Сегодня и всегда

Ю.Золотарев
СЕГОДНЯ  И  ВСЕГДА
(короткая повесть)

Несколько слов от автора. Эта повесть была написана мною давно, очень давно. Я трижды пытался опубликовать ее, но безуспешно. Поэтому повесть надолго «залегла» в моих бумагах. Лишь недавно я вспомнил о ней,  и вот при каких обстоятельствах. В начало повести был заложен эпизод – несчастье в лаборатории – которому я… н-не очень доверял: казалось, тут явно проглядывает искусственность, надуманность ситуации. Но не так давно до меня дошла информация, которая невольно подтвердила правдивость эпизода. Оказывается, в некоторых лабораториях (Минобороны?) бывали случаи, когда у лаборанток, работающих с экспериментальными смесями, неожиданно взрывались тигли или там ступки, и девчонкам отрывало пальцы, выжигало глаза, наверняка кто-то из них нашел в лаборатории и свою смерть… Эта печальная информация невольно оправдывала «затравку» моей давней повести. И тогда я решил все же поместить ее в Интернет, выставить на суд читателей. (Впрочем, доминанта повести – любовь, верность и, конечно же, сострадание, отнюдь не  «несчастье»).

16.06.2004

………………………………

Какое слово подошло бы тут более всего? «Самопожертвование»? «Мужество»? И чем можно было бы объяснить всю эту историю? Сложным единством родственности и чувства долга? Величием души? Наконец, редкой по силе и красоте любовью? Я долго пытался подобрать определение и найти причину – получалось стандартно, затерто и неубедительно. Ну, а если б спросить об этом у него самого? Представил – и вижу: да он, как и всё происшедшее, просто по-человечески  ВЫШЕ любых вымученных определений! Думаю, что чья-либо посторонняя попытка как-то объяснить, «классифицировать» его поступок не вызвала бы в нем ничего, кроме досады, и если б его все-таки спросили, он вправе был бы ответить: «Сделайте одолжение, оставьте нас в покое!». И даже в том случае оказался бы прав, если б без лишних разговоров послал спросившего куда подальше…

Так что ж: умнό ли препарировать человеческую душу? Не умнее ли просто рассказать о ней безо всяких «классификаций»?



ПРОЛОГ

Город, молодой и в меру шумный, принял нас с радушием хозяина, для которого слово «гости» - святыня. Где мы только не побывали! Галочка, наш любезнейший гид, обращаясь к нам, всякий раз начинала со слов: «Вам обязательно, ну просто непременно нужно посетить…» - и далее следовало имя собственное либо нарицательное, обозначавшее то самое место в городе, которое мы «непременно должны посетить».

Одним из таких мест оказалась выставка городского клуба фотолюбителей. О-о, там было на что посмотреть! Три с лишним десятка авторов представили суду горожан и приезжих свидетельства своего заветного увлечения художественной фотографией. Я с удовольствием разглядывал все эти весьма незаурядные, выполненные со вкусом и немалой долей профессионализма фотоэтюды, натюрморты и остановленные мгновенья – точные копии бытия – пока не стал замечать, что тό и дело возвращаюсь к нескольким фотоснимкам, под которыми стояла фамилия одного и того же автора. В снимках этих проглядывало… даже затрудняюсь сказать, чтό именно. Возникало ощущение, что в них присутствует какая-то живая сила, может быть нечто выстраданное, хотя и глубоко спрятавшееся. Не знаю, почему родилось такое вот ощущение – возможно, то был плод моей фантазии.

Два снимка запомнились особенно. На первом ребенок, трех-четырех годовалый малыш, стоял напротив олененка и, глядя на него в недоуменном восхищении, протягивал олененку крохотный пучок травы. Вся сцена выглядела бы просто милой и даже банальной, если бы олененок был не бронзовым… Автор назвал сцену «Где ты, Пигмалион?». Вторая фотография изображала женщину в сумерках. Тело женщины, скульптурно-красивое, было обнажено, лицо совершенно скрывалось в тени. В ее позе, в замерших на подоконнике руках проступало что-то тихое, беззащитное, показалось даже – грустное. Под фотографией стояло короткое слово «Люся» и фамилия автора: Привалов В.И. Эти две работы заставили задуматься, так что я даже не поинтересовался, что за человек их автор, и уж совершенно непростительно забыл оставить в книге отзывов письменное свидетельство своего впечатления от выставки.

Вечером, который наконец-то выдался свободным от всяких посещений, плановых и неплановых диспутов, бесед и проч., мнения группы – куда пойти? – разделились, и я оказался в «несерьезной» половине, которая решила отправиться не в театр и не на гастрольный концерт приезжего органиста, а в кафе. Галочка, бесподобный наш гид, также рискнула присоединиться к «несерьезной половине» (и, кто знает, не это ли обстоятельство послужило мне окончательным доводом в пользу «несерьезных»?).

Как бы то ни было, но в кафе мы с Галей оказались за одним столиком. Из трех его мест свободными были только два, третье же занимал некто чуть более нормы угрюмый. Но выбирать не приходилось. К счастью, угрюмый сосед четверть часа спустя оставил нас, так и не решившись либо не пожелав перекинуться с нами ни единым словом, и мы с Галей, осмелев, заказали еще два пунша и два кофе, после чего разговор наш стал развиваться со стремительной непринужденностью. Галочка откровенно нравилась мне, чего я даже не помышлял от нее скрывать. Моя откровенность была незамедлительно вознаграждена ответной симпатией, и эта взаимность в конечном итоге одарила нашу беседу неисчерпаемым запасом интимно-дружеских тем. Галочка охотно рассказывала о себе, и не столько о внешней стороне жизни – работе, учебе, планах – сколько о сокровенном: о сомнениях, о своем отношении к окружающим – друзьям, недругам и незнакомцам, о том, чтό она ценит и чего терпеть не может в людях вообще и в мужчинах и женщинах по отдельности. Не обошли молчанием и вопрос о том, кто же из двуединого человечества лучше: мужчины или женщины? Конечно же, посыпались примеры. И в этот самый момент к нам подошел человек и спросил, свободно ли третье место?

Нам стало немного досадно, но не лгать же  в открытую, говоря, что место занято! Посему мы оба с чуть преувеличенной вежливостью – дабы не быть разоблаченными в тайном неприятии «третьего-лишнего» - в один голос радостно заверили незнакомца, что место свободно (боюсь, не подумал ли он при этом, что мы давно и терпеливо ждем его?). Человек, однако, сумел поставить себя так, что мы вскоре почти перестали ощущать его присутствие, и наш с Галей разговор возобновился с прежним азартом.
-  Вот вы говорите: верность, надежность, - горячилась Галя. – Моя подруга собралась замуж. Подали заявление и стали ждать. Прошло три месяца, свадьба получилась блестящая! А через неделю после свадьбы Валюха моя вдруг узнает, что он, муженек ее, уже после того, как они подали заявление, познакомился с какой-то женщиной, нагородил ей всякой чепухи: будто бы он не верит женскому полу, потому что женщины в основном народ ненадежный, и что вообще никому не верит, кроме себя самого, поэтому он якобы одинок и полагается только на одного себя. Словом, изоврался вконец. Женщина та стала убеждать его, что он заблуждается, что нельзя жить, подозревая всех во лжи. Короче, начала она его «спасать», да и увлеклась им. Ничего удивительного: он, шакал, кому хочешь туману на мозги напустит, потому что вечно всем преподносит себя с эффектами – уж я-то его раскусила! Ведь ни слова, подлец, не сказал той женщине, что у него в ЗАГСе заявление лежит! И Валюхе моей, сами понимаете, ни намеком про свою «спасительницу». Так у них и покатилось… Женщина думала, что он запутался, пожалела его, ну, и дошло у них дело до постели! А накануне своей свадьбы он эдак спокойненько той женщине объявляет: «Завтра я расписываюсь». Та сперва даже не слишком огорчилась, потому что он ей ничего и не обещал. Но потом ей пришло в голову, что в то самое время, как она его «спасала», у него уже была невеста… Женщина ужасно расстроилась, потому что почувствовала себя по его милости «девкой». Ему же, гадине, хоть бы что! А  Валюха моя так бы ничего и не узнала, потому что та женщина, как выяснилось, знакомства с нею не искала и даже не помышляла закладывать Валюхе ее суженого. Всё всплыло случайно, через третьих лиц. Валюха не поверила, пошла к женщине – ну, та ей всё и рассказала. Вот и судите теперь, кто лучше: женщины или мужчины! – с вызовом и чуть ли не с победной интонацией закончила Галочка свою тираду.

Что я мог ей ответить? Обвинение кричало, но и нельзя было оставлять своих собратьев без защиты. Поэтому я не вполне уверенно попытался возразить общими фразами:
-  Галь, я понимаю вас, и даже разделяю ваше негодование. Но… может быть… дело тут не столько в «мужчинах» и «женщинах», сколько в личности, в ее человеческом качестве? В элементарной порядочности, наконец?
- Вот-вот, - подхватила Галочка. – Я и говорю: мужчинам слишком часто недостает этой самой порядочности! Все мысли – о себе: как бы не потерять свою тухлую свободу, а еще лучше – даром получить от женщины чего-нибудь, например, физическое удовольствие. А женщина во все века расплачивается по безналичному расчету…

Я почувствовал, что Галочку заносит слишком уж далеко (наверное, не следовало нам заказывать второй пунш) и попытался мягко остановить ее:
-  Зачем же так резко, Галя? Я понимаю, в вас не может успокоиться досада и обида за подругу. И все-таки вы, по-моему, впадаете в крайность.

