Тогда, в михайловском...

Ю.Золотарев
ТОГДА,  В  МИХАЙЛОВСКОМ…

Уходит время. Век уходит,
А с ним события, друзья…
Вон чья-то звездочка заходит,
Пока что «чья-то», не моя.

Память… Возможно, это единственная подлинная ценность нашей жизни. Память человека, память человечества. Не будь ее – кто знает, сумело ли бы человечество сохранять себя даже как биологический вид, не говоря уж о социуме? Но не будем о высоких материях – это утомляет. Попробуем о конкретной, «маленькой» памяти отдельно взятого человека. В такой памяти всегда существуют особо значимые вехи – маяки, маячки, реперы… Они фиксируют беспрерывно проходящую жизнь человека, делают ее конкретной, осязаемой, овеществленной.

Я призываю свою память, легонько ворошу ее, и выплывает такая вот цепочка: Пушкин - Михайловское - Гейченко.

…Мое детство накрепко переплелось с русскими народными сказками: я жил ими, меня плотно окружали герои тех сказок – Финист Ясный Сокол, Конёк-Горбунок, Иван-Царевич, Илья Муромец и Добрыня Никитич, а в параллельном ряду – Баба Яга, Соловей-Разбойник, Змей-Горыныч, Кощей Бессмертный… И как-то незаметно и естественно эти два ряда расширились и пополнились новыми именами: Царь Салтан, Королевич Елисей, Черномор и его Тридцать три богатыря, Руслан и Людмила и, конечно же, говорящая Голова, сватья баба Бабариха, злая Царица-мачеха… И – кот ученый у Лукоморья, от которого, оказывается, исходили эти новые для меня сказки, умные, добрые, и главное – в стихах! Лишь после того, как я влюбился в новых для меня героев, незаметно утвердилось в памяти какое-то особенно лучезарное имя – Пушкин. Оказалось, что некто ПУШКИН написал те новые для меня изумительные стихотворные сказки! Это имя так и оставалось для меня чем-то светоносным, бестелесным, потому что совершенно ясно, что человек такую красоту сотворить не мог – только  НЕКТО  БОЖЕСТВЕННЫЙ.

И до своих 12 лет я внутренне был абсолютно убежден, что Пушкин – это нечто… заоблачное. А потом я впервые попал в Эрмитаж, и там дано было мне судьбою испытать шок прозрения. Это случилось в тот момент, когда, наклонившись над одним из стендов, я увидел на нем маленькую серебряную урночку, в ней – завиток волос, а под урночкой – текст: «Локон волос с головы А.С. Пушкина»…

… Нет, не Бог исчез для меня в тот момент, но Человек вырос до размеров Бога! Я в одну-две секунды осознал, на  ЧТО, оказывается, способен Человек!

А потом был 8-й класс средней школы, и в рамках обязательной программы по литературе – «Евгений Онегин»; и «Мой дядя самых честных правил» - непременно наизусть (иначе - двойка); и «Светлый образ Татьяны Лариной» - сочинение, соответственно; и «Лишний человек» Евгений Онегин» - тоже сочинение. И эта принудиловка (не спорю, где-то даже необходимая) невольно отодвинула от восприятия главное: КРАСОТУ уникального романа в стихах, его вечную свежесть, его потрясающую глубину, информационную насыщенность, поучительность… Лишь несколько лет спустя после школы, взяв в руки уже подзабытого «Онегина», я неожиданно увлекся романом так, что прочитал его взахлеб два, три, пять раз подряд! Причем читал с карандашом – до того нравились отдельные места.

А в начале 1970-х, благодаря моему другу Валерию Перескокову я открыл для себя землю обетованную – Пушкиногорье. Благо, находилось оно не столь уж далеко от Таллинна, в Псковской области. Мы бродили по заповедным местам, по Святогорскому монастырю, по Михайловскому и Тригорскому, исходили их вдоль и поперек. Мы пили воздух Пушкиногорья и «отравились» им навсегда. И была вскоре прочитана удивительная книга «У Лукоморья» - рассказы о Пушкине, его эпохе, и много еще о чем, так или иначе связанном с этим светоносным именем. Там, где обычно указывается имя автора, стояло: С. Гейченко. И уже читая рассказы, постепенно сообразили, кто таков этот самый «С. Гейченко». И в один из приездов нам посчастливилось увидеть и услышать этого легендарного человека, а потом уж и познакомиться, и побеседовать, и попить чай на его знаменитой веранде. Но всё это было после.

