8-32 10 эпизодов жизни и смерти

Таша Загорская
Т а ш а З а г о р с к а я

8:32
10 эпизодов жизни и смерти





Ничто и никогда не привяжет нас к этой жизни с такой верной и чистой силой, как Любовь, ничто и никогда не будет для человека, как бы он ни сопротивлялся, что бы за принципы себе ни придумывал, - важнее, святее и желаннее Любви, со всей ее болью, со всей ее пустотой и отчаяньем, со всеми безумствами и жестокими ошибками, на которые она порой нас толкает. Ничто и никогда не заставит человека забыть ее, если, даже много лет, десятков лет назад – он хоть раз видел ответную улыбку в сияющих глазах, если он хоть раз испытал Любовь.




 
* * * * *

«То, что происходит с нами здесь, сейчас, это что-то совершенно непостижимое и необъяснимое с точки зрения любых, даже самых примитивных основ морали и человечности. Это касается всех и каждого, и в этом, с одной стороны, наше возможное единство, которого мы не знали уже несколько десятилетий, а с другой – хаос, паранойя и всеобщее признание собственного бессилия, когда не на кого положиться, некуда пойти, потому что смерть – всегда рядом, настолько близко, насколько только может она оказаться во время гражданской войны, когда брат идет на брата, когда одна добрая семья защищает своего возлюбленного сына-боевика, а другая добрая семья, живущая по соседству, мечтает найти этого сына и перерезать ему глотку, потому как он был среди тех, кто убивал их детей и матерей.»

Ольга с чувством захлопнула записную книжку. Потом когда-нибудь она перечитает свои неистовые каракули, может усмехнется слегка, хотя над чем тут усмехаться?

Взгляд ее снова упал на старую газету, брошенную на пол, но на этот раз крупная цветная фотография траурных венков на первой странице не вызвала в ней столь бурных эмоций. Какой-то чудак-журналист написал тогда, четыре года назад, пафосную статейку о взрывах в жилых домах и в переходе на Пушке. Бедный, он-то предполагал, что эта патологическая активность «недочеловеков» в центре связана с утиханием военного конфликта на юге нашей Необъятной… Как же, так вам и утихло! ЧРИ снова цветет и пахнет свежей кровью, и тем не менее, Москва по-прежнему пестрит венками!

Впрочем, особого интереса к чеченским разборкам у Ольги не было. Просто эта газетка, которую она хотела употребить для заворачивания бабушкиного сервиза, ни с того ни с сего воспалила ее воображение и заставила с яростью наброситься на записнушку.

Сервиз уже порядочно залежался грудой белого нечто на полу, и забытые чашки и блюдца тоскливо поблескивали в сгущающихся сумерках. Ольга с некоторым трепетом оторвала от газеты первую страницу с мрачным фото и, сложив в несколько раз, убрала в сторону. Остальные листы уже легко, с задорным треском отлетали от толстой газеты и, обнимая своими аляповатыми рекламными краешками тонкий фарфор, послушно складывались в коробку.

У Ольги был трудный период. Очень уж много всего навалилось сразу: только пришла в себя после весьма жесткой зимней сессии, как оказалось, что ее увольняют с одной работы (дневной) и желают понизить на другой (вечерней). Помимо того, за последний рекламный проект она не получила ни копейки, хотя надежда оставалась, пока ей регулярно «обещали на следующей неделе». Заплатить за предыдущий уже даже не обещали, а значит, можно успокоиться и постараться не вспоминать пяти бессонных декабрьских ночей, затраченных на создание концепции серии плакатов в метро.

В понедельник Ольга отчаянно пыталась достучаться до Тамары Борисовны, финдиректора компании, которая заправляла сокращением. Она пыталась силой прорваться в офис, но ее пропуск уже аннулировали и охрана в кои-то веки встала стеной перед «внешним врагом». «Вы бы так нас от чеченов защищали!» - хрипло крикнула она через плечо, сбегая по ступенькам мраморного крыльца. Отойдя подальше от ненавистного заведения, Оля сбавила шаг и закурила. С каждой затяжкой кровь тише стучала в висках, но, вместе с тем, на душе становилось ничуть не легче, но только темнее и гаже. Мысли путались, какие-то мрачные картинки всплывали перед глазами. Она ничего не могла с собой поделать, всю дорогу ее мучили самые неприятные воспоминания, связанные с вечно хладнокровной Тамарой Борисовной и всеми ее подобострастными приспешниками-интриганами.

В тот же вечер, когда она вернулась со второй (и теперь, видимо, единственной) работы, позвонил Серега. И зря же, однако! Вместо того, чтобы хоть как-то утешить ее, он пропустил мимо ушей ее рассказ об «изгнании из рая» и принялся рассуждать о том, какая его Ользе красивая, какая соблазнительная, описывать ей ее собственные губы, руки, ноги и другие анатомические подробности, что звучало крайне неуместно и абсолютно неумно.

Олю даже начало раздражать, чего раньше не бывало, то, как он «противно» ее называет – «Ользе». Но Сергей никак не желал оставить ее в покое и названивал целыми днями, восхваляя и всячески превознося ее «неземную красоту». А смысл этих звонков и всех его бесконечных комплиментов заключался в одном простом и, видимо, естественном для парня желании – «пере-того». Каждый раз, произнеся длинную восторженную тираду, направленную, очевидно, на пущее «влюбление» Ольги в него, Серега эротично приглушал свой и без того сиплый голос и шептал: «Ну может, мы встретимся, а? У меня родаки на дачу едут…» И каждый раз Ольга мямлила что-то невыразительное, всячески пытаясь отложить исполнение его самой заветной мечты.

Вообще, закомплексованной Ольгу назвать было нельзя; более того, раньше она ни капли не стеснялась подобных намеков, ведь если парень ей симпатичен, то почему бы и нет?! И поначалу Сергей тоже казался ей весьма привлекательным объектом. Она спокойно (ну или не совсем спокойно) позволяла ему целовать, гладить и всячески ласкать себя, правда, оттягивала до последнего «главный момент». Ей нравилось дразнить его, ибо «мужчина не должен быть удовлетворенным до конца», но в какой-то момент все вдруг изменилось, и прежняя игра в кошки-мышки превратилась в паническое бегство от секса.

Сергей же по простоте душевной ничего не просек и продолжал принимать ее холодность за коварное женское ломание. Друзья говорили ему: «Все нормально, ты делай все как раньше, но сильно не дави, увидишь, она сама на тебя накинется!»

А Ользе почему-то не кидалась, и потому он вообразил, что друзья ошиблись, и решил немного надавить.