Галя посмотрела на меня в упор и, кажется, начала приходить в себя.
-  Может быть я и увлекаюсь, - медленно сказала она, - да только слишком уж мне Валюху жалко, и ненависть такая к этому… даже имя противно называть. Ну скажите, как после подобного сюрприза верить мужчинам? Понимаю, не все такие. Но, ей-богу, сейчас во мне созрело убеждение, что мужчины в большинстве своем… ну хорошо-хорошо, половина, - уступила она, уловив во мне тень протеста, - половина мужчин – люди неверные и ненадежные. Больше того, я убеждена, что случись с женщиной какая-нибудь серьезная беда – скажем, с ее здоровьем или внешностью – мужчина быстро сломается и в конце концов бросит ее на произвол судьбы, потому что у большинства мужчин отношение к женщине потребительское.

И тут я не то чтобы заметил, а скорее почувствовал, что наш сосед как-то весь напрягся и вот-вот готов вмешаться в разговор. Впрочем, мне было не до соседа – требовалось срочно возражать Гале, потому что девушка явно «сбилась с дороги». Но что я мог возразить? Никаких ответных примеров в арсенале моей памяти не было. Правда, когда-то я читал про то, как муж двадцать лет ухаживал за больной женой, у которой отнялись ноги… Но это было так давно, и я почти ничего не помнил из прочитанного.

-  Галя, - подумав, сказал я серьезно. – Вы очень молоды и потому воспринимаете всё острее и категоричнее нас, которым, скажем так, да-але-ко за тридцать. Не могу вот так запросто, в две-три секунды разубедить вас, но поверьте, не так уж мрачно обстоит на Земле дело с мужской половиной. Быть может, вы и сами когда-нибудь в своей жизни встретитесь с примерами глубокой человечности и мужества, и не удивляйтесь, если услышите, что людьми, перед которыми хочется обнажить голову, окажутся мужчины. Вы, возможно, не знаете, а я знаю, что мужчины бывают исключительно утонченными и необыкновенными людьми.

Кажется, я переборщил в своем поучительстве, потому что Галя едва не фыркнула, но сдержалась, и посмотрела на меня несколько отчужденно:
-  Да вы, видать, совсем меня за дурочку принимаете. Вас послушать, так я слыхом не слыхивала ни о Пушкине, ни о Чайковском, ни о Хэмингуэе!

Пришлось извиниться. А чтобы уж совсем ликвидировать последствия своего ляпсуса, я предложил:
-  Давайте, Галя, переменим тему – если, конечно, не возражаете.
-  Например?
-  Ну, скажем, побеседуем о чем-нибудь красивом, необычном, впечатляющем. Вот, кстати, касательно вашей городской фотовыставки: вы обратили внимание на работы Привалова?

При этих словах сосед наш сделал какое-то движение. Я скосил на него глаза – возможно, он тоже был на этой выставке и вполне вероятно, что ему, как и мне, сильно понравились работы «Люся» и «Где ты, Пигмалион?». Сосед, однако, все еще не спешил вмешиваться в наш разговор – то ли стеснялся, то ли раздумывал, стоит ли? Галочка, помня мой вопрос, ответила:
-  Разумеется! И, по-моему, так снимать может только человек тонкого вкуса. Впрочем, и среди утонченных бывают утонченные подлецы… - ни с того ни с сего вдруг вернулась она в русло прежней темы.

-  Извините! – нетерпеливо и слегка раздраженно подал голос наш сосед.
Мы недоуменно поглядели на него.

-  Извините, - повторил сосед уже спокойнее – он обращался в основном к Гале. – Я бы не стал мешать вашей беседе, но… Дело в том, что Володя Привалов – мой друг.
-  Очень приятно, - нимало не смутившись, ответила Галочка. – Надеюсь, вы не подумали, что свой эпитет я отнесла к вашему другу?

-  Нет, разумеется, но все же… Вот вы говорили о мужчинах, об их ненадежности в беде и тому подобное.
- И вы, надо полагать, категорически против, - с чуть приметным вызовом отозвалась Галя.
-  Да, - спокойно подтвердил ее оппонент.

Галя улыбнулась.
- Простите, я не знаю вашего имени… (сосед тотчас представился: «Саша», Галочка кивнула и продолжала) …но я понимаю вас, Саша: вы, как и Юрий Петрович (она слегка повернула голову в мою сторону) не можете не защищать мужчин – хотя бы из чувства мужской солидарности.
Галочка явно поддразнивала собеседника, то тот с прежней невозмутимостью возразил:
-  Не в том дело. Ваш знакомый (он показал глазами на меня) не смог привести, так сказать, контрпример в ответ на вашу «иллюстрацию подлости» мужчин. А я мог бы это сделать.
-  Да-а? – с наигранным удивлением протянула Галочка. – Ну-ну, интересно бы послушать. Небось, чи-та-ли где-нибудь? – не удержалась она от новой тонко завуалированной «шпильки».

Сосед, однако, не отреагировал на очередной выпад – и я почувствовал, что ему действительно есть что рассказать, потому что такая вот способность пропускать мимо ушей любое количество насмешек свойственна, на мой взгляд, лишь людям, убежденность которых – в чем бы то ни было! – созрела, так сказать, «на реальной жизненной основе», на пережитом, виденном собственными глазами, быть может даже выстраданном.

-  Кстати, - не унималась Галочка. – Я, конечно, не имею чести знать  вашего друга, этого Привалова… Володю, кажется? Так вы его назвали? (Сосед кивнул). Охотно верю, что он человек хороший, незаурядный, утонченный, и даже вполне допускаю, что вы от него без ума (похоже, Галю снова начало заносить, потому что «без ума» - это было уже слишком по отношению к незнакомому человеку!). Так вот, - продолжала она. – Я не собираюсь покушаться на личность вашего друга, но скажите по совести: для чего ему непременно понадобилось снимать обнаженную женщину? Мальчик с олененком – умно, прелестно, спору нет. Но женщина без всего… Вы только не подумайте, что я ханжа! Я всё прекрасно понимаю: фотографии с подобными ню-ансами – это эстетика, это красиво, это естественно, а стало быть не безобразно. Однако нет ли в этой работе вашего друга, точнее – в самом факте выбора им подобной темы, какой-то предвзятости? Не ставка ли это на заведомый и, кстати сказать, не всегда здоровый интерес посетителей? Ну почему бы вашему Володе не снять, скажем, крупным планом лицо той женщины?

Мне почудилось, что наш сосед вздрогнул. Возникла неловкая пауза, и Галочка, похоже, поняла шестым чувством, что невольно коснулась чего-то наболевшего. Сосед долго молчал, потом тихо, с едва заметной дрожью в голосе произнес:
-  Люся – Володина жена. И, вы правы, я преклоняюсь перед ним… Перед ними обоими. Именно, как сказал ваш знакомый (снова кивок в мою сторону), обнажаю перед ними голову.
-  Я понимаю, - неуверенно возразила Галя, - понимаю, что эта женщина – жена вашего друга, жена, а не… Словом…

Заметив странный, жестковатый взгляд собеседника, она осеклась и  смутилась, но тотчас пришла в себя и, наконец-то, поступила совершенно по-взрослому:
-  Ну, извините меня, Саша. Возможно, я зашла чересчур далеко. Не обижайтесь. И… если я не отбила в вас охоту беседовать с нами (ей следовало бы сказать «со мной», поскольку я с самого начала их словесного поединка не вставил в него ни единой буквы), то расскажите нам про вашего друга.






1.

Известие хлестануло по нервам, как хлещет в тишине ночи внезапный крик возле самого уха. Началось обыкновенно. Вера Александровна, технолог, подошла и сказала:
-  Владимир Иванович. Вас просят срочно придти на проходную.
-  Кто? – почти безразлично осведомился он. За последние два месяца это самое «срочно» звучало в отделе столь часто, что перестало котироваться.
-  Передали, что какой-то мужчина. Говорит – ваш друг.

Пока оформлял увольнительный лист и шел сквозь рогатки КПП до проходной, прошло минут десять. Да, то был он, Саша. Только зачем так – лично, на проходную, чего раньше он никогда не делал? Мог бы уж дозвониться.

-  Что случилось, Саш? Почему такая срочность? – и тотчас смутная тревога толкнула в сердце, потому что Саша старался на него не смотреть.
-  Понимаешь… - как-то очень уж трудно выговорил Саша и замолчал.
-  Ну? Что же? Говори! – невольно поторопил он друга.
- Ты только, Володь, не переживай… - снова попытался объясниться Саша, продолжая прятать глаза. – Дело в том, что… Люся…
-  Что?? Что случилось?? Говори!! – вдруг заорал он чужим голосом, потому что предчувствие беды мигом навалилось и зажало сердце в тисках безысходности. – Да гов-вори же!! – затряс он друга, схватив за отвороты пиджака. Тот неуклюже попытался высвободиться, потом поднял на него страдающие глаза и, слегка заикаясь, с обреченной решимостью выдохнул:
-  Она… в больнице. Глаза… У нее в руках к-колба какая-то взорвалась. Руки обожгло и… лицо.

