Скелеты в шкафу, или Сувенир д анфанс начало чего-нибудь

Ядвига Фердинандовна
У учительницы музыки были мягкие замшевые сапожки, бархатный грудной голос и такое же имя - Нелли Ивановна. Девочка сидела за пианино, она не выучила урока, и ей хотелось плакать. Раньше, до Нелли Ивановны, у нее был другой учитель, его заданиями девочка точно так же пренебрегала, но они с учителем нравились друг другу, и ей сходило с рук. Девочке было семь лет, она была достаточно изворотлива, чтобы не разучивать заданную Иваном Ивановичем аппликатуру или оттенки, а вдруг сыграть заданную пьесу в другой тональности - и это приводило учителя в такой восторг, что он забывал о задании, а только радовался, что девочка талантлива, что у нее развитый внутренний слух, и делился этим открытием с ревнивыми родителями других детей, которые не особенно доверяли Ивану Ивановичу за то, что он требовал какой-то особой постановки кисти, и все порывались перевести детей к менее экстравагантным преподавателям, а когда Иван Иванович уехал доучиваться в консерваторию, с облегчением и радостью вверились его замшевой преемнице. Нелли Ивановна не ловилась на ухищрения и великолепно заменяла метроном, крадущимся голосом выпевая счет:  раз-та, и-та, два-та, и-та... Именно от этого девочке хотелось плакать, так что она даже два раза шмыгнула носом. "Что случилось?" - спросила Нелли Ивановна. - "Свинья опоросилась", - под нос пробурчала девочка. Нелли Ивановна расслышала, но не поверила собственным ушам. "Что-что?" - переспросила она. - "Кошка окотилась", - смягчила свой ответ девочка. Наступило молчание. "Странная девочка", - вслух подумала Нелли Ивановна. Девочка больше ничего не сказала, но мысль учительницы неожиданно ее ранила. Девочка была маленькая, и не могла еще объяснить себе, почему ей так обидно - а было ей так обидно потому, что самое обидное - это чистая правда, от которой никуда не денешься. Кроме того, хваленый девочкин внутренный слух так и оставался внутренним, а голосок был сиплый - так что сольфеджировать и сольмизировать таким голосом было противно (а слушать такое пение, как догадывалась девочка, - и подавно).  За все это она  невзлюбила музыкальную школу с Нелли Ивановной впридачу, но была обязана ее посещать, чтобы гармонично развиваться и заодно реализовывать законсервированную родительскую мечту - мама девочки в таком же возрасте, не имея для этого материальной возможности и, напротив, обладая музыкальной одаренностью, столь же страстно хотела учиться музыке, сколь сильно было нарастающее отвращение девочки, которой предстояло с возрастом все более портиться и отбиваться от рук. Девочка стала дерзить преподавателям, нарочно фальшивить в хоре, имитировала приступы кишечного недомогания на контрольных занятиях, и через семь тоскливых лет мстительно принесла домой троечный аттестат.

Странная девочка боролась за себя с самого рождения. Она появилась на свет восьмимесячной при ягодичном предлежании, не умела кушать, путала день и ночь и получала так много уколов, что скоро стала реагировать на белые халаты врачей истошным криком: условные рефлексы у нее были в порядке. Мама и папа девочки были счастливы друг другом и тем, что она выжила, и они все вместе населяли комнату средних размеров в коммунальной квартире, куда выписали еще и бабушку Нюсю, или Анну Фердинандовну, из другого города, чтобы водилась с младенцем: в те времена государство женщин не баловало - через пятьдесят шесть дней после родов изволь на работу. Бабушка не любила девочкиного отца, который ей почему-то казался плебеем, и все время попрекала девочкину маму неудачным выбором. В конце концов бабушке повезло: через три года девочкин папа умер от инфаркта. В семнадцать лет призванный на войну, он воевал десантником, прошел всю Отечественную, но не вынес вида крови, когда, играя с девочкой на оттоманке (так в доме называли диван), уронил ее, и она рассекла висок об угол стула. Из того времени девочка запомнила только два эпизода с живым папой. Однажды она проснулась среди ночи и увидела, что родители сидят за столом. Ей очень захотелось посидеть с ними вместе, и она попросила поесть. Но отец, подойдя к кровати, страшным голосом велел ей сейчас же спать. Он показался ей большим и сердитым, девочка испугалась и со страху сию же минуту заснула. А в следующий раз, уже после той неудачно oкончившейся игры, ее разбудил свет и голоса многих людей, наполнивших комнату, она затаилась, потому что люди были в белых халатах, и ей казалось, что, стоит ей как-то выдать свое присутствие, ей начнут сразу делать уколы, а так - уколы делали папе, и она, притворяясь спящей, на самом деле заснула, не увидев, как папу увезли в больницу. Девочка запомнила ярко освещенный больничный коридор, по которому она весело бегала с каким-то мальчиком. А потом в больницу уже не надо было ходить, и все стало как-то однообразно и бедно. К трем с половиной годам девочка успела выучиться читать, и книжка все чаще вытесняла участие в ее жизни взрослых, а вскоре и потребность в них. Еще у нее были разные мозаики, а когда и они надоедали, можно было смотреть в окно.

