Обжалованью не подлежит

Олег Горяйнов
"У-у-ух!" - вздыхали поля и леса.
В этот год Первомай пришелся на Красную Горку. Старуха Евдокимовна еще не так была стара, чтобы не помнить, как пекла к этому дню пироги с картошечкой и луком, как, принарядившись, шла на Лушкин двор петь песни-веснянки, водить с девушками хороводы, закликать весну, привораживать себе женишка.
Приворожила.
Два черноглазоньких мальчишки - старухины внуки - с круглыми головами, стриженными под нулевку, сейчас глазеют на праздничный оркестр, где барабаны ухают, трубы сверкают золотом - сдавайся, враг! - гулеванит трудовой поселок Ворошиловский.
"У-у-ух!" - пронеслось под круглым небом из конца в конец.
Старуха шла в поселок из деревни Дураково - навестить внуков, несла им гостинцев в свежей тряпице. Идти осталось немного: взойти на рыжий бугор, спуститься с него к канаве, по которой протекает ручей Семерянка, миновать осиновую рощицу с мелкой майской зеленью, и - вот он, поселок Ворошиловский.
Из-за бугра что-то гулко бухало, накатывалось на поля и на леса, и даже Евдокимовне становилось от этого празднично. Не думалось о том, что жизнь прожита робко и скоро, и все, что теперь есть той жизни - во внуках только и есть.
Кряхтя, взобралась старуха на бугор, и солнце ослепило ее.
"У-у-ух!" - вздохнул божий мир.
Она зажмурилась и прикрылась рукой. Если бы не солнце, с бугра были бы видны первые бараки поселка. Совсем недавно еще и церковь стояла сразу за осиновой рощицей, и старуха, взошед на бугор, крестилась на купола, а теперь...
Выстроив поселок Ворошиловский, Бога туда не взяли. И пали наземь золотые купола.
Стал-быть, не так прочно стояли, говорили в деревне.
От поселка шел человек. Из-за солнца старухе не много чего было видать с бугра, но все же, прищурившись, разглядела она, что человек идет молодой и высокий, шагает бодро, а одет в хороший костюм с широченным галстухом. Приличный человек шагал, начальник. И поскольку направлялся он строго навстречу старухе, то, стало быть, это был не кто иной, как товарищ Федькин Алексей Иванович, близкая родня многочисленного семейства Федькиных из деревни Дураково.
Зачем же он в праздничный день уходил из поселка? Из поселка, где являлся начальством? Где, несомненно, было в этот значительный день самое ему место - между прочего начальства, с музыкантами, под красным кумачом, с кепкою в руке, прохпеллером в жопе, бантиком в петлице!..
Не ее старого ума, конечно, это было дело.
Товарищ Федькин подошел к канаве, окаймлявшей рощу по краю деревьев. В самом узком месте через канаву были переброшены два бревна, по которым Евдокимовна с величайшей осторожностью переходила через ручей сама в сухую погоду, а в сырость ждала кого-нибудь проходившего мимо, чтобы поддержали, хоть всей ширины-то того ручья было не больше чем два старушечьих шага.
Алексей, однако, Иванович по молодости лет бревном пренебрег. Он перепрыгнул через ручей в самой широкой его части, постоял чуть-чуть, а потом лег на молодую травку, поджав ноги, лег на бочок, свернувшись, как старухин кот на печке, и остался так лежать.
Старуха стояла на бугре, щурилась на солнце и смотрела на лежащего внизу человека. И она тоже иной раз, когда что-то острое из глубины обветшалого организма подступало под самое сердце, отчего грудь и спина каменели, ложилась на лавку и ждала смерти. Но смерть не приходила, грудь отпускало, старуха вставала, шла себе по хозяйству.
Она порядочно схоронила людей на своем веку. Сначала она сильно их жалела, а под конец жизни жалости почти не осталось. Она жила в бурное время. Большинство людей тоже ложились перед смертью. Ложились кто на лавку, кто на травку, подперев голову матерью сырой землей, и более не вставали.
