Картошечка

Настасья Чеховская
Когда Стасику исполнилось сорок лет, мать спросила его, что он хочет от жизни. И он удивился, узнав, что мать задумывается о том, как жить дальше. Для него самого жизнь была еще чем-то далеким - белым облаком над рекой, до которого ему плыть и плыть по пресной теплой водице.
- Ничего не хочу, - он пожал плечами.
И уставился в монитор, с которого летели красно-желтые космические мухи. Он вел межгалактический крейсер, сбивал мух, баки были полны горючего, и все системы работали нормально. Чего еще желать от жизни?
- Совсем ничего не хочешь? – мать перешла на визгливые истерические нотки. Больше всего она боялась, что сын ее не слушает.
- Ну пожарь мне пельменей, -  бросил он, не отвлекаясь от экрана. – Пельменей хочу.
И мать ушла, не найдя, что сказать. Если в день рождения твой сын хочет от жизни только жареных пельменей, то он, наверное, счастливый человек. А ты счастливая мать. Но ей было маетно.
На всякий случай она подошла к нему еще раз. И как глухому, в ухо прокричала:
- Пельменей нет, только картошка.
- Тогда пожарь картошку, - кивнул Стасик. – Мне все равно.
Небритый, с синими подглазьями, в протертых трениках и зеленой майке – ее единственный сыночек. 70-летняя Ольга Борисовна с нежной тоской оглядела чадо и пошла на балкон – выбирать картошку покрупнее.
Тридцать лет назад, когда десятилетний Стасик задыхался от аллергии в коммунальной квартире, она, медсестра из ведомственной больницы при УВД, металась по халтурам, ухаживая за одинокими стариками, не доверявшими ушлым работницам райсобеса. Делала уколы, стояла в очередях за творогом и сосисками, мыла полы, стирала желтые ветхие простыни. Кого-то обсчитывала, у кого-то по-хорошему выпрашивала лишнюю стариковскую копеечку. Боялась, как там Стасик, не начнет ли соседка вытряхивать половики перед их дверью, не зайдется ли он в удушливом кашле. Соседка по коммуналке – старая майорша УВД – больше всего боялась, что болезный Стасик выживет. И тогда третья, ничейная комната достанется не ей, а Ольге Борисовне. Назло им майорша завела кошку, и Стасик чуть не умер. Когда уехала скорая помощь, Ольга Борисовна в припадке ярости побрила кошку наголо, пригрозив соседке, что сделает с ней то же самое. Та присмирела, но затаила недоброе, потому что лысая кошка – страшненькая, худенькая, похожая на умирающую мартышку - жалобно мяукала, вылизывая отрастающую колючую шерстку.
Иногда Стасик ходил в школу, но в школе были и пыль, грязь и шерсть. Так что большую часть времени сидел дома, раскрашивая картинки или разглядывая в окно развесистую березу. В десять лет он твердо знал две вещи: мама придет и накормит и дверь чужим открывать нельзя.
Ольга Борисовна металась между больницей и стариками, думая, чего бы такого сделать, чтобы решить все свои проблемы. Чтобы поехать со Стасиком к морю, а вернуться в свою, чистенькую квартиру, где не будет чужих кошек и пыльных половиков, а будут гладкие крашеные стены и новая мебель.
***
Муж ее бросил после рождения сына, да не просто бросил, квартиры лишил. А еще хирург, интеллигент, доктор наук. Сказал в суде, что жена превратила их быт в рутину, что она не сумела создать для него условий. Теперь он живет со своей студенткой, а ее с сыном в коммуналку от больницы спихнул. Слезы на глаза наворачивались от такой несправедливости. Мести хотелось Ольге Борисовне, да не просто мести, а чтоб Стасик вырос и показал им всем! И папочке, которому на ребенка наплевать, в первую очередь! Но Стасик, напичканный лекарствами от аллергии, был слишком сонный и апатичный, чтобы доказывать что-то. Да и без лекарств все делал по маминой указке. Одевал, что она говорила. Один не ел. Без спросу вещей не брал, часто говорил спасибо. Он был очень вежливый мальчик, и Ольге Борисовне было до слез обидно, что своей вежливой, бесхребетной апатией он так напоминает интеллигентного отца, а вовсе не ее,  деятельную сорокалетнюю медсестру, которая готова перевернуть весь мир только для того, чтобы ее сыночке было хорошо и покойно.
