она даже поблагодарила нас за то, что мы переживаем и боимся не только за себя, но и за других.
                У меня возникла вдруг мысль, не возникшая почему-то более ни у кого: а куда же подевалась молния? В переполохе о ней незаслуженно и необъяснимо забыли, но кто-то вроде видел и объявил всем, что пролетела дальше. Палата девчонок была угловым классом школы, и я пошёл в туалет, он был напротив и окнами выходил на другую сторону нашего трёхэтажного крыла. Оказалось, до сих пор молния не испарилась и не взорвалась, как гарантировали рассказы очевидцев. Она продолжала свой медленный облёт школы, теперь — по прямой от нашего угла до угла поперечного — двухэтажного — корпуса, где были столовая и актовый зал и к которому вбок — ещё одной трёхэтажной загогулиной — примыкал спортзал.
                В течение минут трёх шар наискосок удалялся от меня, сжимаясь в размерах, как обычно уменьшаются удаляющиеся вдаль предметы, к тому же — чуть снижаясь, как вдруг, так и не достигнув угла здания, он нырнул за решётку вентиляционной трубы, пройдя сквозь неё без всяких там взрывов и искр или чего бы там ни было подобного. У меня создалось полное впечатление, что, цел и невредим, он продолжает своё страшное путешествие по тоннелям вентиляционного лабиринта.
                Эти прямоугольного сечения жестяные оцинкованные коридоры к тому времени мы досконально изучили, очистив без всяких там субботников и труддесантов от годами накопившейся пылищи, играя в шпионов и войну, но, однажды в самом дальнем конце, как раз у той самой решётки, за которую сейчас нырнула моя «неправильная» молния, найдя высохшее гнёздышко с высохшими мёртвыми птенчиками, больше туда не лазали.
                Наутро, надеясь, что молния прошла дальше по тоннелям и до гнезда мне доползти не придётся, я решился на поиски следов моего огненного шара. После музыкального занятия, на котором мы самозабвенно репетировали «Дружину яростных ребят», дружинную песню, запевалами которой нам предстояло выступить на концерте для родителей в день открытых дверей, я располагал тремя четвертями часа до начала матча по пионерболу с третьим отрядом. Для «шрайбикусов» сделав вид, что пошёл поиграть в теннис, а для игравших в теннис «попрыгунчиков» — что направляюсь в библиотеку, соблюдая правила конспирации, чтоб не привести за собой «хвоста», добрался до перехода от столовой в спортзал.
                Там было необычайно много душевых комнат: целых четыре! То есть одна из них была неотремонтирована, сколько помню, уже несколько лет и завалена мешками с цементом, стопой батарей и разобранными на спинки и сетки кроватями. У пацанов третьего отряда здесь был штаб, но именно сейчас сам третий отряд драл глотки на музыкальном часе.
                Решётка над дверью держалась на честном слове, то есть не держалась ни на чём, её просто подставляли на место, и казалось, что всё нормально. Наклонно навалив на дверь кроватную сетку, я подпрыгнул и, зацепившись за перекладину, повис, будто лежал на кровати, после чего подтянулся, осталось только, сгибаясь, почти пешком дойти ногами до верха, быстро снять одной рукой решётку и, положив её внутрь, завалиться в трубу. Сразу же возникло движение вперёд.
                Любое движение здесь было движением вперёд, кроме этого были ещё и адреналин в крови, и плоское грязно-красное тучное небо над головою, и розоватый туман в глазах, и киношно-фантастические космического и складского типа интерьеры с урбанистически-индустриальными пейзажами на заднем плане, и разница двух, а порою и трёх, сред, в которых я одновременно пребывал и продвигался, притом, в разных средах — с разными скоростями и с различными возможностями ускорений. Не значит ли это ненароком, что это вовсе не я двигаюсь относительно их, а они — относительно меня?
                Я двинулся по направлению к столовскому концу тоннеля и... ошибся: миновав несколько поворотов, мне пришлось-таки заглянуть в неприятный тупик с мёртвыми птенцами. Гнёздышко было на месте, в полосах пробивавшегося сквозь решётку света покрытое серой пылью, нигде не нашлось ничего нового: ни следов гари, ни следов прикосновений, никаких новых следов на пыльном покрытии всего тоннеля по пути сюда я тоже не обнаружил, так что мне пришлось вернуться к началу и ползти в другую сторону — к спортивному залу.
                До него я не дополз, хотя слышал свистки и команды занимающейся там секции классической борьбы, наверное, это был второй отряд, но мне это было уже неинтересно, потому что я нашёл то, что искал: четырёхгранную пирамидку, вытянутую так, что можно было в узкой стороне её предположить низ, в двух одинаковых треугольных гранях — бока, а в основании, самом маленьком треугольнике — заднюю стенку летательного, теперь не осталось никаких сомнений — космического, аппарата. Темно было, сразу подробно разглядеть находку мне не удалось.
                Передвигая вслед за собою оказавшийся довольно тяжёлым предмет, я едва успел выбраться из лабиринта, прикрыть вход, сунув добычу в карман, соскользнуть по кроватной сетке и отставить её к стене, как в душевую ворвались мальчишки третьего отряда. «Тебе чё здесь надо?!» — спросили они. Да так, ответил я, в вентиляцию лазил. Они заинтересовались: «Отсюда?! Забожись! А ну, покажь!!!» Я показал им, как и что, и благополучно унёс оттуда ноги. Тимуровцы, блин, они даже и не знали про решётку!
                Быстрее молнии, никем не замеченный, я скрылся в палате и достал из кармана свою инопланетную драгоценность. Что ж? Предо мною был самый настоящий космический корабль, длиной — от острого конца до основания — сантиметров пятнадцати, узкая нижняя грань у основания, на котором я разглядел уходящие внутрь трубки сопел, была сантиметра четыре, а высотой в основании он был сантиметров семь. На носу его было непрозрачное стекло, ставшее всё-таки более-менее прозрачным, когда я отвернул его от света, загородив собственной тенью, внутри мне удалось разглядеть неподвижное существо в низком кресле с длинными руками на странной формы штурвале. С боков тоже были иллюминаторы, а за ними с каждой стороны — ещё по одному мёртвому инопланетянину. Я не хочу, чтоб кто-нибудь из вас пытался обмануть себя самих и меня, а это сделать очень легко, у любого из вас достаточно и воображения, и логики.
                Наверное, они погибли уже в вентиляции, хотя задыхаться стали раньше. Жаль, что стёкла иллюминаторов в их корабле такие тёмные, что их почти и не видно. Удалось разглядеть, что головы у существ были вытянуты вперёд, похоже на лошадиные черепа, и крепились к широким с какими-то торчащими во все стороны иголками плечам длинными шеями. Вот и всё. Я не показал никому свою игрушку, а теперь не могу вспомнить, как и когда она исчезла из моей жизни. Возможно, я просто забыл о ней, и она потерялась, как теряется всё, о чём мы забываем.
                Дней пять назад… да, кажется, дней пять назад, после чего, собственно, и начались эти записи, я искал подарок для племянника и вспомнил, что уже давно он просил пластиковых «монстров». Выбирая из огромного и разнообразного их количества, я вдруг увидел тот самый космический кораблик! Не надо, наверное, и говорить, что я сразу же всё и вспомнил. Пластмассовая модель была сделана довольно халтурно, грубовато, но в ней открывались те самые иллюминаторы, в которые когда-то я мог лишь заглянуть. Внутри корабля сидели три колючих монстрика с вытянутыми лошадиными головами на длинных шеях. Из состояния тупого и долгого рассматривания глупенькой и не самой интересной детской игрушки меня вывел голос продавщицы:
                — Так вы смотреть будете или брать? Может, вам другие показать? Вот эти ящерицы очень нравятся детишкам.
                Я рассеянно посмотрел на красно-зелёного человекоподобного ящера с довольно по-хамски осмысленным выражением лица-морды и длиннющим раздвоенным языком, почему-то одетого в пальто.
                — Нет, спасибо, я возьму вот этот космический корабль... Даже два. Можно?
                — А почему нет? — сильно удивилась моему вопросу продавщица.
                — Будьте любезны. — улыбнулся я продавщице, с трудом приходя в себя. — Один, вот, племяннику подарю на день рождения, а другой — себе.
                Спасибо. Это не было пошленьким осознанием победы, не было самодовольством превосходства, про это я и без того всегда знал, наоборот, это было спокойное блаженное состояние правильности происходящего, чего-то вроде знания непреложности законов бытия, их первоосновности. В конце концов, видимо, смерть есть единственная наша возможность не умереть — продолжиться в новом качестве, растворившись в чём-то большем, ведь ни ты без него, ни оно без тебя смысла не имеют, ибо она и есть та единственная невиртуальная реальность в мире реальностей виртуальных.


Про белого бычка.

                Я неоднократно встречался с собственными двойниками и, как ни желал хоть раз заговорить хотя б с одним из них, мне никогда это не удавалось, но однажды мне удалось ни много, ни мало — проследить за одним своим двойником довольно долгое время. Интересно, что встретил я его не в своём среднерусском городишке, а в первопрестольной, куда в те времена, когда это со мной произошло, наведывался довольно часто.
                Часам к пяти вечера я освободился ото всех своих дел, в том числе — от завтрашних, наверное, это было везение, так случается довольно редко, чтобы всё-всё складывалось абсолютно благоприятно, но никаких особых, исключительных планов на сегодняшний вечер и на завтрашнее утро у меня не возникло: я решил отдохнуть, бродя без дела по центру Москвы и наблюдая жизнь блуждающим взором, не слишком внимательно удерживая его на частностях.
                Пообедал я в МакДоналдсе, устроившись под местной Эйфелевой башней. Время особенного, перестроечного, патриотизма прошло, новые, жёсткие методы существования не закрепились, видимо, и здесь, так что в отношении юных работников ресторана-забегаловки к своему труду вновь возобладало обычное русское «чёрт не выдаст, свинья не съест, а начальника, тем более, непосредственного, всегда можно уговорить». Принцип, сформулировавшийся столь неудачно, я мог бы, конечно, и подредактировать, подумав на досуге, когда пишу эти строки, но это будет нечестно по отношению к читателю, ведь именно в тот день я сформулировал констатацию неизменности жизни именно таким образом, возможно, не точно, зато искренне, тут же решив к этому больше не возвращаться.
                Наличие денег в кармане позволяло поесть на полную катушку, а аппетит у меня всегда отменный и приходит непосредственно вовремя, то есть во время еды. Так что я сразу не ошибся, заказав себе и бигмак, и чизбургер, и два больших стакана колы-лайт, и самый большой мешок картошки, плюс яблочный пирог, плюс мороженое, потом мне очень захотелось покурить, и, не взирая на осеннюю сырость и ветренность, я отправился на балкон под зонтик, по ходу решив проэкспериментировать: я обратился к юноше в униформе и попросил его, вытереть мне на улице одно из пластиковых кресел, «во-он под тем зонтиком» — указал я, и он почему-то согласился, хоть и не пошёл туда сам, а послал девушку в униформе другого цвета. Так я узнал, что у них форма означает ступени иерархии, смешно, но вспоминаю о том, кто выше: зелёные или красные? — я, только когда вижу их перед собою...
                Через полминуты я сидел, обдуваемый ветрами и иногда сбрызгиваемый неким невидимым гладильщиком, что, наверное, намерен был меня погладить каким-нибудь далеко не импортным утюгом с негладкой коричневатой вонючей подошвой. Закуривая, я пребывал в лучшем настроении, чем тогда, когда, раздавив незаметно выкуренную сигарету, посмотрел на фонтан в сквере через дорогу, кажется, этот день был для него одним из последних перед долгой зимней спячкой. Сквозь нерадужно-мрачную осеннюю пелену брызг я разглядел мужской силуэт, поначалу лишь показавшийся мне смутно знакомым.
                Удивительно, но сначала я проверил наличие рядом с собою кейса, и только несколько секунд спустя понял, почему: у стоящего за фонтаном молодого человека, кроме моей одежды, длинного немодного нынче синего плаща-реглан, шляпы с прямыми полями, чёрных перчаток на руках и нераскрытого большого зонта, был точь-в-точь мой кейс. Остальную внешность его я издалека оценить был не в силах, но самые мрачные подозрения закрались в мои праздные душу и разум.
                Что ж, аккуратно сложив в фирменных бумажных кулёчках остатки трапезы во всё тот же кейс, благо, место, освободившееся от деловых бумаг, позволяло, я медленно двинулся в обход, не выпуская из виду своего объекта. Он сел на лавку там же — с видом на фонтан, спиной к Тверскому. У меня не было никаких оснований к тому, что он мог меня заметить, но как раз тогда, как я, проходя мимо, находился за его спиной, он, метко бросив жестяную пивную банку в урну, резко встал и пошёл прочь: на мгновение даже показалось, что он не намерен обходить фонтан, но он так же резко повернул направо и зашагал ещё быстрее — конечно, в метро.
                Странно было бы прыгать через ограждение, и мне пришлось, досадно много проиграв ему, обходить всё вокруг, честно говоря, я и не надеялся уже догнать моего беглеца, не подозревающего, что он беглец, в метро я спускаться не стал, полагаясь на волю случая, кто был в этой развязке трёх станций метро и большущего, ныне впритык напичканного минимагазинами, подземного перехода, тот меня поймёт. Переживая в соответствии с музыкой, звучащей из колонок торгующих кассетами и дисками павильонов, в основном, умеренно-ностальгического такого, приятненького, в меру современненького и в меру же традиционного характера, то замедляя шаг, то едва ускоряясь, то выплавляя на ресницы нечто похожее на предощущение слезы, то поигрывая желваками и прищуривая взгляд на каждого встречного, то пряча беззащитность глаз под агрессивной непроницаемостью красноватых противосолнечных очков. Я добрёл до выхода к кинотеатру с памятником, кажется... или до следующего? Это не важно уже, потому что важно другое: я снова увидел его.
                Около столика с эротическими журнальчиками, теперь надеясь, что он не празден, а по-настоящему увлечён разглядыванием или даже выбором явно специально для него из каких-то других полиэтиленовых мешков извлечённых журналов погрязнее, я подошёл на минуту поближе и убедился окончательно, что он излишне похож на меня. Почему — излишне?! Обычно двойниками мы считаем тех, кто лицом похож на нас, этот же был весь — я. Начиная с одежды, продолжая лицом и фигурой и заканчивая манерой держать себя и малейшими, неконтролируемыми рассудком движениями.
                Именно поэтому я сразу же и напрочь отказался от исполнения давней мечты — заговорить с двойником, мне и без того было уже не по себе, почти плохо. Я отдалился, не выпуская из виду жертву моего наблюдения и всячески заботясь о том, чтобы он как-нибудь случайным взглядом не зацепил меня. Довольно странно вёл себя этот мой двойник, с одной стороны, было полное, казалось бы, безошибочное ощущение, будто он свободен совершенно и в мыслях его нет ни подозрения на то, что за ним наблюдают, однако, для человека спокойного, иногда он слишком резковато оглядывался по сторонам и менял темпы и направления движения.
                Например, купив, наконец, журнал, он быстро осмотрелся по сторонам, как будто выбирая путь дальнейшего следования, однако, выбор хоть и был сделан в спешке, я заметил, что взгляд его более пытлив, более уцепчив, чем при обыкновенном смотре имеющегося пространства, помимо выбора, он будто что-то или кого-то ещё и выискивал, у меня почти возникло неприятное ощущение, что он чувствует преследователя и пытается увидеть его. Спасло меня лишь то, что начал он с другой стороны — в нужный момент я успел спрятаться за спиной дауноватой внешности огромного мужика, как нельзя вовремя остановившегося перед витриной с красивенькими блестященькими постоянно движущимися настольными массами шариков и витых стержней.
                Задержись я чуть дольше, мог бы и потерять из виду своего двойника, но рискнув выглянуть из-за укрытия, едва успел заметить привычно-свои плащ и шляпу на ступенях выхода из перехода и поспешил за ними. Дальше было даже чуть смешно: преследуемый шёл прямо вперёд, видимо, наслаждаясь какой-то своей, понятной только ему, свободой, что я в этот момент зная изнутри, назвал бы не свободой, а свободностью, поэтому я порою чувствовал не только нашу внешнюю «двойственность», но и родство духовное — я тоже гулял, наслаждаясь, кроме этой идиотской и, в принципе, совсем не нужной мне, более того — издевательской, свободностью, ещё и не менее идиотской игрой.
                Интересно стало сравнить, и, следуя за двойником, я уже невольно примерял его до смешного скромные развлечения на себя. Свернув со Страстного на Петровку, он зашёл в фирменный (фирму называть не буду, дабы не нашли в моих записках своего рода скрытой рекламы) магазин джинсовой одежды и обрёл в лице тамошних продавцов и службы безопасности дополнительных наблюдателей — помимо меня, добровольного, добровольно оставшегося во избежание недоразумений на улице. Пожалуй, столь напряжённый в плане площадей магазинчик оказался бы тесноват для двоих идеально схожих людей, я ведь не люблю и никогда не любил сомнительных удовольствий, получаемых некоторыми людьми, когда им удаётся посеять если не панику и смятение, то, по меньшей мере, удивление среди окружающих. Плюнуть на всё это ко всем чертям, так всегда бывает.
                Тем и закончилось. Я просто больше не мог терпеть, да и не хотел, честно говоря, больше того, как ни странно, но, наверное, я даже испытал некое удовольствие... Так бывает, когда делаешь тяжёлую работу, когда результат труда известен заранее и не сделать работу нельзя, тогда расслабление по окончании приходит не удовлетворённостью, а усталостью. Так бывает после турпохода, когда, вернувшись домой, бросаешь в передней рюкзак, не разбирая, и сам бросаешься в постель, ничего уже более не видя и не слыша, ничего сверх этой потрясающе-приятной усталости не чувствуя.