Девочка смотрела в окно с высоты третьего этажа. Внизу ходила чужая девчонка и что-то искала на земле. А если бросить из окна мозаику - заметит или нет? Девочка влезла на подоконник, открыла форточку  и, налегая на раму всем своим весом, размахнулась и бросила вниз пластмассовый треугольник. Девчонка, даже не удивившись, тут же подняла его. Вот ведь какая, сцапала формочку,  а на меня даже и не посмотрела, - подумала девочка и бросила вниз еще одну фигурку. Девчонка, не поднимая головы, подобрала и ее. Девочка рассердилась и стала бросать вниз, стараясь попасть в наглую девчонку, все, что было под рукой, и даже тяжелый кукольный утюжок, но игрушки летели мимо, а девчонка их деловито подбирала и складывала в подол и, когда предметы перестали сыпаться вокруг, потому что кончились, ушла, так и не глянув на окна, а девочка испытала разочарование, которое потом будет испытывать вновь и вновь, растратившись и ничего не получив взамен.

Вскоре девочку отдали в детский сад. Сначала ее взяли в среднюю группу - по возрасту, потом перевели в младшую - по соображению. Был обед, когда совсем не хотелось есть, потому что в тарелке плавали куски вареного лука. Затем был тихий час, когда совсем не хотелось спать. Девочка отвернулась от всех и от нечего делать лизнула стенку. На побелке получилось темное пятно. Лизнула еще раз, и пятно выросло. Скоро, чтобы продолжать эту работу, девочке понадобилось лечь поперек кровати, и в таком виде ее застала обалдевшая няня.

В младшей группе дети умели рисовать огурцы. Девочка рисовала гору и себя на горе. Внизу был лес, тайга, потому что город, в котором родилась и жила девочка, находился в Сибири, и, чтобы уберечь детей от простуд и обморожений, им противно заматывали нос шарфом (в доме говорили "кашне"). В тайге водились волки, девочка это знала и очень интересовалась: удастся ли ей спастись от волка, повстречав его на пути. "Мама, а волк большой?" - спрашивала девочка. - "Большой", - отвечала рассеянно мама. - "Больше автобуса?" - "Больше, больше…"  Ночью ей снился волк. Больше автобуса. Он приходил в песочницу, где играла девочка, и съедал ее. Она скрипела на зубах. Продолжалось это полтора года. Однажды, по случаю какого-то праздника, завод, где работала мама, пригласили на спектакль "Три поросенка", в интерпретации для взрослых. Волк был напористый и грубый. В какой-то момент девочке вдруг показалось, что вот сейчас он кинется прямо на нее. Она закричала, и ее вывели в фойе, уложили на сундучок с пожарным песком, потом напоили в буфете томатным соком и, наконец, увели домой, к сновидениям.