«Послушай, мы же с тобой уже так много об этом говорили! Ну в чем дело, лапуля? Ты что, не хочешь?..» - «Не, ну почему сразу не хочу… Просто, знаешь, я совсем не в настроении…» - «Ах, значит, мадам не в настроении? А когда оно будет, это самое настроение?! Ну я, конечно, терпеливый мужик, ну денек подожду, ну два. Но ты уж сама решай, со мной ты или не со мной!..»

И в таком вот духе он, как заправская стерва, пилил Олю целую неделю. Начиная разговор с комплиментов, он плавно переходил на эротические темы, а когда «Ользе» начинала стопориться, отмалчиваться или говорить какую-то муть, начинались подобные истерики непонятого гения. Причем Сергей ухитрялся в процессе выдвигания очередного ультиматума перечислить все свои достоинства «настоящего мужика», в чем, видимо, крылся некий сакральный смысл. Главными среди них были терпеливость и честность, за чем следовала истинно русская простота и доверчивость («я-то тебе доверяю, а ты мне что?!»).

И вот, наконец, наступил триумфальный для него день: в четверг вечером Ользе согласилась-таки приехать, правда, по ее словам, всего лишь «на чашку чая», что на языке этих коварных женщин означает «возьми меня, я вся твоя!»

* * * * *

- Что же это такое делается? Что ж за нелюди такие?
- Это, мамаш, не нелюди, а ФСБ… Ну, вроде милиции…
- Да по мне, хоть милиция, хоть Дума – все одни бандиты! Хоть в форме, хоть в штатском – все воры да взяточники. Как обманывали народ, так и обманывают, ничего не изменилось!
- Ну почему же? Кое-что давно изменилось…
- Ну да, теперь у бандитов и в милиции свои люди есть, и в правительстве!
Лариса Карловна так разгорячилась, что даже взмокла, несмотря на весьма отрицательную предрассветную температуру; шуба стала еще пуще тянуть к земле, голова закружилась, загудела – опять подскочило давление. Маленькая толпа, привлеченная необычайным зрелищем, возбужденно жужжала, и громче всех взлетал и взвизгивал над нею срывающийся голосок Ларисы Карловны. Наконец женщина несколько угомонилась: во-первых, ей стало нехорошо от давления, а во-вторых, «сотрудники ФСБ» прекратили бить и стучать лицом об пол молодого человека в милицейской форме, который уже почти без сознания стекал на каменный пол вестибюля.

Люди, столпившиеся в переходе у закрытых еще дверей станции, разом ахнули, когда его голова, болтающаяся на шее как подвешенная, вдруг приподнялась, и показалось красно-синее, в бурых потеках крови лицо. Уже трудно было различить, где на этом лице глаза, а где рот – только что-то большое и красное сильно выпирало вперед наподобие носа. Черные короткие волосы «милиционера» стали серыми от пыли, в которой его поваляли, и несколько слиплись от крови или чего-то еще.

«Сотрудники ФСБ» в форменных темно-синих куртках подхватили под руки скрюченное тело «милиционера» и уволокли куда-то вглубь вестибюля. Через несколько минут тетечка-дежурная покачивающейся утиной походкой подошла к высоким стеклянным дверям, поскребла ключом и открыла парочку центральных. Люди, пройдя сквозь вновь открытые двери, вместо того, чтобы идти дальше, через турникеты, снова скучковались, на этот раз перед будочкой тетечки-дежурной. Впереди всех встала Лариса Карловна, и еще некоторое время она молчала, потому что была занята трудно расстегивающимися крючками и пуговицами жаркой шубы, но потом заговорила возмущенно и несколько торжественно:

- Скажите, пожалуйста, хоть вы – что это за безобразие? Чего это теперь, одна милиция другую бьет?! Или как, у вас тут по ночам всегда такие побоища, пока никто не видит?! Но мы, мы-то видели, мы все были здесь! Ну-ка признавайтесь, что за дела такие!

Дежурная что-то сердито проворчала себе под нос, но затем, на секунду показав из будочки свои перепуганные глазки, скороговоркой зашептала в ответ:

- Никакое не беззаконие, а вы слышали звон, но это все равно не ваше дело ничье, и не мое дело… И милиция не бьет милицию, это по наводке арестовали у нас на станции террориста, только мне запретили вообще-то говорить, это гостайна, и вы никому не говорите, потому что газеты будут шуметь и панику подымут, и народ на метро ездить даже перестанет…

И она, продолжая что-то бормотать, удалилась в свою кабинку и крепко-накрепко захлопнула дверь. Бедная тетечка сидела ни жива ни мертва и даже не замечала удостоверений, которые ей предъявляли на вход невольные свидетели предотвращения теракта. Посему, многие из дюжины зрителей прошли через турникет вообще безо всяких удостоверений и билетов, но не обману ради, а потому что забыли сами про турникеты, в задумчивости бредя на платформу. Люди, почесывая затылки, сели в первый утренний поезд и принялись размышлять над «гостайной», которую им только что выдала испуганная дежурная.

Лариса Карловна честно хранила страшноватую «гостайну», а через пару дней взяла да и забыла про нее. В субботу Алена, ее старшая дочь, уезжала с мужем в короткий отпуск, куда-то в Тунис, и оставила сына-младшеклассника на бабушкино попечение. Такой «подарочек» для старого больного человека определенно не сулил ничего хорошего. От Илюшиных визгов и смехов у бабушки Ларисы страшно болела голова и поднималось артериальное давление.

За неделю до этого она ездила к одному очень хорошему кардиологу на Павелецкую, и он подтвердил длинный и неприятный диагноз, вынесенный врачами в царицынской поликлинике: суть его была в том, что при сильном стрессе ей неминуемо грозил инфаркт миокарда. Лариса Карловна теперь пила еще больше таблеток, каждое утро глотала две разноцветные пилюли перед завтраком, три после завтрака, две на ночь и еще по три таблетки в день через час после еды. Надо было меньше волноваться, что и так очень трудно, когда ее цветы под окнами рвут мальчишки, после девяти вечера во дворе вечно раздается хохот и пьяные крики, а по телевизору только и говорят, что о падающих самолетах, захвате «Норд-Оста» и похищенных журналистах где-то на Ближнем Востоке. Значит, с субботы ее ждал еще один фактор беспокойства: дорогой внучок на целых десять дней переезжал из большой родительской квартиры в Крылатском к ней в царицынскую двушку.