                В забытьи обычно видишь бесконечное продолжение, на этот раз это было движение вперёд по тоннелю, то есть то, чего я не смог добиться, но сновидения снимают все барьеры, делая совершенно, казалось бы, невозможное возможным. Я плыл вперёд, обладая потрясающей техникой плавания: я извивался, движения мои были более, чем автоматичны или рациональны, они были судорожны, если можно так выразиться, инстинктивны.
                Теперь на нём я решил проверить одно давнее наблюдение за собой: не направляемый никакими конкретными целями, будь то в парке или в лесу, в городе или в деревне, в столице или в тьмутаракани, я иду направо, сознательно ещё в детстве выработав привычку немного поворачивать, чтобы подобно всем не идти постоянно клонясь влево. Конечно, такой город, как Москва, с его неправильными конфигурациями, сбивающими обычную перспективу уходящих вдаль параллелей и навязывающими как бы вдобавок радиальную — не место для проверки рефлексов и навыков ориентирования.
                Итак, мысленно поставив себя спиной к двери магазина, я свернул от него направо, а от себя — налево, и опять искусил судьбу: дошёл до ближайшей скамейки, а таковая оказалась внутри прозрачного павильончика троллейбусной остановки, я уселся там и, пропуская троллейбусы, стал ждать, решив отвести себе (или ему?) лимиту двадцать пять минут. Наверное, я не слишком суеверен, если первое моё всегдашнее желание при встрече с двойником — это заговорить с ним, но, наученный горькими опытами быстротекущей моей жизни, я соблюдаю при том все предписываемые правила.
                Начинаю обычно с экзорцизма, который надо провести в виду объекта, но так, чтоб он тебя не видел. Такой возможности до сих пор мне не предоставилось, зато теперь я твёрдо решил, если это злой дух, наказать его. Если ж это самый обыкновенный человек, то вреда ему это не принесёт, тогда мне надо будет просто обезопаситься от последствий дурной встречи. Как только объект наблюдения появился в поле моего зрения, размытый неровностями пластикового стекла остановки, я провёл между нами рукою, обратив раскрытую ладонь с плотно сжатыми пальцами к нему, произнёс мысленно два раза: «Изыди, смущающий подобием, ибо нет на мне греха богопротивления, тебе присущего, и вера моя сильней твоей лжи обо мне, да пребуду я мечом карающим в деснице Бога сей же миг!», потом — один раз: «Не введи, Господи, во искушение, но избавь меня от лукавого!» После чего снова повторил и то, и другое, но уже по разу, закончив, как положено: «Аминь!»
                Ровным счётом ничего с ним не произошло, я успокоился и приступил к уничтожению дурного влияния встречи с двойником, для чего необходимо было последовать за двойником, и, находясь в пяти шагах позади, пойти нога в ногу до первого же его поворота, мне же, когда он свернёт в сторону, надлежало пойти в другую — не оглядываясь до следующего поворота. Боясь, что он в любой момент может оглянуться и мне неведомо из какой неловкости придётся тут же выкручиваться, столкнувшись с ним лицом к лицу, я всё ж набрался мужества и последовал за двойником на катастрофически близком расстоянии. Казалось, я поймал несколько достаточно удивлённых встречных взглядов, надеясь, что нас просто принимали за близнецов, на что могла натолкнуть наша совершенно одинаковая одежда. Правда, я слыхал, что взрослые двойняшки избегают одеваться одинаково. Он свернул направо, когда мне налево было сворачивать некуда: в неположенном месте я перебежал на другую сторону улицы, и свернул по ней же обратно.
                Почему-то на меня последние обстоятельства подействовали очень плохо, через пару кварталов я сбавил ход и теперь брёл куда глаза глядят, стараясь во что бы то ни стало забыть о досадном окончании казавшегося поначалу всего лишь забавным происшествия, что-то перестало клеиться не только в логике его поведения, но и в моей собственной, при этом, как всегда бывает в таких случаях, именно то, что стараешься забыть, и лезет в голову с упрямостью козла... прости, Господи! В окончательно расстроенных чувствах я перекрестился, невесть откуда навстречу в этот же миг мне попался поп и перекрестил меня, совсем не подозревая, в какую бездну смятения окончательно вверг ослабевшую мою душу.
                Через несколько минут я вновь был на Тверском бульваре около МакДоналдса и, машинально купив в ларьке банку, не помню, какого, пива, остановился перед фонтаном, тупо и, наверное, даже зло уставившись на его дробящиеся в порывах осеннего вероломного ветра струи, они сгибались по пути наверх, но не достигнув и половины пути, теряли прочность и цельность... Струи превращались в капли, капли крошились в пыль, а пыль... пыль, наверное, на атомы...
                Вспомнив, что у меня в кейсе лежат остатки недоеденного обеда, я отошёл назад, к скамейке, и, сев, устроился перекусить. Странно, но совершенно ободряющим для меня вдруг стало нежданное осознание того, что я сижу на том же месте, где сидел мой злосчастный двойник, когда я подкрался к нему сзади... Невольно я обернулся и, разумеется, ничего странного... вернее, никого, странно похожего на меня, там не увидел. Успокоившись, я вздохнул облегчённо и дожевал чиз с веточкой петрушки, подумав, доел и остаток булочки...
                Ёлки-палки, из всего приключения, именно и из этого глупого приключения, можно, оказывается, извлечь хоть и дурную, чёрт побери, но — пользу. Этот похожий на меня гад показал мне, где можно купить порнушку покруче, чем обычно выкладывается на девственно-полиэтиленовые столы подземных переходов. Только надо поспешить, а то ведь время вечернее, они могут уже и свернуться. Быстро допив пиво и ловко бросив банку в стоящую рядом со скамьёй урну, я встал и поторопился к подземному переходу, из которого, кстати, мог и на станцию метро «Тверская» спуститься и поехать к себе в гостиницу, если свободный вечер всё-таки не соблазнит меня на более удачную прогулку, но настроение круто и неумолимо ползло вверх.


Твои молитвы, нимфа.

                Незадолго до своего воистину корявого отъезда Бергер и познакомил меня с Нелли и Анастасией. Мы с ним никогда не были друзьями, похоже, нет у меня друзей да и быть не может, так что, где он сейчас обретается и на что обречён за грехи свои, в своей ли Германии или ещё где, например, в аду в синем пламени, мне теперь дословно и достоверно не только неизвестно, но и неинтересно, а в те времена мы просто часто играли в карты в одной компании, разумеется, получая больше удовольствия собственно от процесса, чем от какого бы то ни было выигрыша, ставки в игре сознательно доведя до символичности.
                Странновато, пожалуй, получилось в тот вечер, что игра не шла у всех, кроме разве что Бергера, то ли мысли были заняты анализом очередных политического и экономического (в нашей дикой стране они всегда рука об руку) кризисов и определением грядущих посему в семьях проблем, то ли чувства каждого имели для концентрации посторонние объекты. Я пошутил тогда, будучи единственным холостяком в компании, мол, ощущение от вас, кислых, такое, будто все разом обзавелись любовницами, и мне никто не ответил, шутка оглушительно не возымела успеха. Это мягко сказано. Не закончив игры, точнее, только начав, мы сразу же и закончили её, обломав только Бергера, но он, человек незлобивый и компанейский, сетовал недолго, а, когда расходились, сказал невзначай, что сегодня, если он не ошибается, ему со мной по пути.
                Неприятно в этом признаваться, но оказалось, что, кроме карт, никакими более интересами не скреплённым, нам с ним разговаривать было почти не о чем, совершенно нежданно он спросил:
                — Хочешь, познакомлю тебя с настоящей... — он закашлялся, будто смутившись чего-то. — ...хм-мм, с настоящей гадалкой?
                — Что, прямо сейчас? — поддержал я в надежде, что разговор пустой.
                Но он принял мой вопрос за согласие, быстро глянул на часы и подтвердил своё экзотическое намерение:
                — Тогда нам направо. Здесь, в принципе, совсем рядом. Шикарная женщина, роскошная брюнетка, жгучая, я бы сказал, такая... только... — он снова вознамерился многозначительно покашлять.
                — Что — только?! — самопроизвольно не менее, чем самонадеянно усмехнулся я. — Странная, да?
                — Вот именно. Но сексуальная, пальчики оближешь. Если б я всей этой мистики не побаивался, то я б и сам, понимаешь, не прочь бы... с ней, это, бля, закрутить роман страниц на шестьсот... вот пришли, нам сюда.
                Все надежды избежать предложенного (или навязанного?!) знакомства испарились сей миг перед указанным им обыкновенным парадным обыкновенного одноподъездного двухэтажного дома. Обыкновенного во всём, кроме одного обстоятельства, замеченного мною и мимоходом, и как бы особо: над дверью к стене на дюббеля была прибита самая настоящая подкова, чуть подржавевшая, но всего лишь под действием ветра и солнца, никогда, по всей видимости, не пользованная по настоящему своему назначению. Я промолчал, высчитывая, каков будет номер квартиры, мы поднялись на второй этаж, и он позвонил в дверь, на которой должен бы быть номер семь, которого, разумеется, на месте не оказалось, и я окончательно убедился, что меня привели к не просто гадалке.
                Кроме отсутствия таблички, во всём остальном подъезд был просто не по-нынешнему хорош: чист, панели выкрашены в густо-холодные цвета и даже по сторонам лестниц проведены были окантовки вдоль стен, у каждой двери лежали резиновые коврики, из каких в детстве я вырезал пыльники для велосипедных колёс... Прозрачный детский голосок спросил нас через несколько секунд:
                — Кто там?
                — Это Аркадий Арнольдович. Нелличка, мы к маме.
                — Если вы готовы подождать её, то я вас пущу. – девочка открыла дверь. — Проходите.
                Жаль, что на Байкале мне оба раза не повезло: погода не располагала к созерцанию красот великого озера. Туман молочной пеленой уже метрах в двадцати-двадцати пяти от берега скрывал спокойную зеркальную гладь, лишь едва подёрнутую не уверенной в себе рябью, и подозревать за нею горизонт, водную даль и очертания противоположного берега залива (кажется, это было близ Култука) позволительно б только визионёру, но не человеку, обладающему всего лишь самыми обыкновенными зрительными способностями, каким я себя считал тогда.
                Это теперь я знаю, что ей было тринадцать лет, но тогда, не зная, именно столько я и угадал по её виду. Нелли была вызывающе красива, тем более это действовало в обстановке домашней, и я, не имея права сказать, что это была та детская ещё неоформившаяся красота, к которой мы более снисходительны бываем, чем справедливы, уже никак не помышлял о том, чтоб уйти.
                Длинные, широкой волной вьющиеся русые волосы с едва рыжеватым оттенком струились до пояса, огромные синие глаза чуть-чуть косили, и это сразу стало для меня одной из наиглавнейших черт её внеземной красоты. Конечно, я не замер на полушаге в прихожей как вкопанный, но дар речи, определённо, потерял. Коротковатое со свободной юбочкой в оборку платьице было излишне детским для такой взрослой девочки — меня прошиб пот, когда, больше не заботясь нами, Нелли живо повернулась к нам спиной, на ходу бросила уже в дверях:
                — Проходите. — и исчезла.
                Приблизительно минут пятнадцать мы сидели в комнате, не заполненной атрибутами профессии хозяйки, ожидая её появления. Из двух дверей, ведущих во внутренние покои, тихо доносилась разная музыка, необъяснимым стечением обстоятельств микшируясь гармонически: из детской — ритмичная современная, из другой двери — более экспрессивная, хоть и медленная. Я не требовал никаких разъяснений от Бергера, он никаких разъяснений давать и не собирался. Сидя в мягком кресле, я взял со столика, инкрустированного шахматной доской, альбом оптических треннинговых картинок и, изредка перелистывая, почти впал уже в транс, когда музыка из комнаты гадалки вплыла вместе с нею самой к нам.
                Красота мамы была сногсшибательна. Они с Бергером по-приятельски соприкоснулись щёчками, и он представил нас друг другу. Анастасия вовсе не куражилась своей ведьминской внешностью, хотя могла бы, и ей прощали б это, она производила эффекты естественно, как дышала и разговаривала, она была настоящая ведьма: волосы черны, как крыло ворона, даже синеваты, глаза ярко-вишнёвые будто смотрели сквозь привычно возводимые любым человеком стены, для её взгляда преград не существовало, казалось, что она очень близко смотрит на тебя, и это — тоже благодаря типичному едва заметному косоглазию.
                Одетая просто, минимально украшенная малахитовым колье и золотым печатным перстнем с монограммой Лилит на среднем пальце правой руки, она с неподобающим вниманием слушала вялый трёп Бергера о несостоявшемся выигрыше, о дурной погоде и слабом здоровье его супруги и сына, о ценах на мясо и сыр и о странностях жизни, которые иногда случаются даже с самыми, казалось бы, добропорядочными, людьми, уж не говоря о холостяках и людях, в жизни не устроенных. Последнее, возможно, каким-то, только им двоим известным, образом имело странное отношение ко мне, но Анастасия всё не торопилась являть своё профессиональное мастерство.
                Между тем, мы выпили уж, наверное, чашечки по три крепкого кофе и пригубили подходящего к кофе коньяку, предложенного и принесённого как-то совсем незаметно, прежде чем Бергер спросил о своём: он играл на подпольном тотализаторе. В ответ хозяйка погрозила ему пальцем:
                — Ох, и нарвёшься же ты на неприятности когда-нибудь, Аркашенька!
                — Это уже моё дело. — ничуть не смущаясь и довольно хмуро ответил Бергер. — Давай-ка, Настя, да я пойду.
                — А терпение твоего приятеля не иссякнет, — спросила она меня. — пока мы с тобой будем составлять прогноз?
                — Не иссякнет. — случайным и весьма оказавшимся неприятным дуэтом ответили мы.
                — Ну, тогда пойдём. — Анастасия встала и направилась в ту же дверь, за которой, по всей видимости, и находилась её мастерская.
                Оставив меня в заслуженном — хотя, почему, за что?! — одиночестве, Бергер последовал за нею. Время детское вышло давно, да вот я ещё давней не ребёнок, пошутил я про себя невесть как и налил коньяку. Анастасия понравилась мне, я вполне отдавал себе отчёт в перспективах этого вечера, ничуть не представляя себе его дальних последствий. Под действием алкоголя я побоялся вновь раскрывать альбом тренинговых картинок, но на глаза мне попался переплёт яркого современного журнала, зажатого меж книг на полке книжного шкафа, я поднялся со своего места и, пройдясь до него и с ним — обратно, определил степень опьянения, как самую нормальную, самую ещё пока боевую, любезную...
                Будто подкралась ко мне на цыпочках, появившись неслышно за моей спиной, Нелли напугала меня довольно странным, наверное, беспричинным, заявлением, словно журнал мы рассматривали вместе:
                — Она некрасивая.
                Я вздрогнул от неожиданности, и полногрудая и голожопая девица в дезабилье и с улыбкой а-ля фуршет вполборота на развороте, располовиненная и искажённая сгибом, вывалилась из моих рук на пол. Громко.
                — Кто? — почему-то спросил я.
                — Она. — конкретно никуда так и не указав, непонятно ответила девочка.
                — Нелли, понимание красоты субъективно. Одним нравится Инна Чурикова, а другим — Клаудия Шиффер.
                — А тебе кто нравится? — прищурив хитренько глазки и склонив головку к плечику, Нелли сделала несколько шагов от меня.
                Смутно начинаю понимать я с годами, почему же валятся именно на мою голову чудеса и тайны в количествах, статистически достойных великого множества обыкновенных людей, но мириться с мыслью о ненормальности собственной природы ни одному индивидууму, возросшему в человечестве, сил не достанет. Я — не исключение.
                Понятно было сразу и то, зачем она сюда пришла, и то, какого ответа ждёт от меня. Я дал ей этот ответ. Разумеется, не потому, что она хотела получить его, а потому, что я хотел его дать.
                — А мне нравишься ты, Нелли.
                — Ты мне тоже нравишься. — сказала она и, как в прошлый раз, вскружив юбку при повороте, ушла к себе.
                Я пребывал в сомнении, не следовало ли мне пойти за нею? Подняв с пола журнал и положив его на стол, я встал и, ступая по возможности тихо, попытался как бы пройти мимо двери в её комнату. Собственно дверей здесь не было, петли пустовали, как петли всех проёмов в квартире, кроме туалета и ванной: если пространства чем-то и разграничивались, то всего лишь только шторами. В ту комнату, не знаю, как её назвать, где сейчас находились Бергер с Анастасией, вход покрыт массивного сиреневого бархата с голубыми кистями портьерой, но бамбуковая штора на входе неллиной комнаты, собранная в пучки у косяков, скорее открывала её, тянула прохожего внутрь, чем путь этот грешный преграждала.
                Наискосок я увидел её в зеркале: у раскрытого шкафа — снимающею с себя это детское дурацкое платьице. Дыхание остановилось и сердце запухало тяжёлыми хрипами какого-нибудь гигантского морского животного где-то в мозгу — между левым и правым висками, плотным эхом искажённые время и пространство отдавая барабанным перепонкам на сведние. Я ведь далеко не стар ещё, конечно, но вдруг почувствовал себя безысходно и не менее безвозвратно дряхлым, поняв происходящее со мною, наверное, как предынфарктность.