Но Алексей Иванович встал. Поднялся на четвереньки, головой помотал, встал и побрел себе дальше, медленно. Вскоре он скрылся из старухиных глаз.
Евдокимовна тронулась дальше. Внуки ждали гостинцев. За рощей бухало. По улицам поселка весело пылил рабочий класс. Единство с пролетариями всех стран сушило глотку и требовало наглядной своей демонстрации.

Алексей Иванович опять лежал.
Он лежал на сухой и теплой земле, уткнув лицо в молодую траву, прижав к животу крупные руки. Боль рвала на части все тело, от волос до мизинцев. Был первый рывок боли, когда он сиганул через канаву, а потом боль накатывала волна за волной из желудка и не утихала. Так у него еще не было. Бывало плохо, но не так. И никогда это не продолжалось так долго. Даже в последние два месяца. Даже когда в марте месяце он вернулся из областной больницы, где ему сказали, что оперировать его поздно, и процесс необратим. Хорошо, что он упросил доктора не скрывать от него, сколько ему осталось. Он сказал: "Я, доктор, смерти не боюсь, ничего не боюсь, скажите все как есть." - "Три месяца, ответил доктор. Три месяца при строжайшей диете."
Он вышел из больницы и зажег папиросу. И его скрутило. В первый раз - по-настоящему. Но не так, как сейчас. Далеко не так.
Но он словами, сказанными доктору, как минимум на три месяца вперед стиль своего поведения определил. А то - катался бы по тpаве, скулил и землю сырую грыз. А - нельзя. Слово дал. Надо дисциплинированно относиться. Как бы не было больно - нельзя.
Неужели приплыли? Неужели сегодня - конец? В канун Первомая!.. Позоp-то какой! Еще же месяц ему! месяц!
Диета? Была, конечно, диета. Он сам, конечно, не соблюдал. Но желудок бдительности не терял. Все лишнее категорически отвергал. Теперь уже и не лишнее отвергал.
И на чорта понадобилось прыгать через канаву?..
Из больницы он вернулся веселый и бодрый, в новом галстухе, который, оправившись от приступа, купил на станции по дороге домой. По улочке, поднимая пыль столбом, неслась навстречу ему дочка. Он присел и расставил руки. Она врезалась в него, как снаряд, обхватив его ручонками и ножонками. Он хотел заплакать, но вовремя вспомнил, о чем доктору обещал. Так он и понес ее домой. Он велел ей сунуть ручку в карман пиджака, а в кармане жил на палочке красный сахарный петух. И дверь в комнату он толкнул весело и бодро.
"Ну что?" - кинулась к нему жена Галя. - "Что они тебе сказали? Почему на отпирацию не положили?"
"Ну уж сразу и на отпирацию! Все тебе хочется, чтобы меня зарезали. Сказали, что не нужна уже отпирация. Язва, сказали, была, но зарубцевалась. Есть можно все. Давай, в связи с вышепеpечисленным, ставь на стол, что у нас есть."
 Из всей своей пpедыдущей жизни Алексей Иванович запомнил меньше подpобностей и мелочей, чем из двух последних месяцев начиная с возвpащения из больницы. Кое-что помнилось особенно четко. Напpимеp, волна теплоты и нежности, пpокатывавшаяся по всему телу, когда дочка бpосалась к нему на шею. Она всегда его так встpечала, со службы ли, из поездок по лесничествам... Помнилось, как особенно на него жена посмотpела, когда он сказал ей пpо язву, котоpая заpубцевалась. Она все знала, его жена Галя, все знала, едва он шагнул на поpог, и все эти два месяца, и сейчас все знает... Оно во всем сквозило, это ее знание - в глазах ее сыpых и сеpых, в pуках, котоpые на стол подавали, в словах ее ласковых и печальных.