На секунду в глазах стало мутно – похоже, легкий шок. Совершенно не отдавая себе отчета в том, что делает, он отшвырнул Сашу и шагнул было к наружной двери. Но тотчас в глубине сознания сработала одна из многочисленных заученных дисциплинарных инструкций: предприятие все-таки оборонное, и дисциплина, соответственно, почти что военная –  НЕЛЬЗЯ  вот так, запросто бежать, куда вздумается, даже если тебя гонит тысячекратная беда.
-  Позвоните в Первый отдел, - обернувшись, бросил он вахтеру. – Скажите: у Привалова, 5-й цех, несчастье. Объяснюсь потом… - и не дожидаясь ответа, ринулся на улицу – прямо так, в белом халате с табельным номером на нагрудном кармане.

Уже перехватив такси, в котором сидел пассажир (чуть под колеса не угодил – водитель едва успел притормозить и вылез из-за баранки слегка побледневшим), сообразил, что не знает, в какую больницу ехать. Бросился навстречу с трудом догонявшему его Саше:
-  Куда ехать? Адрес?

Пассажир, седоватый мужчина в шляпе, сидел тихо и даже не шелохнулся, когда друзья, втиснувшись на заднее сиденье, почти в голос крикнули водителю:
-  Первая Хирургическая! – А  Саша добавил: - Как можно быстрее, пожалуйста!

Водитель тоже не проронил ни слова – очевидно, горе не нуждается в комментариях – и с места дал полный газ. Быстро и бестолково замелькали встречные дома и машины.

Возле 1-й Хирургической «Волга» резко и надсадно завизжала тормозами. Не дожидаясь полной остановки, он выскочил из машины и кинулся к дверям Главного корпуса. Саша торопливо сунул водителю купюру, не обращая внимания на его «Не надо! Что-о вы!» и поспешил следом.

Сестра, дежурившая в вестибюле, пришла в замешательство, когда на нее налетел человек в белом халате и, едва переводя дыхание, малосвязно зачастил:
-  Привалова… Ожоги лица… Сегодня. На каком этаже? Где она? – И, явно раздражаясь тем, что его не понимают, обернулся к подоспевшему Саше.
-  Володя, - сказал тот как можно мягче. – Подожди, не горячись. Это – в другом корпусе. Успокойся. Иди за мной.

Он послушно двинулся следом за Сашей, то и дело кривя лицо, чтобы удержать скопившиеся в горле слезы.

Их пустили в палату не сразу. Медсестра вызвала дежурного врача, и они минуты две убеждали того, что им необходимо видеть пострадавшую, потому что человек, дескать, не должен оставаться с горем один на один.

В палате - небольшой комнате с широченным окном стояла единственная койка, на которой лежала перебинтованная мумия с пухлым белым коконом вместо руки поверх одеяла.
-  Люсьен!.. – тихо и неуверенно произнес он, останавливаясь у порога.

Мумия дрогнула, выпростала  из-под одеяла другую руку, которая оказалась не забинтованной – очевидно, ожоги ее не коснулись. Рука эта слабо приподнялась на голос, и из-под бинтов послышался сдавленный тихий голос, очень похожий на всхлип:
-  Во… Володенька…

Он кинулся к постели, схватил неповрежденную руку жены и, невольно опустившись на колени, поскольку кровать была низкой, уже не сдерживаясь, зарыдал как ребенок, прижимая к своим губам и щекам ее чуть побелевшие пальцы. Саша сделал знак доктору, и тот нехотя вышел из платы следом за ним.

А Люся, стараясь лежать как можно неподвижнее – стоило пошевелиться, как боль, и без того не утихающая, жгла ее насквозь – тихонько гладила мужа по лицу, стараясь утереть с  его щек слезы.
-  Ну, что ты… Не надо, мой хороший… - с трудом владея голосом, говорила она. – Вот видишь, не повезло… - И не удержалась от горькой иронии: - Плакать даже не могу – нечем...
-  Люсьена, родная! Ты – не волнуйся… - сделал он жалкую попытку успокоить ее. Но тотчас сообразил, до какой степени нелепо прозвучало здесь, сейчас, это его «не волнуйся». Новый приступ рыданий подкатил было к горлу, но он до синевы закусил губу и сдержался, подкрепив себя тем соображением, что его слезы ничего не поправят, но, наоборот, сделают ее положение еще более невыносимым для нее же самой: ведь он плакал сейчас всего лишь третий раз в жизни, а при ней – во второй. Да и то: в тот, первый  раз она бы так и не заметила его слез, потому что он усиленно прятал от нее свое лицо. Но она заметила… И то, как она при этом расстроилась и, поняв степень его беды, инстинктивно восприняла ее как свою собственную, поразило его: он, помнится, даже растерялся и на мгновение забыл про всю свою тогдашнюю горечь.

Кто-то тронул его за плечо. Он обернулся и увидел доктора, который, глядя на него с участливой строгостью и намеренно не обращая внимания на его мокрое лицо, молча покачал головой и еле слышно, одними губами сказал:
-  Вам лучше уйти. Ей и без того сегодня досталось.

Тогда он, наклонившись к жене, сказал как мог спокойнее и тверже:
-  Люсь, ты слышишь меня? Запомни: чтό бы ни сказали врачи – ты должна знать, что у тебя есть я. И… я люблю тебя! Люблю!! Мне никто не нужен, кроме тебя!

Его голос зазвенел убежденностью, но перебинтованная голова жены еле заметно шевельнулась из стороны в сторону, и из-под бинтов послышалось сдавленное:
-  Не надо, Володенька…

Он рванулся было к ней, но доктор успел поймать его за руку выше локтя:
-  Пойдемте!
-  Я завтра приду к тебе, Люсьен! – сказал он. – Завтра же!
-  Завтра еще рано, - вставил доктор. – Только тогда, когда разрешит профессор.

Потом Саша проводил его назад, прямо до проходной завода (спросил прежде: «Домой?»; но он дернул головой отрицательно и ответил: «На завод»). Шел он, с трудом волоча ноги, как после тяжелого похмелья. В висках стучало неотвязное: «Люсенька, Люсьена моя… Как же это случилось? Почему именно с тобой? Ведь это жестоко до бесконечности!». Потом на секунду вспыхнуло преступное: «Лучше бы… совсем!». Слёз почему-то уже не было. Вместо них в глазах застыло выражение тупой апатии. Он ни на что не смотрел и ничего не видел – лишь бессознательно исполнял всё, что говорил ему друг: забрался в подошедший автобус, сел на сдвоенное кресло, а когда Саша мягко тронул его за руку и сказал: «Пора. Наша остановка» - вышел из автобуса. На проходной так же машинально кивнул Саше, когда тот, полувопросительно глянув на него, произнес: «Ну, я пойду?..». Сказав так, Саша подождал в нерешительности секунду-другую, пытаясь найти для друга хотя бы одно-единственное слово утешения, но так ничего и не придумал: просто молча сжал его вялую руку возле кисти, опустил голову и, отвернувшись, быстро пошел прочь.

Постояв с полминуты без движения, он, наконец, сообразил, чтό делать дальше, и тою же ватной походкой вошел в галерею. Контролеры встречных КПП, поглядев на него, испуганно кивали, в нарушение всех инструкций пропуская его дальше прежде, чем он успевал предъявить карточку допуска. Начальник 1-го отдела скользнул взглядом по его лицу и не стал задавать вопросов. Сказал лишь: «Вам бы лучше пойти домой. Разрешение я оформлю».

2.

Он не помнил, как очутился на улице и как добрался до вокзала. На вокзале его толкали, в электричке оттоптали ноги. Кто-то возмущенным голосом кричал у него над ухом. Он поднял глаза, увидел перед собой размытые пятна, потом догадался, что это чье-то бородатое лицо с открытым, что-то зло говорящим ему ртом. Напоровшись на его глаза, бородатое лицо осеклось на полуслове и забормотало слова извинения. Потом его, кажется, оставили в покое, и в конце концов он осознал себя уже возле дверей собственной квартиры. Бессознательным движением сунул руку в карман, нащупал ключ и, войдя внутрь и даже не притворив за собой дверь, потерянно опустился на канапе.

Минул примерно час, прежде чем ему пришла в голову мысль дозвониться до 1-й Хирургической. Несколько раз он попадал не туда, наконец ему сказали, по какому номеру он может получить информацию. Женский голос на том конце города ничего нового ему не сообщил: «Состояние тяжелое. Вводим обезболивающие. Через час перевязка».