                Она выбрала платье и развернулась так, чтобы, прикинув его на себя, посмотреться в зеркало. Я не знаю, увидела ли она меня в этот миг и после того или нет? — но платье она отбросила на постель и вновь обратилась к шкафу, выбирая другое. Меня тянуло вперёд, я толкал себя назад, силы оказались равновелики, и я потому так и остался на месте. Ей, как и мне, больше всего понравилась короткая твёрдая джинсовая юбчонка ядовито-зелёного колера, застёгивающаяся по переду пуговиц на пять. Нелли выбрала среднее арифметическое, застегнув из них три верхние, и натянула кофточку (не помню — или не знаю? — как такие кофточки, скорее жилетки, у нынешней сопливой молодёжи называются) солнечной желтизны, оставляющую голыми живот, руки и плечи.
                Я едва вернулся на место, как в комнату вошли приободрённый Бергер с неопределённо чем-то довольной и озабоченной Анастасией, сразу спросившей, не хотим ли мы ещё кофе, мы не отказались, тем более, что гарантирована была ещё бутылочка так нам понравившегося коньяку, и она оставила нас, пойдя на кухню, тогда Бергер нежданно вдруг прямо на глазах преобразился, довольство сменилось мраком в его лице, и он предупредил:
                — Не делай этого.
                — Почему? — совершенно не понял я, но он ничего не ответил...
                ...не успел ответить, вошла Нелли, внеся с собою свежий аромат детского шампуня и музыку из своей комнаты. Почти пританцовывая вокруг нас, она весьма непосредственно спросила:
                — Дядя Аркадий, а почему это вы не женитесь на маме? Я бы вас папой называла...
                Мужественно глядя в пол, Бергер ответил без сколько-нибудь ощутимого смущения:
                — Нелли, ты уже большая девочка, правильно? Ты знаешь, что у меня уже есть семья. Жена и сын. Твой ровесник, между прочим. И, кроме того...
                Не успел он толком замяться, дабы найти что-нибудь ещё, как Нелличка остановилась между ним и креслом, в котором раньше сидела Анастасия, и подстегнула, требуя поднятия глаз:
                — Кроме того — что?!
                — Кроме твоего, прямо скажем, странного желания называть меня папой, нужно ведь ещё кое-что. Да?!
                Разговор то ли был давним и повторяющимся, то ли Бергер был готов к нему. Нелли упала в мамино кресло, ловко и невинно продемонстрировав на мгновение белизну трусиков.
                — А-а, — она протянула жеманно, вполне по-гадски. — что ещё?
                — Н-ну-у, хотя бы странное желание твоей мамы назвать меня твоим папой, нет?
                — Дя-адя Аркадий! А вот если бы вы с мамой поженились, то я с вашим сыном стали бы братом и сестрой, да?
                — Не совсем. Но, в принципе, да.
                — А вдруг я влюблюсь в вашего славненького сынишку, и что — нам нельзя будет пожениться?!
                — Почему же нельзя?! Вы же не кровные...
                Странные порою капризы являет нам жизнь своими невообразимыми сочетаниями обстоятельств, событий, характеров и судеб. Кто б мог подумать, что в этой варварской стране, где первейшей прерогативой красоты выступает глупость, а красота сама отдана в растерзание грубой силе, где казус путают с резусом, а сам он преподносит природе человеческой сюрприз в соединении безрассудства с удачею, одарённости — с подлостью, и доброты — с крайним, просто нестерпимым, уродством, живёт-бывёт прекрасная девушка со страстным сердцем, чистой душой и великим умом?!
                — А мы не кровные?!
                — Нелли, перестань, пожалуйста, вы, вообще, никакие не брат и сестра. — похоже, Бергеру удалось с собою совладать и даже улыбнуться.
                — Да ла-адно! Не нужен мне ваш Арсений... вы маньяк: в вашей семейке все имена начинаются на «Ар». Аркадий, Арнольд, Арсений, а вашего деда, кажется, звали Артуром? Но верх сумасшествия — это имя вашей жены!
                Бергер на это вдруг совершенно легкомысленно расхохотался:
                — Молодец, Нелька! Я как-то никогда этого не замечал. Надо же!
                Они меня заинтриговали.
                — Аркадий, а как имя твоей жены?
                — Аргентина.
                — Вот это имя. — похвалил я. — Серебряная?
                — Наверно, а что ещё-то?
                Повисла тишина секунд на пятнадцать, после которой коварная и совершенно симпатично наглая девица повторила:
                — Вот... я не пойду за вашего Арсения. Замуж я лучше выйду за... — и она произнесла моё имя. — Возьми меня замуж! Пожалуйста, возьми, а?
                От необходимости ответить меня избавила Анастасия, вовремя появившаяся на пороге с кофейником и бутылкой коньяку в руках:
                — Наглая и бесстыжая де-ви-ца. — она больше с удовольствием констатировала факт, чем выговаривала дочери. — Если не муж, то папа тебе, точно, просто необходим, доченька. Чтобы иногда перетягивать сыромятным ремнём по вертлявой заднице.
                — Ой-ёй-ёй! — смешно испугалась Нелли.
                Мне, определённо, нравится их манера общения.
                — Иди-ка вымой нам чашечки, пожалуйста.
                Без какого-нибудь заметного изменения Нелли превратилась в свою пай-составляющую.
                — Хорошо, мамочка. — собрала со стола чашки, ещё раз мимоходом... и унеслась, почти ускакала на кухню.
                — У вашей дочери, Анастасия, отменное чувство юмора. — я был искренен, про себя изо всех сил клянясь больше не пялиться на ножки маленькой красавицы, это было, правда, легко только в отсутствие оной рядом. — И откуда ж только берутся такие замечательные дети?
                — А ты, мол, не знаешь, откуда дети берутся? Спроси у замечательного ребёнка, и она ответит тебе, что дети берутся из капусты.
                Честно говоря, не припомню, когда это мы с нею перешли на «ты»?
                — Бог миловал. Ангелы не женятся.
                — А демоны? — улыбнулась Анастасия как-то особенно, кажется, я начинаю понимать, чем всё это должно закончиться. Что ж, радуйся...
                — А демоны — и подавно. — ответил я ей, улыбнувшись со знанием дела.
                Странновато, нечего сказать, развернулся наш шутливый разговор благодаря шутнице Нелли.
                — А как же Мерлин, он ведь сын инкубуса?
                — Так ведь инкубус так и не женился на матери Мерлина. И даже алиментов не заплатил.
                — И то верно. — вздохнула хозяйка. — Давай выпьем за знакомство?
                Не знаю, нравится ли мне, когда всё происходящее происходит «как надо» — слишком уж вовремя. Вопросы остаются без ответов, ответы не договариваются, а чувства, и без того плохо поддающиеся выражению словами, так и остаются необъяснёнными и непонятными — более даже тем именно, кто эти чувства испытывает и пытается понять, сформулировав, чем посторонним, являющимся свидетелями странного, трудного и безнадёжного процесса. Нелли принесла чашечки и рюмки, осушив пару кофе и выпив четыре коньяка, Бергер засобирался, глянув на часы, Анастасия предложила мне остаться, сказав, что не хочется ей замечательное сегодняшнее хорошее настроение тратить только на себя, и пообещав мне какой-то спонтанный ни к чему меня не обязующий сюрприз.
                На столике появились новые угощения, красное вино, водка и лимонад, большой свет был погашен, я — заинтригован, а на столе появился массивный, самое подходящее слово для подобных предметов — «настоящий», канделябр с пирамидой из тринадцати небольших свечей. Нелли тоже осталась за столом, налила себе лимонаду, Анастасии — вина, мне — водки, и подняла бокал:
                — С днём рождения, мамочка! Желаю тебе счастья, успехов и удачной реинкарнации.
                — Спасибо, дочка.
                — Вот это да, предупреждать надо. Присоединяюсь к пожеланиям Неллички. — мы выпили. — А теперь, наверное, тост с меня... Жаль, я не приготовил никакого подарка. Хотя...
                Я мысленно обшарил все карманы свои, все подкладки, все манжеты, секреты, где могло б хоть что-нибудь застрять до востребования. Они молчали, и чёрт меня всё-таки дёрнул одной рукой за перстень на пальце другой.
                — Настя, я не знаю значения этого перстня. Наверное, это по твоему профилю, так что я его тебе дарю. Точно знаю, что таких перстней больше ни у кого нет.
                — Это дорогой подарок. Может, не надо?
                — Надо. — сказал я, протягивая ей перстенёк.
                — А можно мне, можно мне посмотреть? А?! — Нелли прямо заёрзала в кресле, бывшем ей всё-таки глубоковатым, и, выбираясь из него, вообще скатала юбку, что называется, в трубочку.
                И ведь, маленькая соблазнительница, даже и не подумала оправиться. Настя не могла видеть этого, зато видел я, которому это, по всей видимости, и предназначалось.
                — Мама, пожалуйста! Подарки не выбирают!
                Анастасия улыбнулась:
                — Если это окончательное решение...
                — Да, Настя, я поздравляю тебя с днём рождения и дарю тебе этот красивый перстенёк, может быть, он особенный, только я ничего не знаю... А не понравится или не подойдёт, отдай его Нелличке.
                — Вот здорово! — чтобы девочка не вырвала его из моей руки, пришлось поскорей уронить перстень в её подставленную ладонь.
                В свете свечей на детской ладони заигравший как-то особенно, он впервые показался мне не громоздким и аляповатым, а прекрасным и совершенным.
                Было то иль нет, сомнений никаких я не испытываю: знаю, было, но мне это весьма неприятно по трём причинам. Первая состоит в том, что абсолютно нежданно я вдруг оказался порабощён чужою волей. Вторая причина не любить это воспоминание заключается в том, что я не могу ответить на вопрос, где это было и когда?! Именно потому, что это не было всего лишь сном. Третья причина стереть память об этом мероприятии обусловлена непониманием, как ни бьюсь над тем уже много-много лет, кто ж я тогда на самом деле?!
                — Спасибо. — отказ в глазах Анастасии сменился благодарностью, на губах расцвела скромная и прелестная, как ландыш, улыбка. – Твой подарок бесценен.
                Я понял это, разумеется, по-своему, как приглашение по-настоящему войти в дом, или, по меньшей мере, в её жизнь. Второе мне понравилось, а от первого я бы мог и отказаться, жаль только, что первое подают в случаях, подобных нашему, раньше, чем второе. Забавно, Нелли получилась в моей гастрономической прогрессии не то десертом, не то крепким напитком.
                — О-БИ-АРГ! — прочитала она с перстня громко по слогам и закричала, заранее восторгаясь своей выдумкой. — Внимание! Внимание! Пам-па-па-пам! Па-пам! Па-па-пам! Отныне ты будешь зваться — Обиарг! Остроглазый и решительный вечерний ангел наблюдения, творящий добро приобщением к высшим таинствам. Годится?
                — Годится! — в голос засмеялись мы с Анастасией, и я предложил продолжить игру. — Тогда и вы должны обладать особенными именами, несущими заряды деяний таинственных и знаки покровительств космических.
                Настя сама себе выбрала имя — почти сразу:
                — Чур, я буду Атилли!
                — А я... я... — Нелли запыхалась, придумывая. — Мама, придумай что-нибудь.
                Но раньше, быстренько сотворив анаграмму, придумал я:
                — А давай я дам тебе имя? Отныне, Нелли, ты будешь — Имайла. Годится?
                Анастасия, то есть, конечно, Атилли, спросила:
                — А тебе не страшно, Обиарг?!
                Я встал и, выпятив грудь колесом, принял красивую позу, изобразил из себя самоуверенность, приклеил к устам дьявольский оскал и произнёс довольно высокомерно довольно бессмысленную, как мне показалось, наспех сочинённую фразу:
                — Мне ль, маркизу Десерт'де'Ламур и командору шестидесяти легионов Великой Армии бояться вечеринки с двумя дьявольскими любовницами, опасными только лишь смертным?
                Нелли замерла с открытым ртом, видимо, ещё раз убеждаясь в правоте своего недавнего импровизированного выбора меня в мужья себе; а Настя спросила, изящно и убедительно сыграв серьёзность:
                — И откуда же у тебя такие познания в этом деле, Обиарг?
                — А у тебя, Атилли?! Неужто Повелительница Чёрной Луны не знает собственной биографии?
                — Таким бы хлебалом, как у тебя, да медку б похавать! Если б я, понимаешь... — она в этот момент показалась мне просто даже излишне серьёзной актрисой, то ли вдруг, так и не начав игры, прекратившей её, то ль заигравшейся сумасшедшей. — Жаль, что мы с Неллькой моей и впрямь не суккубы. Нам тогда б жилось бы легче, а то ведь, дорогой Обиарг, милый Десерт, возлюбленный де'Ламур, — в голосе её теперь явственно слышалась горечь. — мы всего лишь земные почти смертные потомки одного шаловливого гусара, мимоходом замкнувшего наши жизни и смерти в порочный круг.
                В произносимых речах, кроме блестящей актёрской декламации, вдруг загрезилась мне самая что ни на есть настоящая, то есть естественная, экспрессия, неподдельная, истеричная страсть. Имайла, то есть Нелли, то есть... вскочила с ногами на кресло и, став почти на голову выше меня, закричала вмиг повзрослевшим по содержанию, но оставшимся трагически-детским по звучанию своему, голосом:
                — Если б нам не приходилось умирать в раз и навсегда установленные двадцать шесть, а, зачиная в тринадцать, рожать в день смерти матери... Подлец, сволочь, негодяй!
                Крича в две обезумевшие глотки, обе мои желанные красавицы бросились на меня, царапая и кусая, терзая и исступляясь — исступляя, доведя игру свою до совершенства, такого, что я уже и не верил, что они — дочь и мать. Скорее они были похожи на неуравновешенных в желаниях подруг-единомышленниц, одна значительно младше другой, и их сексуальные заскоки — учительницы и ученицы — мне, определённо, пришлись по вкусу. В жизни к столь экстравагантным и неприличным выходкам я не привык, скажи кто мне про меня такое вот вдохновенное безобразие, мало того, что ни слову не поверю, но и просто удовлетворения потребую, однако, ищу оправдания себе теперь только в том, что это мало было похоже на жизнь, где я к столь экстравагантным и неприличным выходкам не только не привык, но и просто не могу себе представить чего-либо подобного с моим участием...
                На следующий день я едва смог найти ту улицу и тот дом, признаюсь, робея, а не привиделось ли мне это в кошмарно-желанном эротическом сне?! — поднимался я по ступеням знакомого подъезда и был удивлён присутствием на двери номера, которого вчера-то ведь не было. Не решившись постучать или позвонить в дверь, странно теперь показавшейся чуждою, я быстро, рискуя сломать ноги или голову, если б упал, сбежал по ступеням на улицу и как вкопанный остановился перед подъездом: подковы не было, как будто не было никогда, и даже следа, обязательно должного было остаться, не было...
                Взгляд на окна решимости мне не добавил. Я ретировался, надеясь как-нибудь залучить в спутники Бергера, но тут мне вспомнилось нечаянно, что он чуть ли не именно сегодня уезжает, телефонов-автоматов по пути не было, а если б и попался какой, то какая польза? — вспомнил я, ведь у Бергера нет домашнего телефона! Он сам позвонил мне — с вокзала, так он, по крайней мере, это представил, а доверять ему мне теперь вовсе уж нет никакого резона. Это звучало примерно так, почти без пауз для моих ответов или возражений:
                — Это Бергер. Ты полный придурок, я же тебя русским языком предупредил, а ты почему не воспользовался добрым советом?! Нет, конечно, ничего плохого не произошло, просто ты из-за своей похотливости, из-за своей глухо и глубоко загнанной внутрь подсознания просто человеческой развращённости в очередной раз замкнул порочную цепь, в которой сам и закован. В следующий раз тебе просто могут и не назначить куратора, так что, если не поумнеешь, так и будешь висеть, понял? Ничего ты не понял, и не поймёшь, пока не научишься рассуждать логически, пока не научишься соединить во единое целое несоединимые, казалось бы, части и сделать полную картину, такую, чтоб можно было понять, что теперь надо делать, чтобы по-настоящему освободиться, а не так по-идиотски, как умудрился это проделать ты, сперва над тобою долго смеялись, потом начали сожалеть, всё-таки иногда ты был, прямо скажем, хорош. Но, видишь ли, а скоро, похоже, ты это увидишь, насмешка и жалость — ничто по сравнению с твоей перспективой. Ты рискуешь кануть в забвение. Я один из последних, кто заикнулся о тебе, но и моя память не вечна, подумай об этом... И научись играть как подобает... Прощай, как они нарекли тебя на этот раз?! Кажется, Обиарг? Смешно. Прощай!
                Я не успел, ровным счётом, ничего понять, я не успел и ему сказать о том, что ничего, совершенно ничего не понял из этого его, полного настоящей, совсем не книжной, шизофрении, монолога. Я не успел спросить ни точного адреса Неллички и Анастасии, ни того, а куда бы они могли вдруг подеваться? Если, конечно, он знает...
                Кстати, храбрости постучаться в эту странную, одновременно знакомую и незнакомую, дверь я набрался только через неделю, не было там ни Насти, ни Неллички, а открыла мне держащая орущего грудного младенца на руках размозглая на весь проход баба с огромными, слезящимися сквозь перевязь грязно-серой шали грудями. Она с трудом стащила с жирного мизинца перстень и, сказав единственное:
                — На! — отдала его мне, после чего спешно затворила дверь, явно не желая ни услышать от меня никаких вопросов, ни дать каких-либо объяснений.
                Через тринадцать лет моей Нелличке будет уже двадцать шесть, и каким-то страшным и точным, неподвластным моему желанию знанием я знаю, что раньше того мне с нею свидеться не суждено.


ЭстВиР.

                Мне доводилось бывать в разных, порою очень далёких от столиц, уголках моей бескрайней прекрасной Родины. Жаль, что на Байкале мне оба раза не повезло: погода не располагала к созерцанию красот великого озера. Туман молочной пеленой уже метрах в двадцати-двадцати пяти от берега скрывал спокойную зеркальную гладь, лишь едва подёрнутую не уверенной в себе рябью, и подозревать за нею горизонт, водную даль и очертания противоположного берега залива (кажется, это было близ Култука) позволительно б только визионёру, но не человеку, обладающему всего лишь самыми обыкновенными зрительными способностями, каким я себя считал тогда.