Спустя некоторое время девочкина мама решила перебираться в теплые края, в зеленый город на Северном Кавказе, краевой центр, где построился новый химический завод, на который из Сибири направилась целая стая специалистов. Сначала надо было перебиваться в общежитии, и девочку временно поместили в еще более южный город, столицу горной автономии, где какими-то судьбами имела комнату бабушкина сестра Ядвига Фердинандовна (по-домашнему - Бабися) и где рыба была заражена солитером, а море - нефтью. Это была вторая коммуналка в жизни девочки. В первой, сибирской, с ними в одной квартире жила простая баба, ее звали Машка, у нее были дети - тринадцатилетняя Танька, которая часто плакала ("опять допрыгалась", - злорадно говорила бабушка),  и Сережка, который в свои семь лет сам варил себе манную кашу и чистил зубы на кухне до крови. Девочкина бабушка не любила всех троих и не разрешала девочке соваться в общую кухню. В нерусском же городе запрет на появление девочки в местах общего пользования был еще строже. Соседей было пять человек коренного населения, включая двух детей, с которыми девочке запрещалось общаться, потому что бабушка считала, что у них глисты; отношения и так были скверными по причине общей неуживчивости, а с появлением в доме девочки, которую Нюся и Бабися демонстративно изолировали от чумазых Заремы и Аризы, живших в соседней комнате, стали хуже некуда. Слово за слово, и девочке случалось наблюдать сквозь щелку в двери, как бабушку возят по коридору за волосы, а восьмидесятилетнюю Бабисю однажды обернули мокрой тряпкой, чтобы не оставалось синяков, и поколотили там же, в коридоре, после чего девочка с бабушкой канительно и безрезультатно скитались по городским властям со своими жалобами.

Однажды девочка болела, это была кишечная инфекция, по времени последовавшая за съеденным из рук соседки кукурузным початком. Опять ходила медсестра делать уколы, звали ее Бэлла, и девочка каждый раз хныкала и сопротивлялась, а потом орала вслед: "Бэлка - дура!" Это был город странных имен: молочницу звали Ума, детей во дворе - Анзор, Мадина, Фатима. В гости ходили к деду Фране. У него была жена с нормальным именем Мария, но бабушка говорила, что она плохая и что она "деду Франю в гроб загонит".

Бабушка была своеобразный человеческий тип. Она росла младшенькой в буржуазной семье, где было восемь детей. Родилась она до революции, помнила названия французских духов и нежнейших сортов шоколада. В жизни ей почти не пришлось самостоятельно добывать хлеб насущный - о ней пеклись сначала родители, потом старшая сестра Ядвига, затем ее содержал муж, а после того как они расстались - девочкина мама. Это был изрядный груз, потому что пенсии бабушка не получала, а деликатесы любила. Она вроде присматривала за ребенком и выполняла обыденную домашнюю работу, но при этом издавала столько причитаний и попреков, что, пожалуй, пользы и неудобств от нее получалось поровну. Бабушка была взбалмошна, то и дело меняла свои решения и пристрастия, давала девочке оплеухи за провинности, дурно отзывалась об умершем девочкином отце и прочей родне и всех подозревала во вредительстве.

Когда девочкина мама немного обустроилась в общежитии, ей пришлось забрать девочку к себе, чтобы скорее дали квартиру. Войдя впервые в трехэтажное здание с длинными коридорами, девочка отметила, что по коридорам мотается множество детворы разного возраста, и все вбегают в довольно просторную комнату, куда девочка побежала тоже, потому что поняла: общежитие - это когда все взрослые вместе и, отдельно от них, все дети - тоже вместе. Но мама позвала девочку, и они вошли в маленькую комнатенку, где стоял стол и на нем - какая-то еда. Здесь, в первый день новой жизни, девочка впервые попробовала консервированной кукурузы, и общежитие ей понравилось.

Принято считать, что дети строят отношения легко и просто. В общежитии девочка попыталась прибиться к своим ровесникам, Клаве и Сереже, которые приехали раньше и уже успели сдружиться, а девочку скорее отторгали, чем принимали, что выражалось в отведении ей второстепенных ролей в игре, которая чаще выглядела как союз двоих против чужака. Тем не менее это было лучше, чем полная обособленность, и девочка правила этой игры приняла.