- Ну что ты какой? – иногда в сердцах говорила она.  – Как лягушка, сонный!
Тогда Стасик поднимал грустные глаза и, держась костлявой ручкой за грудь, спрашивал:
- Что-то не так, мамочка?!
И от этого «мамочка», этой умильной хворобы сердце таяло, как масло, по которому проходил накаленный докрасна нож. 
В феврале у нее прибавилось работы, потому что одна из старух, за которыми она ухаживала, попросила присмотреть за своей подругой Риммой Марковной – восьмидесятилетней примой областного театра. Богемная бабуленция говорила басом, курила вонючие смоляные сигаретки и отдавала приказы, сидя в кресле-качалке:
- Дорогуша, вытри под столом пыль. Дорогуша, сходи за сосисонами. Дорогуша, чем ты красишь волосы, это же ни на что не похоже, какая пакля.
Или начинала рассказывать похабности про своих мужчин, допытываясь у Ольги Борисовны, как она спала со своим мужем. Узнав, как спала, брезгливо морщила крашеные губы, и выносила всегда один и тот же вердикт.
- Дорогуша, ты ни на что не годная женщина. Я одного не пойму, как этот остолоп не сбежал от тебя на второй день после свадьбы?!
Задавленная ее смоляным басом Ольга Борисовна мчалась в магазин, послушно лезла под стол, вытирая несуществующую пыль. Глотала слезы, но терпела. Старуха платила бешеные деньги - пять рублей за визит.
- Очень хорошо, - кивала Римма Марковна. – А теперь подай мне мою малахитовую шкатулку и не забудь взять с полочки сумочку с помадами и кольдкрем.
Старуха никогда не красилась в одиночку, она всегда устраивала из этого представление, где отводила своей служанке роль безмолвной зрительницы. Сначала она открывала шкатулку, доставая оттуда тюбики со снадобьями, пудреницу, румяна. Мазала кремом бледную дряблую кожу, которая – о зависть! – обвисала породистыми благородными складками. Такими благородными, что хотелось сделать реверанс или с воплем «Барыня» бухнуться ей в ноги. Покончив с кремом, Римма Марковна бралась за кисточку и накладывала на щеки нежную, как персиковый цвет, пудру. Потом красила глаза, немножко ресницы. Если было настроение, могла накрасить ногти бесцветным лаком. Такие красивые ухоженные ногти на крошечной белой руке. 
- Старухи, которые мажутся, как двадцатилетние кокетки, - это вульгарно, - поучала она Ольгу Борисовну.
Помад у нее было штук сорок: от кукольно-розовой до багряной и темно-лиловой. Каждая помада была с названием и каждая была ее расположением духа. Если Римма Марковна мазалась перламутровым, то была весела и покладиста и звала в такие дни то ли себя, то ли помаду «Мамина детка». Если коричневым «Хмурая осень», жди придирок. Если чмокала в зеркало лиловыми губами, то караул! Этот цвет звался у Риммы Марковны «Декаданс», и она желала вспоминать о мужчинах, которым она разбивала, а точнее, корежила жизнь.
- Вовочка в наш театр пришел совсем-совсем молодым, - она обычно начинала без предупреждения. – Такой молодой, что ему даже роль героя-любовника не хотели давать. Ну, совершенный мальчишка, губки такие! Челка совершенно восхитительная, и глаза голубые! Его мать была счастливой женщиной: родить такого красивого сына!