Потом он снял со стены ее большую фотографию – ту, что полгода назад сделал сам, и долго вглядывался в лицо, которым она еще недавно так гордилась. Вглядывался до тех пор, пока оно не подернулось и не начало расплываться. Отер слезы рукавом плаща, положил фотографию на стол и безучастно оглядел комнату. Ко всему, что здесь находилось, ко всем этим вещам ежедневно прикасались ее руки, и всё это совсем недавно видели ее  ГЛАЗА, которых уже больше нет… Мысль ужалила новой болью. Он резко поднялся и вышел вон, забыв запереть дверь на ключ. Часа три бродил по набережной. В конце концов захотелось есть, но он и не подумал хоть как-нибудь утолить голод. Когда на глаза попалась желтая будка автомата, он снова позвонил в информацию. И снова всё то же: «Периодически делаем перевязку и обезболивание». Но затем, помедлив, женский голос сказал: «А кто спрашивает?».
-  Муж… - ответил он глухо.
«Товарищ Привалов, - доверительно продолжил голос. – Главврач собирает сейчас консилиум. Ждем профессора Павлόвского. Он крупный специалист в хирургии глаза».
-  Я… могу видеть профессора? Сегодня? – вдруг страшно заволновался он.
«Н-не знаю… - растерянно ответила трубка. – Он обычно так занят! Бывает у нас редко и всегда куда-то торопится. Право, не знаю…».

Он не стал слушать дальше. Забыв поблагодарить, попытался быстро повесить трубку на рычаг, но трубка сорвалась и повисла на проводе. Он тихо выругался, снова повесил трубку и кинулся искать такси.

Полчаса спустя он был уже в больнице.
-  Молодой человек! Вы куда? – окликнула его в вестибюле корпуса дежурная сестра.
-  Мне нужен профессор Павлόвский, - торопливо ответил он и направился было дальше.
-  Стойте! – сестра аж привстала от негодования. – Чтό это за самоуправство, не понимаю! Кто вы такой?
-  У меня здесь жена! – почему-то раздражаясь, сказал он.
-  Всякие посещения давно закончены! – с тем же оттенком возмущения возразила сестра. – А профессор Павловский никого не собирается принимать – у него консилиум.

Он оживился:
-  Значит, профессор уже здесь?!
-  Да вам-то что! – еще пуще взвилась сестра. – Я же вам русским языком говорю: профессор за-а-анят!

Он почувствовал, что сейчас сорвется, нагрубит, накричит, но сделал над собой усилие и сдержался. Вместо того, чтобы взвинтиться, глянул на сестру в упор и, не отводя глаз, медленно и тихо произнес:
-  Простите (он хотел добавить «девушка», но сообразил, что в данной ситуации это слово прозвучало бы грубой бестактностью, если не издевкой – сестре было далеко за сорок). – Я несколько не в себе… Но, честное слово, я не террорист и на жизнь профессора Павловского покушаться не помышляю. – Помедлив, добавил: - Моя жена… с нею случилось несчастье, сегодня. Привалова, Людмила Сергеевна…

Глаза сестры расширились:
-  Г-го-осподи! Да что ж вы сразу-то не сказали?! Бед… - у нее едва не вырвалось «бедная девочка», но она вовремя спохватилась. Потом виновато зачастила: - Понимаете… к профессору сейчас никак нельзя. Он консультирует. Их пять человек собралось, и наш главный там же. Они… в палате у вашей супруги.

Он, опустив глаза, машинально кивал, почти не слушая. Лицо сестры являло собой воплощенное сострадание, и ему стало почему-то неприятно.

-  Подождите немного, - вдруг засуетилась сестра. – Я вам сейчас халат принесу. И – возьму уж на себя грех – пройдите на третий этаж и подождите там. Они закончат – может, тогда и побеседуете с профессором.

Когда он появился возле 32-й палаты, молоденькая сестра, заступившая в ночную смену, прекратила писать, подняла голову, удивленно махнула на него крашеными ресницами и приоткрыла рот, чтобы спросить, что ему здесь нужно? Но он, глянув мимо нее, сказал тихо «Здравствуйте» и так же тихо и безразлично присел на свободный стул, рядом с крупной – до потолка – декоративной пальмой.

Выждав с минуту, сестра, наконец, осмелилась обратиться к нему:
-  Вы кого-то ждете?
Он не поднимая головы махнул в сторону 32-й:
-  Там моя жена… Хочу поговорить с профессором.
Сестра нерешительно, но понимающе кивнула и снова принялась писать.

Он ждал упрямо и обреченно. Как долго будут совещаться врачи – до ночи или до утра – ему было безразлично. Минуты, которые должны были пройти до того момента, как откроется дверь 32-й, перестали для него существовать, превратились в ноль, в ничто. Даже о Люсе он не думал. Не вспоминал и про то, как хорошо им было вдвоем еще вчера – он просто ждал, когда откроется дверь. И когда это произошло, он безотчетно, автоматически поднялся со стула.

Врачи вышли, сдержанно, вполголоса переговариваясь. Он попытался угадать, который же из них профессор Павлόвский? Может, этот – седой, полный, в очках? И он обратился к седому:
-  Простите, вы профессор Павловский?

Седой слегка опешил, потом хмыкнул, спрятав смущенную улыбку:
- Я главврач. А профессор – вот, - и седой кивком указал на невысокого моложавого человека с мужественным, несколько даже «плакатным» лицом и подбородком боксера.

«Этот? Профессор? – мелькнуло в голове. – Впрочем, какая разница…».
- Я муж пострадавшей, - начал он без предисловий, глядя прямо в глаза профессору.
-  Вот как? – слегка удивился тот, очевидно, не особенно ожидая именно в этот час встретить здесь, в стенах больницы, кого бы то ни было из родственников пациентки.   -  Слушаю вас внимательно, - и профессор жестом дал понять остальным, что они свободны.

Вопросы теснились в измученной несчастьем голове, налезали друг на друга и мешали сосредоточиться. Профессор молча и терпеливо ждал – ему не в новинку было видеть волнение человека, которого судьба ударила столь внезапно и жестоко.

-  Профессор, простите меня! Мне нужно знать ваше имя и отчество.
Брови профессора слегка приподнялись: обычно начинают не с этого.
-  Зачем, позвольте узнать?
-  Не спрашивайте, прошу вас.
-  Н-ну, что ж, извольте: Станислав Андреевич. Только…
-  Станислав Андреич! Я не могу сейчас перед вами извиняться за что бы то ни было – вы должны понять мое состояние. Люся, жена… это самое дорогое, что у меня есть. Скажите мне ваше мнение. И – умоляю – обнадежьте меня!

Профессор поглядел на него в упор, не мигая, и медленно отчеканил:
-  Обнадежить вас… В чем? Жить она будет, несомненно. Вы это и без меня знаете.
-  Глаза, профессор! Вы не знаете, какие у нее красивые глаза… были. – И, вновь ужаснувшись глухой безнадежности этого «были», вскинулся: - Станислав Андреич! Будет она видеть? Будет… или нет?

Профессор молчал целую вечность, продолжая сверлить его взглядом. Наконец спросил:
-  Вы предпочитаете правду? Или боитесь ее?
Эти слова кольнули слишком больно и заставили съежиться.
-  Так как же?! – почти крикнул профессор. – Достаточно ли вы мужественный человек, чтобы знать правду?

«Неужели… всё? Люсенька! Как же… как же так? Неужели?» - и, пересилив отчаянье, начавшее вздуваться внутри пузырем, сжал зубы до скрипа и глухим полушепотом выдавил из себя:
-  Говорите!
- Если и есть какой-то шанс, - медленно произнес профессор, - то один на миллион.
-  П-понятно…
-  Но мы переворошим весь этот миллион, и если шанс все-таки имеется, мы его, подлеца, за уши вытащим! – с каким-то озлобленным упрямством процедил напоследок профессор.
«Что?? Значит, есть надежда?!» - и тотчас сознание, как одуревшая ночная бабочка к оконному стеклу, прилипло к этому «за уши вытащим». Один шанс из миллиона? Да ведь это же сказочное богатство!! Никогда раньше ему не пришло бы в голову, как это фантастически много – одна миллионная! (Наверное, еретикам, которых сжигали на кострах инквизиции, полуденный жар пустыни представлялся райской прохладой).

- Спасибо, Станислав Андреич... – прошептал он, съедая профессора заблестевшими глазами.
- Прекратите! – вдруг взорвался профессор. – Какие к черту могут быть «спасибо»?!  Я  ни-че-го  не обещаю – до вас это доходит? Или нет?
Но он упрямо повторил уже громче:
-  Спасибо!
Профессор сделал было какое-то движение, но затем досадливо махнул рукой и, круто повернувшись, вышел вон.

Догнал он профессора уже на лестничной площадке.
-  Станислав Андреич! А к ней… нельзя? – кивнул он в сторону палаты.
- Там сейчас процедурная сестра, делает перевязку. И – я бы не советовал беспокоить.
-  Станислав Андреич! Мне очень нужно к ней! Я вам обещаю, что не стану ее волновать.
-  Она не должна знать, что вы здесь.
-  Согласен! Я ни слова не скажу. Только побуду полминутки рядом. Пожалуйста!