Здесь же, в общежитии, девочке случилось в первый раз влюбиться в брата Клавы Сашу, которого мать драла за курчавые волосы чаще, чем второго своего сына, Мишу. Саша морщился, девочка сострадала. Она старалась чаще быть там, где он, и это было замечено взрослыми, которые сказали: ну что она в нем нашла. А потом пришло разочарование. Мама уходила днем на работу, а девочка оставалась в комнате, сидела и читала книжку. Книжки попадались скучные, хотелось просто погулять, а выходить не разрешали. И вот однажды она снарядилась по всей зимней программе - ей даже впервые удалось застегнуть все тугие пуговицы на шубе, - потихоньку спустилась по лестнице и стала мирно прогуливаться во дворе. Вдруг налетели Миша и Саша и велели ей идти домой. Девочка сказала, что еще немножко погуляет и придет сама. Ее взяли за руку и повели к дому. Она заупрямилась, и тогда Миша и Саша схватили ее за руки, за ноги и орущую потащили в подъезд. Это было страшное унижение, и она поняла, что Саша ей больше не нравится.

Вскоре девочку снова определили в детский сад, уже в старшую группу, где ей пришлось несладко. В этом саду лук не варили, а пережаривали, отчего на поверхности супа плавала рябь золотистых и коричневых чешуек, выбирать которые приходилось долго и тщательно, поэтому, когда другие дети допивали компот, девочка только-только приступала к расчистке второго блюда - обычно это была котлета, украшенная подливой все с теми же блестками жареного лука, который иногда выглядывал и изнутри самой котлеты. Однажды воспитательница Евдокия Дмитриевна подошла к девочке сзади и, зачерпнув полную ложку луковой гадости, втолкнула ее девочке в рот. Девочке едва удалось подавить рвотные позывы, и с тех пор, садясь за стол, она всякий раз вспоминала, чем закончился тот обед, и углы губ сами собой ползли книзу, и приходили слезы. Девочка запрокидывала голову, и слезы не выливались из глаз, а перетекали дальше в нос и показывались уже как сопли. Это, по понятиям девочки, было не так стыдно, тем более что насморк у нее и так практически не проходил. Дети думали по-другому. Они говорили: мы не хотим с тобой играть, ты сопливая.

На детей девочка не обижалась, думая: наверное, я действительно неприятная. Но воспитательнице она прощать не собиралась. Это была кургузая пожилая женщина, которая перед родителями делала доброе лицо, так что им и в голову не пришло бы поверить, например, что Евдокия Дмитриевна как-то раз вынула из постели мальчика, который не хотел заснуть и баловался, и встряхнула его за ногу так, что хрустнуло. "Теперь будешь спать?" - спросила Евдокия Дмитриевна. - "Буду", - переводя дух, ответил мальчик. Метод был универсальный. Однажды рисовали. Евдокия Дмитриевна объясняла, как надо прикладывать кисточку к бумаге, чтобы получился лепесток, потом спросила: понятно? "Да-а-а-а!" - отозвались дети. "Не-е-е-ет!" - откликнулась девочка, которая раньше никогда не рисовала красками. Евдокия Дмитриевна подобралась к девочке и резко завалила ее стул назад, после чего так же резко вернула его в прежнее положение, так, что у девочки зашлось сердце. - "Теперь понятно?" До самой школы девочка лелеяла мечту: в первый же учебный день после уроков прийти в детский сад к Евдокии Дмитриевне и как следует ей нагрубить. Вместо этого она только отворачивалась и переминалась, когда свирепая воспитательница с угодливым лицом встретилась им с бабушкой по пути на рынок, и девочке пришлось пережидать любезную беседу, случившуюся между этими друг на друга чем-то похожими, приличными старушками.

Были, однако, воспитательницы, которые почти не зверствовали. Другую, поспокойнее, звали Людмила Николаевна, она разучивала с детьми сценарий утренника, под ее команду дети маршировали вдоль, поперек и по диагонали зала, впереди всех шагала любимица воспитателей Валя Щербакова, на голову выше других детей, и девочка, маршируя последней, все удивлялась, как это Валя всегда знает, в какую сторону нужно повернуть и когда остановиться. Через десять лет они с Валей снова встретятся в одном отряде пионерлагеря и снова промаршируют в том же порядке - направляющий и замыкающий. А пока роли распределяет Людмила Николаевна, и в той же группе воспитывается ее дочка, тоже Людочка, и ее ставят в пару с самым аккуратным мальчиком, а замыкающей девочке дают толстого и рябого заику Васю, который никак не может сориентироваться в танце, его все время куда-то относит, и вот девочка, повернувшись и не обнаружив Васи на месте, хватает Людочкиного мальчика, который оказывается поближе, и скачет с ним в польке вперед, а потом Людмила Николаевна как-то нехорошо ее спрашивает: "Ты зачем Люду без пары оставила?"