Она рассказывала и рассказывала. И  от всей этой истории про соблазненного дурачка Вовочку, которого почтенная матрона Римма Марковна увела от своей соперницы-гримерши (та тоже облизывалась на чужую молодость) пахло затхлой гримуборной, смоляным табачищем и нечищеными стариковскими зубами, на которых блестела жирная полоска помады. Ольга Борисовна слушала с покорным лицом, но в душе бушевала. Врали местные газеты про эту старуху, думала она. Никакой она не ангел сцены, не искра Божья, не талант нашей эпохи. Обычная жаба из провинциального театра, которая всех подмяла под себя, всех заставила плясать под свою дудку, потому что в каждом сумела разглядеть слабую точку. И ее, Ольгу Борисовну, она тоже подминает, потому что знает, никуда она полунищая медсестра с больным сыном от нее не сбежит. Будет исправно ходить через день, мыть пол, делать стимулирующие уколы и ловить небрежно брошенную пятирублевую монетку.
Ее квартире Ольга Борисовна завидовала, как завидовала красоткам с польских киножурналов: свежим, большеглазым, с пышными каштановыми волосами. Понимала, что никогда не станет такой же пышечкой, и никогда будет жить в роскошном однокомнатном апартаменте с балконом, который выходит на центральную площадь города.
- В прихожей пыль вытри, - командовала, закончив исповедоваться, актриса. – И пепельницу помой. Это не на что не похоже, какая пепельница!
Ольга Борисовна махала тряпкой, а сама рассматривала кухню - просторную, как футбольное поле, прихожую с маленьким закутком – гардеробной, и старинным зеркалом, обвитым бронзовыми цветами и фруктами. Мысленно обставляла квартиру детской мебелью: здесь бы ее Стасик готовил уроки, тут бы она поставила его кровать.
- Нравится квартирка? – как-то заметила ее интерес старуха. – Это мне любовник подарил. Мне тогда как тебе было.
- Правда, - безжалостно добавила она. – Я никогда не выглядела, как заморенная кляча.
Первое время Ольга Борисовна пыталась что-то рассказать: про сына, про предателя-мужа. Старуха только махала рукой:
- Ой, не надо про детей, это так скучно. Они все сопливые и плаксивые. И твой, наверное, весь в тебя. А муж у тебя дурак, и ты дура. Я бы такому давно изменила. Я вообще не пойму, для чего ты живешь?
- Для сына.
- Это зря, - легкомысленно отвечала старуха. – Жить надо для себя. Сын женится, приведет домой сноху, и она тебя со свету сживет. Ты ж безответная. Знаешь, как меня в театре давили, а я всех пересидела. Всех старых прим перекурвила, двух худруков со свету сжила. Надо уметь побеждать людей.
- Как вы?  - криво улыбалась медсестра.
- Соображаешь, - хохотала басом Римма Марковна. – Даже удивительно, наверное, к дождю. Ладно, купи мне сигарет и беги домой. Хватит с тебя на сегодня.
Она бежала к себе, заскакивая по дороге то в аптеку, то в хлебный. А дома хворый Стасик сидит на подоконнике, как воробушек, смотрит на соседскую собаку, слушает, как за стеной мяучит, похожая на ежа, киса, к которой ему нельзя подходить. И комнатка убогая, маленькая – посредине стол круглый, на столе белая скатерть, на ней кактус. Вокруг кроватка, диванчик, тумбочка, стол. Еще полочка для обуви. И два стула у двери, на них Ольга Борисовна с сыном одежду вешают. На стене коврик: олень пьет воду из озера. За стенкой ничейная комната, ее владелица – безымянная бабушка – умерла, оставив полную комнату добра. Это не комната даже, а пещера Али-Бабы. И комод там есть, и резной двустворчатый шкаф, и даже – но об этом тихо, а то соседка услышит – столовое серебро и шесть хрустальных фужеров. Ольга Борисовна после старушкиных похорон быстренько забежала, все пересчитала. Если в домоуправлении решат вселить в комнату Ольгу Борисовну и Стасика, то все это богатство достанется им. Если не их, то столовым серебром будет есть майорша, а Ольге Борисовне придется и дальше терпеть Римму Марковну.