Пока же мне не давали покоя рассказы из «У Лукоморья». Они были какие-то… ну совершенно особенные, ни на что ранее читанное не похожие. И сильнее всего поразил рассказ о том, как в августе 1953 г. производилась реконструкция могилы и надгробья Поэта, как в один из дней восстановительных работ, в полнейшей торжественной тишине могила была вскрыта (поскольку необходимо было ликвидировать трещину в склепе), и перед глазами работающих предстал полуистлевший гроб с провалившейся крышкой, в глубине которого… На всю жизнь врезалась в память фраза: «Прах Пушкина сильно истлел. Нетленными оказались волосы…».

Человеческие руки не должны были касаться  ЭТОГО. Вот почему, заделав трещину и укрепив свод склепа, его вновь засыпали, как прежде, землей и установили на прежнее место знаменитое надгробье. И вскоре снова был открыт к могиле доступ паломников, почитателей Великого Автора Великой Поэзии.

И лишь спустя несколько лет после того, как я прочитал этот рассказ, мне пришло в голову: а ведь там, на истлевшем основании гроба, до сих пор лежит совершенно не истлевший роковой кусочек свинца из пистолета Дантеса! Пулю-то при вскрытии врачи так и не нашли, а свинец от времени не разлагается – он, увы, неизмеримо долговечнее Поэтов!

*  *  *

А затем были новые визиты в Пушкиногорье, и было мое письмо самому Гейченко, посланное наудачу. И – совершенно неожиданно! – ответ от него. Открытка с неверным, трудно поддающимся расшифровке почерком: приветствие  в «старорусском стиле», пожелание всех благ и – приглашение «вновь посетить тот уголок земли, где…». Я ответил на приглашение новым письмом, и снова пришел ответ. Вот так завязалась наша переписка (храню его послания в отдельном альбоме!), из которой я вскоре узнал, что могу приехать в Пушкиногорье в качестве доброхота, чтобы сотворить своим трудом что-либо полезное для Заповедника. О, это был замечательный шанс! Надо ли говорить, что очередной свой отпуск летом 1983-го я запланировал именно для поездки в Пушкинские Горы!

То были три недели нелегкого труда и настоящего счастья!

Едва явился я пред очи Семена Степановича с предложением своих доброхотских услуг, он подвел меня к березовой беседке на полянке в Южном саду, неподалеку от лежащего на траве бронзового Пушкина – как раз напротив знаменитой аллеи Керн, сказал:
-  Беседку наш художник ставил года три назад. Как видишь, она слегка пообносилась, крышу нужно перестелить, заменить скамейки, стол, ограду. Сможешь?
-  Попробую, - отвечаю.
-  Нет, так не пойдет! Либо «да», либо «нет».
И я, уже не раздумывая, говорю:
-  Да! Конечно – да!
-  Вот и прекрасно. Инструмент я тебе дам, материал найдешь сам, в лесу: какое дерево понадобится, то и пили. Но только так, чтоб природе не навредить.

И начались те самые, изумительные три недели трудов и счастья. Рано поутру я шел пешком из Пушкинских Гор, где остановился в гостинице Святогорского монастыря – как раз у подножия холма с могилой Поэта. Подходил к дому Гейченко в Михайловском, брал в условленном месте ящик с инструментом, возле беседки оценивал фронт работы – и отправлялся затем «валить лес», рубить кусты, то бишь добывать необходимый для ремонта материал.

Когда солнце поднималось к зениту, вдалеке раздавался голос Семена Степановича:
-  Ю-у-у-ри-и-й!
И я шел на этот голос, и мы садились пить чай на знаменитой веранде, заставленной до потолка всевозможными самоварами и завешенной великим множеством колокольчиков – Семен Степанович коллекционировал и то, и другое, и еще кое-что, чего уж я и не припоминаю. Частенько компанию нашу разделяли заезжие поэты, художники, писатели, артисты и просто туристы, так или иначе знакомые с Гейченко. И дом его, похоже, не знал отдыха от гостеприимства и хлебосольства. Супруга Семена Степановича – Любовь Джелаловна, сухонькая стройная женщина со строгим и одновременно добрым лицом (она работала в архиве села Михайловского), собирала на стол, разогревала огромный «действующий» самовар – и Семен Степанович частенько здесь же, за чаем, предавался воспоминаниям, например, о том, как году в 1925-м слушал выступления «живого Есенина», либо рассказывал разные байки да случаи из трудовых будней Заповедника и даже, бывало, читал еще не опубликованные свои рассказы. Ах как же все это было интересно! Тем более – мне, «никому», не писателю и не артисту, просто влюбленному в Заповедник человеку. Для тех, других, я был «знакомым Семена Степановича», меня не спрашивали, кто я и что, близости к Гейченко было достаточно. Кто-то из художников принял было меня за своего – я не возражал. Я просто делал свою работу.