                Но это не важно, интересней то, как огибающие Байкал поезда, между отрогов вьющиеся по стальным тропинкам, ныряют в норы тоннелей, средь бела дня добывая благоустроенную закопчёнными электрическими фонарями ночь, а ночью в тоннелях кажется светлей, чем снаружи.
                Ещё интересней устроена местность. Представьте себе сетку из тросов, неравными ячеищами сплетённую, поставьте под узлы столбы, чтобы тросы провисли, и, положив сверху ковёр из растягивающейся под собственной тяжестью материи, продавите его для пущести в серединах этих огромных ячей. Посыпьте землёй, посадите сосны, ели, багульники там всякие разные и мхи. Так вот, внизу в дождь будет грязно и трудно, а наверху — на тросах — чисто, но скользко.
                Правда, и это не важно, гораздо интересней то, что тогда я занимался такой лабудой, о которой, хоть и знаю, что всё было не зря, и не жалею, потому что это было замечательно, всё равно никому теперь не рассказываю. Зачем дурить людям головы тем, в чём и сам не преуспел?
                Самыми любимыми для меня в ту пору ознакомления с актёрским мастерством были занятия психотренингом. Там порою удавалось творить чудеса, и это было потрясающе просто. Одна девочка, например, однажды обнаружила, что в одной из прошлых жизней жила в Германии в XVI веке в городе Вюрцбурге и была сожжена в девятнадцатилетнем возрасте за ведьмовство. Описанные ею процесс и ритуал казни настолько явственно предстали пред наши очи, что сомнений в том, что она когда-то там и вправду жила и умерла, а сейчас вновь побывала там, вспомнив всё на генетическом уровне, у нас не возникло, тем более, что по истории она была круглейшей из троечниц и вряд ли смогла б ввести нас в заблуждение.
                Другой вместе с Кортесом высадился на берег нового материка, разбогател, разграбив вместе со всеми какой-то там город какой-то там великой цивилизации, а, вернувшись в Старый Свет, подцепил в Лиссабоне сифилис и от него же и скончался, заживо сгнив настолько, что глаза прислуги и докторов, до конца опекавших своего богатого благодетеля, слезились от едкого зловония, когда приходилось подходить к нему близко. Два друга не разлей вода вдруг выяснили, что в тысяча восемьсот двенадцатом воевали в противных армиях и один из них погиб под Смоленском, а другой — несколько месяцев спустя там же, под Смоленском, замёрз в сугробе. Вечером они подняли тост «За дружбу народов», а потом поочереди начистили морду бывшему сподвижнику Игнатия Лойолы.
                Толком не получалось только у меня, потому что главным при «погружении» в бездну подсознания вдруг стало дикое ощущение, очень приближающееся по силе своей к априорному знанию, что у меня нет ни «до», ни «после». То, во что попадал я, было полнейшей и необъяснимой ахинеей.
                Однажды я битых полчаса... Нужно ли напоминать вам о том, что время «вне» и «внутри» погружения течёт по-разному?.. однажды я битых пять тысячелетий проболтался между чёрным плоским и твёрдым небом и фиолетовой бездной, снизу вверх падали огромные ядовито-зелёные капли, разбиваясь и растекаясь по утыканной звёздочками тверди. Я не был перевёрнут, как кто-нибудь может попытаться меня поправить, и никто не перекрашивал землю в небо, было именно так, как я и рассказал всем: твёрдое небо вверху и бесплотная, моросящая гигантскими дождинами, земля внизу. Было всё очень красиво и — физически — несуразно больно: это два нержавеющей стали швеллера, засунутые в мои виски, медленно сходились другими своими концами километрах в трёхстах впереди, выворачивая при том из черепа бедные мои мозги, в которых в самом начале процесса были соединены.
                Они раздвигали плоть моего разума, если это можно назвать плотью, и в пустоте меж ними росло физическое состояние обратное давлению, наверное, именно поэтому мне и было очень больно. В другой раз мы сами огромными полчищами, подобными саранче, летели, уже просто валились, падали сверху вниз — из света во тьму и холод, я носился туда-сюда как честный угорелый, пытаясь спасти вверенные мне легионы, и это получалось из рук вон плохо, мы проиграли битву не потому, что мы были неправы, и не потому, что мы были слабее, и, тем более, не потому, что, видите ли, «нас обуяла гордыня», нет! Мы были побиты, потому что не могло случиться иначе, и это нечестно, обидно, в конце концов, до ненависти. С тех пор я не люблю фаталистических теорий и всяких философических разговоров о предопределении, хоть и знаю, чёрт побери, что неправ.
                Однажды было и того смешнее: мы потерпели крушение на планетарной орбите, тянули вслепую вдоль каких-то чёрных блестящих квадратов, за прозрачной поверхностью которых огромные уродливые существа гуманоидного типа без крыльев, шипов и когтей издавали низкочастотные колебания ужасающей силы, так что ГертПер едва справился с управлением, а наши приборы поголовно повыходили из строя и стали безбожно врать, показывая здешнюю атмосферу пригодной для дыхания, но мы бы уже и без того задохнулись, воздуха оставалось на три с половиной часа.
                Ещё я был выдавливаемой на белую поверхность из полупрозрачной пластмассовой трубы с чёрными полосами синей жидкостью. Шар, смачиваясь во мне и катясь по горизонтальной поверхности, выворачивал меня наружу, там было слишком много воздуха... горячий слепящий свет сверху, и я высыхал, умирая. Теперь я даже и не помню, на много ль меня тогда хватило? Ненадолго — да, ведь я всё умирал, высыхая, казалось, конца этому не будет. А вот на много ли? — я даже не знаю, у кого об этом можно спросить...
                Наш преподаватель стал очень внимательно, чуть внимательней, чем других, выслушивать мои россказни о погружениях. Он заметно встревожился и пару раз даже запретил мне участвовать в упражнении. Терпение его лопнуло, когда я сказал, что весь мир — дерьмо, а люди в нём — соответственно… актёры, наверное? Потому что, два раза для пробы не на полную мощность, не на всю возможную длину удара боднув упругую, изнизанную кровеносными сосудами плёнку, я наконец ударил по-настоящему, она лопнула, обдав меня кровью и измазав, что называется, с головы до ног. Но дальше-то нормального продвижения не было: нечто огромное, гораздо больше, чем я сам, являющееся частью меня, гораздо большее диаметра влажной трубы, в которую попал я сам, но при всём желании не смог бы затащить вслед за собою остальное, не пускало меня дальше, больше того, я никак не мог избавиться от чувства, что то издевательски-пошлое движение взад-вперёд, на которое я оказался обречён, было инициативой этого огромного «всего остального Я». Терпение небезгранично, тем более, когда тебя не просто не понимают, и не только не хотят понимать, но даже не предполагают, что кого-то тут нужно понять.
                Всё равно что биться головой о стенку, какова странность, а? Ведь перепонки-то уже и нет — помнится, я порвал её, разве нет?! Тоннель начал содрогаться, во мне копилось не только напряжение, не только усталость, но и отчаянье, близкое уже к физиологической потребности — выблевать. Плюнуть на всё это ко всем чертям, так всегда бывает. Тем и закончилось.
                Я просто больше не мог терпеть, да и не хотел, честно говоря, больше того, как ни странно, но, наверное, я даже испытал некое удовольствие... Так бывает, когда делаешь тяжёлую работу, когда результат труда известен заранее и не сделать работу нельзя, тогда расслабление по окончании приходит не удовлетворённостью, а усталостью. Так бывает после турпохода, когда, вернувшись домой, не разобрав, бросаешь в передней рюкзак и сам бросаешься в постель, ничего уже более не видя и не слыша, ничего сверх этой потрясающе-приятной усталости не чувствуя.
                В забытьи обычно видишь бесконечное продолжение, на этот раз это было движение вперёд по тоннелю, то есть то, чего я не смог добиться, но сновидения снимают все барьеры, делая совершенно, казалось бы, невозможное возможным. Я плыл вперёд, обладая потрясающей техникой плавания: я извивался, движения мои были более, чем автоматичны или рациональны, они были судорожны, если можно так выразиться, инстинктивны. Наверное, я именно так себе теперь и представлялся, перестав быть столбом: головою с быстро и правильно двигающимся хвостом. Внезапно выяснилось, что я не один такой, но почти сразу на всех других мне стало наплевать, каким-то внутренним чутьём, верою какой-то, знанием, от меня не зависящим, не моим знанием — инстинктивным, я теперь видел цель и знал, что она — моя.
                Это не было пошленьким осознанием победы, не было самодовольством превосходства, про это я и без того всегда знал, наоборот, это было спокойное блаженное состояние правильности происходящего, что-то вроде знания непреложности законов бытия, их первоосновности. В конце концов, видимо, смерть есть единственная наша возможность не умереть — продолжиться в новом качестве, растворившись в чём-то большем, ведь ни ты без него, ни оно без тебя смысла не имеют. Здесь нет размеров: всё безгранично, значит, безграничен и ты сам...
                Дальше было деление и рост, рост и деление...
                — Достаточно, дорогой мой мальчик. — в голосе преподавателя были тепло и нежность, осторожное участие, ведь он и сам понял, что большего я не видел, что, собственно, погружение моё на этом и закончилось. — Дети мои, честно говоря, я не ожидал этого прорыва от него. Я всегда считал его излишне рационалистичным, умеющим больше вычислять, чем чувствовать, смотреть, чем видеть. Но он первый. Более ему таких заданий давать не буду. Если кто-то из вас понял, что произошло, прошу вас, скажите мне об этом, потому что и вам, в таком случае, глубже погружаться нельзя — глубже просто некуда. Я не хочу, чтоб кто-нибудь из вас пытался обмануть себя самих и меня, а это сделать очень легко, у любого из вас достаточно и воображения, и логики.
                После пошедшего своим путём дальнейшего занятия учитель сказал мне, что хочет поговорить со мной наедине, разрешить несколько возникших по ходу моего рассказа вопросов. Когда сокурсники покинули класс, он закрыл дверь изнутри на ключ, чего никогда на моей памяти, пожалуй, не делал. Он начал не сразу, будто готовился, сидя напротив и полуприкрыв глаза, а когда он открыл их, было уже что-то не так, как до того.
                — Добровольно или тебе помочь? — непонятно спросил он.
                — Объясните, тогда я и сам смогу.
                — Объяснять нельзя, могу только помочь, если ты не боишься гипноза.
                — А получится, если без помощи? — я ещё сомневался, но он, увидев смущение моё, улыбнулся.
                — Получится, было бы желание.
                Не надо думать, что я хоть что-то понимал, но я сказал:
                — Я готов.
                Он внимательно посмотрел мне в глаза, потом отвёл взгляд, как выяснилось позже, навсегда.
                — К чему ты готов?
                — Выйти за предел цикла, который я познал с начала до конца. Освободиться, да?
                Путь, проделанный мною в этом, особенном, погружении, был обычен. До определённого момента. Кем определённого? Ни мною, ни учителем.
                Дальше всё было довольно забавно. Я вновь обрёл плоть, правда, до сих пор не знаю, какую. Но знаю точно, что там, куда я попал, нет и никогда не было отражений, а это значит, что увидеть себя со стороны я не мог. Сразу же возникло движение вперёд. Любое движение здесь было движением вперёд, кроме этого присутствовали агрессивные тёмные и светлые объекты, казавшиеся или бывшие вполне живыми, возможно даже, более живыми, чем я сам.
                как выяснилось почти сразу же, как только человек начал думать и чувствовать, реальный мир ему оказался нужен только лишь для удовлетворения материальных запросов существования — потребностей в еде-питье, сне как отдыхе (не путать со сновидениями), тепле и крыше над головой и прочая
                почти сразу же, как только он начал думать и чувствовать, ему понадобилось нечто ещё, кроме мира реального — мира насущного. Поговаривают, это была более чем безусловная потребность объяснить-понять Мироздание. Разумеется, на посильном уровне. Духовная составляющая личности пошла двумя путями:
                естествоиспытательским, родив науки, и…
                теперь необходимо найти подходящий антоним слову «естество»…
                …искусствоиспытательским(?!), родив что?!
                первый подход предполагает пассивную активность: видеть то, что видится, констатировать то, что констатируется, слышать то, что слышно — и так далее
                второй подход предполагает нечто прямо противоположное — активную пассивность: видеть то, что невидимо, констатировать неочевидное и так далее, — но, более того, он обеспечивает возможность идеального существования личности, в чём бы оно ни состояло
                МИФ
                РЕЛИГИЯ
                МАГИЯ
                ИСКУССТВО
                думается, каждому человеку доводилось-случалось разговаривать с индивидуумами увлекающимися, этакими «хобби»тами, постоянно идущими туда и обратно. Увлекающимися до такой степени какой-нибудь совершенно, на наш сугубый взгляд, бредовой идеей, но с таким жутким апломбом (в прямом смысле этого слова — с устойчивостью), что, невольно приглушив голос разума, вдруг начинаешь следовать ему и вступаешь в разговор («принимаешь игру») на его языке, оперируя уже только его понятиями («по его правилам»). Притом, не нужны специальные экспертизы, чтобы подтвердить нормальное состояние и его, собственно, за что стоит бояться больше всего, нашей психики
                играющий человек создаёт устраивающую его реальность. С каким пренебрежением ни отнесись к ней человек глупый, то есть неиграющий — в данном контексте это безусловная синонимия, создаваемая реальность лучше реальной реальности. Наверное, потому что, кроме знания её правил, законов, условий существования, она предоставляет шанс, проиграв — не проиграть. Вернее сказать, не проиграть в реальной реальности
                утверждение «человек играет только тогда, когда он в полном значении слова человек, и он бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет», подаренное умом и пером Фридриха Шиллера вполне отображает суть глобальных весов, на обеих чашах которых одновременно пребывает человек (и совокупность человеков, человечество — тоже), как это ни обидно кому-нибудь непонимающему, порою и не подозревающему даже, что и он непременно когда-нибудь, если не постоянно, да играет
                вне зависимости от рода занятий, времени дня и ночи, талантов и склонностей, физического самочувствия и прочих параметров существования: перевес одной чаши над другою выражается лишь степенью пребывания в игре — то есть в мифологическом, магическом, религиозном, искусствотворческом или искусствопотребительском пространстве: и эта-то степень никогда не бывает нулевой
                виртуальная реальность — это
                реальность ненастоящая
                реальность добровольно-настоящая
                реальность альтернативно-настоящая
                реальность сверхнастоящая
                реальность квазинастоящая
                реальность желаемая
                реальность идеальная
                реальность надреальная
                реальность искусственная
                реальность игровая
                метафизическая
                мифологическая
                творческая
                реальность личностная
                рассматривать ли как явления виртуальной реальности явления, давно известные, освоенные веками и поколениями, ставшие уже неотъемлемой частью «обыденной» жизни? Таковыми, безусловно, могут являться:
                состояния наркотических эйфорий, ибо при этом производится редактирование насущной реальности
                азартная игра, более интересная всё же не возможностью выигрыша, а возможностью искушения судьбы, проверки, с позволения сказать, себестоимости игрока
                сновидения, дающие возможность переживания гораздо более сильного, чем участие в событиях реальной жизни
                состояния неадекватного восприятия окружающего мира, обусловленные длительными или краткими психиатрическими изменениями личности
                акты творческого созидания, вне зависимости от их рассудочности или вдохновенности, ибо тоже не являются примерами воссоздания копии реального мира
                виды материальной деятельности, привлекающие в качестве «рабочего инструмента» условные грани существования, такие, например, как игра на бирже, на тотализаторе, заключение пари, судебные процессы, внутриколлективные интриги, конкуренция, политика и (с определённой долей иронии в этот раздел можно снести все виды человеческой деятельности, кроме, пожалуй, справления естественных нужд, но Дали и это творчески переосмыслил, а значит, и изменил — переформатировал) прочее
                Поутру на занятия я опоздал. Слава Богу, первыми парами у нас почти никогда не бывало актёрское мастерство. Ведь однажды, в те ещё времена, когда я жил в другой стране, когда я не знал, что такое «инфляция», когда вершиной семейного благосостояния считался автомобиль «Жигули», когда был «Аквариум» и пока ещё не было отдельного БГ, когда она в разных молодёжных, большей частью — экспериментальных, ныне забытых, а тогда — весьма популярных, телепередачах появлялись чуть ли не каждую неделю, да не по разу, я долго смеялся над его ответом кому-то, спросившему, а понимает ли он, видит ли, знает ли время, в котором живёт? Изобразив испуг, он ответил вопросом на вопрос: «А-а… какой это сегодня век?!» Не ручаясь за точность воспоминания, гарантировать могу лишь его истинность по содержанию, возможно, это сказал и не БГ, а Дюша, возможно и то, что вопрос и вопрос-ответ звучали ещё глобальнее, чем осмелился я о них вспомнить.
                Вряд ли, конечно, он тогда имел в виду именно то, что я чувствую вот уже несколько лет непреложным свойством моего существования, когда странности моей жизни сложились в причудливое полотно, достойное кисти самого полубезумного из полубезумных художника. Большинство фрагментов картины кажутся невзаимосвязанными ни с какими её другими частями, основная мысль будто и не проглядывает сквозь нагромождение жанров, сюжетов и технических приёмов, но нечто объединяющее всё это в страшную реальность моего пребывания на земле непременно и тяжело присутствует не то «под», не то «над», а может, и «внутри» или «снаружи», если случайно или неслучайно вдруг оказываешься именно в той точке, с которой малевал свой шедевр неведомый художнище и с которой, следовательно, только и нужно видеть это творение искусства.