Профессор колебался. Потом кивнул:
-  Хорошо, скажите дежурной сестре, что я разрешил. Впрочем – пойдемте…

Возле 32-й палаты профессор жестом приказал ему подождать и скрылся за дверью. И в тот момент, когда дверь на секунду приоткрылась, из палаты донесся тихий, но такой мучительный стон, что сердце против воли захлебнулось жалостью; он чуть было не ворвался в палату следом за профессором, но вовремя опомнился. «Люсьена, милая! – думал он, кусая губы. – Терпи! Мы… повоюем еще. Профессор сделает всё, на что способен – это он обещал. Держись, моя маленькая! Я каждую секунду буду с тобой!». Он пожалел, что не сможет всего этого передать ей, и когда минуту спустя профессор приоткрыл дверь, сказав тихо: «Сейчас перевязку закончим – и можете войти», он мотнул головой:
-  Извините, Станислав Андреич. Я передумал. Если вам с нею говорить можно, передайте ей, что я… всю ее боль хочу забрать себе. Скажите, что как только мне разрешат ее навещать, я не буду отходить от нее. А сейчас, пожалуй, пойду… Извините, - и понуро, смертельно усталой походкой побрел прочь.

3.

Он еще долго и бесцельно мотался по вечернему городу, пока, наконец, не почувствовал, что ощущение голода стало невыносимо острым. «Надо хоть что-нибудь проглотить», - рассеянно подумал он. И сообразив, в какой части города находится, медленно побрел в сторону своего района. Ни трамваем, ни автобусом ехать не хотелось: там были люди, а он привык переживать беду в одиночестве.

Умышленно выбирая переулки побезлюдней, он почти радовался, если попадал на пустынную улицу. Такая улица не мешала вспоминать. И хотя воспоминания выжимали из глаз слезы, он испытывал жадное влечение ко всему недавнему и относительно давнему прошлому, в котором была прежняя Люся. Он то вспоминал всё по порядку, начиная со дня их первой встречи (если это можно назвать «встречей»), то неожиданно в памяти вспыхивал совершенно посторонний эпизод. А то вдруг ему начинало казаться, что он недостаточно любил ее – не настолько, насколько она этого заслуживает. Во всяком случае, ему следовало бы каждую секунду кричать о своей любви, а он временами даже сердился на нее. Это на Люсьену-то! Которая первая из девчонок по-настоящему наплевала на его чертову закомплексованность!

Еще каких-нибудь пять-семь лет назад он был абсолютно убежден в том, что «ее скотское величество неудача» избрала его своим любовником. То был жуткий период в его жизни… Возможно, он довел себя до такого состояния тем, что не знал удержу в учебе и забывал про всё остальное. Заботиться о нем было некому – он жил совершенно один в чужом городе, как на другом конце Земного шара. Никого из близких. Одна только сестра в шести тысячах километров к Востоку,  в родном Хабаровске.

Сестру он любил, здорово любил! Отец, а следом и мать умерли больше десяти лет назад. Он у них был «запоздалым ребенком» - родился, когда матери давно перевалило за пятьдесят. Его сильно баловали, но слава богу, не испортили. Когда родители один за другим оставили «сей грешный мир», ему едва исполнилось десять лет. Сестра, Аня, давно уже взрослая женщина, без мужа, но с двенадцатилетним сыном Костей на руках, стала ему второй матерью. Ее невозможно было не любить – так получалось, вероятно, оттого, что она интуитивно понимала толк в воспитании.

Он вырос и приехал сюда, учиться. И «доучился» до того, что заболел сильно и серьезно. Сестре писать об этом не хотел, но положение его оказалось настолько отчаянным, что трудно предположить, чем бы оно, это «положение», кончилось, если бы не Люсьена… Она снимала комнатку в том же районе, что и он, совсем рядом. Возможно даже, они изредка встречали один другого на улице, когда по утрам спешили каждый в свой институт. Когда он почувствовал первые признаки болезни, то хотел отмахнуться, решив, что это от простуды. Но три дня спустя, утром, вдруг со страхом обнаружил, что не может заставить себя подняться с постели и пройти на занятия. Часом позже он все же пересилил боль и тяжесть в голове и добрел-таки до института.  В группе заметили, что Привалов «какой-то не такой», но он сказал, что всё это пустяки. А когда вечером вернулся в свой «загон» (так он называл хозяйкину комнату, за проживание в которой каждый месяц выкладывал из стипендии две красненьких), то ничего уже не соображал. Хотел присесть на стул, но не дойдя до него потерял сознание и рухнул на пол.

Наверное, провидению было угодно, чтоб примерно в это самое время по хозяйкиному адресу зашла она, Люсьена. Зачем – не помнила. Кажется, проверяла списки избирателей. Хозяйка решила посмотреть, дома ли квартирант, и завизжала, увидав того распростертым на полу – очевидно, со страху решила, что помер. Вдвоем с Люсьеной (которая в то время была еще просто Люсей, а для него – вообще незнакомой девушкой) они кое-как взгромоздили его на кровать, убедившись перед тем, что он жив, только в беспамятстве. Затем хозяйка помчалась к соседям – вызывать «Скорую», а Люсьена тем временем пыталась привести его в чувство, отмачивая виски мокрым полотенцем. Возможно, он ненадолго даже приходил в себя, потому что смутно помнил в тот вечер в одном из проблесков сознания чей-то силуэт над собой. А через день она пришла в больницу навестить его. Вручила два солидных яблока, один апельсин и крохотную гвоздичку. Он подивился визиту совершенно незнакомой девушки, а справившись со смущением и выслушав ее объяснения – кто она и почему здесь – пригляделся, и к своему беспокойству обнаружил, что у нее прямо-таки великолепное лицо и уж совершенно не поддающиеся описанию глаза!

Когда она ушла, он «застрадал». Но очень скоро убедил себя, что ее визит – это, конечно же, обыкновенный «отголосок инстинкта материнства», и что при его невзрачности такой красавице и в голову не придет отнестись к нему хоть сколько-нибудь серьезно. А она взяла да и пришла на следующий день. И приходила еще много раз – пока его не выписали. Но задолго до того дня они успели стать добрыми друзьями.

А потом появилась та телеграмма… Он прочел – и пол под ногами дернулся в сторону. Вот тогда он и заплакал второй раз в жизни, ибо с телеграфного бланка на него равнодушно глянуло сообщение о том, что сестра Аня погибла при крушении поезда… Телеграмму дал Костя, Анин сын и его племянник (который умудрился появиться на свет двумя годами раньше своего «дядюшки»). От телеграммы несло не только горем, но и жесточайшим одиночеством, в котором теперь оказался он, полностью лишившись родных (Костя по некоторым соображениям в счет не шел). Полчаса спустя появилась Люсьена, и он стал прятать от нее свои воспалившиеся глаза. Она же, ничего поначалу не заметив, принялась беззаботно пересказывать ему анекдот, слышанный ею в группе. В анекдоте фигурировала какая-то «кукушка», и он никак не мог взять в толк, чтό связывает эту кукушку с ужасной гибелью Ани? И тут Люсьена, поглядев на него и почувствовав неладное, тихо подошла сбоку, заглянула ему в глаза и увидела слезы… Увидела – и растерялась, и полминуты спустя стояла рядом с ним на коленках, пытаясь повернуть его лицом к себе и, сама чуть не плача, уговаривала сказать ей, что случилось? Именно тогда он на секунду-другую забыл про свое горе, потому что поразился тому, как близко и остро восприняла это горе Люся.

В тот вечер она осталась с ним. На всю ночь. Они лежали рядом не раздеваясь. Она целовала ему глаза, губы, волосы, уговаривала заснуть, потому что ему, мол, станет легче, если он поспит. Он прятал лицо у нее на шее, и тоже целовал ее, сначала робко, потом жарко и благодарно. Хозяйке они сказали утром, что позавчера расписались, и та, выслушав новость не без подозрительности, тем не менее догадалась поздравить их «с законным браком».

В Хабаровск на похороны он улететь не смог – билет в оба конца обошелся бы ему в шесть стипендий, что было совершенно нереально, даже если б он сумел где-нибудь достать такие деньги. Он послал на имя Кости оставшиеся свои 20 рублей, а в тексте телеграммы написал: «Страшно несчастен тем более что приехать не имею возможности» - прямо так и написал, со всеми этими «тем более что…».

Люся выхаживала его, как могла. Ночевали они уже только вместе, нимало не стесняясь хозяйки. О  ЗАГСе  не было ни намека, пока он, наконец, не сообразил сам (когда неделю спустя пришел в себя от потрясения),  КАК  следует ему поступить.

Свадьбу сыграли скромную, студенческую. Был на свадьбе и Саша, с которым он в то время только начал сближаться. Саша, помнится, громче всех кричал «Горько!», и только много позже им обоим – и Люсе, и ему – стало понятно, что Саше в тот день было действительно горько. А затем, год спустя, была защита у него. Еще через год – у нее. Распределили его сюда же, на местный «почтовый ящик» - успел зарекомендовать себя, когда проходил практику. Люся устроилась в лабораторию НИИ. Вскоре и новоселье справили: дали ему от «ящика» однокомнатную, как молодому специалисту.