Однажды Семен Степанович подозвал меня к своей маленькой звоннице – три-четыре колокола разной величины – дал мне в руки «било», показал на самый большой из колоколов, размером со средний самовар, сказал:
-  Бей вот так, - и продемонстрировал примерный ритм.
Я старался вовсю, а Семен Степанович, взяв своей здоровой рукой – той, которую пощадила война – другое «било», задал колоколам, что поменьше, свой ритм – и понеслось над Михайловской тишиной:
«Динь-динь-дон-н! Динь-динь-дон-н!».
Так я на короткий миг стал Михайловским звонарем.

Беседка моя продвигалась медленно – не хотелось халтурить. Семен Степанович иногда подходил, наблюдал за работой, оценивал то, что уже сделано, давал советы. В конце концов что-то действительно стало получаться.

Вечерами, закончив работу, я выходил на берег прославленного озера Кучане. Там у меня был «свой» валун, возле которого я мылся, иногда купался, отдыхал с полчаса и пешком – назад, в Пушгоры, на ночлег в свою гостиницу. Между делом приходила в голову и такая мысль: валун мой врос в дно основательно, стало быть, лежит здесь давно, очень давно… И (если, конечно, Кучане со времен Пушкина не мельчало) как знать?.. может, Александр Сергеевич тоже порой присаживался на тот валун?

По выходным дням (в Заповеднике это – понедельник) работы не было, беседка моя отдыхала от меня, а я, соответственно, от нее. Зато целый день можно было вволю бродить то по Пушгорам и Святогорскому монастырю, то, вернувшись в Михайловское, по его уникальным аллеям. А уж сколько раз прошелся я по знаменитой «дороге, изрытой дождями» - из Михайловского, мимо озерца Маленец, мимо «трех сосен», за которыми открывалась панорама: излучина Сороти с имением Тригорское вдалеке! И от «трех сосен», не теряя из виду фасада Тригорской усадьбы, постепенно приближаться к ней, к Тригорскому парку – в этом было  НЕЧТО! Ведь точно так же вот, полторы сотни лет назад, именно этой дорогой, пешком либо верхом, чуть ли не ежедневно стремился Александр Сергеевич туда, в Тригорское, куда звала его душа, где его ждали, любили, где ему всегда были рады!

И сколько бы раз ни шел я этой дорогой – всегда волновался. Взгляд невольно искал каких-то гипотетических «материальных следов» Поэта. Но, конечно же, все следы давно были стерты дождями, ветрами, снегами и годами. Впрочем, оставались «нетронутыми» холмы (в точности как при нем!), и Сороть с ее изгибами, и холм Тригорского парка, и озёра Маленец и Кучане. Усилиями директора Заповедника строго соблюдалось правило: ни одного телеграфного столба, ни одной высоковольтной мачты и тому подобных примет современности в районе видимости Заповедной Земли! Все необходимые кабели – в земле. И благодаря этому правилу «эффект участия», «эффект присутствия», «ощущение эпохи» в Михайловском и Тригорском – стопроцентные. Лишь лента асфальта на шоссе при подъезде к Заповеднику слегка «портит вид» - но ничего не поделаешь. Никакая грунтовая дорога не выдержала бы напора ежегодного гигантского потока туристов. Автобусы остаются на стоянке, и далее – пешком, уже по грунтовой, в начало ХIХ-го века: либо налево – в Тригорское, либо направо – в Михайловское.

*  *  *

Тригорский парк. Средина лета.
Полночный сумрак, тишина.
За каждым древом – тень Поэта
Полувидна, полуслышна…
В безмолвьи «дуб уединенный»,
Молчит младая «ель-шатер»,
Туман висит в низине сонной –
Всё затаилось с давних пор.
………………………………….
Брожу по памятным аллеям,
Душой уйдя в минувший век:
Здесь, здесь, мечты свои лелея,
Творил великий человек!