Каждое утро восьмилетний Илюша сам должен был добираться до своей гимназии в Крылатском, благо что занятия там были с десяти часов, и ему не надо было подыматься ни свет ни заря. Илюшенька был очень самостоятельный, правда довольно шумный ребенок, и потому при всей родственной любви бабушке было с ним тяжеловато. Он каждый вечер, приезжая из гимназии, прежде принимался взахлеб рассказывать обо всех своих приключениях, о приключениях всех своих бесчисленных друзей и не мог угомониться, пока ужин окончательно не остывал, а бабушка Лариса не хваталась в ужасе за тяжелую голову.

Лариса Карловна снова записалась на прием к кардиологу, который бесплатно смотрел только в самое неудобное время – рано утром и поздно вечером. Ее он согласился принять в пятницу утром в числе последних льготников, без десяти девять. Перед этим надо было сделать у себя в Царицыно свежую кардиограмму, чтобы с ней уже ехать на Павелецкую. В среду после завтрака, когда Илюша уже уехал в школу, Лариса Карловна надела старенькое шерстяное платье в серо-коричневую полоску, кофту, пальто, сапоги и потертую с краев шапку из ветхого каракуля и отправилась в поликлинику.

* * * * *

«И почему он у меня такой? Хочу отругать – а он опять смешит! Вот гад, ну ничего, мы еще посмотрим, кто кого!» - в очередной раз подумала Маша, глядя в искрящиеся серые с зеленцой Андрюшкины глаза. Он всегда смотрит прямо в глаза, нагло и вместе с тем ласково, так, что не влюбиться в этот взгляд совершенно невозможно. Маша с первого дня поняла, что они не могут быть не вместе; кажется, все однокурсницы это тоже осознали, потому как никто даже не пытался как-либо влезать в их отношения, несмотря на то, что Андрей, только что переведенный к ним из ГИТИСа, был не только приятным, но и впечатляюще красивым парнем.

- Ну чего молчим, русалка? – Андрей посмотрел на нее еще более выразительно, так, что Маша прыснула со смеху. Мимо них торопливо проходили закутанные в дубленки и пуховики люди и, оглядываясь на парочку, едва сдерживали улыбки.
- Уж и полюбоваться им нельзя в свое удовольствие, надо же, как суров! Хочу-молчу! Ну здравствуй, красотка! – и она звонко чмокнула его в мягкую смугловатую щеку, за что получила чрезвычайно наглый шлепок по попе и умопомрачительно нежный поцелуй в шею выше шарфа.
- Ну, безобразник!.. Ладно, пойдем, уже все ушли… - И они поднялись по ступенькам института, остановились перед самой дверью, бросили друг другу не слишком невинные взгляды, оглянулись назад, на волю, но все же открыли двери и вошли в стены учебного заведения.
Андрей любил тихонько смотреть, как Маша слушает лекции, особенно по истории кино: ей, видимо, было очень интересно все, что говорил преподаватель, и она с какой-то особой бережностью прикасалась к листкам тетрадки, как-то необычайно трепетно покусывала кончик ручки и, откинув темную прядь со лба, смотрела куда-то под потолок, представляя себе, наверное, съемочную площадку, уставленную старинной дубовой мебелью и шелковыми ширмами, укутанную в шифон и органзу Коонен с оттененными черной тушью глазами и ярко-красными губами, оператора с огромной старинной камерой и маленького смешного режиссера в каком-нибудь пенсне. Но важно даже не то, что именно виделось Маше на плитках потолка, а то, какая удивительно нежная, почти ангельская, но все же очень земная, очень русская улыбка теплым оранжевым светом загоралась в ее карих глазах, слегка касаясь маленьких теплых губ.

* * * * *

«Черти поганыя, ну что за херовая погодка???» - Костя вышел из провонявшего кислой мочой голубого пластикового сортира и пошел по направлению к маленькому базарчику возле вокзала. Там он купил себе жирный кислотно-желтый чебурек и сжевал его с большой жадностью, как будто с утра ничего не ел. Разбрызгивая фонтаном серый снег и коричневую массу из воды, помоев, клочков газеты и еще чего-то рыночного, на базарчик въехала грузовая «Газель» и резко, с визгом остановилась, брызнув на Костины штаны вонючей грязью.

Костя оскалился и плюнул на капот Газели, что, к его несчастью, увидел водитель, выскочил из кабины и, захлебываясь от матерной русско-кавказской каши, бросился на Костю с кулаками. Костя резко толкнул его в бок локтем и побежал с рынка прочь. Водитель, рыча от ярости, харкнул ему вслед и залез обратно в кабину, со всей дури грохнув дверцей, которая чуть не отлетела от удивления.

Костя брел мимо высоких сталинских дверей метро, мимо аляповатых витрин продуктовых и прочих «дорожных» магазинов, мимо укромных углов между таксофонами и киосками, где шевелились кучи приторно-зловонных человеческих свертков в драных пальто, мимо ларьков с хот-догами и пирожками, за которыми сучили ногами задастые продавщицы в заляпанных жиром передниках, Костя просто шел мимо всех привокзальных красот, со смаком курил «Яву» и невольно наслаждался этой грязноватой, но все-таки очень активно кишащей жизнью.

Костя хотел купить машину. Он сдал на права еще аж в восемьдесят восьмом году, но сначала не собирался покупать машину, потому что у папы был еще боеспособный «Москвич». Но в девяносто третьем папа запретил ему брать машину, а доверенность отнял. Еще через пять лет папа умер, машину успел продать, хотя она и годилась только на металлолом. Поэтому и денег от отца осталось немного, хватило всего наследства месяц втроем пожить (тогда Костя еще жил с женой и дочкой), а о новой машине можно было и не помышлять. В следующий раз после 1993 года Костя ездил на машине соседа по даче в двухтысячном году, тот разрешал пару раз за отпуск кататься. Идея машины на самом деле не покидала Костю никогда, с тех самых пор, как он впервые, еще несовершеннолетний, сел за баранку.

Но получается все не как хочется, а как получается. Вместо того, чтобы водить машину, Костя все время оказывался пешеходом, на которого совершали наезды не слишком внимательные водители, причем они ни разу, даже когда один сломал ему два ребра и ногу, не извинились, а только орали матом, чтоб не лез под колеса и давили на газ. Ни разу он не судился (хотя крупных наездов на него было совершено пять или шесть, а мелких, после которых он не ложился в больницу, - не меньше двадцати). Костя уже раза с третьего сообразил, что люди, которым он рассказывает о своих бедах, сначала ужасаются, а потом с трудом сдерживают самый настоящий смех, - и Костя стал молчать.