Детский сад имел и другие прелести. После того как большинство детей уходило с родителями домой, в группе оставались "круглосуточники", которые мыли ноги и ложились спать. Девочка с трудом представляла себе, как это можно пережить садовскую пятидневку, сама она каждое утро по пути в сад канючила и упиралась, пытаясь уговорить маму не водить ее туда, где плохо, и, поскольку всю дорогу боролась со слезами, приходила с полным носом соплей и вновь была всем неприятна. Однажды ее не успели забрать вовремя. Сад находился довольно далеко от общежития - добираться приходилось битый час, телефонов не было, и девочке велели готовиться ко сну вместе с "пятидневками", которые покорно выстроились в очередь к тазику с водой. Девочка стояла последней и с ужасом наблюдала, как, по мере продвижения очереди, вода становится все более мутной и гадкой, а когда до тазика осталось не более пяти человек, почувствовала, как пульсирует желудок. Дома у нее чайная чашка и то была своя собственная, что, может быть, по некоторым меркам и чересчур, но в коммуналках было вполне разумно, и она привыкла брезговать всем, что связано с чужим организмом. Однажды бабушка решила приучать ее к труду - а это произошло для девочки также внезапно - но отвращение к грязной посуде или половой тряпке оказалось столь велико, что дело кончилось криками ("не хочу, не буду!"), с одной стороны, и побоями и руганью ("идьетка, идьетка!") - с другой. Теперь же ей предстояло целые сутки носить на себе чужую грязь, и она заранее представляла, как будет сама себе противна, ей хотелось, чтобы, пока она дожидается своей очереди, вдруг произошло что-нибудь ужасное, что отменило бы необходимость мыть ноги, - это было подобно чувству, которое испытывает человек в очереди на казнь. В тот вечер за ней все же пришли.  Она была благодарна и счастлива и наконец-то осмыслила: а ведь где-то есть детские интернаты, откуда не забирают домой, где с детьми могут делать все что угодно, и никто не спасет от осклизлого тазика и от еще худших вещей. Это стало новым предметом ее болезненного интереса: детский приют. Может быть, еще и потому, что дома, когда она не слушалась, ей говорили: "будешь плохо себя вести - отдадим в чужие руки" (мама) или: "там тебя быстро приведут в христианскую веру" (бабушка). Конечно, в семье только стращали, но в девочкином возрасте и волк больше автобуса тоже был правдой. Призрак забитой и робкой "крестьянской Веры" пугал и манил, и позже, проходя мимо детдома, который как раз находился в районе, куда они переехали, все старалась подглядеть что-нибудь, способное убедить ее, что живется ей не хуже всех.

На отдельную квартиру переехали к концу девочкиного пребывания в детском саду. Впервые можно было мыться в ванне, заходить в кухню, пользоваться унитазом, и, когда в саду спросили, чем хороша новая квартира, девочка так все и рассказала. - А еще? - спросила воспитательница. - Можно гулять во дворе. - Ну, а еще? - Девочка задумалась, потом с натугой сказала: - Ну, магазины близко… Однако воспитательница как будто все ждала, когда же будет сказано самое главное. - Не знаю, - сдалась девочка. И оказалось: важнее всего то, что дом стоит на улице Феликса Эдмундовича Дзержинского. Так началось промывание мозгов. Оно продолжится и в школе, и после нее, а потом все посыплется  к чертовой матери.

В школу девочка пошла семи лет, промечтав об этом целых два года. Чтобы ее не скособочило от портфеля, ей купили ранец, с которым было невозможно вместиться в троллейбус - а в школу приходилось ездить, потому что это была особенная школа, одна-единственная в городе, где учили английский язык не с пятого, как везде, а с первого класса, таблички на дверях этой школы были написаны по-английски, и  стены украшали портреты английских классиков. Девочка чувствовала себя диковинкой среди сверстников и даже cтарших детей, когда они окружали ее и просили: а ну-ка, скажи что-нибудь по-иностранному!