                Знаю точно, что не только сама точка эта перемещается во времени и в пространстве, так что сегодня, встав на то же место, что и вчера, когда что-то открылось, ты либо ничего такого уже не увидишь, либо увидишь и поймёшь нечто совершенно другое; но и то, собственно, что ты видишь из этой единственной в данный момент времени точки, уже не есть то, что видел ты вчера или увидишь завтра. Глобальнее вопрос и вопрос-ответ прозвучали бы так: «А знаешь ли ты мир, в котором живёшь?!» — «А-а… где это я?!» Притом — с одной и той же интонацией в устах и спросившего, и отвечающего. Те времена, как любые другие, были однажды и давным-давно, потому не похожи уже на правду, для меня же воспоминание о них важно осознанием факта всеобщего бытия: в мире нет реальности.
                Ни общей, одинаковой для абсолютно всех, ни какой бы там ни было индивидуальной, «правильно» адекватизирующей мир с его пространствами и временами. Ни одно из представлений о Мироздании не является истинным — то есть исчерпывающим все вопросы живого и неживого бытия. Подсказку, случайно то или нет, не знаю, хоть, наверное, и обидно то, выдал мне компьютер. Одним из переводов слова «виртуальный» является слово «фактический». Парадокс ли это? Это ещё не всё из того, после чего я берусь банально утверждать: в окружающем нас мире реально не живёт ни один человек. Все живут в более или менее совмещённых — согласованных друг с другом — виртуальных мирах.
                Кстати или нет, опять не знаю, но я вспомнил и рассказал учителю два эпизода моей жизни, разумеется, никакого отношения к происходящему не имевшие, даже случившиеся в разной время: первый — давным-давно, когда я сны не воспринимал ещё так, как сейчас, а второй — утром этого дня. Первый эпизод полностью, как я уже сказал, был сном, где в моём распоряжении имелись: довольно пыльное и порядком раздолбанное пространство двух комнат, кухни, ванной, туалета и балкона угловой в доме квартиры на четвёртом этаже типовой советской пятиэтажки брежневских времён, девушка, которую я любил в соседней комнате в минуты иногда всё-таки случающихся передышек, враги на улице, осадившие меня в родительском гнезде и хорошее помповое ружьё, какой-то иностранный крупнокалиберный пистолет (Беретта? Магнум?!) Не очень метко, хоть и часто стрелявшие бандиты разбрызгали по полу все стёкла и как-то, видимо, из базуки раздербанили уже балконную дверь, в мелкие кусочки разнеся и шиферные листы ограды балкона, и саму арматуру её искорёжив и завязав в авангардно-запретные художественные выкрутасы.
                Более других, располагавшихся, в основном, по округе внизу, донимали меня те редко догадливые бандиты, что время от времени додумывались подняться на четвёртые и пятые этажи общежитий, торчавших прямо напротив, вот тогда приходилось по-настоящему хреново. Но я выжил. Минимум, в течение дня — защищая возлюбленную, отвечавшую безоглядной взаимностью. Расстались ли мы с нею как-нибудь трагически, разлучённые посредством её или моей гибели, я вспомнить не смог, возможно, что и не расстались вовсе, но этого я так никогда и не знал. Наверное, меня невовремя разбудили… или как раз вовремя?! Рассказывая, я проснулся сегодня утром и понял вдруг с содроганием, что это именно так: из сна, виденного много-много лет тому назад, я вышел именно в этот день, такой же солнечный, только предмасленично-морозный, а не летний, в другом городе, в других обстоятельствах, в другом возрасте и физическом самочувствии, с другим багажом жизненного опыта — то есть совершенно иной я.
                Разумеется, это ни в коем разе не перечёркивает всего, что было между сном и пробуждением, но ставит всё это, минимум, вровень: само сновидение, в реальном времени занимавшее, возможно, всего-то, как утверждают учёные исследователи сна, несколько минут; промежуток в почти полтора десятка лет, когда я окончил школу, поступил в училище и покинул его, слонялся по бескрайним просторам в поисках хрен знает чего, участвуя между делом в самых разных событиях так называемого «интересного времени» (в училище, кстати, и произошло то пробуждение, о котором я теперь вспоминаю); собственно нынешнее пробуждение, которое я так же и пережил тогда, рассказывая о нём учителю. Круги, овалы, зигзаги, ломаные и прямые, мёбиусовы и Лобачевского пространства наконец-то сомкнулись, сведя равноценно и воедино эти три биографические точки. Главное сейчас — не затянуть и не затянуться в узел, выбрав несправедливо ту или иную вервь. Это мне учитель сказал тогда, и теперь только я по-настоящему понимаю то, что он имел в виду.
                Например, то, что тогда у нас не было компьютеров, следовательно, не было возможности столь обнажённо-нездешнего, иного существования, а я в этом уже побывал в своих снах. Когда я впервые сел играть в DOOM, первое, что почувствовал, было чувство дежа вю, будто всё это уже было со мной, и, хоть DOOM далеко не самая подробная и реалистичная из игр, сегодняшним gamерам, выросшим уже на QUAKе, кажущаяся смешной и архаичной, но всё ж там нашлись такие подробности, которые мне были знакомы задолго до того. То же и с WOLFом, ещё более древней, кажется, игрой. Так вот, тогда всё закончилось пропажей поутру ключа, но подробнее пред тем стоит вспомнить одно развлечение, изредка, когда только выдавалось по-настоящему свободное время, а такое случалось нечасто, доставлявшее мне особенные удовольствия.
                Хибара, которую я снимал по нужде за, хоть и смехотворную, но целиком съедавшую стипендию, плату, была беда какая старая и, кроме того, что она покосилась как полом, так и стенами в сторону улицы, она ещё и ушла своим дном вниз — гораздо ниже уровня дороги, так что в окне на фоне довольно приниженной панорамы с узкой полоской неба, изрезанной вдали силуэтом какой-то древней лесопилки (это в центре-то города!) вблизи я мог видеть только ноги прохожих.
                Нет, под юбки, конечно, заглянуть я не мог, но и такая пикантная возможность, видимо, служила пикантной добавкой, к урезанной поверху картине мира. Да и о существовании наблюдателя в этом окне вряд ли кто подозревал, проходя мимо. Невольно изучив все возможные в мире типы походок, а их оказалось не так уж и много, люди во многом очень похожи, по нижней их половине я научился видеть верхнюю, казалось, безошибочно, и сомнений в том не возникало. Очень редко ноги останавливались напротив меня, и когда это были двое, то угадывалась настоящая драматургия идущего «наверху» разговора, правда, я так и не научился относиться к этому, как к театру… Даже собаки пробегали мимо, не заглядывая в окно, но в тот день, когда, как ни бился я, исходя отчаяньем, птом, злобой и почти уже слезами, в течение минут сорока пяти никак не ища ключ весьма простенького и ненадёжного замка, я сел на табурет прямо напротив окна, сложив руки и, наверное, надеясь, что, как только успокоюсь, всё-таки смогу вспомнить, куда задевал его, стоптанные грязные, кажется, дырявые… ботинки-не-ботинки, не знаю, что? — остановились прямо напротив.
                Возможно, я его просто уронил. Или положил на какое-нибудь необычное для него место? В другое время, в выходной день, например, окно послужило бы прекрасным развлечением. Человек стоял лицом ко мне, по пояс невидимый. Штаны на нём колыхались, будто одеты были на тощие, как черенок от лопаты, палки, а приблизительного и грязного цвета плащ не по сезону (или пальто без подкладки?) больше напоминал внеисторическую этакую хламиду, пузырящуюся под ударами ветра в стороны так, что казалось, весь человек перемещается вдоль окна от одного его края до другого, как нечто параллельное. Бич (бомжей чаще тогда называли бичами, а бомжих — бичёвками) нагнулся, и я увидел обтянутое зеленоватой противогазоподобной кожей лицо беззубого старика с очень большими впадинами глаз, которых самих против света мне разглядеть не удалось.
                Старик улыбнулся, ещё ужаснее раскрыв поганый не только беззубый, но и безгубый, рот, проговорил что-то, чего я не мог слышать, и, протянув к пыльному окну руку из бесформенно мнущегося раструба рукава, длинным корявым пальцем начертал по стеклу что-то одновременно напоминающее и перевёрнутую звезду, и крестовину в ней, и круг — снаружи, и завитушки каких-то не то букв, не то цифр. Рисовал он недолго, с полминуты стекло скрипело под его ядовито-жёлтым ногтем, мне показалось, что он и видеть-то меня перестал, только бормотал что-то себе самому под тёмным провалом на лице казавшийся нос, но, закончив, снова расплылся в своей, прямо скажем, малоприятной и, к тому же, ехидной улыбочке и, пригрозив пальцем, удалился в ту же сторону, откуда пришёл.
                Я протянул руку направо и, взяв со стола злосчастный ключ, посмотрел на часы и спешно отправился в училище. Позавчера, и это тоже стало поначалу смутным воспоминанием о чём-то очень знакомом и недавнем, я мельком увидел тот самый знак на телеэкране в выпуске «Новостей». Геометрически правильный, огромный и расцвеченный ядовитой гаммы неоновыми трубками, он красовался на здании не то какого-то банка, не то фирмы. Или, возможно, над какими-нибудь штаб-квартирой или представительством не то какой-нибудь всемирной организации, не то каким-то посольством.
                если всё же отказаться от всеобъемленья понятия «виртуальная реальность», оставив его только за реальностью компьютерного общения человека, то главным и определяющим эту реальность как превосходную по сравнению с настоящей признаком можно выделить следующие:
                познаваемость виртуального существования, обусловленная соответствием команд определённым кнопкам клавиатуры (Ундервуд — это WINDOWS-1886)
                eghjo`yyjcnm dbhnefkmyjuj ceotcndjdfybz, то есть упрощённость виртуального существования ввиду ограниченного количества команд, из которых состоит даже самая жизнеподобная модель поведения: вперёд — «вперёд», назад — «назад», вправо — «вправо», вправо-вперёд — «вправо+вперёд» и так далее
                управляемость виртуального существования субъектом либо иллюзия таковой, предоставляющая возможность исполнения мечты человека всех времён и народов — ощущения или иллюзии ощущения собственной первопричинности
                целенаправленность виртуального существования — «убить дракона», «поставить мат компьютеру», «доехать до финиша», просто остаться в живых в конце всех концов


Беллетрист?

                избираемость типа виртуального существования: абстрактное — шахматы, го, рэндзю, перевёртыши, головоломки; doomподобное — подстановка себя на место героя с видом «из его глаз»; симулятивное — автогонки, самолёты, танки, космические корабли с видом «из кабины»; «стратегическое» — карта, обозначение подразделений войск, групп населения, притом, в разных временных режимах: «реальное время», «пошаговое время»; плюс к перечисленному — игры, комбинирующие разные типы виртуального существования
                многофункциональность творческого виртуального существования обеспечивается наличием «композиторских», «художнических», «текстовых», «фотографических» и других, более сложных, редакторских программ
                свобода от неблагоприятного человеческого фактора, спасение (бегство) от реального общения с реальными индивидами
                психологическая компенсация нереализованных запросов в реальной жизни путём реализации их в избранной целенаправленной творческой управляемой и познаваемой в соответствии с собственными потребностями реальности
                фактическое отсутствие пределов для совершенствования индивидуальной виртуальной реальности путём модернизации компьютера, замены устаревающих программ и оборудования более совершенными, постановки новых «самоцелей»
                если всё же считать мифологическую, игровую, искусствотворческую, искусствопотребительскую, религиозную, метафизическую реальности ипостасями реальности виртуальной (букв. «фактическая» — англ.), то в мире нет никакой другой реальности, кроме реальности физиологической, ведь даже так называемая «объективная» реальность — реальность созданная. Созданная «объектами», следовательно, невозможная к восприятию «субъектом» за правильную, единственно верную. Кроме того, грубо говоря, «объективная» реальность — это коллективно-субъективная реальность, общие представления которой созданы коллективным трудом всё тех же «субъектов», поэтому объективной она тоже не является
                Кем я только не стал за свою жизнь! Этим не стал, тем не стал. Космонавтом, пожарным и молодогвардейцем — так просто на роду не написано. Мама предлагала выучиться на журналиста, мол, весь свет объездить можно, на крайний случай — учителем литературы, как и она сама; ни монтажником-высотником, ни сварщиком по стопам папы я быть не захотел. Актёром не стал, режиссёром не стал, тележурналистом и кинокритиком тоже не угораздило, работником культуры тоже недолго проработал. Дольше получилось только в библиотеке, но библиотекарем я тоже не стал, как не стал ни дворником, ни сторожем.
                Однажды я чуть было не стал музыкантом, но вовремя спохватился, что не умею играть даже на гитаре, а слух хоть и имею, да голос мой слабоват, приблизителен и некрасив. В последнее же время я всё чаще замечаю за собою, что успеваю увидеть какое-нибудь мелкое действие или просто движение раньше, чем оно происходит, автоматически поворачиваю туда голову — глаза «ведут» — и вижу, как оно происходит: нервно соскальзывает с перекладины на пол неровно повешенное полотенце; шалун ветер задирает юбку именно у той проходящей или стоящей мимо девицы, на которую как раз в этот миг упал взгляд… или, например, звезда по небосклону катится, падая, не более, чем полсекунды, но я берусь ответственно утверждать, что видел все падающие звёзды последних пяти-шести лет.
                Неоднократно и несколько уже человек вполне доходчиво мне объяснили, что это свойство мозга такое: получив информацию с периферии зрения о самом-самом микроскопическом начале такого вот движения, более резкого, чем всё остальное, он очень быстро — не в словах — обрабатывает её и отдаёт телу — так же не в словах — соответствующую команду. Меня, обычно, такое объяснение почему-то совсем не устраивает, хотя, сознаюсь, всегда считал его весьма убедительно-логичным и научным. Видимо, какое-то неукротимое, свойственное, наверное, любому человеку, желание хотя бы в собственных глазах оказаться человеком незаурядно-необычным протестовало, протестует и будет протестовать всегда во мне, и я буду спорить, как совсем недавно в доме отдыха «Парма», где на сезон устроился дворником, легко справляясь со всеми обязанностями поутру, а остальное время с наслаждением проводя на спортплощадках и камских пляжах.
                В тот замечательный день, о котором воспоминание я намерен облечь теперь в слова, мы как раз, мило беседуя, играли с Александром Ивановичем в пинг-понг. Он неизменно меня обыгрывал и, наверняка, скучал с таким, хоть и не скучным, но слабым, соперником. По возрасту же казался он мне, минимум, раза в два старше. В очередной раз услышав приемлемое в виду досадной своей реалистичности объяснение странностей моего зрения, я возмутился.
                — Но тогда я должен быть просто отменным теннисистом! Да я же чемпионом мира должен быть при такой-то фантастической реакции!
                — А зачем? — вдруг весьма непонятно, посему и неприятно, спросил, обычно очень логичный и корректный человек, Александр Иваныч.
                — Что «зачем»?
                То есть я потерял его логику именно с этого момента. На часы при том не посмотрев; так что действительной хронологии всех последовавших тому событий я восстановить теперь, по прошествии довольно большого времени, и не смогу теперь.
                — А тебе это надо? — модной фразочкой переформулировал он.
                А то вдруг улыбнулся, не то просто стал странно вкрадчив, а я всё равно, как ни старался, не понимал его, не мог, совершенно сбитый с толку-панталыку не только каким-то не отсюда вопросом, но и тем необъяснимо-неясным содержанием, которое в нём начало сразу угадываться, воспринимаемое всегда почему-то в формате дежа вю. Шарик, как ёкнутый в неприличное место, если б таковое у него имелось, отскочил от моей ракетки в сторону, и я в сердцах швырнул её на стол:
                — Вот видите, никакой реакции…
                — Дело тут вовсе ни в какой не реакции, — мой партнёр нахмурил брови, сморщил лоб в подобие роковое всех девяти валов на поверхности некоей мысли, обломки которой вынесло на берег в очень простом и очень непонятном виде. — дело в предназначенности…
                Я почти было бестактно прервал его, мол, конечно, дело совсем не в реакции, а в том, что кое-кто просто никудышний игрок, но остановился — остановленный чем-то ужасным во взгляде Александра Иваныча, вовсе намеренного продолжать не партию в настольный теннис, а по-актёрски наполнившийся монолог, ведущий к таинственной, но вполне определённой — им самим и только, цели.
                — Это, понимаешь ли, цезарю — цезарево, а каждому, как говорится, своё. Хоть старо это и банальненько, да и обидно, наверно, но справедливо, как никогда лучше. — обходя стол, он аккуратно оставил лежать на своей половине его ракетку, поднял с пола шарик, подкатившийся под ноги. — Кто-то предназначен в президенты и генсеки, кто-то в космонавты и чемпионы мира… а кто-то — в золотари-сантехники. Кто-то обречён быть деятелем и недоволен своими ролями, а кто-то должен быть благодарен судьбе за счастье быть всего лишь наблюдателем, но почему-то упрямо этой благодарности судьбе не изъявляет, а совсем даже наоборот — язвит. Если что происходит, значит, так надо, и не фиг, как говорится, ни на зеркало пенять, ни поперёд батьки ин зе не своё дело лезть, смешно выводя при том нескромно-универсальным оправданием то, что, мол, а кто его знает, кто здесь цезарь, а кто говном на роду написан. Раз не знаешь, значит, и не высовывайся, а коли свербит и чешется, так определись, будь-ка любезен, в каком неприличном месте, коль таковое обнаружилось, допреж резкие движения проделывать.