Очень часто, когда разговор между его приятелями заходил о всяких происшествиях, Костя отмалчивался и умоляюще глядел на тех, кто был в курсе. Но они как будто не понимали его красноречивых взоров и с самым невинным видом сообщали, что «а Костяныч-то на той неделе опять под машину прыгнул!..» Костя готов был провалиться сквозь землю… Нет, нихрена, он готов был их убить! Но смущенно молчал и даже пытался улыбнуться, за что друзья его поносили еще больше – «а Костяныч-то как воды в рот набрал! Что, стыдно, что дорогу по зебре переходить все еще не научился?! Эх, шумахер ты наш, сначала вообще ходить научись, а потом уже о машине думай!»

Лена от Кости ушла в девяносто девятом. Он не сопротивлялся, хотя семья была последним, что держало его на ногах. Больнее всего было знать, что дочка не только не жалеет о разводе, но даже поддерживает мать и торопит от отца съезжать.

Потом умерла мама, с которой они жили два года вдвоем, правда, почти не разговаривали; мама любила его, хотя не говорила ему этого никогда, но зато готовила, убирала все, гладила сыну рубашки – все делала, чтобы хоть как-то скомпенсировать свое молчание. Ей просто не о чем было с ним говорить – ей, образованной и начитанной женщине, в прошлом почти киноактрисе – с сыном-неудачником, самым бездарным и бедным из своих детей, хотя он единственный из всех жил в Москве, а работал все-таки слесарем в ДЭЗе за три копейки. Мать жила с ним от одиночества, у других родственников не нашлось места приютить старуху после смерти отца, а вот Костя по своей извечной доброте тут же пригласил ее к себе в тесную темную квартирку-сталинку в Измайлове. Когда Лена уходила, она много кричала про «эту твою вонючую старую стерву, которая на меня вечно косится, как на уродку какую-то, как будто это я, а не она - деревенщина!!!»

Когда Костя остался один, он заболел, очень тяжело – печенью. Потом, когда надоело глотать антибиотики, хотел повеситься, но духу не хватило. Тогда Костя пошел в измайловскую церковь и попросил у Бога прощения за греховные мысли. Костя в Бога не очень-то верил, но надо было хоть перед кем-то извиниться.

Как человек истинно русский, он нашел приют в стакане «беленькой», и последние месяцы трезвым бывал только изредка – во сне. У Кости был дружбан, такой же беспробудный, и мужики пару раз в неделю встречались то у Костяныча, то у Шурика. Как-то в понедельник утром Шурик не смог вылезти из Костиной квартиры и, соответственно, выйти на работу. В среду он позвонил и сквозь слезы прохрипел: «Ой, б…, Костян, меня нах… выперли с заводу б…!!!» Костян был хороший товарищ и поехал успокаивать друга, попавшего в беду. Успокоение быстро пошло по накатанной колеечке, и через пару часиков братаны на весь двор распевали «Афганистан…»

* * * * *

Оля сказала маме, что едет к подруге, у которой нет телефона; мама не поверила. Папа, слава богу, не заметил, как она ушла. Конечно, мать настучит на нее и завтра будет очередной скандал и обзывание дочери последней шалавой, но это будет завтра, а сегодня она сделает все как хочет.

Серега обещал встретить ее у метро – «если получится». Свинья, он даже не собирается погулять с ней ради приличия, только и ждет того момента, когда она окажется в его комнате. У него, слава Богу, «не получилось» подъехать к метро. Ольга сама села в автобус и стала рассматривать темнеюще-синий город в окошке, и каждый квартал был мрачней и заброшенней предыдущего. У Оли появилось странное чувство, как будто автобус специально свернул с нормального маршрута в какие-то грязные закоулки и везет ее в какое-то жуткое место. Чем ближе был Серегин дом, тем гаже ей было, что-то греховное, нечистое, что-то подобное детскому инцесту маячило впереди, и Оля не знала, куда деть это мерзкое чувство.

В каком-то полусне она вышла из автобуса, перешла улицу под визг тормозов и ругань водителей, поднялась по железному помосту на юр, где стоял одинокой «свечкой» серо-коричневый жилой дом. Она наугад зашла в подъезд, наверное, дверь была не заперта или домофон сломался; лифт приехал сам и гостеприимно раскрыл свои дряхлые, исписанные и обоссанные створки, сам отвез ее наверх и на нужном этаже изрыгнул. Оля уперлась рукой в звонок, он долго гудел, эхом проносясь по коридорам и пролетам раскрытой черной лестницы; наконец Сергей открыл дверь и в изумлении уставился на Олю.

- Ты чего раззвенелась, зайка?! Ну ладно, заходи. Чай, кофе?
- Потанцуем. – Мрачно ответила она.
Серега налил ей из баклажки пива.
- Я не пью пиво.
Серега с невнятным мычанием отодвинул ее стакан к себе. Ольга встала из-за стола и вышла из кухни.

- Эй, ты куда пошла? Ользе, ну ты чего, а?..

Ольга остановилась, помолчала пару секунд, а потом все же решила ответить:

- Мне же надо твою квартиру посмотреть, раз уж приехала.
- Так давай я тебе покажу, что ж ты одна-то…
Сергей подошел к ней, приобнял за талию и повел по коридору.
- Тут типа гостиная такая….
- Вот тут родители спят…
- Понятно. Мне сюда?
- Эээ… Ну, ты как хочешь. Можешь, конечно, и тут лечь, если останешься…
- Лечь? А где ты ляжешь, неужели не здесь?
- А… Ну, в принципе, да, конечно… Ну, если ты не против…
Оля молча сняла свитер и джинсы, выключила свет, закрыла дверь и только тогда подпустила Серегу к себе.


Ольга вышла на балкон и закурила. Ей как-то непривычно было стоять на балконе – хотя и застекленном – голой, но свитер остался где-то возле кровати, на которой дрыхло довольное потное тело. Она даже прикрыла дверь, но все равно был слышен его бульдожий храп. Она курила сигарету за сигаретой, открыла окно, чтобы выбрасывать окурки, да так и оставила нараспашку. Ей нравилось, как обжигающий холод обымает ее нагое тело, руки и ноги немели, и она надеялась, что перестанет чувствовать это. Но даже мороз не помогал, и Ольга все-таки прикрыла окно. В животе шевелилось противное нечто, как будто кто-то залез в нее рукой, как гинеколог, и ковырял, ковырял… Бычки летели на пол один за другим, и когда пачка закончилась, Оля в полном недоумении уставилась на руки – их было больше нечем занять. Она села голой задницей на стул, покрытый какой-то старой тряпкой, и новый прилив чувства гадливости подкатил к горлу.