"Не грех и выпить сегодня по такому поводу?" - сказал он и две рюмки из шкафа достал.
Пока он хлебал борщ, Галя вынула бутылку и налила ему полрюмочки и себе чуть-чуть. И смотрела осторожно, как он пьет. Он крякнул, поставил на стол пустую рюмку и сказал: "Ну вот." И тогда страшная сила выбросила его из-за стола, и он в один момент отдал все, что съел, и надолго потерял сознание.
Но и тогда было не так как сейчас, не так больно.
А помнишь, Алексей Иванович, свою первую поездку в областную больницу? Что тогда была за боль? Пустяки. Неужели все бы обошлось, если бы он тогда послушался врачей? Но не сказали, не сказали они ему, гады, тогда что у него в желудке, а стало быть, они же и виноваты в том, что он не бросился сразу им под нож, а выпросил двадцать дней - посоветоваться с женой и дела свои устроить. Двадцати дней хватило родственникам, чтобы отговорить Алексея Ивановича ложиться. Пугнули известными случаями: того зарезали, и того...
Врачи - народ известный: кто нашего пролетарского сокола недавно на балконе простудил?.. Как угадать, что у них, злодеев на уме?.. А уж работы на него навалили в те дни!..
И только Галя каждый день приставала к нему с одним и тем же: чтобы не медля ни секунды ложился делать отпирацию. За что и получала от него: "Хочешь, чтобы зарезали меня, да?!."
Вот так и получилось, что приехал Алексей Иванович в больницу не через двадцать дней, как ему было велено, а через год с лишним. Когда приступы участились. Когда огромных трудов стоило удержать внутри себя все, что съел, и жене с дочкой не показать, как больно ему. Приехал и узнал, что отпирать его поздно, и процесс пошел необратим.
Боль успокаивалась, и Алексей Иванович все больше начинал ощущать неудобство от пистолета, упершегося в бок, на котором он лежал. Намедни, когда, стеная и харкая, расставался он с очередным обедом, Галя сказала, что порешит себя из его пистолета, ежели с ним, в светлой ее формулировке, "что случится"... Поэтому в светлый праздник всех трудящихся шел Алексей Иванович продавать боевое оружие Василию Федькину в деревню Дураково. Тот давно зарился на его пистолет.
Уж этот пистолет! Алексей Иванович купил его на арзамасской барахолке еще в незлопамятные годы. Зачем он ему сдался - он никогда не знал. Всего только однажды он размотал его из тряпок и повел Галю в дальний лес - пострелять по дубовым чурочкам. Это было давно. Галя была беременна первым ребенком, на третьем или четвертом месяце ходила, веселые они были, молодые... А сейчас что - старые, что ли? Нет. По годам - нет, не старые. Двадцать девятый ему, двадцать седьмой ей. Для своего возраста он сделал неплохую карьеру. Он стал главным начальником по отопительной части всего поселка. Впрочем, по бумажной номенклатуре пост его звучал не так громко - заведующий дровяным складом. Склад складом, а должность все равно ответственная. А сколько пришлось бегать да лаяться, как кобель на цепи. А сколько побочных дел было сделано. Достойная должность. А что он такой молодой на нее вступил - так ведь время нынче такое - молодое. Вся страна на молодых держится. Что там страна - вся будущая история начинающего жить по-новому человечества. Все на молодых. Но уже не на нем.
Алексей Иванович постоял немного на четвереньках, прислушиваясь к себе. Внутри все еще рвалась картечь и шрапнель, все еще перекатывалась от стенки к стенке огнедышащая лава, но это был уже привычный уровень боли. С этим можно было жить, дышать и даже идти вперед.
И он побрел, огибая холм, в свою деревню, к своему троюродному брату Василию, и вскоре выплыли из-за деревьев первые избы. Придерживаясь за забор, он миновал четыре избы и вошел в пятую - к Федькиным.