                Сам же, впротивовес как бы отрицательному своему отношению ко всякого рода резким движениям, Александр Иваныч, быстренько взглянув на часы, неожиданно резко отошёл к незамысловато-ромбоватой решётке окна летней веранды. К этому времени я уже был порядком сердит и тоном произносимого назидания, и неожиданностью манеры подачи материала, да и неясностью того — абсолютной неясностью — уточняю я, что же мне хотят вдруг преподать, так что взрыв…
                — Хочешь выпить? У меня есть, и прямо с собой.
                Собеседник мой достал из кармана пиджака, висящего на гвозде в простенке между окнами, бутылку прозрачной бесцветной жидкости с яркой художественной этикеткой и повернулся ко мне, ну, прямо-таки победителем — лицом светел и добр, как вчерашний день, теперь не омрачённым более ни глобальными размышленьями, ни конкретными мыслями.
                — Даже с удобствами. — Александр Иваныч выставил на некогда теннисный стол рядом с бутылкою два хронически граненых стаканчика. — Стаканчиков, между прочим, именно два.
                — Вообще-то, время для меня ещё рабочее, хотя с обязанностями своими я… — взрыв, который обязательно должен был прозвучать, так и остался невыговоренным.
                — …управился. — закончил за меня Александр Иванович, констатируя факт моего согласия свёртыванием крышки. — Яблок тоже два, и… два чуть подсохших кусочка хлеба.
                Начало дежавю.
                — Да откуда ж вы это знаете-то?
                — Олух царя небес-на-го… извини, но яблоки-то нам с тобой только что на обед выдали. Не странно ли: на обед — яблоки? А чёрный хлеб, насколько я могу судить, у тебя всегда с собой. Или сегодня что-то не так?
                — Что-то не так. — эхом подтвердил я.
                Конец дежавю.
                Достав из кармана джинсовки, висящей в простенке напротив, два слепившихся своим сыром бутерброда, я осмелился пошутить:
                — Сейчас самое время, по высшей мере, предложить контракт, а по меньшей — путешествие во времени.
                — У-га-дал. — прежней нервности в Александре Ивановиче как не бывало. — Только сперва надо выпить.
                — И закусить?
                — И закусить.
                В принципе, ни яблоком, ни хлебом водку не закусывают — запивают, и это волшебно, почему-то именно после судорожного водочного выдоха особенно потрясающе переживаешь аромат вдыхаемого яблока или хлеба. Почему, никто не скажет, а если кто и ответит, я не поверю: такие вещи должны оставаться необъяснимыми, в этом их очарованье.
                — Одному знаменитому типу в шестнадцатом веке нужно передать вот эту книжку.
                Он выдал мне вполне невзрачную толстую книгу в зелёном переплёте. Я перелистнул несколько страниц и разочаровался:
                — Так она на французском языке.
                — На старофранцузском. — поправил Александр Иванович.
                — А зачем?
                — Так и передать-то её надо французу.
                — А что в ней? — не сдался я.
                — А тебе это надо?
                — Ну, интересно же… — попытался я.
                — В ней очень много всего, одним словом и не скажешь. Хорошая книга. Очень нужная этому французу и всему человечеству.
                — Вот так вот?! — нашёл случай вставить не менее модную фразочку и я.
                — Именно так. Давай ещё замахнём и больше не будем терять времени. — Александр Иванович налил и подал мне. — За свободу выбора!
                Я выпил вместе с ним за свободу выбора:
                — Что-то, Александр Иваныч, я вас не совсем понимаю. То вы о предназначении говорите, то о свободе выбора!
                — Во-первых, о предназначенности, а не о предназначении…
                — А что, есть разница?!
                — Есть. А во-вторых, у нас уже совсем почти нет времени. Слушай внимательно. Когда там окажешься, сразу обернись и точно запомни то место, из которого появился. От этого зависит, ни много, ни мало, сможешь ли ты вернуться назад. Потом — налево, улицы не очень прямые, но ты сориентируешься, два перекрёстка пропускаешь, на третьем — поворачиваешь направо, это будет улица Пуассонье, дом в тени епископского дворца. Дёрнешь за верёвочку, дверь откроется. Спросишь мэтра Мишеля и лично ему в руки отдашь эту вот книжку. Потом — сразу назад, и прямо входишь в то самое место, из которого появился. Понятно?
                — Понятно.
                — Вопросы есть?
                — Есть.
                — Это плохо.
                — Тогда — нет.
                — Это ещё хуже.
                — У меня есть пять минут?
                — Чтобы увидеться с девушкой? — сочувственно и одновременно с тем как-то странно опечалился Александр Иваныч.
                — Да.
                — Три минуты. С половиной. — посмотрев на часы, ответил он.
                — Я успею. — сказал я и побежал в главный корпус.
                Сломя голову побежал. Через минуту я поцелуем разбудил Алёнку, спросонья она всегда такая смешная. Надо же, мы будто и не расставались, она раскрыла глаза, улыбнулась и, обвив мою шею руками, потянула меня к себе — для поцелуя. Я еле оторвался, это гораздо круче, чем яблоко после водки:
                — Извини, я не надолго. Давай просыпайся, я скоро снова прибегу. — сказал я и побежал было обратно.
                — Постой, что-то случилось?! — она губки надула.
                — Не-е, ничего не случилось, просто у меня есть срочное дело.
                — А может, оно не очень срочное? А?! — она сложила домиком бровки. — Разве у тебя нет выбора, милый?!
                Врасплох этим вопросом она застала меня уже на пороге, я запнулся, едва не упал, она вскрикнула, но, кажется, я не сразу пришёл в себя, потому что спросил еле ворочающимся языком:
                — Почему ты спросила это?!
                Она была рядом: тёплая — сквозь прозрачную ночнушку:
                — Потому что выбор есть всегда. Выбери меня.
                — Нет, мне сейчас некогда. Я — быстро.
                Я побежал сломя голову на теннисную веранду, но, опоздал, из всего, что было там четыре минуты тому назад, остались только ракетки, шарик, и моя джинсовка на гвозде.
                — Александр Иваныч?! — почти закричал я. — Александр Иваныч, вы где?!!
                Начало дежавю.
                — Сегодня вы точно решили меня обыграть. — бодро произнёс Александр Иваныч, входя на веранду. — Иначе чем ещё можно объяснить столь громко звучащее желание меня видеть? Кто здесь Хайяма звал так громогласно? Наверно, чужестранец — это ясно. Свой знал бы, что в немилости Хайям, и голос свой не тратил бы напрасно.
                Я потерял дар речи. Обернувшись, наверное, был похож на вынутую из воды камбалу, а он тем временем продолжал свою, как всегда, многословную и неторопливую речь, после обеда он всегда такой.
                — Молодой человек, столь серьёзные решения принимаются… нет, тут я немножко неправильно начал. — он снял пиджак, тяжёлый поллитрой во внутреннем кармане, аккуратненько повесил его на гвоздь в простенке, противоположном тому, где висела моя джинсовка. — Любое решение принимается не как-нибудь, а одномоментно, а всё остальное, когда мы взвешиваем «за» и «против» — это уже всего лишь самооправдание, почему мы приняли или не приняли то или иное решение. Вы согласны со мной?
                — Не знаю… Наверно, да.
                — Итак, к барьеру, молодой человек. Я верю в вас, сегодня вы у меня обязательно выиграете. А потом на бережку мы разопьём с вами бутылочку водки в честь такого события и по поводу моего дня рождения.
                На подкашивающихся ногах я встал за стол и взял дрожащей рукою ракетку и шарик.
                Конец дежавю.
                Я так и не выиграл тогда у Александра Иваныча, я вообще ни разу у него так и не сумел выиграть. Водку мы распили вместе с присоединившейся к нам Алёнкой. Сегодня поутру я вспомнил эту неприятную для меня историю, потому что мне приснился страшный сон, как я вхожу в указанный Александром Ивановичем простенок и, оказавшись в городе Салоне, во-первых, забываю запомнить то место, откуда я появился, во-вторых, похоже, так как не развернулся, чтобы сделать это, то и пошёл по улице совсем в противоположную сторону и, не пройдя и двух перекрёстков, был задержан какими-то вооружёнными людьми, как я понял, обратившими особое внимание на странность для них моего одеяния. Когда же выяснилось, что и говорю я на непонятном языке, и что я вообще, наверное, не местный, родственников в Салоне не имею, и, опять же, скорее всего — шпион, под вечер меня бы обязательно казнили б в каком-нибудь особенном подвале местной тюрьмы, если б я вовремя не проснулся. Про книгу во сне я ничего не помню: была ли она со мной или нет, не скажу с уверенностью. Но, если была, то её, конечно же, конфисковали в первую очередь.


Любовь зла.

                Было то иль нет, сомнений никаких я не испытываю: знаю, было, но мне это весьма неприятно по трём причинам. Первая состоит в том, что абсолютно нежданно, как снег на голову, как холодный ливень в жаркий день — да на голое тело, я вдруг оказался не просто несвободен, а порабощён чужою волей, тем страшней, что воля та была злая.
                Вторая причина не любить это воспоминание заключается в том, что я не могу ответить на вопрос, где это было и когда?! В какой же такой из окружающих реальностей это произошло? А не зная этого, я вынужден уговаривать себя, что это случилось во сне — в реальности кошмарных моих сновидений, и это тоже не может быть приятно — именно потому, что это не было всего лишь сном.
                Третья причина стереть память о невольном этом мероприятии обусловлена непониманием фундаментальнейшего из требований самоосознавания: я не могу, как ни бьюсь над тем уже много-много лет, ответить на вопрос, кто ж я тогда на самом деле?!
                Откачали меня где и положено — в реанимации, но первая и, надо признаться, весьма навязчивая и довольно идиотическая, конечно, мысль моя была: «А зачем? Ведь я не нуждаюсь в оживлении, потому что смерти, как только что выяснилось, и не было, так зачем же меня оживлять, ежели я не умирал?» Во всяком случае, относительно того, что ж такое есть смерть, я сейчас сознательно, как до того — подсознательно, имею особое мнение, даже рискну сказать — знание.
                До того, как это началось, ничего особенного не происходило со мной из того, что могло повлечь за собою столь яростные последствия и чему я был бы сам виною; не было и знамений, ложных и всяких видений, предупреждений, повесток, извещений и прочей дребедени — я просто сразу и вдруг оказался в довольно странном месте, тем более странном, что только что был день, а теперь, не верь глазам своим, стала полночь, полная луна вверху — на чёрном, избитом серебряными гвоздями небе, и внизу — подёрнутая рябью прудика при мельнице.
                На плотине стояло существо в виде седобородого дурно-клочковатого старика весьма приблизительной наружности, сооружённой явно наспех и небрежно. Увидев меня, по всей видимости, бесплотного, иначе как бы сквозь меня могла б отразиться Луна в чёрной воде? — он заклокотал каркающим излишне интонированным, как в смешных вампирских триллерах, басом и, раскрытой воздев левую руку кверху, указательный палец правой, не менее корявой и мерзкой, чем левая, направил на меня.
                — Согласно воле Повелителя, назови своё имя! — приказал он, и я, супротив моего удивления и страстного желания понять что ж это такое творится, вынужден был ответить.
                — Абигор, эксперт и практик стратегии и тактики. — продолжая себе удивляться и предпринимая катастрофически безнадёжные попытки заставить себя никогда больше этого не делать, произнёс я и добавил совсем немного отсебятины. — И злобный истребитель нудаков вроде тебя.
                — Отвечай как подобает, рыцарь!
                Он меня сразу же достал, жертва метафизического аборта! Будь моя простая воля: я б таким идиотам ни щёлки в круге не спустил бы, не сходя с места б выпотрошил. Так нет же, директива: это, мол, всё наши люди, щадящий режим! А по-моему, просто кое-кто стал слишком ленив или безмерно поглупел, позволяя таким вот пидорам...
                — Именем Люцифера... — начал он снова.
                Карикатура. Да только вот тряхнуло меня порядком — по-настоящему, что там ни говори. Сволочь. Выродок рода человеческого.
                — Ладно, заткнись. Абигор моё имя, запомни и больше никогда не спрашивай.
                — Отвечай, как подобает вассалу Сатаны! — это вспылило?! Дерьмо рассердилось.
                Я ему сие припомню, собственноручно шампур воткну в одно место. Или в два. Но, опасаясь нового удара, я пока смирился.
                — Чё те надо, ко'зел драный?
                На этот раз он вроде пропустил мимо ушей, и это уже почти хорошо — значит, пошлый дурак. Иль одержим настолько, что обязательно потеряет контроль. Только вот в кругу не удалось мне обнаружить ни одного дозволенного для разрушения изъяна.
                — Именем... — закончил он свои бестолковые махания руками.
                — Каково твоё приказание? — вздохнув, остановил я колдуна. — Говори давай.
                Он ухмыльнулся. Лучше б этого не делал, лучше бы пот с лица отёр и притворился уставшим...
                — Мне нужна женщина.
                — Иди и купи.
                — Мне нужна определённая женщина. — уточнил колдун, потеряв при порыве ветра ясность очертаний под вскинувшимся плащом. — И эта женщина не покупается.
                — А я тут при чём? Тебе Асмодея надобно, а не меня. Вон вы какие прыткия нонеча, как ни поглянь на вас! Что, страшно стало — Асмодея-то, да? По бабам есть и другие специалисты: например, Филотанус или Зепар. Я-т тебе зачем?
                — Она, понимаешь, играет в побоище. — в том, с каким отчаяньем он это выдохнул, я наконец-то услышал эхо чего-то очень человечьего, даже приятно стало. — Прежде, чем тело и сердце, мне необходимо покорить её ум.
                — Вот это дело. И долго я буду висеть по твоей милости между небом и водой?! — пожалуй, во мне что-то сменилось с минуса на плюс. — Может, это и не будет скучно, но обещаю сразу, запомни: уничтожу при первой же возможности.
                Он никакого внимания не обратил на моё искреннее и потому уже должное быть страшным и роковым предостережение. Подозреваю, правда, это моё вполне личное ощущение как симпатию. Странные порою капризы являет нам жизнь своими невообразимыми сочетаниями обстоятельств, событий, характеров и судеб.
                Кто б мог подумать, что в этой варварской стране, где первейшей прерогативой красоты выступает глупость, а красота сама отдана в растерзание грубой силе, где казус путают с резусом, а сам он преподносит природе человеческой сюрприз в соединении безрассудства с удачею, одарённости — с подлостью, и доброты — с крайним, просто нестерпимым, уродством, живёт-бывёт прекрасная девушка со страстным сердцем, чистой душой и великим умом?! Пустишься вот в такие вот описания условий задачи, и на душе становится приторно до дурноты от небывалой небывальщины, ведь нету семьи без урода, как нет и бочки мёду без желающего засунуть в мёд хотя б одну ложку дёгтя.
                Дело было так. Полюбил молодой видный князь варяжско-русских корней по имени Олег прекрасную боярыню, на челе коей прямо читается — быть бы ей княгинею, да вот не к ней самой он пошёл, а по обычаю тогдашнему — к батюшке с матушкой. И посчитала она потому себя униженной (словно и рождена-то веком не своим, а девятнадцатым), вот и воспротивилась не только отцу да маменьке, но и самой себе. Хоть и приглянулся ей князь, отказала красавица добру молодцу. Не уразумел он, что почему, не сформулировал причинно-следственной связи и возжелал пуще прежнего обладать девушкой, а куда пуще-то?! — право сказать, там, где нет прямого пути, всегда найдётся кривая дорожка, соблазняющая не простотою даже, а той последней надеждою, которую, как кажется, дарует человеческому отчаянию.
                Князь попросил мудрости у Бога, в те времена до небес дозвониться случалось легче, только не дали ему там ни мудрости незаслуженной — для того лишь, чтоб добиться всего лишь бабы, ни совета какого простецкого завалящего. Невелика премудрость и самому б догадаться, да только нету резонов горячей голове! Отчаянье, говорит, дошло до предела и вылился за края чаши разум, обратился он к полуночным силам, нельзя сказать, что не понимал, что не безвозмездна помощь будет сия, суждено принести жертву немалую. Волхв по наущению своего адского покровителя потребовал молодость и красоту, а полученная взамен философия не принесла ни облегчения мукам князевым, ни любви прекрасной боярыни ему, старику и уроду.
                Печальна ль, радостна ли была её свадьба, о том не знает теперь никто, кроме самой княжны, пошедшей замуж за старика потому лишь, что к ней он пришёл с объяснением, а не к родителям. Да и пропал без вести и прощания настоящий её возлюбленный, а этот старшим братом представился. Даже летописи привычно умалчивают правду, но так и не было у них детей. Омрачился с годами князь, загулял напропалую, наплодил, говорит, бастардов несчитано, задумываясь уже, какого в наследники приветить? — и двор ветшал, близоруко приемля восточных и западных проходимцев ревнителями стола, хоть, кроме соискания тайной власти, ничего в их обманной любви к княгине не было.
                Тем временем единственный, чей образ далёкий хранила она глубоко в сердце своём, всё чаще и пуще посещал душу и разум в мечтах её грешных и невольных — справедливым укором за... Да за что ж? Колдун овладел в совершенстве искусством входить в соглашения со злыми силами, теряя в обмен лучшее, что ещё было в нём. Так что, когда вызвал Олег меня в союзники, осталась у него от прежнего себя только любовь, граничащая с безумием. Жалок был он в своём повествовании, да и сам рассказ его более был безумен и непонятен, глупо алогичен и логически смешон, чем вызвал моё сочувствие, необходимо было ему от меня только лишь воплощение желания, что стало всей его сутью и чего не мог теперь он получить сам.
                — Во-первых, Олеженька, ты уже ничего не можешь мне предложить. Нет у тебя ничего, а за так, ты же знаешь, нынче только кошки родятся.