Стихи эти родились во мне однажды там, в Тригорском парке. Я бродил в нем и по утрам, и вечерами – десятки раз проходил по знаменитым аллеям, мимо «скамьи Онегина», мимо баньки, мимо «зеленого зала» - летней танцплощадки прямо на грунте, где  ВСЕ  ОНИ, тригорцы, вместе с Пушкиным, нередко вальсировали на свежем воздухе полтора века тому назад. Мне грезились их тени, слышались их голоса – и это было неповторимо до легкой жути и холодка по спине.

В самом конце Тригорского парка, где аллея неожиданно выныривает из густого сумрака сосен на светлую поляну, прямо к Сороти – справа росла корявая березка. По преданию, Александр Сергеевич опустил в ее дупло свое колечко. И хоть береза наверняка была уже другая, посаженная заботливыми руками работников Заповедника взамен старой, «оригинальной» - все равно доставляло огромное удовольствие подойти к ней и заглянуть в дупло: а вдруг колечко все еще там?..

И там, в Тригорском парке, довелось мне даже как-то посидеть на именитой «скамье Онегина», над Соротью, где сиживал, бывало, Александр Сергеевич, вынашивая планы «Онегина» и прочих своих чудес. Но то было до 1983 года, когда доступ к скамье был закрыт – из-за корней седых дерев-великанов, воочию видавших во дни своей юности самого Пушкина. Корни их от времени и старости выползали на поверхность земли, и паломники могли вольно или невольно повредить их, пробираясь к «скамье Онегина».

*  *  *

Работа моя в Михайловском близилась к завершению. Был у меня с собой фотоаппарат и две слайдовые пленки. И – вот превратности судьбы! Я часто думаю о том, что, пережив три такие удивительные недели своей жизни, я мог бы сделать массу снимков, не единожды запечатлеть Семена Степановича Гейченко, обстановку его дома, знаменитую веранду – цены бы не было теперь этим снимкам! Но… мне почему-то казалось тогда, что займись я интенсивным фотографированием – я бы утратил доверие Семена Степановича, поскольку была бы в этом щелканье затвором какая-то корысть. И потому заснял я только беседку на разных стадиях ее восстановления, да несколько пейзажей Заповедника. И лишь один-единственный раз среди 72-х кадров запечатлен Гейченко и я рядом с ним. То было, кажется, в один из последних дней моей работы. Испросив разрешения у Семена Степановича, я вручил кому-то фотоаппарат и попросил «щелкнуть» нас вдвоем на память. И – странное дело! – почти все кадры двух пленок потом пропали при перемотке и проявлении, слайд же, где мы с директором стоим рядом, напротив дверей его дома, хоть и частично, но все же сохранился. На снимке том я – в моей зеленой рабочей рубашке, а Семен Степанович – в своей знаменитой безрукавке. И много солнца.

Последние дни тех благословенных недель были совершенно особенными. Я погостил у иллюстрировавшего многие пушкинские издания художника Энгеля Насибулина и его супруги в их домике на берегу озера Кучане, в Петровском. Я вручил заведующей Михайловского архива Лене Шпиневой стихи, которые посвятил ей искренне и от души – эта молодая красивая женщина откровенно нравилась мне и, похоже, не безответно… В стихах были и такие строчки:

…Здесь всё – восторг: лес, речка, поле,
Разлив небесной синевы,
Стада, бродящие на воле,
Озёра, тишь… И, Лена, Вы!
«Я помню чудное мгновенье»
Отчасти сказано про Вас.
И мне, пожалуй, нет спасенья
От Ваших умных, добрых глаз…

Лена, получив переданное ей посвящение, пришла к моей беседке, и лицо ее, с затаенной улыбкой, было задумчивым. Что было потом – об этом чуть позже. Здесь же добавлю, что года через два я отослал на ее адрес, в Михайловское, первый и единственный томик своих стихов, который сам же и отпечатал на машинке, снабдил двумя незамысловатыми рисунками и переплел. «Тираж» моих стихов был (и остается) всего два экземпляра. Первый теперь хранится, вероятно, где-то в библиотеке Е. Шпиневой в с. Михайловское (либо в с. Савкино), второй – в моей библиотеке.

