История одного потомка

Урсус
Мой отец был сумасшедшим.
Сегодня, разглядывая его фотографии и вспоминая, я могу сказать это с уверенностью. На этой, например, ему года три или четыре – упрямый взгляд расширенных зрачков, как он вообще мог быть маленьким? Мне кажется, он уже родился сутулым и нервным, с толстыми пальцами и бледным цветом лица. Летом руки у него были загорелыми наполовину, и он любил закатывать рукава рубашки выше, чтобы мускулы показывались, или носил футболки – вечно на размер больше.
Работал он вечерами, мешая нам с матерью. Запирался в крохотной комнатке и испещрял бумажные листы неровным почерком, причём строчки вечно уклонялись вверх, словно взлетая. Если мать заглядывала к нему, то, обыкновенно, отец кричал особенно громко, вставал из-за стола и ходил взад и вперёд, пока она не исчезала.
Нельзя сказать, что я не любил отца. Мне всегда казалось, что он немного странный, но нет, я не испытывал к нему никаких отрицательных чувств. Мать всегда говорила: «Относись к нему снисходительно, он всё-таки замечательный». Для неё он был замечательным. Не думаю, что была на свете ещё одна такая пара. Догадываюсь, что они безумно любили друг друга, хотя, конечно, ругались и много чего ещё происходило… Но с головой у него явно было не в порядке.
Однажды, когда мне было лет десять, я вошёл к отцу в комнату вечером: тот слушал, кажется, Баха. Он вообще много чего слушал, классику или этих его зарубежных исполнителей, от такой музыки прямо мурашки по коже бегали, а он говорил, дёргая уголком губ: «Опять грустное». В тот раз он слушал музыку, и из глаз у него текла вода. Да, это даже слезами трудно было назвать, думаю, они даже солёными у него не были, такие вот слёзы. Я постоял немного, потом убавил громкость и спросил: «Что с тобой?». Естественно, не мог я этого не спросить. А он просто ответил, даже слёзы не вытер. От его слов мне стало нехорошо, голова закружилась, и я отправился к матери и напрямик выложил ей всё, что о нём думаю. Я кричал, наверное, прямо как он, и руками размахивал, а мать сидела на диване и смотрела не на меня, а в окно, да, кажется, она окна-то не видела, а потом пробормотала что-то про себя, и уже мне: «Оставь его».
Будто он был самым несчастным на свете. Нет, это мать была самой несчастной женщиной на свете. С ним. Он был писателем, и, в то же время, был никем, потому что прозу упрямо не печатали, стихи тоже; отца охватывали депрессии, он худел и кричал на мать, а та оставалась самой несчастной женщиной на свете. Я не понимал отца. Право же, каждый живёт так, как может, но изводить самых близких людей – это свинство. После вспышек гнева отец просил прощения. Его прощали. Таков ритуал. Иногда мать говорила: «Знаешь, на нём родовое проклятие». В детстве я представлял, что давным - давно к отцу приходила уродливая старуха, шептала что-то над его изголовьем и он стал таким, какой есть сейчас. Может быть, это проклятие висит и на мне, потому что жизнь складывается не так, как хочется, а если честно, то и вообще катится в тар-тарары.
В детстве я понял, что с отцом что-то не так, когда меня стали дразнить во дворе, они выкрикивали разные слова и смеялись, мне было очень, очень стыдно, и я не хотел, чтоб он забирал меня из детского сада, но матери всегда некогда, поэтому извечно приходил он, как сейчас помню, заглядывал в игровую комнату из коридора и звал меня своим тихим голосом. Я шёл. Воспитательница усмехалась, дети опять выкрикивали слова, а отец доставал плейер и наушники, слушал, пока я одевался, а потом мы гуляли в парке. Мы почти не разговаривали. Я запомнил его эти грустные большие глаза, когда он задумывался, брёл, почти не разбирая дороги. Я недоумевал, как же мать, такая красивая женщина, его полюбила вдруг, и теперь они живут вместе. Мать познакомилась с отцом, когда ей было лет восемнадцать, ему – меньше, он весь сам маленький, как и его возраст, только мысли тяжёлые, и поэтому, мать говорила, ему трудно оставаться обыкновенным.