Все семейство сидело за столом, где красовался праздничный пирог и дымил чугунок со щами. На стук входной двери обернулось шестнадцать пар глаз: напуганных детских и настороженных взрослых. Алексей Иванович сел на длинный кованный сундук в сенях, потом прилег на нем, потом растянулся во всю длину и прохрипел мертвецким хрипом: "Молока!.. Молока дайте!.. парного..."

Степан Васильевич Федькин, отец нынешнего Василия, грамотей был не сильный. Прямо скажем, никакой был грамотей. Однако ошибался в жизни редко, смолоду уяснив себе, что за ошибки жизнь никого не жалует.
Когда бы в двадцать восьмом, владея единственной на всю округу мельницей, не вступил он первым в создававшийся колхоз, кто знает, в каком краю, глухом и неуютном, теперь поливали бы слезами серые камни его бесчисленные потомки.
Степан Васильевич преставился позапрошлой весной, и теперь в доме и на колхозной мельнице хозяйничал его старший сын Василий Степанович. Своих ребятишек у них с женой было пятеро, мать Василия тоже жила с ними, жили они справно, и сундук, на котором лежал сейчас видный гость, у них не пустовал даже в худые недавние времена.
- Где ж молока взять? - поднялась из-за стола Глаша, Василия жена. - Выдоили корову-то...
- Нацеди, - бросил ей хозяин и пошел во двор, запрягать коня.
Глаша тонких теплых струек нацедила почти полную кружку. Она сама приподняла Алексея Ивановича. Он выпил, чмокая, и попросил намешать ему сырых яиц. Глаша пошла во двор. Алексей Иванович вдруг весело подмигнул толпившимся вокруг сундука ребятишкам. Но никто из них не улыбнулся бледному дядьке.
Сырые яйца желудок не принял. Вошел хмурый Василий, поднял Алексея Ивановича и, с помощью Глаши, вывел его во двор. Они уложили Алексея Ивановича на солому, Василий велел старшому идти с ним и тронул коня.
Так они и проехали всю деревню, не отвечая на распросы любопытных, уже слегка хмельных по случаю праздника односельчан. Василий выбрал кружной путь, огибая канаву, по дороге.
Возле самого въезда в лес Алексей Иванович слабым голосом позвал Василия.
- Что, Леш?..
- Постой-ка... Приподымите меня... Вот так.
Алексей Иванович посмотрел налево, потом направо.
- Хорошо... Положите теперь.
Алексей Иванович закрыл глаза, несколько раз хрипло вздохнул, потом, не открывая глаз, сказал чистым высоким голосом:
- Жену Галю... и дочку Тонечку поцелуйте за меня. Я умираю.
Он в последний раз вздохнул и замер. Василий вытащил пистолет из кармана его брюк, сунул к себе за пазуху и тронул коня.

Галя тем временем в прибранной к празднику комнате пила чай со старухой Евдокимовной, про себя удивляясь, какого несчастья та у них в праздник забыла, почему внуков не спешит навестить. Алексей Иванович должен был прийти вскорости, но с обедом Галя особенно в этот раз не мудрила, понимая, что все равно ему впрок не пойдет. На свежевымытом полу примостилась маленькая Тоня. Она водила пальцем по влажным половицам и сосала пряник, которого так и не дождались старухины внуки. От некоторого недоумения и для того, чтобы скорее время до прихода мужа пролетело, Галя все говорила и говорила.