У майорши комната так себе. Обычная, не бедная, не богатая – даже говорить про нее неинтересно. На кухне тоже все скучно: холодильник старенький: один на двоих. Плита-двухконфорка, форточка, с нее зимой две авоськи свисают, чтобы электроэнергию экономить. Два стола, два шкафа навесных – и все.
Комнаты соединяет коридор – маленький, с дощатым полом, на стене висит корыто и велосипедное колесо. Все соседкино. Убирать не велит:
- Вот приедет сын и снимет.
А сын - моряк во Владивостоке. Будет он тебе ехать за тридевять земель колесо снимать. Как же!
Ольга Борисовна все терпела: и колесо, и корыто. Лишний раз не выясняла отношения. Хватило с нее кошки. Сама же удивлялась потом, откуда силы взялись на такое изуверство. Втайне от соседки купила животинке свежей рыбы, а ночью ревела в подушку, вспоминая тонкие кошкины лапки и лысый хребет, который двигался, когда киса глотала пучеглазую мороженую кильку.
В марте Римма Марковна попросила медсестру делать ей обезболивающие уколы.
- Нерв у меня в ноге,  - слезливо поясняла она медсестре. – Не могу подняться.
Сидеть в качалке она уже не могла, поэтому приказы отдавала полулежа на тахте, покрытой пушистым, наверное, персидским ковром. Была она такая несчастная, что Ольга Борисовна воспрянула духом и даже тихо возразила, что, мол, у всех нерв, и не укол надо, а прогревание. Римма Марковна разразилась такой бранью, что медсестра только вжала голову в плечи. И стала уговаривать себя не вспылить, иначе лишится она зараз бешеной суммы – семидесяти рублей в месяц. А Стасику надо летние брюки, новый ранец и лекарства.
Поругавшись всласть, Римма Марковна решила загладить вину и подарила медсестре начатый флакончик духов и коробку старых конфет – дар какого-то дряхлого поклонника.
- Я люблю более тонкие духи, - пояснила она. – Но тебе и такие сгодятся. А конфеты сыну отдай. Шоколад ему можно?
- Можно.
- Ну вот и хорошо.
И неизвестно, что было обидно больше – грубая брань или эта хамская подачка.
- Тоже мне барыня, - шептала в троллейбусе Ольга Борисовна, прижимая к груди пакет с конфетами. – Она бы еще трусы стираные подарила!
Правда, духи были приличные – «Красная Москва», да и конфеты, облитые злыми слезами, они со Стасиком тем же вечером съели.  Ничего, вкусные конфеты, и срок годности всего на две недели просрочен.
Доев последнюю конфетку, Ольга Борисовна вытерла Стасику измазанный шоколадом рот и поняла, что Римму Марковну надо убить, а квартиру ее отобрать. Вот так, очень просто. У каждого свой запас подлости. Один тратит его по пустякам, а второй копит всю жизнь. И если он умирает раньше, чем успевает выплеснуть его, люди говорят: «Какого хорошего человека не стало!» А так, все одинаковые, и она, мать больного ребенка, ничем не хуже этой одряхлевшей стервы.
Через день она пришла к Римме Марковне с ампулой и шприцом. Старуха лежала на тахте, капризничала и красила губы карминным.
- Знаешь, - она повернула голову  к Ольге Борисовне и жалобно скривила яркие, словно в крови вымазанные губы. – Я сегодня проснулась утром и ужасно испугалась. Представляешь, я осталась одна, всех пережила – и друзей и врагов. Меня помнят только театральные пенсионеры и старые журналисты, но их уже не печатают. Никому я, старая актриса, не нужна.
- Как же это так? – наивно протестовала Ольга Борисовна, а сама прикидывала, сколько лекарства вколоть, чтобы не убить старуху с первого раза.