Да. Отец был необыкновенным. Или – лучше – необычным. Таким, каких на улице встречаешь, но они обыкновенно стараются слиться с толпой, а он – наоборт как-то выделялся, но не хотел, смирялся и жил исподтишка, а потом – очень короткое время – с вызовом. Когда у отца просыпался внутри вызов, он ходил по-другому: прямо, не горбился и глаза блестели, и голос становился громче. Наверное, в такой промежуток вызова я и появился, мать молчала об этом, часто вздыхала, глядя на отца, когда он сидел за столом, пил неизменный кофе с молоком и булкой. Мне бы хотелось заглянуть назад, рассмотреть их жизнь вблизи, пропустить через себя всё-всё, что только возможно. Может быть, я пишу неправильно? Этого никто не узнает, да никто мне и не подскажет, как надо правильно.
В день, когда я узнал об отце самое главное и страшное, почти ничего не изменилось. Я пришёл с улицы и обнаружил в квартире тишину. Нет, тишина раньше, конечно, бывала, но не такая. 
Мать увидела меня и сказала, что отец поранил руку булавкой. Она стояла передо мной с бинтом в одной руке и с йодом в другой, и, мне показалось, хотела что-то добавить, но я поспешно убрался в ванную комнату и оттуда слышал, как отец плачет. У него случилась истерика и, кажется, поднялось давление, и мать сидела около него и гладила его по лбу. Меня она никогда не гладила по лбу так. Мимолётное прикосновение пальцев, в его лоб же она почти вдавливала ладонь, словно пытаясь причинить ещё большую боль, потом подозвала меня и,  не отпуская голову отца, всё сказала. Он лежал молча, веки его дрожали. Тогда я только поразился его векам, ресницам, губам – каждой частице кожи я поразился, словно увидел это заново. Передо мной лежал совершенно чужой человек, и мать была чужой, потому что она  - его – любила, больше, чем меня, я знал. Потом он открыл глаза и посмотрел на меня. Я закричал. Не знаю, как я это пережил. Раньше я боялся, что если отец странный, то мне это обязательно передастся тоже, теперь же бояться нечего, но, кажется, я вышел ещё хуже, чем он. Он-то, по крайней мере, был честным. Я – лгу постоянно. Я запутался в любви, или  - люблю всех без разбору, что это? Никто никогда не подходил ко мне и не говорил: «Послушай, всё в порядке. Жизнь прекрасна. Жизни, в общем-то, наплевать, кто ты такой». Отец тоже прошёл через это, вот что нас связывает крепче родственных уз. Тот день поставил огромную кляксу на моей судьбе. Я сам всё испортил. Возненавидел их обоих. Между тем, они-то были прекрасны. И отец в своём преданном сумасшествии, и мать, отчаявшаяся уже, потому что даже молодость их не спасала, и ничто не могло спасти. Он продолжал писать по инерции, пока наконец-то не довёл дела до конца, не разрезал себе вены. Его вытащили, но на следующий день милостивый Господь послал ему разрыв сердца. Отец скончался в больнице, среди таких же хихикающих медсестёр и врачей, странно поглядывающих на него, и, я уверен, даже там, в последние минуты, ему не было покоя. В гробу он выглядел особенно маленьким, съежившимся, точно так же пытающимся занимать как можно меньше места. Не знаю, что могло быть главным в его жизни. Писательство, любовь, что ещё? Подумать – у него было всё, а ещё подумать – так ничего не было. Сейчас некоторые его произведения выпускаются, и немногочисленные читатели приносят цветы на могилу, мне кажется, что большинство их – похожи на него, они приходят туда не столько для того, чтобы почтить память отца, но погоревать о себе, поверить, что всё не так плохо и уйти со спокойной душой.
Я никогда не понимал отца, потом только, после его смерти, мать нашла в себе силы рассказать что-то, но это я сюда не внесу, это всё есть то, что он писал, и – если хотите – можете найти у себя эти тонкие книжки, которые, быть может, никогда не переиздадутся и канут в лету, потому-то я и пишу всё, чтоб хотя бы что-то сохранилось в память о моих отце и матери, а ещё и обо мне, хотя, наверное, обо мне ещё напишут.

                16.06.04