В один из последних вечеров я сопровождал Гейченко в его вечернем обходе Михайловского: он шел и хозяйским взглядом высматривал, где что лежит не так, где выросла лишняя ветка либо трава, и я помогал ему навести этот мелкий каждодневный порядок. И запоздалые туристы, узнав знаменитого директора, затихали при нашем приближении, переглядывались, перешептывались, кто-то даже робко пытался обратиться к Семену Степановичу, а тот реагировал на вопросы просто, по-человечески, не отмалчивался. И люди отходили от нас со счастливыми лицами: будет что рассказать дома!

А потом был прощальный вечер. Я спел для супругов Гейченко несколько песен под гитару, одна из которых, моя, на слова поэта Виктора Бокова, особенно понравилась. Волею судьбы эта песня ровно пятнадцать лет спустя, едва ли не день в день, прозвучала впервые у нас в Таллинне, на Радио-4. Называется она «Ни слезы не выроню». И автор мелодии, и исполнитель были те же, лишь гитара – другая, не «та самая», что была тогда со мной в Михайловском.

И еще зачитал и подарил я супругам Гейченко стихи, посвященные им обоим, которые написал буквально за полчаса до нашей завершающей встречи. Звучали они так:

Л.Д. и С.С. Гейченко
Когда-нибудь, в седые лéта
Под жизнью подводя черту,
Спрошу себя: «А помнишь лето
В далеком памятном году?».
И вспомню три недели счастья,
И тишину, и здешний лес,
И вас, ревнители участья,
Хранители волшебных мест.
Здесь дух ПОЭЗИИ витает!
И здесь,  в Михайловской тиши,
В вас добрым пламенем сверкает
Частица пушкинской души.
Для всей России славным светом
Путь вашей жизни осиян.
И тянется к вам каждым летом
Младое племя россиян.
Спасибо вам, святые люди,
За труд великий и простой,
За то, что Пушкин вечно будет
Нам путеводною звездой!
8 июля 1983 г.

Семен Степанович, послушав стихи, хмыкнул неопределенно, но пробурчал-таки нечто вроде: «Неплохо пишешь…». Я воспринял его слова как любезность хозяина, но все равно был счастлив.

Под занавес прóводов, подводя итоги моему трехнедельному участию в делах Заповедника, Гейченко вдруг удалился к себе в кабинет и вскоре вынес оттуда и вручил мне… почетную грамоту! Внутри бланка рукой Семена Степановича было написано, что я (имярек) награжден почетной грамотой «за беззаветный труд по благоустройству Музея-Заповедника А.С.Пушкина в июне-июле 1983 года». Далее – полный титул директора, подпись и печать. Я растерялся… А он, вручая мне сей бесценный для меня сувенир, сказал:
-  Храни и не забывай нас.

В тот раз Семен Степанович, кажется, долго не хотел отпускать меня (Любовь Джелаловна шепнула мне: «Он не хочет с вами расставаться»). Затем мы вдвоем вышли за ограду Михайловского. Сумерки, вокруг никого. Прошли всю Еловую аллею. Семен Степанович при этом поминал недобрым словом нерадивых туристов, после которых по территории валяется мелкий мусор – чаще всего бумажки от конфет. Естественно, он не мог равнодушно взирать на эти «дурацкие следы», наклонялся и подбирал фантики, кидал их в урны. Я молча помогал ему, поразившись мысли о том, что ведь он так делает, наверное, каждый вечер! Потому что душа его вечно протестует против людского святотатства.

Прошли аллею.
-  Ну, давай распрощаемся, - сказал он и по-русски трижды расцеловал меня.
Я, растроганный, крепко пожал ему руку и, уходя, несколько раз обернулся: его седая голова долго еще мелькала меж елей-патриархов, пока он шел в Михайловскую усадьбу, к дому Поэта, в обитель трудов своих праведных. Я же возвращался в  СВОЮ  жизнь, направляясь пока что в Пушкинские Горы.