                Он мне был симпатичен, и я честно теперь ломал голову, как бы помочь ему? Но ни в голову мою светлую, ни в душу чёрную ни одна путняя идея не закрадывалась. Пересказывать ему правила игры, ставка в которой одна на все случаи, бессмысленно — он это дерьмо и без меня знает.
                — Разоренья не делал я родной земле. Ежели и погибали мужи, да ведь на войне, как положено. Если помирали жёны и дети, дак от родов и болезней, но ведь это не мной положено. Не виновен я в погублении душ и тел ничьих, кроме своих собственных.
                Ужасно вкусными напитками и яствами угощал он меня за разговором в мастерской, что устроена была наверху в мельнице. Настала пора самых интимных, самых откровенных признаний, только я-то и не люблю сам про это спрашивать, пусть лучше, когда человек всё поведает своею волею.
                — Вот когда ещё тело было, когда можно было любви предаваться по-настоящему, закрывал глаза на то, как ей это противно — со стариком-то! Да и понятно стало сразу, ведь не дурак же я, что только и ждёт она того дня, когда сила мужская меня покинет, и освободится она от исполнения… — он мрачно усмехнулся, подвигая мне ковш с медовухой. — Ты, мил человек, пей давай и ешь, да на меня не смотри — не надобно мне это. Ну, и освободил я однажды её от исполнения супружеских обязанностей. Телом своим, плотью, что последняя осталась, заплатил за умение врагов от земли своей отводить. Всё для счастливой жизни сделал.
                — Тут дело такое, Олег, цель, какова бы ни была она прекрасна, не оправдывает средств, если средства для её достижения выбраны неправедные. А свобода выбора, то есть сам выбор, конечно, он есть всегда. Даже в самых безвыходных ситуациях.
                Я замолчал, потому что почувствовал себя в этот момент наибанальнейшим из возможнейших банальнейших преподавателей. Неумеренная увлечённость алкогольными напитками до добра не доводит, я знаю это и помню, что ни одна из серьёзных, в смысле количества выпитого, пьянок моих ничем хорошим не закончилась.
                Поутру, взирая в недоумении на раскрытые настежь врата града своего, на ристалищное поле пред ним, народ увидел, как накрывались на том поле дубовые столы могучие — для богатого досель невиданного пира — яствами отборными, взоры туманящими и воображение поражающими. Дождав, пока наестся-напьётся народ, не проронил ни слова князь, а потом повелел расчистить поле праздное.
                Расправили по земле огромный квадратный ковёр, равными белыми и чёрными лоскутьями набранный, расставили на нём истуканов в человеческий рост. Олег исполнил мой самый главный, самый точный и, наверное, самый глупый и жестокий стратегический совет из всех, что когда-либо приходилось мне давать. После хода княгини вышел он сам в середину чёрно-белого ковра, стал одной ногою на белое, другою — на чёрное, да и начал по одной одежды с себя снимать. Плащ оставил позади и сделал шаг вперёд.
                Сбросил кольчугу, как сделал второй шаг, снял сапоги — в третий раз шагнул; и вот осталась исподняя рубаха на нём — шатающаяся во все стороны без телесной-то опоры — да шлем на голове; остановился князь напротив возлюбленной своей, сказал во всеуслышанье:
                — Прости, Господи, дар твой, скупой и единственный, неправедно оценил я. Озлился и согрешил супротив тебя, но не гневайся на народ мой, ни в чём он не виноват. Нет мне прощенья, так что отрекаюсь я, прости, пред тем, как получить по заслугам. — и сбросил с себя последнее.
                Ужаснулся народ, увидев не тело, не нутро, не душу бестелесную, а тьму беспросветную, пустоту кромешную, зловоние источающую, вселенским страхом людей сковывающую. Разлилась над полем тишина, ни вздоха человеческого, ни крика вороньего: рванулась, как могла, навстречу бывшему возлюбленному княгиня, сердцем поняв, кто перед нею, да ведь никак не смогла — только сил и хватило взор вперёд устремить: один шаг не сделала, второй не смогла, третий не осилила, пошатнулась и на четвёртом скатилась замертво с трона княжьего наземь.
                Откачивали меня, я уже говорил, кажется, дней семь. После вышеописанных видений необъяснимых привиделось мне уже и самое обыкновенное, что всем людям видится в такой ситуации, совсем как в глупых книжках пишут, кажись, и в чистилище побывал раньше времени. Я даже кому-то по этому поводу интервью давал, и этот кто-то за мной записывал старательно, приятель-журналист то есть. Но ему, разумеется, я не напугавшую меня сказку поведал, а то, что и без меня любой всякий разный читал — про коридор, про свет в его конце, про двери и их стража, и про таких же, как я, чего-то в очередь ждущих, пред экзаменом волнующихся и куда-то исчезающих...
                Ему понравилось, он сказал, что память у меня о-го-го! Скорее, это воображение, да ещё и не моё собственное, к тому ж, а навязанное такими же, как я, бессознательными путешественниками — «счастливчиками», получившими от ворот поворот. Рассмешил он меня, хоть и не до смеху мне стало, когда я про диагноз мой человечий узнал и меня «обнадёжили», блин, что не в последний это, мол, раз.
                Смутно начинаю понимать я с годами, почему же валятся именно на мою голову чудеса и тайны в количествах, статистически достойных великого множества обыкновенных людей, но мириться с мыслью о ненормальности собственной природы ни одному индивидууму, возросшему в человечестве, сил не достанет. Я — не исключение.


Секвенция.

                А ещё всё это было совершенно иначе, и невозможно сейчас выбрать ни одну из двух версий происходящего как единственно истинную. Дело в том, что я проснулся раньше обычного — непосредственно под звуки нестареющего гимна, приказавшего как-то не так давно долго жить нам, родившимся под его аккорды. Так что обычно следовавшие за ним выпуски новостей, в этот раз никак не проникнув в утренние сны, никак не отредактировали их, и я был необычно пуст и, наверное, даже хоть чуточку счастлив, несмотря на державный гимн, он ведь воспринимался уже более как некий шум чайника на плите или города за окном, или шуршание домашних тапочек по шелушащемуся краской полу.
                Вчера я победил в каком-то жестоком искусствоведческом диспуте, всегда спонтанно разгоравшемся ввечеру в комнатах студенческого общежития под пьяную воскресную лавочку. Похмелье было ужасно приятное, как та послепоходная туристическая усталость, которую я давненько не испытывал, а всего лишь помнил — чем дальше, тем туманней, а значит и слаще, идеальнее. Это не было ощущение тех дрянных побед, что приходят как нечто, а уходят в никуда как ничто, нет, это было осознание личностной значимости, тем значительней, что точку зрения я вчера отстаивал не свою собственную, а чью-то, совсем не разделяемую мною самим.
                Оставалось, никуда не спеша, собрать на стол, позавтракать, просмотрев учебник по французскому языку… ну, разве что ещё побриться. Но, выбравшись из-под одеяла в по-утреннему мочегонный холод просквожённой за ночь хибары, я не обнаружил дров возле печки. Изо рта шёл пар, так что, делая всё быстро и излишне подвижно, то есть добавляя с точки зрения формальной логики слишком много лишних движений — во имя тепла, разумеется, я оделся вприпрыжку, выбежал в сени, где, естественно, было ещё холоднее, но и там дров не обнаружил. Обидно, чёрт побери, и я рванул на улицу, на дрова мы разбирали соседний дом с сарайкой, давно непригодный для жилья и в котором, соответственно, никто не жил.
                Утреннее бритьё, столь ещё редкое для меня в те годы, пока не оказывалось под угрозой неосуществленья, но поторапливаться уже стало необходимостью, наверное, поэтому, допустив в тесноте разбираемого помещения какую-то незначительную оплошность с топором, я вынужден был резко отдёрнуть в сторону голову, отчего ударился ею об косяк, заработав боль и шишку. Наверное, именно с этого всё и пошло другим путём, товарищи, то есть наперекосяк. Впрочем, наломанных досок и пары-другой брусков было уже достаточно не только на утро, но хватило б и на вечер, так что с этим делом я покончил. Печку я растопил, заварил чай, вода в чайнике на электроплитке вскипела, пока я возился на дворе.
                Туалет был снаружи — под живописно-крутым песчаным обрывом, стеной нависавшим над домом моим. На осыпающемся песчаном откосе я обнаружил снова оголившеюся угольную жилу, таким случаем пренебрегать нельзя, вернувшись в сени за баком от стиральной машины, я с верхом наколупал в него угля и оттаранил в сени. Что ж, теперь пришлось уже торопиться, и я взялся за бритьё, естественно, порезался, из соображений экономии рискнув не сменить бритву в безопасном, как оказалось на практике, относительно безопасном, станке. Залепив раны бумажками, изрядно огорчённый и немного на сей счёт занервничавший, я сел пить чай и повторять французский.
                Закончив завтрак, я проверил, прогорели ли дрова в печи, чтоб можно было закрыть заслонку на трубе, но они ещё не прогорели — это странно, ведь времени прошло вполне достаточно, и теперь я с тревогой посмотрел на часы. Чёрт побери: я уже начал опаздывать. Если не успею на троллейбус, придётся бежать бегом через просто огромный Парк культуры, распугивая своим неспортивным видом выгуливающих пуделей и болонок и трусящих от инфаркта пенсионеров.
                Что есть мочи в лёгких, я подул в печь, разгоняя тлеющие угли, помахал дверцей, двигая в ней воздух, снова посмотрел на часы и, уже махнув рукой на всё, так и не закрыв заслонку, рванулся вон.
                Не тут-то было: ключа в кармане я не нашёл. Воистину, нет в мире гармонии, и, если день начался великолепно, жди от него неприятностей. Я обшарил все закоулки хибары, куда мог бы на ходу вчера бросить злосчастный ключ, забыв сунуть в карман, но поиски и так, и сяк оставались безрезультатны. Я сел на табурет напротив окна и серьёзно задумался, стоит ли рисковать незатейливым своим скарбом, оставив дом открытым? Пять рубашек, четыре футболки, двое штанов, куртка на более тёплое время, книги… посуда… радио… постельное бельё… какая никакая полусухая жратва… тетради с первыми драматическими опытами… полный тупик и полное отупение, кроме того, вдруг искусителем выползла из угла мысль, что, если я пропущу день занятий, кто-нибудь из ребят ко мне обязательно зайдёт, и тогда можно будет решить проблему со срочной покупкой нового замка.
                Но ведь зайти они смогут не раньше девяти, когда все хозяйственные магазины будут уже закрыты. Дрова прогорели, я закрыл задвижку, при том странно обнаружив, что до сих пор не выключил плитку — исправляя чреватую оплошность, выключил. Так, уже два оправдательно-полезных дела, сделанных благодаря опозданию, чёрт возьми, нехорошо это, как ни верти, где ж этот хренов ключ?!
                Его я обнаружил минут шесть спустя и сразу же помчался в училище, а, когда вбегал в ворота Парка культуры, мимоходом увидел на остановке троллейбус с разбитым вдрабадан задом, так что даже двери были смяты и находились теперь где-то на уровне заднего колеса. Обошлось, видимо, без жертв, к этому времени час пик уже миновал, и обычно я ехал, глядя с задней площадки в почти пустой салон.
                Да, именно, с задней площадки. Спустя минуту от этой мысли на бегу у меня подкосились ноги и я, бессильно опустившись на первую же скамейку, закурил неурочную, первую в этот день сигарету. Жаль, в спешке я не заметил номер маршрута несчастного троллейбуса.


Обратный отсчёт.

                Адреналин в крови, плоское грязно-красное тучное небо над головою, розоватый туман в глазах, киношно-фантастические космического и складского типа интерьеры с урбанистически-индустриальными пейзажами на заднем плане, разница двух, а порою и трёх, сред, в которых я одновременно пребывал и продвигался, притом, в разных средах — с разными скоростями и с различными возможностями ускорений. Не значит ли это ненароком, что это вовсе не я двигаюсь относительно их, а они — относительно меня?
                Мои более живые, нежели я сам, объекты были разных уровней, такое слово применимо в данной ситуации, хоть все и отличались друг от друга не только актами сиюминутного поведения, но и, осмелюсь предположить, характерами, темпераментами, мировоззрениями — порядками и порядками выше «плохой-хороший». Хотя втянуты и они, и я — с ними, оказались в свару самого низкого пошиба: мы правы, потому что правы. Кроме того, что без устали нападали на меня, светлые и тёмные воевали ещё и между собой, но как-то вяло, по странному капризу чьей-то явно пристрастной природы уделяя мне внимания больше, чем представителям противоположного воинства, так что зевать не пришлось.
                Поднимался ли я снизу вверх или опускался сверху куда-нибудь, выяснить не удалось, потому что не ощущал я своей сущностью обычного понимания верха и низа, высоты и глубины; вслед за провоцирующими приступы клаустрофобии тесными коридорами лабиринтов вдруг распахивались широчайшие просторы, с мало внушающих доверие поверхностей которых так и тянуло сорваться в неведомые бездны — сладким ужасом высоты. Я поскальзывался в какой-нибудь гнилой копошащейся червями и мухами луже и хватался щеками за землю, а так как именно в этот момент ухо оказывалось прижато к тому, что здесь принято называть землёй, то, слыша тотчас мерно приближающийся тяжёлый копытный топот или неловко крадущиеся в кроссовках самых последних модификаций шаги, снова вскакивал, попадая в стихии воплей, уханий, клёкота и хрюкота, хлопанья крыл, раскатов близкой стрельбы и эха далёких взрывов. Иногда как бы случались передышки.
                Словно кто-то предупредил этих тварей, что есть такие места, в которых попадаешь в замкнутые круги телепортов, извилистых проходов и искривлённых пространств, и они-то сюда и не забредают, а мне вот приходится каждый раз выбираться, хрен знает чем руководствуясь в поисках выхода. Сначала хотелось думать, что я попал всего лишь в классический Дантов Ад, но смущало небо, которое ну никак не хотело спокойно пребывать наверху, то и дело съезжая куда-то вбок, а то и вовсе оказываясь под ногами.
                Потом изредка мне стали сопутствовать проводники, никакие бойцы, но бессмертные персонажи, я бесился от их бесплотности, бесполости и всезнайства, они часами читали мне о манерах поведения в высшем обществе и о правилах игры в побоище, один славный малый с перебинтованной жирно-кровавой банданой головой, в набедренной повязке и утыканный стрелами, как Святой Себастьян, просто напрочь достал чтением некролога великого Цезаря в разных интерпретациях, спасибо ему хотя б за то, что ни разу не повторился, являясь после каждой моей ошибки. Я как-то даже выстрелил в него, вообразив на мгновение, что, возможно, это и есть пароль — убить его, но ничего из этого не получилось, и я устал. И, устав, я присел на влажный песок внутреннего двора не то аптеки, не то игорного притона. Мёртвая зона, блин, живности никакой — только осточертевший до ушного зуда призрак.
                Вот он, видимо, призванный переорганизовать мою реальность, встал над душой прямо напротив и только хотел открыть свой поганый ангельский ротик, как я резко и громко опередил его:
                — Тебя как зовут, балбес?
                — Что? — не понял он, скорее, от неожиданности, чем по смыслу.
                — Wie heisst du, pridurok?! — подтвердил я потребность отдохнуть и выяснить меж тем изрядно поднадоевшие отношения. — Ich heisse Abigor, und du?!
                — Spreche Sie Russisch, bitte! — засмущался он.
                — Как тебя зовут, малыш? Коль при твоей красе ещё б и петь ты кустури'ца, так ангельский должон быть голосина никак, а?
                Он не понял. Кажется, всё-таки бывала и музыка, складываясь из подушных, так сказать, средств: из скрипа то песка, то снега под ногами, из хруста осколков давнего и звона свежебьющегося стекла, рыганий и рычаний, выстрелов и собственного моего неровного дыхания, далёкого и близкого рёва пикирующих и непикирующих самолётов, редкого свиста шальных пуль, пневматически-электрического урчания дверей, щёлканья затворов, предохранителей, автоматических перезарядок... Но, к счастью, в эту всемирную историю вплетался скрипичными тремоло и пиччикато под хардовый аккомпанемент овердрайвовой гитары и мягко реверберирующих барабанов некий тоскливый мотивчик в полуджазовой гармонии. Для костра я поднял ошмёток баскетбольного мяча, а в качестве дров употребил сорванный со столба щит с корзиной без сетки.
                Надо отдать этому Себастьяну в бандане должное: я был зверски зол и несправедлив, а он всё-всё старательно стерпел и ответил, скромно тупя взгляд долу.
                — Я ждал, но ты никак не заговаривал со мной, а мы ведь, ты же знаешь, не отвечаем на незаданные вопросы. Могу помочь, только спроси.
                Этого я от всемогущих устроителей игры никак не ожидал: что за фривольное помыкание фактической реальностью? Так не годится, господа претендёры, идёшь это, значит, себе по жизни смеясь, идёшь, посвистывая и вдыхая ядовитую атмосферу, и вдруг — на тебе! Как заново родился: оказывается, не до всего на свете своими усталыми мозгами допирать надо! А который из устроителей?! Я с таким диким полным восторга ужасом и настолько искренне подумал эту мысль, что улыбчивый он ответил:
                — А тебе это надо?
                — Мне хочется понять, как отнестись к твоей подсказке? Как к ловушке, может быть?!
                — Да нет же, я подсказываю один путь, другой подсказал бы другой, а ты всё равно придёшь туда, куда должен придти. Рано или поздно.
                — Лучше поздно, чем не туда, ты не находишь, синеглазый?! — отвечать ему не надо. На холоднющем песке штаны на заднице промокли излишне ожиданно и излишне же быстро, так что я присел на корточки, потирая руки над разгорающимся костерком. — И всё-таки, ты за кого?
                — За наших, Абигор, за наших.
                — Ладно, говори.