Купили девочке и форму, которую пришлось переделывать по всем швам: даже самого маленького размера школьное платье стало бы ей впору лишь через пару лет - она была разительно меньше всех в классе. Теперь школьные принадлежности служили доказательством ее «взрослости». Девочка была этим очень довольна, а также и школой, и своей исключительностью во дворе, откуда никто не ездил учиться за тридевять земель в переполненном троллейбусе. Она с некоторым недоумением, но вдохновенно читала тексты вроде "ма-ма Ма-ша, Ма-ша ма-ма", без труда стала первой ученицей, и ее полюбили даже учителя других классов. Было очень приятное время, сыпались поздравления и подарки, и все это охотно принималось. И только одно поздравление, искреннее и беспомощное, было девочкой злобно отвергнуто.

В новую квартиру они въехали вчетвером - девочка, мама, бабушка и Бабися. Девочка с мамой обжили комнату побольше, а другую, меньше, но с балконом, заняли Анна Фердинандовна и Бабися, которая в свои преклонные годы чувствовала себя смутно, ни на что не жаловалась, почти не говорила, не выходила на улицу (тем более это был четвертый этаж без лифта), а все сидела, глядя перед собой, и нижняя челюсть у нее слегка тряслась. Бабися уже не очень разбиралась в происходящем и однажды, желая подогреть девочке обед, чуть не наполнила квартиру газом. После этого ее окончательно отстранили от всех дел, и бабушка стала про нее говорить: "жрет, срет да спит". Девочке это казалось справедливым, она ведь не знала, что Бабися в свое время была умницей и красавицей, выучилась по экономической части, вышла замуж за человека, позднее ставшего маршалом и Героем Советского Союза (фотография, до которой девочка добралась уже подростком: чинно, под руку - он, много старше, в кителе, и она - молодая, в шляпе с пером, правильный овал лица, декольте, букет). Не знала девочка и того, что Бабисину карьеру - а она в Грузии занимала должность управбанком - прервали репрессии тридцатых годов, и ей пришлось несколько лет голодать и выполнять тяжелую физическую работу; именно с той поры ее любимой обувью стали "бурки"  - кавказская обувь из овечьей шерсти, тоньше и мягче валенок, но более теплые, облегающие ногу. Бабися носила бурки дома и, может быть, снимая их на ночь, вспоминала, как она просила родных послать ей теплых вещей, но письмо с просьбой дошло, а бурки исчезли в пути… И вот престарелая Бабися робко открывает дверь в комнату, где девочка, вертясь перед зеркалом, примеряет свою ладную школьную форму. Не переступая порога, Бабися начинает свой неуверенный речитатив: "Лялечка, школьница, поздравляю, поздравляю..." А девочка, которой вдруг показалось, что немощная и бессловесная Бабися, обратив на себя внимание всех,  вмешавшись со своим трясущимся подбородком  в ее красивый праздник, нарушила какие-то неписанные правила, -затопала ногами и безобразно заорала: "Уходи, уходи сейчас же!" "Лялечка, детка, нельзя же так", - мягко упрекнули девочку вместо того чтобы встряхнуть ее как следует за шкирку и объяснить, что к чему.

Бабися прожила в доме еще пару лет, а потом ее устроили в дом для престарелых. Плохо себя вела, вот и отдали в чужие руки, - думала девочка. Взрослые ездили к Бабисе трижды: два раза проведать, а третий раз - на похороны.

Сколько девочка себя помнила, семья жила в состоянии "достойной бедности". О том, что когда-то здесь водились и ценности, свидетельствовала уцелевшая половинка яйца-шкатулки из тончайшего фаянса (вторая разбилась), старинная серебряная коробочка, замысловатые брошки – позолота и слоновая кость. Все остальное было растрачено при переездах и прочих исторических событиях. Когда посадили Ядвигу, бабушка уничтожила фотографии, выдававшие непролетарские корни семьи, оставив только одну - с бравым маршалом. Уже не установить, в какой момент исчезли великолепные книги - Шекспир с цветными иллюстрациями под пергаментом, Брокгауз, Брем. Видимо, их растащили в период ранних переселений. Дальнейшие путешествия проходили уже налегке, потому что новых книг не покупали:  каждая покупка давалась непросто. Когда родилась Ляля, отец на свою двухмесячную зарплату купил большой шерстяной ковер. Дома его захотели прибить на стену, но отец сказал: пусть ребенок ползает. И все двадцать пять леть, пока этот ковер служил верой и правдой, бабушка упорно твердила: не вытаптывайте середину. Точно так же, когда в дом внесли пианино, бабушка, сыграв на нем какой-то полонез, очень серьезно сказала: ты, Лялечка, старайся больше играть по краям, а то середина быстрее расстроится...