- А вот так, - скорбно поджимала губы Римма Марковна. - Как пришел новый худрук, так кончилась моя карьера. Трудно, дорогуша, в 78 лет мужчину прищучить. Особенно, если ему тридцать.
Римма Марковна взяла с тумбочки зеркальце посмотрела на свою ухоженную голову с красивыми седыми волосами: простецкой хны и кукольной фиолетовой краски она не признавала.
- Сильная женщина – это всегда трагедия, - продолжала жаловаться она. – Если она трудолюбивая, то будет делать карьеру, наплевав на мужа и детей. И ей будет хорошо и никто ей поперек слова не скажет, разве что мужики на работе, да и то подчиненные. А если сильная женщина красива и умна, то она никогда не будет счастлива. Понимаешь, меня? Какой мужчина захочет быть побежденным? А когда она станет слабой, то ее сразу затравят. Отомстят. Бросят. Ольга, ты меня понимаешь? – по щекам катились слезы. И было непонятно, правда это или очередной каприз взбалмошенной старухи, новая роль, которую она пробует на своей единственной пятирублевой зрительнице.
- Понимаю-понимаю, - участливо кивала Ольга Борисовна. От нее муж сбежал совсем по другой причине, но спорить в такой момент не хотелось. Она разломила ампулу и набрала бесцветную жидкость в шприц.
- А вообще, все мужики безвольные и бесхребетные, - бубнила актриса. – Каждого нужно подгонять, ставить им какие-то задачи, придумывать цель и смысл, звездой его быть. Поверь, мужчина палец о палец не ударит, чтобы сделать что-то, если только это не война. Как разрушать чего-то, так они первые. Тут у них сила воли сразу появляется... Тут им женщины не нужны, - она, насупившись, отвернулась и стала смотреть в окно.
- Римма Марковна, давайте ногу, - ласково перебила ее Ольга Борисовна и с любопытством посмотрела на старуху: почувствует что-нибудь или нет. Не почувствовала. Слишком увлеклась своим брюзжанием.
Игла впилась в истончившуюся от старости кожу. Римма Марковна подняла грустные глаза:
- А знаешь, почему от тебя муж ушел? – спросила она.
- Почему?
- Потому что ты над ним власть не взяла. Либо его сила, либо твоя... Другого не дано. У тебя над ним силы нет. А ему тебя побеждать неинтересно. Кому ты, в штопаных чулках, нужна? - ее голос становился тише.
- Ну, конечно, - ласково ответила Ольга Борисовна. – Само собой, в штопаных. Кто мне новые купит? Я приду к вам завтра. Сделаю еще один укол, чтобы не болела нога. Хорошо?
Римма Марковна ей не отвечала. Глаза ее блаженно закатились, а капризный карминный рот сложился буковкой о, после чего она задышала легко и спокойно.
Через две недели она перестала брюзжать, стала смотреть на мир изумленными глазами маленькой девочки и повторяла все, что говорила ей Ольга Борисовна. А та просила ее расписаться то тут, то там, то написать ходатайство, чтобы ей, Ольге Борисовне дали квартиру. Изумленная от уколов актриса не соображала, что не прошение пишет, а завещание. И это ее, ее квартира – с тахтой, фикусом и креслом-качалкой - достанется покорной женщине с вечно несчастными глазами. И что эта женщина будет домазываться ее помадами, отпарывать от ее кофточек красивые кружева и сажать своего безвольного сына в ее любимое кресло. Ничего этого не понимала Римма Марковна, которая давно не различала, где сон, а где реальность.
Через месяц старая актриса умерла, так и не очнувшись от блаженного изнеможения, в которое погружали ее уколы. Ольга Борисовна, полюбовно расставшись с майоршей, въехала в новое жилье. Майорша не осталась в накладе – две комнаты плюс весь скарб (только серебро и фужеры Ольга Борисовна забрала из ничейной комнаты). Соседка оказалась своя в доску и все сразу поняла. Даже нашла нотариуса – такую же, как она, тихую подлую тетку. Та за двести пятьдесят рублей оформила документы, по которым Ольга Борисовна оказывалась кругом права. Еще триста пришлось заплатить знакомому фармацевту за ампулы, но не все же получать даром, а у фармацевта – тоже тихой несчастной женщины - муж парализованный. Всем деньги нужны, а где их взять при такой зарплате?