Из спальни доносилось хлюпанье и хрипенье, громко тикал будильник, в запотевшем окне тускло желтели фары редких машин. Оля вспомнила, что Серега хранит заначку сигарет в столе на кухне, и через некоторое время, преодолев себя, вошла в комнату. Она крадучись обошла голое тело, местами замотанное в простыни, схватила свое белье и джинсы из кучи на полу и выскочила в коридор. На кухне она включила свет, оделась, поставила чайник. Сигарет в столе не осталось, на дне ящика лежали только несколько упаковок «Беломора». Ее порядочно трясло от холода, и курево становилось уже навязчивой идеей. Наконец за пожелтевшей по краям микроволновкой нашлась почти пустая пачка «Pall Mall». Оля сняла чайник с плиты, налила себе большую кружку растворимого кофе и наконец-то, грея руки об кружку, смачно затянулась. Теперь она курила медленно, как будто хотела почувствовать каждый нюанс вкуса дешевых сигарет, и понемножку запивала их Нескафе.

Жилой квартал за окном постепенно светлел, розовел, стекла запотели еще сильнее, Ольга снова стала замерзать, поэтому сходила в спальню и уже безо всякого отвращения, спокойно порылась в вещах и вытащила из какого-то темного угла теплый плед.

Именно такой, в обнимку с пустой кружкой и старым одеялом, почти спящей на кухонном столе в окружении окурков и прочего мусора, Серега нашел ее с утра.

* * * * *

На рассвете она разбудила его нежным поцелуем в лоб. Он с некоторым усилием открыл глаза и увидел над собой ее склоненное улыбающееся лицо. Сколько раз он видел утром это беленькое, будто фарфоровое личико, на которое все время падали непослушные темные пряди, - и каждый раз сердце будто обрывалось, он на миг переставал дышать и медленно, мягко погружался в тепло ее шоколадных глаз.

- Андюш… Андрюха, не зависай! – с улыбкой шептала она и снова целовала его, на этот раз в губы. – Ну давай, просыпайся! Пойдем завтракать. Или тебе кофе в постель подавать?!

Он лениво потянулся, похрустывая залежавшимися косточками и медленно, как большой сонный кот, выполз из постели, натянул махровый халат в полосочку и поплелся в ванную. Пока он чистил зубы и брился, Маша пожарила яйчницу и сварила крепкого кофе, потом чайной ложечкой постучалась в дверь ванной и проворковала:

- А-андюшка, вылезай!..

Дверь вдруг распахнулась, Машу схватили холодные мокрые руки и стали затягивать внутрь. После недолгой, но шумной борьбы Маша с победным видом вышла из ванной, покачивая бедрами и покусывая ложечку, и прошествовала на кухню. За ней с рабским выраженьем на лице семенил поверженный и изрядно всклокоченный Андрей, весь в багровых укусах и полосатых следах от хищных женских когтей.

- Может забьем первую пару-то? – Андрею явно хотелось задержаться дома подольше.
- Ну уж нет, и вчера забивали, и в понедельник… А забивали, потому что не могли встать в семь, но раз уж сегодня встали – надо ехать! – иногда, особенно спросонья, Маша бывала немного занудной.
- Что нам, нечем заняться, кроме как толкаться в метро в час пик? Ну ладно, хорошо, раз уж мы проснулись и все такие бодрые – давай тогда в Коломенском побегаем! Здоровье первей всего!..
Андрей еще долго искушал Марию всевозможными заманчивыми предложениями, но в конце концов смирился со своей тяжкой долею и стал вместе с ней собираться в институт.

* * * * *

- Илья!!! – истерично заорала бабушка, хватая за шиворот отчаянно выкручивающегося мальчишку. – Прекрати сейчас же, ты меня до гроба доведешь, паршивец!!!

Лариса Карловна, тяжело дыша, потянула внука к прихожей. Он визжал как резаный, упираясь руками и ногами. Бабушка вдруг охнула и отпустила его.

- Уморил, гаденыш! Я прямо сейчас матери звоню, чтоб она срочно приехала и тебя забрала! Ты ж мне из дому уйти не даешь, ты даже не понимаешь, дурак, что я из-за тебя к врачу могу не попасть, он же мне специально, - специально! – время такое назначил, вот подведу его, он меня больше бесплатно не пустит… А ты, безмозглый! Да я из-за твоих идиотских капризов совсем слягу! – бабушка уже чуть не плакала от ярости. Илюша, бледный и перепуганный, забился в угол и крепко вцепился в спинку кровати.
- Я… я очень спать хочу, бабушка! – тихо прошептал он, отчаянно жалея, что рядом нет ни мамы, ни тети Ани, они-то смогли бы бабушку уговорить не кричать. Илюше жалко было, что из-за него бабушка не попадет к врачу, он не хотел бабушку обижать, но только он хотел был дома остаться – уж он-то здоровый, ему врач не нужен!
- Я тебе говорю, не оставлю одного! Вот еще придумал – восемь лет мальчишке, только в школу пошел – ишь ты, езжай, говорит, без меня! А что я матери-то скажу, если с тобой что-нибудь случится, а если пожар, или хулиганье придет какое-нибудь, а?
Илюша хотел ей сказать, что он уже большой, что он в школу уже третий год ходит, и дома все время один остается, - но не мог выговорить ни слова.

- Матерь господня! Девятый час уже! Да я в половину должна на Павелецкой быть! Ну ты, щенок, довел меня до крайности! Весь в мать пошел, что ни день, то идиотничаешь! Все беды от вас, тунеянцево отродье! Ой, сколько крови моей выпили, бессовестные! Была одна гадина, теперь еще наплодила! Говорила я отцу, чтоб не смел мне детев рожать, а он-то, урод!..

Бабушка лихорадочно металась по прихожей, хватая какие попало вещи и запихивая их в сумку. Она кое-как натянула пальто, сапоги и, бросив дверь открытой, метнулась на лестничную клетку звонить соседке. Через некоторое время медлительная жирная соседка в старом халате открыла дверь, и Лариса Карловна затараторила:

- Люда, бога ради, забери этого чертенка, мне убегать к врачу, он, паршивец, не пускает!

Соседка через пару секунд вышла из стопора и только и успела, что кивнуть. Лариса Карловна впихнула ей в руки ключ и понеслась вниз по лестнице. Илюша крадучись выбрался на площадку и стеклянными от боли глазами проводил бабушку.

Бабушка, прихрамывая, добежала до следующего пролета и понеслась дальше, на ходу задохнулась, мгновенно посерела лицом и замерла на полушаге. Но длинный край пальто вдруг оказался на ступеньке и, когда она опустила ногу, сапог пришелся по скользкой подкладке, нога соскочила со ступеньки, бабушка, как рыба, немо раскрыла рот и полетела одной ногой вперед вниз по лестнице, раскинув руки крестом и подымая испуганные глаза вверх.