Люся, Люсьена… Она поразительна! Сколько раз, бывало, он спрашивал ее: «Скажи, Дюймовочка, чтό ты нашла во мне интересного? Не томи, выкладывай правду, потому что не могу отделаться от ощущения, что я рядом с тобой – это нечто вроде паршивой недощипанной курицы рядом с павлином». Она смеялась в ответ, целовала его во вздернутый нос и отвечала: «Во-первых, ты перепутал местами женский род и мужской; во-вторых – не смей обзывать дорогого мне человека!; в седьмых – нечего намекать, будто я глупа, как павлин. А в двадцать пятых – я тебя, моего курносика, бесконечно люблю!». «Н-не ве-ерю-у-у!» - патетично гудел он и закатывал рукава рубахи, намекая на знаменитое действо знаменитого шекспировского мавра. Обычно подобные сцены заканчивались у них яростными поцелуями. Но несколько раз он, пребывая в дурном настроении (что-то не ладилось по работе), обидел ее слишком уж несправедливо.  В первый раз она, услыхав грубость в свой адрес, растерялась, да так и застыла, не в силах понять причину его раздражения. Когда же пару минут спустя до него дошло, наконец, ЧТО он натворил, он принес из кухни самый большой столовый нож, протянул ей, и когда она машинально взяла нож за рукоятку, лег на пол лицом вверх, возле ее ног. Она недоуменно поглядела на него, а он, приоткрыв глаза, пробурчал: «Единственное, чего я заслуживаю – это смерти от твоей руки. Я приму ее с восторгом!». Она рассмеялась, и они процеловались до двух часов ночи.

В другой раз он неизвестно по какой причине (забыл!) резко оборвал ее, когда она трижды (потому что он не отвечал) спросила его о чем-то одном и том же. Она так же, как в первый раз, замерла, поглядела на него чуть растерянно, но тотчас подошла и, мягко коснувшись рукой его плеча, сказала:
-  Володенька… Я верю – ты погорячился. Ведь так?
И он, подняв на нее глаза, успевшие уже стать виноватыми, ответил:
-  Прости, фея… Я всегда говорил, что недостоин тебя.


4.

… Когда он дошел, наконец, до своей улицы, то увидел в окне квартиры свет. Какую-то долю секунды ему мерещилось, что это она, Люсьена, пришла с работы и ждет его! Но тотчас сердце зажало клешней отчаянья: Люсьены дома нет и быть не может, свет зажгла не она! И уже вяло, без интереса подумал: «Кого это занесло?».

Толкнул входную дверь – она оказалась не запертой, и он вспомнил, что так ее и оставил, когда уходил отсюда днем. Правда, свет перед уходом он включить не мог – незачем было. Значит, кто-то сюда заходил… А может, до сих пор сидит в комнате. Гадать долго не пришлось – у входа в комнату возник Саша.
-  Извини, Володь… Захотелось узнать, как ты тут? Зашел – тебя нет, дверь открыта. Решил: подожду. Может, некстати?
-  Ничего, Саш, - ответил он. – Спасибо, что зашел. – И подойдя ближе, поднял глаза и чуть слышно добавил: - Спасибо, друг…

Свет они выключили, и долго молча сидели в темноте. Ему говорить не хотелось, Саша же боялся нарушить молчание – никак не мог отделаться от ощущения, что он здесь лишний. Наконец решился:
-  Прости еще раз: если ты хочешь остаться один, я уйду.
-  Не нужно, сиди. С тобой мне легче. Никого не хочу, но ты – другое дело.

Снова помолчали.
-  Узнал что-нибудь? – тихо осведомился Саша.
-  Ничего утешительного… - И вдруг, вообразив, каково ей сейчас там одной, в темной палате – в сотни раз более темной для нее, чем на самом деле, потому что сама она не могла уже больше определить, вечер за окном или утро – представив себе, как тяжко ей выдерживать адские мучения (не только физические!), он сорвавшимся голосом прошептал: - Бедная, бедная Люська! За что же ее? Где справедливость? Не понимаю… - И уже громче – Саше: - Может быть, ТЫ мне скажешь, где эта ч-чертова справедливость? А? Где-е??! – загремел он уже не сдерживаясь.
-  Володька! Я тебя прошу,  ОЧЕНЬ  прошу: не нужно! – кинулся к нему Саша. – Этим ничего не поправишь. – И неожиданно для самого себя добавил: - Я ведь… тоже люблю ее. Как сестру… а может быть и больше, чем сестру.

Эти последние Сашины слова, как ни странно, подействовали на него успокаивающе. И минуту спустя он примирительным тоном сказал:
-  Сашок, дружище. Чтό бы я делал без вас обоих, не представляю! Один – я беспомощен. Не могу держать себя в рамках. И ее вот без конца обижал (он не заметил, что явно преувеличивает). Наговорю гадостей, потом самому тошно. А она молодец: всё стерпит, даст мне остыть и, смотришь, всё уж по-прежнему. Вот и ты такой же. Мне, понимаешь, даже стало казаться, что вы с нею… больше друг другу подходите. – Он, сам того не желая, полоснул по живому и не заметил в темноте, как болезненно дернулось Сашино лицо.

-  Нет, серьезно! – продолжал он, по-прежнему ничего не подозревая. – Люсьена ведь тоже от тебя без ума.
Но тут Саша не выдержал:
-  Володя! Я прошу тебя!..
Мучительная интонация голоса друга отрезвила.
-  Ох! Прости подлеца! – виновато уставился он на темный Сашин силуэт. – Ну вот, видишь, какой я  кретин. Прости, не обижайся. Я ведь всё понимаю, всё…

Невольно вспомнилось прочитанное где-то: «Чувства друга охраняй бережнее, чем свои собственные» («Не у Сент-Экса ли?», подумалось ему). Да, Саша любил Люсьену, любил безнадежно. И она знала об этом, жалела его, но помочь ничем не могла, потому что любила своего мужа – курносого, некрасивого, вспыльчивого и неизвестно какого еще. В этом для него, мужа, заключался парадокс, которого он не в силах был понять. Он считал Сашку редким человеком (то, что Сашка был чуточку «правильным» и имел склонность до обобщений и выводов, великодушно прощалось, хотя иногда и раздражало). Такой человек, по его мнению, был достоин «гигантского счастья». Но вот как раз это самое счастье и не давалось другу, и помехой здесь был он, ее муж, который непостижимым образом оказался в ее глазах лучше Саши… Снова что-то резко и больно кольнуло в самое сердце – то была мысль о «ее глазах».

-  Саш, - сказал он. – Я видел сегодня профессора. Он говорит, что постарается сделать всё, на что вообще способен. Я почему-то верю в него…

Саша не отвечал.

-  Знаешь, - продолжал он, - если б только можно было вытащить один мой глаз и отдать ей, я бы сейчас на потолке танцевал от счастья! Может, есть такие операции? А? Не слыхал?
-  Не приходилось, - медленно отозвался Саша.
- Жаль… Надо бы профессора спросить. От, ч-черт! – спохватился он. – Не догадался телефон у него взять! – И вдруг, воодушевившись, как мальчишка, своей бредовой идеей о пересадке глаза, страшно заволновался и, сбиваясь, зачастил: - А что? Сердце людям пересаживают? Пересаживают! Почки – тоже! Так неужели глаз сложнее сердца? Вряд ли. Сердце убери – человек гибнет. А без глаз жить мо-ожно.

И опять получился невольный намек на Люсьену, так что он, спохватившись, разозлился на себя:
-  Будь я проклят, если не заставлю профессора сделать невозможное! Пускай меня в мелкие куски режет, пусть оба глаза вытаскивает, но Люсьена должна видеть. Понял?  ДОЛЖНА!!

Саша покачал в темноте головой:
-  Володя, дружище, не увлекайся. Если Люсе можно вернуть зрение – его вернут, будь уверен. Но только… как бы это тебе сказать?.. надежда помогает лишь в том случае, если она – не преднамеренный обман. И тебе…
-  А! Иди ты, знаешь! – не дослушав, взорвался он. – Прёшь со своей логикой во все дырки! – И тотчас опомнился: - Извини, Сашок… Измотался я сегодня. – Помолчав, добавил: - Давай чего-нибудь перекусим, а то у меня кишки уже начинают перевариваться.
-  Я не хочу.
-  Ну, хоть чаю-то выпьешь? За компанию?

Не дожидаясь ответа, он вышел на кухню, поставил чайник на плиту и чиркнул в темноте спичкой. Кухня, высвеченная синеватым пламенем горелки, тотчас нахально нацепила на себя маску таинственности, и он вспомнил, как они с Люсьеной любили иногда посумерничать здесь, под свист закипающего чайника. Вспомнил, и почувствовал, что готов улыбнуться этой «кухонной экзотике», но время для улыбок было совершенно неподходящим. Подумалось даже: «А будем ли мы вообще когда-нибудь улыбаться после всего этого?». Он достал из холодильника увесистый кусок колбасы, прихватил половину батона, вернулся в комнату и жадно, не стесняясь друга, начал вгрызаться попеременно то в колбасу, то в батон. Заглушив первое, самое острое ощущение голода, глубоко вздохнул и снова обратился к Саше:
-  Может, останешься у меня?
-  Нет, спасибо. Пойду, а то мать с ума сойдет. Ты ж ее знаешь.
-  Жаль… Завтра зайдешь?
-  Обязательно.
-  Выпей хоть чаю.
-  Нет, Володь, ей-богу не хочу. Не до чаю мне.
-  Ну, как знаешь.