Чего в доме было много - так это облигаций, которые в свое время выдавались Ядвиге вместе с зарплатой, а то и вместо нее, с перспективой на деньги через двадцать лет. Некоторые из них были настолько древние, что даже погашались, Некоторые, посвежее, купленные мамой - не от лишних денег, а в силу стереотипа: облигации - это надежно - время от времени выигрывали какую-то мелочь, и тогда можно было наскрести еще некоторую сумму и купить если не телевизор, который появился в доме совсем поздно, что также было одной из причин изгойства Ляли (попробуй поддержать разговор о том, что все видели, а ты - нет), то хотя бы новый диван или стол. Отдельного рассказа достоин ритуал хождения за едой. В городе, где Ляля пошла в школу, рынок был богат и разнообразен, хотя и не дешев. Фруктов было море, но покупалось всего помалу: двести грамм клубники, полкило груш... О цене пучка зелени принято было торговаться. Шоколадка была событием, Ляля ее делила сама: себе - половину (как ребенку), маме - четвертушку, другую четверть - бабкам пополам. Иногда Ляля заходила в магазин, чтобы посмотреть, не валяется ли какая мелочь у кассы, хотя свои деньги у Ляли имелись: каждый день ей давали в школу  сначала десять (на чай с булочкой), а потом двадцать и даже тридцать копеек, которых хватало даже на мороженое, которое Ляле не было полезно по причине слабого горла - так что иногда можно было поголодать и купить открыток. Дома был альбом с фотографиями, в том числе отцовскими, но от них Ляля всегда испытывала неудобство, ей хотелось скорее их пролистнуть, потому что они не нравились бабушке, а снимок в рамочке, который поставили на пианино, где она младенцем сидит на плече у отца, тяготил ее более всего, и она почувствовала облегчение, когда рамка разбилась и фотографию убрали. Все, что было связано с отцом, для нее превратилось в табу, даже слово "папа" она произносила с трудом, никогда не расспрашивала о прошлом и, если до нее случайно доходили какие-то подробности, делала вид, что ей неинтересно. Альбом она попросила у мамы под свои открытки и получила его, потому что в доме не было традиции бережного отношения к памяти об ушедших людях и событиях, или эта память была слишком эгоистична, не делилась на всех, - и вот в прорезных уголках зажили аляповатые букеты и куклы, пушистые зверюшки и Владимир Ильич Ленин ("Слава Великому Октябрю!"). Потом коллекция из киоска "Союзпечать" была заброшена, но фотографии на прежнее место уже не вернулись, а осели в тумбочке, завернутые в газету.

Перестав собирать открытки, Ляля начала целенаправленно копить деньги на собаку. Собака нужна была большая, умная и грозная, для устрашения врагов, а то и для расправы с ними - двор, в который она выходила гулять, был отнюдь не мирным. Здесь жили драчливые мальчишки, вредные девчонки и вздорные взрослые. Требовалось время, чтобы приспособиться к местным обычаям. В один из первых выходов, вернее, выездов на велосипеде, Лялю остановила соседка по подъезду, ровесница Лелька. У нее был не какой-нибудь заезженный "Ветерок" со съемным третьим колесом, а новенький двухколесный "Школьник". Ляля всегда с почтением относилась к тем, кто умел что-нибудь такое, чему она сама еще не научилась. - А хочешь, я тебя домой не пущу? - спросила Лелька. Ляля стушевалась, стала упрашивать – пусти, пожалуйста, а то дома ругать будут, и так далее и тому подобное, но, чем дольше она унижалась, тем больше удовольствия доставляла Лельке, пока та в конце концов не насладилась еще и собственным великодушием: "Ладно, иди". Так было раз и два, а потом Ляля заставила маму снять с велосипеда третье колесо, потратила день на то, чтобы выучиться ровно ездить и, встреченная Лелькой, которая теперь имела гораздо меньше преимуществ, непривычным движением врезала ей по скуле.