                Тут мне снова вспомнился Байкал, он всегда вспоминается невовремя.
                — А много ли ты знаешь бесконечностей?
                — Да любая замкнутая ломаная, кривая и прочая. Вот тебе и бесконечность.
                — Найди линию совмещения.
                — Да за третьим поворотом она. — махнув рукой за спину, мрачно ответил я. — За тем, что налево.
                — А почему же ты сидишь здесь и задницу морозишь?
                — Да я грею задницу, гре-ею! — я, действительно, переменил позу и сел спиной к костру. — Понял? Я давно вычислил эту хренову линию, и что с того?
                — Посмотри на своё оружие. — Себастьян опять вырос предо мною, так лирично и запомнившись мне навсегда. — Порою спасение оказывается там, где его совсем не ждёшь.
                — Вот этот дурацкий ножик?!
                — Это ты сказал, не я, заметь и больше никогда не стесняйся. — он испарился, как не было его, даже улыбки кошачьей не оставил.
                — Эй, ты куда?! — только и успел крикнуть я, впрочем, не зная уже, кому, зачем и куда?
                Я осмотрел ножик, которым, хоть он у меня и был с самого начала, ни разу ещё не воспользовался. Красивый. Очень красивый. Магически красивый. Притягательный каким-то непостижимым внутренним содержанием, как произведение изобразительного искусства, но простой, как простыня девственницы. Магически притягательный. Магический. Три минуты я уплетал тушёнку и кальмаров, запивая горячим крепким и несладким чаем. Минут двадцать ушло на перезарядку оружия, проверку аккумуляторов. Ещё через две минуты я стоял на линии. Ах, посмотреть бы на себя со стороны, приведя в порядок всё снаряжение, я выглядел круче всех коммандосов, вместе взятых: всё своё ношу с собой.
                Нож в положении равновесия я водрузил на мизинец, надо думать, он только этого и ждал: бред сивой кобылы, кто б мог подумать?! Он повернулся и замер. Интересно, а почему не самый обыкновенный компас? Встав точно в указанном направлении, я спрятал ножичек, снял с плеча разрядник и сделал три шага вперёд.
                Люблю голых женщин, согласен. Но не без кожи же! А эти ещё и вились в танце живота невообразимыми арабесками. Интеллектуального содержания ни в хореографии шоу, ни в дизайне весёлой комнатки мне не хватило, значит ли это, что меня ждёт подвох? В некоторый странный момент вдруг показалось, что просыпается что-то вроде эротического возбуждения, но это каким же надо быть извращенцем, а? Я не извращенец. Я эстет, всего лишь, мне подавай...
                Подали блудницу в собственном соку, выражение её глаз с неописуемой словами мощью передавало отвращение и усталость, постылость процесса: очередь к ней, закованной в колодки в наклонном положении, кончалась аж за горизонтом. Администратор, подспудно и неуловимо знакомая харя в коверкотовом пальто, тут же подскочил ко мне и, далеко высовывая изо рта вертлявый змеиный язык, просипел, кивая на чью-то ударно работающую на объекте задницу:
                — Мой господин, я понимаю ваш вкус, но, хоть она и не из Вавилона, гарантирую самые райские наслаждения. Кстати, вам не только скидка выйдет, но и вне очереди положено. — он положил ладони мне на грудь и почти прижался, облизывая мокрым языком мою шею сразу с двух сторон и не переставая говорить, а я даже не заметил, как остановился. — Признаюсь честно, мессир, я и сам пользуюсь, работа, видите, какая. Нервная, прямо скажу, работёнка, домой приходишь — никого уже не надо, а здесь вон какие пассажи, с позволения сказать, что и самому хочется попробовать. Ка-акие фантазёры попадаются, вы и представить себе не в силах! Истину говорю вам, господин рыцарь, клиенты наши так изобретательны в плотских наслаждениях. Так что вам, как особе эстетически утончённой, кое-что…
                Очередь недовольно, но больше со страхом, взирала на меня. В этот вдруг момент замигала красная лампища над местом экзекуции и зазвучал препротивнейший зуммер, очередь взвыла с выражением отчаянного и единодушного вожделения в хоровом своём голосе. Сутенёр в ужасе отскочил и засуетился:
                — О-о, господин, прошу извинить, профилактический перерыв, такая редкость, извините, совсем неподходящий момент. — ревун начал драть уши, ещё секунд тридцать этакого пилообразного излучения, и крышка поедет в Гренландию. — Такая редкость, надо же, как назло! Никогда такого вот безобразия не случалось, чтоб в неподходящий момент! Я не виноват, поверьте мне, не велите... Можно я выключу это?!
                В глазах его стояли слёзы, а из ушей уже начинала сочиться зелёная кровь, он дрожал, почти валясь в обморок, из последних сил держась предо мною. Жалко парня, я улыбнулся и хлопнул его по плечу:
                — Иди выключай, а то сейчас вся клиентура трёхнется. — уходить я почему-то не поторопился.
                В мгновение ока змеюка оказался около станка и нажал там какую-то кнопочку, вой смолк, по очереди прокатился вздох, и вдоль неё откуда ни возьмись засновали санитары, увозя на каталках мёртвых... странно, мне думалось, что здесь нет живых, но тогда откуда ж мёртвые?
                Хозяин заведения вновь заюлил рядом, видимо, ему польстило, что я не ушёл:
                — Я вам так благодарен, так благодарен... вы не можете себе представить...
                — Могу.
                — Поймите меня правильно, даже из этих, — он с презрением зыркнул на изнывшую толпу. — не все эту гадкую сирену выдерживают, а меня так вообще на атомы дробит. Может быть, вы, мой благодетель, располагаете хоть чуточкой вашего драгоценного времени, процедура санобработки и генетического опорожнения занимает немного времени, каких-нибудь полчасика, и место свободно. А какое это забавное зрелище, представьте себе, посмотрите на это дерьмо, — войдя в рекламный экстаз, он широким жестом провёл рукой вдоль очереди. — и вы поймёте, мой господин, какие... извините за выражение, уёбища полезут из этой монстроматки.
                Последнее слово, изобретением которого явно был горд, мой адский коллега-филолог протянул, раза три смодулировав и перераскрасив в такое приторное сладострастие, что меня потянуло наблевать ему в рот. Интересно, понравится ему это или нет? Бедолага всё равно растечётся и обкончается в благодарностях. Я взял его за язык, как за галстук, и подтянул к своим глазам, он замолчал, став образцом вассального внимания. За спиной раздался душераздирающий крик роженицы, от чего как морозом передёрнуло вдоль позвоночника, но я сдержался и не обернулся, услышав в довершение, как что-то тяжело шлёпнулось на землю и громко забулькало к выходу.
                — Кто был последним из высших?
                — Мессир Флеврети, мой господин, пятью сиренами ранее.
                — Спасибо за угощение, Шуга. Представляю себе, какого урода после него подарила Великой Армии эта... как ты сказал?.. монстроматка. Передай привет Нибрасу, если появится. Кто в фаворе?
                — Новичок один, крестничек, из этих вот, Нигиль его назвали. Он сейчас при Форкасе генератором идей подвизается, умный — спасенья нет, насквозь видит, Леонарду как-то нагрубил, тот его за это хотел публично оттрахать, да заступился не кто-нибудь, а сам Аббадон. Вот и понимайте, каково теперь в Дисе.
                Ловить больше нечего, сказанного достаточно, чтобы понять, как плохи дела не только мои, но и всех-всех-всех, включая и смертных. Я хорошо помнил и никогда ни на миг не забывал пророчество Ваалберита. Свершилось, бля, пора брать реванш. Только вот — кому и у кого? — этого ни одно отродье не знает. Я, наверное, улыбался весьма идиотически, что заключил из странности встречных лиц, им не только не до смеха было, но и просто пребывание здесь несло физическую боль.
                Очередь мне надоела быстро, и, как только я честно свернул в сторону, надеясь, что кто-нибудь рано или поздно пробьётся на связь, под плоским твёрдым небосводом разнеслось:
                — Командор Абигор, пройдите к справочному бюро. Стражник Шиккельгрубер сопроводит вас на Третий уровень.
                Более мерзкого голоса я не слышал в своей жизни, будто это сам Бегемот вздумал спеть «Revolution». Теперь все кому не лень знают обо мне, даже если мы с Шиккельгрубером заметим хвоста, всё равно поделать с ним ничего не сможем. Смешная, видимо, заварушка разыгралась на горизонте, раз появилась необходимость во мне. Да только сила грешника — в его покаянии. Адольфа перекосило, как от зубного приступа, и он с подозрением посмотрел на меня:
                — Как ваше здоровье, рыцарь?
                Ответил я ему неприличным словом с жизнедающим корнем в основе, мол, великолепное, а он тут же и пожаловался доверительно:
                — А у меня вот что-то живот в последнее время всё круче и круче заворачивает. Иногда кажется, ещё немного — и... — он закончил неприличным словом с не менее живородящим корнем в основе, мол, кранты. — А Уфир, сволочь, говорит, грешниками не занимаюсь, понимаешь? Я просил-просил, раз десять ходатайства подавал, да, видно, кто-то перехватывает, иначе сжалились бы надо мной, а? Как ты думаешь, командор, сжалились бы, я ведь не простой смертный, я ведь... ну, ты понимаешь. Понимаешь?
                — Ах, если б ты знал, Адольф, как твоё рыдло ещё на стенах Вольфеншанце обрыло, глаза б тебя не видели. — я не люблю человечьего нытья и человечьего же тщеславия, потому перевёл разговор на тему понейтральней. — Заметь, никак специально именно тебя в сопровождение назначили, а?
                — Может быть. — Адольф сник.
                — Кто б это мог быть?
                — Ваши дела меня не касаются, рыцарь. Кто я? Обыкновенный стражник, каких много. А твой недоброжелатель, по всему чувствуется, личность одарённая и привечаемая, пользуется, если не высшим, то уж никак не низким покровительством. Куда мне в ваших дебрях ноги ломать, живота хватает. Я, знаешь ли, так кумекаю, пора цивилизацию прикрывать, вожжа под хвост попала, а то ведь уже на... извиняюсь за выражение, далеко не на цезарево посягнули! — нас тряхнуло, несмотря на то, что «выражение» он вслух не произнёс — вот это контроль, с досадой подумалось мне. — Куда уж мне! В отличие от вас, меня в известность не ставят, но нутром чую, пришла пора Конца, вот и распсиховались все, засуетились. Всех подтягивают: и старых, и малых, и карьеристов, и опальников.
                Хитрость удалась: похоже, сейчас я узнаю последние сплетни Диса, хоть и прибедняется, старый злодей, а стражник — не малая должность, для смертных, я б сказал, весьма почётная, другим вон печени регулярно клюют или уродов заставляют рожать, а этот курортник... Мимоходом я даже рассердился на старину Шиккельгрубера, надо будет подсказать Нибрасу в шуты его перевести, вот тогда-то он, парочку трицератопсов высрав, жопой почувствует, что такое настоящий запор, сволочь ленивая.
                — Я думаю, это выскочка Нигиль подсунул миру этого самого — как его бишь?! — Гейтса, теперь каждый компьютерный идиот может себя не то что дьяволом вообразить, но и...
                — Я понял, понял я. — приостановил его я, будто уже чувствуя катастрофический по силе удар, если он сейчас же язык не прикусит. — Побереги себя, стражник, мне то что? А вот тебя порвёт в клочья, коли так хреново всё. Понял? — он кивнул, и я похвалил. — А вот мысль насчёт господина Гейтса мне кажется интересной. Это ж в каку таку башку могла столь блестящая идея прийти, а? Только в нечеловеческую, а ты этого Нигиля видел своими глазами или так, всего лишь наслышан?
                — Как не видеть? Трудяга, ног-рук не покладая носится, молодой реформатор... это, опять чуть не сорвалось... Вот в такую-то головищу только и могло: там одна сплошная голова, цветастый такой бронированный мозг размером с Рейхстаг, на вот таких вот низеньких ногах, — увлёкшись описательством, Гитлер был, ей-Б... это, опять чуть не брякнул... хорош. — и с тысячью вот таких вот тонюсеньких ручонок, каждая — длиной с километр, понял? А ты думал! Он-то и снабдил этого паршивца Гейтса наукой, нормальному человеку такое в голову разве придёт?! Вот скажи мне!!! Ну, теория относительности, куда ни шло, да и то! А простому человеку в голову только Великая Римская Империя в голову ударит, ну, на крайний случай, ядерная война.
                Определённо, в шуты надо его перевести, перхоть старую. Я посмеялся, лифт остановился, зажужжали дверцы, Шиккельгрубер с какой-то вдруг ноткой сочувствия в голосе прошептал:
                — Куда тебя, совсем не знаешь?
                Я удивился:
                — А ты что же?
                — А я всё уже, привёл, куда сказано, теперь тебя, даже не знаю, кто и возьмёт. Так что ни пуха тебе, ни пера, рыцарь Абигор, не обессудь, если что не так... Я всего лишь...
                — К чёрту. — спокойно ответил я и вышел из лифта.
                — Спасибо. — дверь позади прожужжала, заскрежетал в шахте лифт, а я остался в тамбуре хрен знает какого уровня.
                Что-то для Третьего мы долговато в консервной банке друг другу в нос бздели! А синеглазый-то мой советчик-то провокатором похлеще Гапона оказался, хоть и честно предупредил, что, мол, сам выбирай, свет-молодец Абигор, чьёму совету последовать! А я-то, блин, дурища самонадеянный, кинулся вперёд... а? Что-что?! Вот оно!!! Не по лезвию надо было, а по рукоятке! И тут началось...
                Закачалось, затрясло, заверте... завыворачивало, я бы сказал, если б силы были хотя б подумать, даже выжить — не то что мысли а и желания не возникло, так просто: странное сомнение — и что дальше? Болтало меня это болтало, не скажу, сколь долго — не было ни времени в сей мерзкой процедуре... Грешным делом я уж и Смерть призывать стал, как человечишко жалкий, жалко отчаявшийся, нахлынуло одно вдруг воспоминание о том, что как-то... Чего только чёрт не вытворяет, пока Господь спит!
                Было искушение самоубийством, каюсь, Господи, грешен безмерно, но искренне — по глупости то, или возгордившись, не знаю точно, уговорил себя однажды, что имею право на смерть самовольную. И ведь не то, чтобы причина какая серьёзная была, чтобы повод какой-нибудь аффективный подвернулся, нет! Теорию я изобрёл полной, то есть абсолютной, свободы... да знаю я, Господи, что не оригинал, как не знать-то?! Теперь и здесь знаю, да и тогда подозревал, конечно, но... Верил в свою исключительность. Когда, например, в воровстве обвинили, наоборот, только разозлился, хоть и доказать невиновность не смог, да, видно, убедителен показался, но и мысли тогда такой даже не возникло – покончить с жизнью счёты.
                Странно, да?! И когда Васька Саспенс погиб, что ж не удавиться-то было, ведь всё равно я себе этого никогда не прощу? Нет же, я выжил, и не один, а в компании, ещё и главным идеологом стал этого пошлого выживательства, мне потом не раз благодарности друзья изъязвляли, мол, спасибо тебе, настоящий ты друг, поняли, мол, мы, что жизнь, которая даётся один только раз, продолжает продолжаться. Знали б они... я ведь, всего лишь боли боясь, руки тогда на себя не наложил. Как хорошо, что ради этой тупой ****и целомудренной прыгать с балкона не стал, понял же, что не люблю, не могу любить ту, которая мне до такой степени отчаянья позволила опуститься.
                Пусть потом она сказала «да», да только я уже сказал «нет». А ведь смешно было б, думается иногда сейчас, вдребезги разбившись, очнуться в аду не кем-нибудь, а... самим собою, вот разочарованье-то, а?! Прости меня, Господи, пожалуйста, прости — выдержал ведь я и нигилизм свой поганый, пережил не единожды — подлинно страдая, — да ты же знаешь! — да, один придурок непосредственно под моим влиянием завязал-таки узелок. Не хватит у нормального человека денег ни на адвоката, ни на психоаналитика.
                Не виновен я в его смерти, чёрт побери, не виновен! — просто его именно в этот день родители кинули, а он ведь с бандитами рассчитаться не мог — сквозняк в кармане, из приятелей некому его было выслушать да правды добиться, к тому ж, он накануне, точно, работу потерял, как раз перед тем ведь почти уже целый год оформителем на заводе оттарабанил, да, может, просто у подруги месячные были, а мои оказавшиеся неуместно своевременными теоретически-суицидальные глупости приемлемый выход подсказали, неужто моя в том вина?
                Усталость почти смеживала веки, когда я дописывал это, слишком часто из соображений какого-то необоснованного суеверия перезаписывая текст и упрямо сбривая bakи (стирая копии), когда забрезжил в утренний час вызов по сети. Я вышел из Wordа и выяснил, в какую игру зовут? Да это ж знатный doomер из Брянска, помню, как они тогда удивились, когда меня обнаружили в бескрайних глубинах паутины... Адресок-то мой почти сибирским им показался, так и прозвали — Афоней, мол, деревня и есть деревня, одержимый из Предуралья (Придуралья?!). А теперь чуть что, так сразу, без меня и не угорают... В фактически-реальном мире, вопреки кажущейся «реалистичности», ровно столько чудес, странных явлений и не объяснимых природою событий, что их гора будет для одного человека, каков бы он ни был, неподъёмна.
                Давно, правда, пока писал, я им совсем и не отвечал. Интересно, сколько ж с меня сняли, чтобы обратно впустить? Ого, пять жизней, и то понятно и необидно: пятерых же и вышибли уже! Выжили только законченные идиоты — те, что от разрыва сердца где-нибудь в паутине и сдохнут уже не виртуальной смертью, а фактической — настоящей...