5.

Проводив друга, он остановился посреди комнаты и стал размышлять: «Завтра разыщу профессора и выясню, можно ли устроить это… с глазом». Но тотчас презрительно фыркнул: дурак он, что ли? Ведь если бы такое было возможно, профессор не говорил бы про «один шанс из миллиона». Но до чего ж не хотелось расставаться с этой надуманной эфемерной надеждой! Сердце не отпускало от себя эту глупость, хотя разум твердил: «Брось! Ты что - ребенок? Думай лучше, как будем жить дальше. Ведь Люсьена гордая: скорее убьет себя, чем согласится быть обузой. Была бы у нее мать – той бы еще позволила ухаживать за собой. А то ведь никогошеньки, кроме меня! А мне не позволит, и чтό бы я там ей ни говорил, будет тяготиться своей слепотой и твердить, чтоб я ее оставил. У меня ведь тоже никого, кроме нее – она это знает. Но этим ее знанием дела не поправишь. «У тебя есть ГЛАЗА – значит, у тебя есть всё» - так, наверное, скажет она, а потом начнет убеждать, чтоб я икал свое «настоящее счастье». А какое оно, к чертям, «настоящее» без нее! Нет, никогда она не освободится от чувства обязанности, зависимости от меня, а хуже этого для нее ничего быть не может – уж я-то ее знаю. Что же делать? Ну, что делать? Как заставить ее стать прежней Люсьеной, пускай даже без глаз? Бож-же милосердный! Я только сейчас узнал, наконец, как потрясающе люблю ее!» - и он почувствовал, что снова плачет.

Ночь прошла в кошмарах: ему беспрестанно мерещилось, будто Люся вышла из больницы здоровой и невредимой, и что ничего страшного с нею не произошло. Посреди ночи ему стало душно. Он поднялся, открыл окно и вскоре опять провалился в непрекращающийся кошмар, в котором Люся чудесным образом излечивалась, шла к нему навстречу и что-то объясняла – дескать, всё хорошо, никакого несчастья не было. А он всё не мог этому поверить и просыпался, и снова забывался, и опять видел перед собой ее, красивую, искрящуюся добротой и весельем, бесконечно любимую и бесконечно родную.

С трудом пробудившись, наконец, около шести утра, он долго лежал с открытыми глазами и разглядывал несуществующее «нечто», находящееся где-то далеко за пределами потолка – всё пытался собрать воедино обрывки снов и мыслей. На работу поехал не позавтракав, но побриться себя все же заставил. Маленькое настенное зеркало в ванной комнате отразило почерневшее лицо, на которое он старался не смотреть.

Весь отдел знал уже всё. Его не трогали и избегали смотреть в его сторону, чтобы случайно не встретиться с ним взглядом. Мужчины посуровели и стали сверх обычного сдержаны. Кое-кто из женщин тайком утирал слезы. Он старался не думать о том, что вынужден сейчас находиться среди этих людей, пускай в большинстве своем расположенных к нему, но тем не менее  СЕЙЧАС  - посторонних. Работа так или иначе не клеилась, ошибок же допускать было нельзя, потому что в условиях  ИХ  производства любая ошибка могла отозваться слишком серьезным резонансом: речь шла о человеческих жизнях. Он понимал это, понимало и начальство, но к нему боялись подойти, боялись намекнуть. В конце концов он убедился, что работать не может, и попросил, чтоб его подменили. Отпрашиваться с работы не стал, хотя знал, что не откажут (пусть даже «не положено»): идти-то все равно было некуда, кроме как домой, но дома ждала еще более жестокая тоска. Попросил работу попроще, и его отослали в архив, укомплектовывать чертежи. Это  было еще туда-сюда.

Раза два до конца рабочего дня звонил в информацию – и опять ничего нового не узнал. Спросил, не подскажут ли, как дозвониться до профессора Павлόвского? Ему посоветовали обратиться к главврачу, который, мол, «наверняка знает». Он позвонил главному. Тот почему-то воспринял его как старого знакомого, сказав: «А-а, это вы!», потом коротко объяснил, что профессора застать вообще-то нелегко, даже у себя дома. Но домашний телефон Павловского все-таки дал. А напоследок сказал еще:
-  Не знаю, обрадую вас или нет, но есть мнение, что по крайней мере кожу лица вашей супруги нам удастся спасти без трансплантации. То есть – без пересадки, - добавил поспешно, решив, наверное, что собеседник может и не знать значения специального термина.
-  Спасибо… - ответил он главному. Новость хоть и порадовала, но как-то вяло. Навестить Люсьену главный не разрешил, сказав, что «с визитом лучше подождать».

Поблагодарив еще раз и попрощавшись, он на всякий случай набрал номер профессора и долго и бесцельно вслушивался в длинные гудки. Он и после работы много раз звонил туда, и лишь поздно вечером профессор, наконец, ответил. Голос был усталый и слегка недовольный:
-  Да!
-  Станислав Андреич?
-  Да, слушаю…
-  Простите за беспокойство. Привалов говорит, муж вашей пациентки из Первой Хирургической.

Профессор молчал несколько секунд. Показалось даже – вздохнул:
-  Припоминаю. Так чтό вы хотите знать?
-  Вы… говорили, что будете ее оперировать.
-  Скорее всего – да. Возможно, через два-три дня.
-  Значит, все-таки есть надежда?!
-  Н-ну, мы с вами, по-моему, уже говорили на предмет того, что надежда – не гарантия.
-  Но все же вы попытаетесь, да?
-  Как только все анализы будут готовы, я приму окончательное решение.
-  И… я смогу узнать ваше решение? Когда?
-  Думаю, что завтра вечером. В крайнем случае – послезавтра утром.
-  Где я смогу вас найти?
-  Приезжайте завтра к девяти. В больницу.
-  К девяти вечера? – уточнил он.
-  Да-да, разумеется.

… Ночь и весь следующий день до вечера превратились для него в сплошное ожидание, натянувшее до опаснейшего предела все самые тонкие струны его нервов. Ему даже стало казаться, что сердце его сдает, хотя никогда прежде он не жаловался на боли в левой стороне груди. В больницу он приехал не к девяти, а к семи вечера, и до половины девятого бродил по двору, вдоль корпуса, где лежала Люся. Поглядывал на окна третьего этажа, стараясь угадать, которое из окон – ее?

В вестибюле дежурила та самая сестра, которая позавчера зарекомендовала себя столь ревностной исполнительницей предписаний внутреннего распорядка. Завидев его, она приняла было строгий, деловой вид, но узнав, расплылась широкой подобострастной улыбочкой:
-  А-а! Товарищ Привалов! Проходите, проходите. Профессор лично говорил мне о вас! – добавила она с малообъяснимой и плохо скрываемой гордостью, налегая на слово «лично».

Он узнал, куда следует пройти и, поднявшись на второй этаж, нашел нужную комнату и сел у входа, не решаясь постучать в дверь – девяти еще не было.

Минут двадцать спустя дверь приоткрылась, и профессор, увидав его, спросил:
-  Что ж вы сидите? Постучали бы.
-  Не хотел беспокоить раньше времени, - ответил он чуть смутившись.
-  Проходите.

Обстановка кабинета была простейшей: шкаф, стол, полукресло и два стула. На столе аккуратно лежали пачка скоросшивателей, стопка каких-то переплетенных бумаг – возможно, историй болезни – и стояла высокая настольная лампа с зеленоватым полушаром-колпаком. Наверняка, то была какая-нибудь рабочая комната, а не постоянное место для приема посетителей.

-  Ну так вот, - усевшись в полукресло, начал профессор и замолчал, глянув на него в упор своим испытующим кинжальным взглядом, выдержать который не было никакой возможности. – Так вот, - повторил профессор. – Операцию можно было бы сделать послезавтра днем.
-  Почему «можно было бы»? – взволнованно стрельнул он глазами в профессора, перебив его на полуслове. Тот снова замолчал, потом вдруг спросил:
-  Скажите, есть у вашей жены близкие родственники?
-  Я  ее близкий родственник. А в чем дело?
-  Вы… н-не знаю, подойдете ли. Я ведь имел в виду, скажем, мать.
-  Она воспитывалась в детдоме.
-  Жаль…
-  Собственно говоря, при чем здесь мать? Какая разница, есть у нее мать или нет у нее матери? – заторопился он. – Если операцию делать  можно, тогда делайте!

- Видите ли… - профессор приумолк, не решаясь, очевидно, начинать объяснение, а может быть даже не зная, как его начать. – Случай с вашей женой, - сказал он наконец, - несколько уникален. Я не смогу, да и не собираюсь посвящать вас в профессиональные тонкости травматической офтальмологии. Поверьте, однако, что если бы всё было проще, чем на самом деле, я не стоял бы сейчас перед необходимостью столь жестокого выбора.
-  Какого выбора? О чем вы? – не понял он.