Когда все хорошо и славно устроилось, судьба преподнесла медсестре еще один подарок. В старом чулке, в углу верхнего ящика бельевого шкафа лежали актрисины деньги – полторы тысячи рублей. Хватило на новую мебель, и поездку к морю, где с кашляющего Стасика мигом сошла вся хвороба, но не апатия.
Стасик – ее боль, тоска и нежность - так и остался сонным, послушным и невозмутимым. Когда повзрослел, устроился в тихое НИИ инспектором по технике безопасности. Пытался встречаться с женщинами, но Ольга Борисовна страшилась повторить судьбу Риммы Марковны. И претенденток в снохи отвергала. Стас послушно кивал и с женщинами расставался. По вечерам он читал, разгадывал кроссворды, смотрел с матерью телевизор. Никогда не говорил, что ему что-то не нравится. «Да, мама»,  «Хорошо, мама», «Я сам помою посуду, мама». Пять лет назад купил компьютер и с тех пор проводил за монитором большую часть времени. То гонял на машинах, то спасал какую-то вселенную от желто-красных мух, то сражался с неведомыми ящерицами и ниндзя. В такие моменты он оживал и забывал обо всем, гоняясь за нарисованными врагами. Такое лицо у него было в детстве, во сне, когда он просыпался, взбудоражено бормоча, что на него напал золотой дракон, а он отбил его мечом. В монитор он смотрел таким же зачарованным взглядом. Но мать оттаскивала его от монитора, просила вынести мусор, вкрутить лампочку – и он с неудовольствием, просыпался. Или засыпал.
...Она пожарила картошку. Все, как положено – тонкими ломтиками порезано, сверху лучком посыпано, с одного краю лужица кетчупа, с другого кучка горчички, в центре картошечной горы выемка, а в ней лежит пожаренный куриный фарш. Когда Стасик был маленький и плохо кушал, она часто готовила ему такую картошку, потому что обычную, скучную еду, он есть не желал. А это блюдо называлось вулкан, и сын моментально съедал целую тарелку, спасая картошечную деревню и ее мирных жителей. Зеленый лук был их садами, а горчица и томат – расплавленной лавой и серой. Стасик смотрел, как катятся с горы шарики фарша, ловил их, отправлял в рот:
- Мам, я сегодня всех спас!
- Какой ты молодец, давай я помою тарелку.
Потом вырос, в вулкан играть перестал, но Ольга Борисовна продолжала готовить картошку по детскому рецепту.
- Сынок, я тебе картошечки пожарила, с корочкой, как ты любишь, - старенькая мать стояла рядом с сыном, держа блюдо с аппетитной желтой горкой.
Тот лупил по кнопкам, ничего не замечая.
- Стасик, картошка стынет, - она повысила голос. И стала смотреть ему в затылок. Затылок напряженно дергался из стороны в сторону: сын не слышит, спасает галактику от желто-красных мух. Совсем плохи дела в галактике. Пятый год уже спасает, никак спасти ее, мухами засиженную, не может.
- Апатичный он очень, - с тоской думала Ольга Борисовна. – Но хороший. Пообещал, пока она жива, другой женщины в доме не будет. А значит, никто не спихнет ее в дом престарелых, не приткнет сухим старушечьим куском, не попросит в долг из пенсии на колготки. До самой ее смерти они будут только вдвоем. Это ее условие.
- Стас, который раз тебе уже говорю, - прикрикнула она. - Оторвись ты от экрана, поешь картошечки.
И чудо свершилось: он оторвался от экрана. И поел картошечки.
4.05.04