Последней Илюша увидел ее вторую ногу и полы пальто, уплывающие по лестнице под площадку, на которой он встал.

Мальчик стоял у двери, не шелохнувшись.

Соседка Люда, забыв про расползшиеся на лифчике края халата, смотрела на лестницу, разинув золотозубый рот.


Врач сонным движением прикрыл серое лицо старухи ее же пестрым платком и кинул медбрату, прислонившемуся к стенке с блокнотом в руке:
- Инфаркт миокарда и перелом шейных позвонков, время смерти – восемь тридцать две.
Медбрат заполнил бланк, проверил, хорошо ли закрыт синий чемоданчик, и пошел вниз за водителем и носилками.
- Мда, хорошенькое начало рабочего дня, - проворчал шофер, вылезая из кабины.

* * * * *

- Ой, мля нах! Че за хня?! – прорычал Костя, когда дикторша отчеканила: «Следующая станция – Каширская». До его сознания, продираясь сквозь толстую вязкую завесу, наконец доползла мысль о том, куда ж он упер. Видимо, Костя очень мощно отрубился, потому что ехал с Речного Вокзала и должен был выйти на Белорусской, но какой-то хрен занес его в другой конец Москвы, и он, видимо, уже побывал в депо и перся теперь обратно в центр.

От Кости сильно воняло двухдневным перегаром и кислым потом, люди сторонились закутка, где он сидел, но их набивалось все больше, и наконец им пришлось побороть свое отвращение и придвинуться поближе к этому куску дерьма. Костя был настроен весьма добродушно и даже хотел уступить место девушке, но с виноватой улыбкой упал обратно, придавив тетку справа.

«Красавица», впрочем, ничуть не обиделась. Ей, похоже, вообще было плевать на эту пьянь и все его телодвижения. Сколько прошло еще времени, Костя не понял, только когда в окне напротив за спинами людей в последний раз проскользнул белый кафель станции, он ощутил вдруг всем телом, как быстро-быстро набирает скорость и его несет сначала куда-то совсем вбок, а потом вниз, в колодец, он провалился и полетел так, что ветер засвистел в ушах. Земля под ногами дрогнула, «красавица» распалась в мелкие алые брызги, блеснул свет, сначала бледный, потом стал разгораться все ярче и ярче, пока не впитал в себя всю темноту, весь холод и ужас, повисшие вдруг в пространстве.

«Ну я, мля, и ужрался!» - подумал Костя и полетел навстречу прохладному, но очень добродушному свету. Ясность и чистота вдруг ворвались в его тусклое сознание, все мысли исчезли вместе с накопившейся в нем затхлой мутью, стало необыкновенно легко и хорошо, все забылось, все исчезло за пределами этого ясного белого света.

«Господи, как же хорошо! Век бы так!..»

* * * * *

Оля всегда ненавидела зеленую ветку. Здесь все станции были не только старее, но и грязнее других. Впрочем, сегодня ее не трогали такие мелочи, и наверное, она была бы совершенно всем довольна, если б этот урод не решил поехать с ней. Они, кажется, минут сорок тряслись в переполненном пенсионерами и студентами автобусе, затем их вынесли прямо ко входу метро, они все в том же потоке людей переместились на перрон «Домодедовской». В первом поезде уже не было сидячих мест, и Ольга заставила Сергея ждать следующий. Наконец они сели в начало второго вагона, правда, села только «Ользе», и то уже на следующей станции ей пришлось уступить место старушке с костылем.

Ольга молчала, на все попытки Сереги заговорить отвечая каким-то брезгливым движением головы. Что за каша варилась в ее голове, Серега понять так и не смог, но она определенно вчера обкурилась чем-то не тем и потому была не в духе. Наконец его это надменное молчание начало изрядно доставать, и он уже прямо спросил Ользе, что с ней такое. Она посмотрела на него, как будто впервые увидела и не понимает, что это за субъект и чего он от нее хочет. Серега дернулся и, скрипя зубами, рванул к дверям, распихивая возмущенных пассажиров. Он еще раз оглянулся на Ользе, но она даже не смотрела в его сторону. Сергей вырвался из дверей, зацепился резинкой пуховика за чей-то большой чемодан и с силой рванул вперед. Двери резко захлопнулись, поезд как-то неловко скрипнул, двери еще раз клацнули и тяжело набитый народом состав покачиваясь пополз в тоннель. Рыжее табло над грязно-голубой спиной последнего вагона сморгнуло и выдало: «08.32.00 00.00».

Оля думала – нет, даже не думала – просто чувствовала, что она очень и очень устала. Что вся ее относительная «благополучность» полетела прахом, а сил поднимать все заново, искать работу, бросать Сергея – уже не осталось. Хотя, если подумать, есть в жизни каждого человека такие моменты, когда какая-то нездоровая эйфория застилает глаза, все начинаешь видеть в розовом свете, летаешь, прямо-таки паришь над землей, - и всегда, неизбежно эта нирвана кончается полным провалом, и ты летишь еще ниже, чем был прежде. Конечно, ей не стоило так обольщаться насчет простого советского парня Сережи, который казался каким-то несусветным чудом-юдом, красавцем, умницей и «просто хорошим мужиком». Потому что он, как и все, был только «просто мужиком». Совсем не прынц, не умница, не красавец и даже не комсомолец, явно герой не ее романа, словом, полное чмо, на которое ни одна уважающая себя женщина не стала бы обращать внимание. Но Оля так устала, что ей не только не хотелось, но и не моглось устраивать идиотские сериальные сцены прощания и отвержения, мол «ты такой замечательный, тебе любая будет рада, ты просто Аполлон, но увы и ах, я такая дура, упускаю свое счастье, но что поделать, ведь сердцу не прикажешь…» Тьфу ты, что за дебилизм?!

Ее прижали к какому-то вонючему уроду, не то чтобы совсем бомжу, но ненамного лучше. Он что-то там пытался вякать, но ей было до лампочки. Серега куда-то делся, и слава богу, не хватало еще ехать с ним до конца.