- ...А встретились мы с ним в тридцать втором, - рассказывала она. - Это когда большой голод был, и много беженцев к нам пригнали, с Самары ли, с Саратова ли. А я работала тогда в столовой, в том же бараке, где беженцы и жили. Время тяжелое было. Я беженцам давала иногда кусок-другой, но начальник рабкоопа товарищ Егоров строгий был мужчина и, если видел, пресекал. Однажды не было у них сторожа, и товарищ Егоров велел мне остаться на ночь. Я сказала, что боюсь и ни за что не останусь, но он и слушать не стал. Я вечернюю выпечку закончила, печь закрыла, дверь заперла и ушла домой. Утром девчонки пришли на работу, видят - в двери скоба выломана, и весь хлеб из столовой унесли. Егоров очень сердился, кричал: "Я велел тебе на ночь оставаться?!." - "Велели." - "А ты что?" - "А я боюсь ночью одна." - "Так я тебя отстраняю от работы! Все!" Нам тогда мукой паек выдавали - в месяц пуд муки. У меня муки много было, да и деньги были... Потом следователь приехал. Вызвал меня. Рассказала ему все. "Теперь гуляешь?" - спрашивает. - "Гуляю." - "Ну, гуляй." Хлеб нашли рядом, в овражке, беженцы его в землю закопали. А Егорова пропесочили как следует, меня на работе восстановили и за два месяца, что я гуляла, выдали полностью деньги и паек. Вот тогда-то, выйдя на работу, я и увидела в первый раз Алексея. Он в техникуме учился, и в нашей столовой они обедали. Друг у него был, вместе учились, жил с нами через стенку в общежитии. Алексей пристал к нему: познакомь да познакомь... Очень скоро мы поженились и стали жить вместе. Сначала жили у свекрови в Дураково. Нелегкое было житье. Свекровь, царство ей небесное, была баба вредная, склочная, то и дело меня до слез доводила. Все было не по ее. Работала я в столовой, Алексей в техникуме учился. Каждое утро шли в поселок, вечером вместе возвращались. А потом техникум в другой город перевели, далеко отсюда, а Алексей остался со мной - я была на пятом месяце тогда - и из техникума ушел. Пошел работать на завод, и скоро стал начальником отдела найма. Но к этому времени я уже успела родить мертвого мальчика. Молотили мы тогда. Горячее время было, рук рабочих не хватало в колхозе... Не разбирали, беременная ты или что. Ну, в пылу да в горячке я со стожка-то и прыгнýла. Прыгнýла, да сознание-то и потеряла. Оторвалось все во мне. Алексей рядом оказался, побежал за лошадью, положил меня в возок, бабы сели, повезли. В дороге я и родила. Был бы сынок сейчас... Когда Алексей стал начальником отдела найма, дали нам комнату в поселке. Въехали мы туда... голые четыре стены да матрац на полу посередине. И боле ничего. Легли мы с ним на матрац и плачем оба в голос, два дурака из дервни Дураково... И плачем, и плачем. Радоваться бы... Да мы и радовались. Своя комната, свой дом... Жили мы с ним хорошо. Он веселый был, Алексей-то. Где его проклятая болезнь нашла? Все, наверное, просто: шел, да попил по дороге из какого-то болотца. И заболел. Когда была я беременна дочкой Тоней, Алексей мне работать запретил. Держал взаперти, сам и еду приносил. В последние дни лошадь держал наготове, сам все ходил вокруг меня, спрашивал, не началось ли. Роды прошли нормально, девочка здоровая родилась. Тогда Алексей корову купил, а где денег взял, так и не признался. Стали держать мы корову, да дочку растить не парном молоке. Все хорошо, но болел у него желудок. Может, и вылечился бы он в конце концов парным-то молоком, да отобрали у нас корову, когда Тонечке два года исполнилось. Пришел тогда Алексей домой поздно вечером, мрачный и молчаливый. Долго сидел за столом, а потом сказал мне: "Поди, сказал, к Камановым и вели им корову их куда-нибудь спрятать подале." Я сходила, а на следующий день пришли к нам и к ним, нашу-то корову и увели, то ли за налоги какие, то ли просто в колхоз отдали. А их корову не нашли, да так потом и забылось это за ними. А у них трое маленьких были... Ой, что-то, что-то Алексей долго не идет. А кто это там приехал?.. Василий Степанович?..