Но оказалось, что приключения мои еще не закончились. До полуночи оставалось время. И гитара моя, и песни кому-то еще понадобились. В одной из комнат Святогорской гостиницы квартировали девчонки из Ленинграда – не то студентки, не то актрисы. Они-то и пригласили меня к небольшому застолью. Спел несколько песен. Рассказал, почему я здесь, рассказал о Гейченко – слушали, широко раскрыв глаза от удивления. Одна из девчонок долго не могла успокоиться и даже потащила меня незадолго до полуночи в парк Святогорского монастыря. Гуляли, она что-то рассказывала о себе, а когда вернулись – дверь в гостиницу была уже заперта… «Попались», - решил я. Что было делать? Вернулись в парк, сели на скамеечку. А тут – дежурный милиционер из внутренней охраны:
-  Кто такие? Что тут делаете?

Объяснили казус. Хороший парень попался, понял с полуслова. Пообещал, что всё уладит. Мало того: с его разрешения мы смогли тут же, среди ночи пройти на холм, к могиле Пушкина… Постояли у надгробья – одни, в полнейшей тишине! Незабываемые минуты! Вернулись к гостинице, и тот парень, милиционер, помог-таки нам войти внутрь.

*  *  *

Уже рано поутру, сидя в автобусе, я пытался мысленно охватить всё недавнее, происшедшее со мной. И понял, скорее почувствовал, что эхо тех трех недель в душе моей будет долгим, очень долгим. Случилось же так, что «эхо» отозвалось не только в моей душе и памяти.

Уезжая в очередной раз, уже в сентябре 1985-го из Заповедника, я несмело спросил Любовь Джелаловну, не могу ли достать у них в Михайловском копию посмертной маски Пушкина? На память?
-  Отчего же нет? - ответила эта замечательная женщина. – Приезжайте через месяц, я закажу для вас маску нашему художнику.

И я действительно приехал сюда в октябре, специально за маской. Впрочем, и поработать тоже успел. И получил затем сей драгоценный подарок из рук Любови Джелаловны. И, завернув маску в полотенца, нежно вез реликвию в автобусе, а затем в поезде Псков-Таллин. И довез-таки ее в целости. А потом несколько дней мастерил для нее специальный короб из оргстекла. И закрепил маску на черный фон, и поместил в тот прозрачный «саркофаг», на обороте которого нацарапал как мог аккуратнее памятную надпись:
16.11.85 (ночь)
А.С.ПУШКИН
Посмертная маска
Маска получена  31.10.85
из рук Любови Джелаловны,
супруги Семена Степановича Гейченко
с. Михайловское

И эта главная реликвия моей жизни с тех пор покоится у меня на книжной полке, а ниже стоит небольшой бюст юного Пушкина, а еще ниже – компактный  классический десятитомник Полного собрания его сочинений, Академическое издание.

10 февраля 1997 года, в день 160-летия со дня гибели Поэта я поставил «саркофаг» с маской на камин, зажег две свечи по сторонам и долго-долго, в тишине и раздумье вглядывался в это поразительное лицо. И показалось оно мне на мгновенье живым – прикрыл Человек веки от усталости и отдыхает.

А в ту самую осень 1985-го случилось еще вот что. Сижу я за пишмашинкой – и вдруг слышу голос моей мамы:
-  Юра! Посмотри, какой у нас гость!
Оборачиваюсь – и не верю своим глазам: на пороге моей комнаты стоит… сам Семен Степанович Гейченко! Вижу, он доволен произведенным эффектом, и говорит:
-  Я тут у вас в Таллине по делам. Вспомнил твой адрес, дай, думаю, заеду, посмотрю, как ты живешь. Взял такси, и – вот он я!
Это было так на него похоже!

Что говорить! – слов не было. Я хотел пригласить Семена Степановича в какой-нибудь ближайший вечер к себе в гости, собрать друзей. Но – не случилось. Гейченко чувствовал недомогание, и всё, что мне удалось – это через три дня встретиться с ним возле «Олимпии» (он там остановился) да пройтись вдвоем по Таллину. К тому же, у меня на тот момент уж год как родилась дочь – забот хватало, и было не до застолий.