По обеим сторонам вагона зачернел тоннель, поползли толстые жилы пыльного кабеля и пустые железные крюки на его стенах, которые живописно подсвечивали лампы вагона. Что-то необычное зависло в душном пространстве вагона, и казалось, все вокруг, даже пьяный пердун, почувствовали это вязкое, почти осязаемое нечто. Оля начала ощущать запахи всех людей, стоящих рядом, запахи дешевых и дорогих духов, пота, сигарет всех мастей, ног, шампуня и лака для волос, запах чужой зимней одежды, особенно из натуральной кожи и меха, она стала спиной будто ощущать фактуру и цвет ткани курток и шарфов, языком – привкус сальных волос и губной помады; от пьяницы, сидящего рядом с ней, исходил такой букет, что в другой раз ее бы стошнило, но сейчас почему-то даже запах очень старого пота, самогона, винного и пивного перегара, кисловатый запошок мочи, солоноватый – жирной головы и потного лба, - все было вполне естественным и ничуть ее не смущало.

Она смотрела на лица людей, грустные, спокойные, мечтательные, некоторые – усталые, сонные, хотя никто не спал, все, казалось, вдруг стали разглядывать друг друга; она смотрела на женщин средних лет, одетых на рынке с претензией на высокую моду, смотрела на их раскрашенные яркими весенними красками губы, щеки и глаза, у некоторых подведенные густым черным цветом; смотрела на мужчин, складывающих и переворачивающих свежий номер «МК», на их серые и коричневые шапки, кепки, покрасневшие от морозца бесшапочные плешки, на их широкие медвежьи плечи в темно-серых пуховых и шерстяных пальто, на щетинки и бородки, на гладкие щеки более холеных и лучше одетых господ; Оля смотрела на юных, немножко прыщавых старшеклассниц и старшеклассников, которые ехали маленькой кучкой, видимо, в одно заведение; на студентов, вида провинциального и столичного, простецкого и богемного; она, если не могла разглядеть за сомкнутыми спинами чьи-то лица, то пыталась хотя бы мысленно представить себе внешность всех, кто стоял и сидел в ее части вагона; как великая птица - всеобщая мать, она старалась пересмотреть и пересчитать всех своих птенцов-орлят, что поместились в ее большом железно-фанерном гнезде.

Так шли секунды. Ольга перебрала все лица, что были видны ей хоть отчасти, и особенно интересным показалось ей лицо молодой симпатичной женщины в черном платке, лицо какое-то просветленное, почти счастливое, лицо монахини или жрицы перед свершением великого праздника во славу богов. Брови ее были густы, глаза черны и блестящи, пушистые ресницы отбрасывали на щеки длинные тени. Женщина стояла у самой двери и была невысока ростом, и потому ее все время загораживали чьи-нибудь головы и плечи. Ольга даже вытянулась и приподнялась на носочки, чтобы получше разглядеть женщину, и в какой-то момент наконец увидела, что та одета в простую черную курточку и длинную юбку, похожую на старомодную послушническую рубаху; побелевшими от тяжести пальцах она сжимала ручку большого чемодана. Оля в какую-то долю секунды встретилась взглядом с глазами этой маленькой женщины и вдруг нашла в них ответ на тот немой вопрос, что уже давно висел над головами в спертом воздухе вагона.

Она даже не успела испугаться, просто увидела, как женщина быстро отвела взгляд, губы ее зашевелились в восторженно-страстном заклинании, худая смуглая рука потянулась к большому черному чемодану и резко по нему хлопнула.

Потом – голоса, много потерянных, испуганных голосов, смеха и песен. Их все больше и больше, уже целый сонм голосов, радостных и недоуменных, несется вместе с ней по темному тоннелю, вдоль линий пыльного кабеля и рядов серых тоннельных колонн, потом резко вверх, сквозь всю толщу земли, бетона, труб, асфальта, вверх, к ясному светло-серому небу, вверх, к ослепительно пылающей звезде нежнокудрого Феба…

* * * * *

Странное началось, когда Маша с Андреем встали на эскалатор. Он полз так медленно, как будто вот-вот дернется и остановится. Полз, полз вниз да все замедлялся. Андрюха заметил сей дисбаланс, и Маша, давясь от едва сдерживаемого смеха, стала предполагать, как же им с этого чокнутого эскалатора выбраться, пыталась даже побежать вспять, но Андрей ее схватил за шиворот, водворил на место и прижал к себе, дабы она еще чего-нибудь не выкинула.

Наконец длинный и долгий спуск закончился, и перед парочкой открылся роскошный вид на толпу пассажиров, густо покрывшую перрон в сторону центра. Поезда, как показывали часы, не было всего две минуты, но народ ломился сплошной массой, и когда состав наконец подошел к платформе, в него влезла только половина желающих. Следующий голубой червяк выполз из тоннеля немного быстрее, и потому в него вошли почти все, но, как Андрей ни тянул Машу, она принципиально не желала забиваться в переполненный вагон. Они подождали еще полторы минуты, что Андрея уже немного напрягало, - и наконец пред ними раскрылись пустые двери. Но в какую-то долю секунды Андрюха вспомнил, что половина их станции будет перегорожена, и решительным движением потянул Машу к середине поезда. Они успели добежать до конца третьего вагона, заскочили в двери и еле увернулись от грохнувших прямо за ними дверей.

- Андрюш, а что с нами будет дальше? – Маша старалась перекричать грохочущие колеса старого состава, и потому их разговор был слышан на весь вагон.
- Ну как что? Поженимся, нарожаем кучу маленьких Машек и Андрюшек, а потом выйдем на пенсию и будем воспитывать их цыплят…
- Да я серьезно… Ну мы ж с тобой только месяц встречаемся…
- Полтора!
- Нет, ну я ж не о том… Андрюш… Вот сейчас так все хорошо, но это пока родители не знают…
- А что родители? Что, твои – изверги какие-нибудь? Мои-то нормальные, все поймут…
- Вот именно, поймут – надо ж будет когда-нибудь сказать, познакомиться…
- Ну и что?
- Ну и ничего. Мало ли что. Нет, ну а вдруг ты моим, или я там твоим, не это, не того…
- Не - чего? Слушай, Маш, успокойся, тебе восемнадцать есть? Вот и ладно.
- Ну а если не родители… Я про нас, а не про них. Мы-то, ну…
- Чего?
Маша замялась и так и замерла, прижав пальцы к губам. Если б она сама толком знала – чего… Но что-то ведь могло случиться, она ни разу не встречалась ни с кем больше месяца, каждый раз что-нибудь случалось, кто-то кого-то бросал, забывал, остывал… Все самое лучшее было в эти первые недели, а потом… Потом начиналась какая-то жвачка – ты меня не любишь, ты только об учебе/работе/родителях думаешь… Никакой романтики, нежности, даже элементарного влечения – не оставалось. Только идиотское, затянутое до невозможности выяснение отношений.

Маша сидела на краю лавочки, упираясь плечом в чей-то прислоненный зад, а Андрюха висел над ней, держась за скользкую верхнюю перекладину, и на каждом повороте немного придавливал ее своими острыми коленками.