Профессор вздохнул.
- Понимаете: при обычных ожогах роговицы кератопластика, безусловно, эффективна. Но… - Заметив на лице собеседника легкое недоумение, профессор спохватился: - Простите. Я, кажется, начинаю говорить с вами, как с коллегой. Кератопластика – это пересадка роговицы. Я постараюсь попроще. Так вот: если бы в случае с вашей женой был обычный ожог, мы могли бы… н-ну-у… приживить, что ли, вместо поврежденной роговицы консервированную, взятую от трупа. Не смущайтесь! Присадка консервированной роговицы – дело довольно надежное. В целом более половины больных, которым производится подобная операция, вновь обретают зрение, без каких бы то ни было последующих осложнений. Однако у вашей жены помимо ожога роговицы имеется ряд сопутствующих повреждений обоих глаз. Кстати, вынужден вас дополнительно  огорчить:  левый  ее  глаз  безнадежен, и  я  смог бы попытаться спасти только правый.

-  Станислав Андреич! Мне всё время кажется, что вы чего-то не договариваете. Думаете, я все еще не способен воспринять всей правды? Мне ведь больше терять нечего. Одна надежда – на вас. Либо вы вернете ей зрение, либо… - и он, неопределенно махнув рукой, отвернул лицо в сторону.

- Значит, так, - повысил голос профессор, легким ударом ладони по столу подытоживая сказанное. – За два дня я просмотрел массу литературы – всё, что мне удалось достать. Случай действительно редчайший. Говоря по совести, был момент, когда я хотел отказаться. Но шанс все–таки отыскался. Не буду от вас скрывать: шанс жестокий. Но, к сожалению, единственный. – И профессор снова вцепился в него своим непереносимым взглядом.
-   Говорите же! – не выдержал он.
-  Мне нужен живой, здоровый глаз, - медленно, как бы нехотя, но веско отчеканил профессор.
-   Так в чем дело? Вы что же: думаете, у меня глаза не здоровые?

Профессор все еще продолжал испытывать его взглядом, но на строгом «плакатном» лице его стало постепенно проявляться уже новое, мягкое выражение. Потом он откинулся на спинку кресла и, наконец, произнес:
- Молодой человек! Я понимаю ваш порыв и отдаю ему должное. Но мне кажется, вы недостаточно подумали. Постарайтесь понять: это же  ГЛАЗ, ваш здоровый глаз! Вы хоть представляете себе, чем жертвуете?
-  Извините, профессор: дальнейший разговор я считаю излишним.
- Нет, вы постойте, не горячитесь. Сначала выслушайте меня – поверьте, я человек бывалый. Итак: прежде всего, вы теряете массу возможностей жить  НОРМАЛЬНО. Вероятно, вам придется расстаться с вашей работой – правда, я не знаю, чтό у вас за работа и любите ли вы ее. Далее: даже потеряв свой глаз, вы не можете быть уверены в том, что ваша жена непременно обретет зрение. Повторяю вам еще раз: я не могу дать надежной гарантии положительного результата. Во-первых, даже обычные, «отработанные», так сказать, операции дают определенный процент осложнений в послеоперационном периоде. Например: сделали человеку операцию, он прозрел, а через две-три недели роговица мутнеет, и человек опять слепнет. Ну, а во-вторых – то, на что рассчитываю я, пребывает, к сожалению, в настолько расплывчатой потенции, что… Словом, моя операция – большой риск, на который я почти не имею права. Отдаете ли вы себе отчет в том, что можете, ослепнув на один глаз, остаться тем не менее мужем слепой женщины?
-  Станислав Андреич! Я всё решил окончательно. Давайте не будем больше говорить на эту тему.
-  Согласен. Но наберитесь терпения еще на полминуты. Я должен сообщить вам вот что: обычно любые глазные операции совершенно безболезненны – метод локальной анестезии, то бишь местного обезболивания, в глазной хирургии разработан в совершенстве. Так что любой оперируемый нами больной вправе требовать от нас полного отсутствия боли. Моя же операция ставит одно непременное условие: сохранение определенного вида чувствительности того здорового глаза, который я намерен использовать. Это означает, что если вы соглашаетесь на операцию, то полной безболезненности я вам обещать не могу – так мы увеличим наш с вами шанс. Конечно, если уж совсем невмоготу будет…
-  Большое спасибо, профессор! – перебил он. – Когда и куда мне нужно явиться?


6.

Операция длилась почти три часа – вдвое дольше обычных глазных операций. Профессор наказал ему собрать всё свое мужество и стараться не подавать голоса даже при значительной боли, потому что если Люсьена догадается, что он здесь и что его тоже оперируют, это может сильно взволновать ее,  и всё кончится печально. Она ничего не должна знать кроме того, что ей стараются вернуть зрение.

Анестезию сделали ему неполную – так было нужно, о чем и предупреждал его профессор. Шприц лежал тут же, под рукой, готовый к немедленному действию в случае острой необходимости.

Еще до начала операции ему положили меж зубов резиновую губку, чтобы он, случись что, случайно не искусал себе губы от боли, и он остервенело впивался в эту губку всякий раз, как боль, проявившись, пыталась овладеть им целиком. Голова его была покрыта белой простыней с широким вырезом под оперируемый глаз, и пока этот глаз сохранял еще свою зрительную способность, он различал над собой лицо профессора, покрытое крупными каплями пота, которые едва удерживались на коже, грозя то и дело сорваться вниз. Одна из сестер периодически промокала профессору лоб и щеки стерильной салфеткой.

… Когда кончилось мучение, он долго лежал, как выпотрошенный, безуспешно пытаясь не думать об изматывающем жжении, прочно окопавшемся под повязкой на месте бывшего глаза. Ему сделали, наконец, тот самый недостающий анестезирующий укол, и он с наслаждением ощущал, как боль отдаляется и затихает.

Еще до начала операции он спрашивал у главврача, нельзя ли их с Люсьеной на весь послеоперационный период поместить в одной палате? Ему пообещали, что его положат в соседнюю с ней палату. Туда его и отправили минут через пятнадцать после того, как профессор закончил оперировать его. Люся осталась в операционной, и он, лежа на кровати лицом вверх, маялся, не переставая думать, как там у нее дела?

Внезапно дверь отворилась, и в палату быстро вошел профессор.
-  Как мы себя чувствуем?
-  Наплевать на меня. Скажите, что  с  НЕЙ?

Профессор выглядел спокойным, и это обнадеживало. Но ему недостаточно было одного этого спокойствия – он ждал слов. Профессор же не спешил с объяснениями, что заставило его встревожиться:
-  Не получилось??

Профессор улыбнулся и ответил с чуть ироничной удовлетворенностью:
-  Отчего ж «не получилось»? По-моему, я был на высоте. Во всяком случае, лично мне операция понравилась. Что же до результата – будем ждать. И, конечно, надеяться, хотя о гарантиях говорить пока что рано, осложнения полностью не исключаются. Но – время покажет. Через неделю попробуем снять повязку.

-  Спасибо, Станислав Андреич… - тихо произнес он, чувствуя, как от души отваливается солидный кусок мутной горечи.
-  Со «спасибом» еще успеете, - ответил профессор, не пытаясь, однако, скрывать своего приподнятого настроения. И он понял: надеяться есть на что.

Утром следующего дня ему разрешили навестить Люсю. Повязка на ее лице была уже не такой пухлой, как в первый день, так что из-под бинтов отчетливо проступал ее профиль. Она лежала неподвижно, лицом кверху. Обе руки – перебинтованная и неповрежденная – поверх одеяла. Он неслышно направился к ней, чтобы убедиться, не спит ли? Почувствовав, что рядом кто-то есть, она пошевелилась.

-  Люсенька, это я, - как можно теплее сказал он.
-  Володя! – обрадовалась она. – Здравствуй, милый! – и по тону ее голоса он понял: она чувствует себя относительно хорошо.

Не поворачивая головы, она протянула в его сторону здоровую руку и тем же обрадованным тоном сказала:
-  Вчера мне сделали операцию! Доктор сказал: если дальше всё пойдет хорошо – я, наверное, буду видеть (похоже, она не знала, что ее оперировал профессор, и называла его просто «доктором»).
-  Я всё знаю, Люсенька, ответил он, останавливаясь напротив нее и пряча ее кисть в своих ладонях. Затем присел на край кровати и поднес ее руку к губам.

-  Значит, тебе уже сказали? – спросила она.
-  Сказали.

Минуты две прошло в молчании. Он медленно перебирал ее пальцы и, глядя в окно, думал о чем-то своем. Когда она забеспокоилась, он оторвал взгляд от окна и посмотрел на нее – туда, где из-под бинтов проступало ее лицо.

-  Володенька, - тихо спросила она, - какой сегодня день?
-  Суббота.
-  Значит, ты не работаешь?
-  Нет.
-  И сегодня будешь со мной?
-  Сегодня и всегда.

Август-октябрь 1977, февраль 1978, июль 2004
Таллин