Вспоминается еще и такое. В один из очередных своих приездов в Михайловское – опять-таки в качестве доброхота – я частенько присутствовал на утренних «разводах» рабочей группы, когда сам Семен Степанович раздавал задания ремонтникам: где аллеи привести в порядок, где свет подвести или, скажем, начинать работы по созданию очередного экспоната Заповедника. В одну из таких бригад он определил и меня – мы восстанавливали Дом мельника на речушке Луговке, у начала Михайловского парка. Особенно интересной была эта работа на стадии завершения, когда создавалась обстановка внутри Дома. Обычно в такие дни приезжал сам Семен Степанович, смотрел внутреннее убранство комнат – там уже были выставлены и русская печь (ненастоящая, правда, но музей есть музей, он имеет право на муляжи), и крестьянская мебель начала ХIХ века, вывешены занавесочки, постелены дорожки, расставлена по полкам мелкая утварь. Семен Степанович входил в горницу – и тут начинался творческий процесс музейного работника с огромным стажем. Зная эпоху, Гейченко смотрел на убранство горницы своим цепким взглядом и говорил: это нужно поменять, тут – улучшить, там переставить с  одного места на другое. В одном из углов горницы он решил поместить сухой пенек – мельник, мол, вполне мог поставить у себя в избе подобный пенек для украшения или в качестве подставки.
-  Юрий, - обратился он ко мне. – Ты можешь найти где-нибудь пень покрасивее?
-  Будет сделано, Семен Степанович! – отвечаю, наученный прежним опытом: никаких «попробую»! Либо «да», либо «нет».

Потратил часа два – нашел-таки поваленное и распиленное дерево, там и нужный пенек отыскался, с какой-то загогулиной сбоку. Директору пень понравился, и мы водрузили его в ближний угол горницы. Кто знает, быть может, он там и до сих пор стоит? Будете в Заповеднике, в Доме мельника, что за селом Бугрово, сразу же у начала Михайловского леса – посмотрите. Он, пенек этот, должен бы сразу бросаться в глаза: как войдете с улицы в горницу – смотрите вперед, в правый угол. Туда он был поставлен моими руками много лет назад.

И еще: установка крашеной белой краской фанерной «трубы» на крыше Дома мельника – тоже моих рук дело. Нужен был энтузиаст, который не побоялся бы забраться на скат крыши (а скат после дождя был ско-ользкий!). Из группы работников я был «самый молодой», к тому же имел небольшой опыт скалолазания. Решил про себя: «А! Где наша не пропадала?!». Когда оказался, наконец, на коньке крыши, ноги и руки дрожали. Но «трубу», изготовленную в столярке Михайловского, все-таки прибил, гвоздями. Больше 10-ти лет она вряд ли выдержала – фанера все-таки. Но уж годик всяко покрасовалась.

В один из дней работы в Доме мельника к нам подошла и Лена Шпинева. Она рассказала, как возила пакет от Гейченко Ираклию Андроникову, который в те годы как-то отошел в тень, не выступал больше по телевидению со своими изумительными театрализованными воспоминаниями о современниках. Послушав Лену, я понял – почему. Ираклий Луарсабович получил подряд два мощнейших удара судьбы, которые, вероятно, сломили этого сильного неординарного человека: сначала у него погибла взрослая дочь, а вскоре сгорела дача со всем бесценным архивом, накопленным за долгую жизнь…

А еще поведала Лена историю о том, как весной 1985-го Семен Степанович решил было оставить этот мир. Ему стало плохо – острая сердечная недостаточность. Весь Заповедник лихорадило. Всполошились врачи – местные, псковские, ленинградские. Выяснилось, что необходима операция. И тут Семен Степанович проявил свой характер: оперироваться наотрез отказался: «Пушкин умер. А уж мне сам Бог велел. Пора, хватит». Его уговаривали – не помогало (а без операции он протянул бы не более двух-трех месяцев). Вызвали художника Звонцова, друга Гейченко, к которому Семен Степанович обычно прислушивался – не могли так просто «отпустить» человека, который давно уже стал живой легендой России и ее истории. Пригнали вертолет, который два часа стоял на поляне перед Михайловским, в ожидании Гейченко. В конце концов его уговорили и отправили в Ленинград, где провели операцию – она оказалась удачной. Вскоре Семена Степановича перевели в Псковскую больницу, откуда он затем и выписался.

Мой отъезд из Заповедника в октябре 85-го также отметили небольшими посиделками у Семена Степановича. Пришла Лена Шпинева. Я спел несколько песен. Незаметно сгустились сумерки, пора было возвращаться в свою Святогорскую обитель. Но тут Семен Степанович говорит:
-  А Лену-то кто проводит?

…Над лесом, что за озерцом Маленец, поднялась прямо-таки огромнейшая, полная Луна! И тишина была немыслимой – какая бывает, наверное, только в заповедных местах, подобных Пушкинским.