Только он успел подумать, что сие неприятное положение не сулит ничего доброго, как вдруг пол внушительно дрогнул. Грохнуло, задрожало, полетели стекла, воздух мощно толкнул Андрюху от окна к середине вагона, прижал его к плотно сплющенной массе людей, засвистели о рельсы тормоза, дождем посыпались крупные искры, свет замерцал, поезд зашатался, затрясся, скрипнул и в несколько приемов остановился; зашипела радиосвязь, машинист кричал что-то о соблюдении спокойствия, но зачем, было неизвестно, потому как все, сперва дернувшись, быстро стали очень спокойными.

Андрей сквозь темную пелену, застилающую глаза, пытался разглядеть Машу. Ее скрюченная фигура, почему-то темно-бурая, находилась на прежнем месте, на краю скамьи.

- Андрюша! Андрей!!! – истерично закричала она, пытаясь вскочить и броситься к нему. Но ее бурое, мутное лицо плыло, двигалось медленно и неуверенно, руки вытянулись и поползли к нему, опережая тело. – Андрюша! Ну! Ты меня видишь? Ты можешь встать? Ой, ну давай, ну обопрись хоть на меня, вставай, все уходят, давай!..

Маша в первый раз пожалела о том, что он был на голову выше ее, и тяжелее раза в два. Андрей, весь залитый кровью, еле передвигал ногами, но глаза, кажется, были целы, кровь текла не сильно – и поэтому Маша закинула его левую руку себе на плечи и потащила его, разгребая ногами стекла и обломки, к дверям. Ей пришлось обойти чье-то неподвижное, но, наверное, живое тело, потому что было слишком тяжело останавливаться и тормошить этого человека с такой ношей на плечах. У раскрытых дверей ей пришлось все же остановиться, аккуратно усадить Андрея на пол и опереть на то самое тело: надо было спрыгнуть на рельсы, а глубина была почти с ее рост. Маша, сдирая колени и руки о железяки и битые стекла, наполовину сползла, наполовину спрыгнула вниз, затем дотянулась до ног Андрея и осторожно потянула его к себе. Какая-то женщина подошла к ней и помогла его поддержать. Затем женщина заметила оставшееся в вагоне тело и стянула его на рельсы. Человек тихонько стукнулся головой о бетон, вздрогнул и очнулся. Маша усадила Андрея в грязный закуток тоннеля, освещенного мерцающим желтым светом покореженного, слепоглазого поезда с оголенным темно-железным низом. Откуда-то повалил густой едкий дым, люди закричали и побежали, кто не мог бежать - поползли куда-то вправо. Маша увидела сине-зеленый огонь слева, совсем близко, вскочила, подняла Андрея и потащила за людьми, но ноги стали ватными, колени подгибались, руки слабели. Она прошла несколько шагов и сползла на пол, тщетно пытаясь цепляться свободной рукой за железяки и трубы, торчащие из черной округлой стены.

Андрей стал задыхаться, упершись носом во что-то мягкое и скользкое. Он повернул голову и увидел, что лежит на Машиной куртке, а через некоторое время осознал, что под курткой лежит Маша, придавленная его большим телом. Он сделал усилие и перевернулся на бок, скатившись с ее гладкой спины. Маша пошевелилась и очнулась, и хотела поднять голову, но она бессильно упала обратно. Андрей с трудом обернулся и увидел, что возле них выросла сплошная стена огня, тянущаяся в бесконечность влево и вправо. Воздуха совсем не было, едкая гарь, от которой сжимались легкие и шла кругом голова, висела в воздухе сплошной массой. Андрей, дыша через рукав, медленно стянул с себя рюкзак, открыл его непослушными пальцами и нащупал на дне холодную бутылку со «спрайтом». Труднее всего было открутить крепко закупоренную крышку, склизкие от крови пальцы соскальзывали с горлышка, и никак не получалось зацепиться. Наконец брызнула липкая, пузырящаяся на ранах жидкость, и он залил ей рукава себе и Маше, вылил остаток на Машин шарф и замотал ей нос и рот. Маша снова зашевелилась, попыталась стянуть с лица шарф, но Андрей из последних сил натянул его обратно. Маша медленно поднялась и села, завороженная невиданным огненным зрелищем. Андрей натянул на одно плечо рюкзак и дернул Машу за рукав.

Они ползли на четвереньках вдоль черной стены, между толстым кабелем высокого напряжения и горящими черно-золотыми корпусами вагонов, то и дело останавливались и, опершись друг на друга, сидели несколько секунд, потом, с трудом поднимаясь с колен, двигались дальше. Много, много времени они ползли, поезд слева дотлевал уже до самых едких своих резиновых внутренностей, когда они заметили впереди конец его огненно-дымящегося хвоста. Дышать было все труднее, стало невыносимо жарко, куртки высыхали, и от «спрайта» оставался только липкий сладкий клей, они оба стали взахлеб кашлять, Андрей, как он понял по приторному привкусу, - с кровью. Навстречу им запрыгали где-то между полом и потолком тоннеля фонарики, закричали чьи-то нервные, но сильные и резкие голоса, их подхватили и понесли быстро-быстро к далеко маячащему яркому свету, дали им глотнуть воздуха, потом заткнули рты мокрой марлей с медицинским привкусом, потом передавали из рук в руки, потом положили на жесткие носилки, кричали, плакали, пахли выхлопами и бензином, ярким дневным светом светили сквозь тяжелые веки, трясли, кололи, молчали…



Машу выписали через три дня, и уже на второй она стала расспрашивать врачей и требовать телефон, чтоб разыскать его. Андрея, скорее всего, увезли в Склиф, больше никто ничего не знал. Впрочем, Маша сама не сразу смогла назвать свой адрес и телефон, и было понятно, что всюду царит такая же путаница и неясность.

Ее забирала домой мама, но в машине Маша проявила полное невнимание к маминым причитаниям и приказала сразу же везти ее в институт Склифосовского. Там никто ничего не говорил, ее отправили сразу к стенду со списками. Маша судорожно водила пальцем по длинным колонкам выписанных, тяжелых и умерших, и буквы упорно не хотели стекаться в фамилии. Подошла мама и спросила, кого она ищет. Мама довольно вскрикнула и показала ей последнюю строку в графе «выписаны». Маша наконец-то бросилась в мамины объятья и, впервые за эти дни, расплакалась. Так мама узнала об Андрее и, как ни странно, все стало только проще. Маша не без труда вспомнила его точный адрес, они сели в машину и поехали.



(5?-18) сентября 2004 г.