Подобные истории происходили довольно часто и различались только видом навыка, которым Ляле приходилось овладевать, чтобы уравняться с противником, и продолжительностью битвы - пока враг не взвоет. После каждой потасовки Ляля тряслась от пережитого волнения и не сразу шла домой, а приводила себя в равновесие, бродя вокруг дома и баюкая свои синяки или хоронясь от разъяренных родителей побитых ровесников. Вот тут очень пригодилась бы хорошая собака, но к дому прибилась маленькая дворняжка, такая шустрая и сообразительная, что бабушка умилилась и приютила ее, авось прокормим: в доме, где нет мужчин, многого не могут себе позволить. Собаку назвали грузинским словом Цуга ("собачонка"), она сама ходила гулять в плохую погоду и возвращалась по первому зову из окна. Цуга почти не доставляла хлопот, если не вспоминать, что два-три раза бабушка топила в ведре новорожденных щенят. Ляле объяснили, что так надо, и вид маленьких слепых существ, которые под водой еще какое-то время перебирали лапками и дергались, не потряс ее. Агония скорее завораживала, чем отталкивала, и тогда, когда рубили головы курам. Время от времени бабушка покупала на базаре ("у колхозников") живых кур - чтобы  попотчевать внучку «свежатинкой". Бабушка не рубила птицам головы сама, а ходила в сопровождении Ляли (одна робела) на стройку, где за рубль поручала это рабочим. Первая на Лялиной памяти курица жила в доме неделю. Вернее, это был петух. Ляле нравилось наблюдать за ним, подсыпать пшена, менять подстилку. Жаль только, что он был диковат: не давался в руки и не хотел отзываться на кличку. Но Ляля все равно просила бабушку пощадить петуха и оставить его жить на балконе. Увы, Тимку запихнули в авоську, так что из широких ячеек торчали растопыренные перья и ноги, и отнесли за гаражи, где строилась новая школа. Взмах топора (нести который доверили Ляле) - и обезглавленная птица кругами забегала по пыльной строительной площадке, пока не завалилась на бок и, подрыгавшись напоследок, не замерла, забрызганная собственной кровью. Ляле, плакавшей когда-то над диафильмом “Крошечка-Хаврошечка”, петушиный суп пришелся вполне по вкусу...

Цуга прожила в доме три года и была Ляле преданной, ласковой и умной компаньонкой, хотя однажды Лялю и укусила - когда та высекла ее поводком за невыполнение команды "фас", о значении которой собака так и не догадалась. Бабушка была крайне обеспокоена царапиной от собачьих зубов и принудила Лялю принять серию инъекций в живот (на врачах и болезнях семья была помешана настолько, что Ляле казалось гораздо удобнее скрыть любое недомогание, чем на что-то пожаловаться). С другой стороны, бабушке стало жаль Лялиного живота, и она предложила отдать собаку в ветлечебницу на вскрытие - но Ляля подумала и не согласилась, в первый раз сказав бабушке: ты дура. Цуга все же не встретила свою собачью старость: однажды, когда Ляля поехала с классом в поле убирать помидоры (был на юге такой вид детской трудовой повинности), бабушка пошла в магазин, Цуга увязалась за ней, выскочила на дорогу, и ее переехал грузовик. Час или полтора собака с переломанным позвоночником еще жила, успела укусить бабушку, оттаскивавшую ее на обочину, а потом ее усыпили в ветлечебнице. Ляля рыдала, кляла бабушку и требовала сдать ее в дом престарелых.

В дальнейшем Лялин опыт содержания домашних животных был еще более постыдным. Одно время в доме жила целая кошачья семья - черная Машка, пришедшая с улицы, и ее дети из разных выводков. Машка продолжала гулять, дети сидели дома. Однажды было замечено, что у котят очагами вылезла шерсть, возникло подозрение на стригущий лишай. Поднялась паника, лечить бесплатно никто не хотел, а денег жалели. Кошку больше не пустили в дом, и она пропала, молодняк сдали в лечебницу "на утилизацию", в доме сделали генеральную уборку, Ляля пролила две притворные слезы, больше любуясь собою горюющей. С тех пор Ляле доводилось подбирать на улице каких-то жалких кошек и собак, но ей всякий раз говорили: неси, где взяла, и она, вяло поспорив для виду, уносила.