Четверть часа спустя я уже шагал в кромешной тьме Михайловского леса, взяв направление на Пушкинские Горы. Представьте: ночь уж на подходе, вокруг – лес, и темнота такая, что когда я поднес руку к глазам, то ровным счетом  НИЧЕГО  не увидел! Спичек с собой не было, фонарика – тоже. А идти нужно. И только вековая надежность и доброта этих мест немного успокаивали, давая надежду, что ничего дурного со мной не случится в этой жуткой темени. Шел буквально по интуиции, как лесной зверь. И лишь когда выбрался на окраину леса, тут уже и дорога стала шире, и звезды появились из-за крон, и Луна стала слегка подсвечивать дорогу.

Последняя наша встреча с Гейченко произошла летом 1987 года. Я снова приехал в тот год в Михайловское, надеялся поработать там, как и прежде. Возле дома директора никого не было, затем появилась из дверей какая-то женщина (потом узнал – дочь Семена Степановича, приехала из Ленинграда). На меня посмотрела холодно, отчужденно – да и откуда ей было знать, кто я, чего ради околачиваюсь возле квартиры отца? Много тут всяких ходит каждый день. Я не стал ничего объяснять. Побродил по ставшим уже чуть ли не родными местам, вспомнил недавнее, вышел на берег озера Кучане – хотел найти там «свой» валун. Не тут-то было! Берега Кучане, на мое удивление, сплошь заросли высоченными кустами да деревьями – четыре года назад такого не было.

Ближе к вечеру снова подошел к обители директора. Семен Степанович имел слегка растрепанный вид смертельно уставшего человека. Глянул на меня, в глазах что-то промелькнуло:
-  Слушай, - говорит. – Мне вроде бы лицо твое знакомо!
И я понял: человеку не до меня, может быть – вообще ни до кого. А он вздохнул тяжко-тяжко, и говорит:
-  Знаешь, приходи завтра утром. Сейчас мне… не по себе как-то.
Я кивнул, но про себя решил: нет, не буду доставлять ему еще одну, пусть мелкую, но заботу. И хотя с ночлегом был у меня «пролет» - повернул стопы свои к Пушкинским Горам. Хотел переночевать в каком-либо стогу – не нашел подходящего: был один, но сырой, вода хлюпала под ногами. Пришел в Пушгоры – автовокзал к 12 ночи закрыли. Ночлега не было (в обеих гостиницах мне сказали безапелляционное «нет»). Ночь провел на скамье, возле автовокзала, и в 6 утра автобусом уехал во Псков.

А спустя 11 лет – так уж получилось! – прочитал информацию о том, что, оказывается, 6-7 августа 1987 года над Пушкинским заповедником бушевал ураган, который нанес святым местам огромный урон. И все основные заботы по восстановлению (в который уж раз за уходящий век!) легли на и без того усталые плечи директора, затронули его порядком изношенное сердце. У  Гейченко снова было предынфарктное состояние, еле отошел на лекарствах. И возглавил восстановительные работы. Звонил, ездил, договаривался, устраивал людей и технику, давал распоряжения по ходу работ во вверенном ему Заповеднике. Дело всей жизни… Иначе он не умел и не мог. И состояние здоровья заставило его вскоре уйти с поста директора – ему было уже больше 85 лет. Директор стал просто Главным Хранителем (кем он, в общем-то, и без того был всю свою жизнь).

Наконец, году в 1993-м, как-то так – неконкретно, завуалировано, без указания точной даты, будто бы «издалека» просочилась ко мне весть: Гейченко не стало…Мы все осиротели… Закончилась «ЭПОХА  ГЕЙЧЕНКО» - уникальная, созидательная, неповторимая.

И подумалось: может и хорошо, что узнал об этом «без указания точной даты». Потому что не могу себе представить Михайловское без его сутуловатой и бесконечно родной фигуры, пробирающейся в вечерний час по пушкинским аллеям, дабы «навести порядок», без его неподражаемой, единственной в мире улыбки сквозь умный прищур острых, много повидавших и всё понимающих глаз, без его хрипловатого не то баритона, не то тенора, зовущего меня издалека:
-  Ю-у-у-ри-и-и-й!..

28.11 – 13.12.1998 г.
Таллинн

Очерк  был  опубликован  в  № 13  журнала  «ТАЛЛИНН»  в 1999-м  году,  стр. 84 - 96.