Евангелие от Марии или немного лжи о любви, смерти

Моника Талмер
               
               
                Лаской страшишь, оскорбляешь мольбой,
                Входишь без стука,
                Всё наслаждением будет с тобой -
                Даже разлука,
                Пусть разольётся в зловещей судьбе
                Алая пена,
                Но прозвучит как присяга тебе -
                Даже измена.

Анна Ахматова.


                Я обманула Вас...
                Нет! Подарила тайну,
                Которая известна мне одной.

Ника Турбина.


МЕДЖЕЛЬ


           Погружался в сумерки Богом и римлянами позабытый маленький рыбацкий городок Меджель на западном берегу галилейского моря Киннереф. Одна за другой засыпали крохотные лачужки, неряшливо вымазанные глиной, тревожно перекликались бродячие собаки на окраине, чуя гул спешащей с севера грозы, и прибрежные кипарисы клонили свои ветви в сторону зовущего их ветра. Вдалеке рождалась буря, сгоняя над морем серые тучи, и в их сырой и мрачной глубине тонули побледневшие вечерние звёзды.
           Это случилось именно тогда. Тревога выскользнула невидимой змейкой из проходящей мимо тучи и просочилась в предгрозовую ночь, проступила горечью в тонком запахе кипарисов, укутала туманом скалу над водой и осела на остывшие камни. Предательски заныло сердце в ожидании совсем другой грозы. Место и время встречи всех самых страшных снов…
           Она сорвалась с места и побежала, одна против ветра, который всё крепчал. Небо зарокотало, грозя бесчестием и карой, но уже превратились в чертей старые обиды, и развели свои костры в объятой пламенем голове. Уже сотни когтистых лапок выталкивали из груди полуживое сердце, и тысячи маленьких иголочек вонзались в кисти рук. Велика была власть этой грозы, и бушевало небо, распевая на разные лады неведомые псалмы. Славя кого–то неземного, гремел далёкий северный хор, и торжествуя, встречали его живучие маленькие бесы, и томили смертной мукой нездешней печали, и гнали по тёмным дорогам. Но не чуя беды, спала Меджель, не ведая ни греха, ни славы, и вечность, открывшаяся для неё этой ночью, так и прошла стороной, завалившись за горизонт тяжёлым мутным облаком.
           Только белела в темноте маленькая одинокая фигурка, закутанная в длинную накидку, бегущая против ветра навстречу своей гибели. Мелькали деревья, виноградники, маленькие домишки без окон, едва прикрытые сплетёнными из веток дверьми. Рано засыпали уставшие бедняки на окраинах, встающие до зари, и даже дьявольская гроза была не в силах овладеть их утомлёнными душами.
           Потом пыльная улица сменилась вымощенной камнями дорогой, домишки выросли и разрослись вширь, потолстевшие двери оковались железом, а каменные стены удлинились в заборы. Такова была улица, ведущая к базарной площади – улица счастливых и сытых торговцев, не спящих до полуночи. Был страшен в эту ночь один из этих домов, неведомо для кого горела в тёмном окне свеча, и именно к нему несли свою жертву живучие маленькие черти, подпевая грозе. За этими дверями больше не ждали её, но хотели помочь упрямые бесы, и твердили хором, что надо спешить, покуда горят их костры, и покуда звучит их дьявольская ночная песня.
           Был краток этот разговор. Нехотя и кряхтя, отворилась тяжёлая дверь, и лукавые глаза блеснули интересом. Но погасли, и воцарилась ночь, и хлынула из пустых глаз на улицу, и растеклась по камням, и дрогнули в беспросветной тьме и медленно поплыли куда–то тяжёлые толстые стены. Уже словно издалека долетал до неё звук закрываемых наглухо дверей, и какой–то голубоватый туман медленно застилал глаза.
           Потом бесконечные каменные ограды, уснувшие дома, какие–то ворота, калитки, ковры на заборах, чернеющие ниши низких подворотен… Огоньки свечей в редких окнах, чьи–то пьяные крики, и опрокинутое навзничь чёрное небо под ногами. Небо вверху, внизу, по сторонам, небо вместо домов и заборов, звёзды вместо маленьких оконных свечей, небо одной огромной накидкой, укрывающей холодную каменную землю. Чёрное страшное небо Меджели, в котором почему–то не было луны…
           Когда она очнулась, то была уже не одна. Просторная комната и кровать с высокими подушками встретили её приветливо и просто, пригласив к теплу и покою. Остались снаружи бесы, и где–то далеко на побережье как ни в чём ни бывало подпевали грозе. Полумрак в комнате, казалось, сгущал диковинный красный светильник в углу.
           – Ты не похожа на еврейку, Мария, – сказал человек, шагнувший из угла.
           – Мой отец был египтянином, – ответила Мария, ничуть не удивившись, что незнакомец знает её имя.
           – О! – Сказал тот. – Так вот откуда родом твоя странная вспыльчивость. Египтянин – редкость в здешних краях, видать, твоей матери повезло.
           – Только не повезло мне, – глухо ответила Мария. – Это ведь он бросил её, не я.
           – Это просто людское зло, Мария, – вздохнув, сказал незнакомец. – К каждому оно подходит со своей стороны. Но нет нелюбви хуже материнской.
           – Кто ты? – Спросила Мария. – И почему я здесь?
           – Не лежать же тебе посреди дороги глубокой ночью, – улыбнувшись, ответил мужчина. – А зовут меня Хасид, и мне пристало знать всё.
           Покоем в этой комнате веяло именно от него, и Марии вдруг захотелось, чтобы это волшебное чувство стало принадлежать и ей, чтобы она тоже смогла когда–нибудь кому–то так же помочь, обогреть, спасти в самую страшную и злую в его жизни ночь.
           – Стало быть, я – блудница, – горько сказала она. – Обо мне уже говорит весь город.
           – Я оставлю тебя одну, – сказал Хасид, – и пойду спать в другую комнату. Я устал, и зла эта ночь. Предавший тебя поступил дурно, но от тебя зависит, что же будет теперь.
           – Почему он это сделал, Хасид? – Замирая, спросила Мария.
           – Потому, что любовь к тебе – всегда месть, – снова грустно вздохнув, ответил он. – Красота твоя не отсюда, но и это бы ничего, не светись в твоих глазах та самая распроклятая тайна, от которой никому, кто не посмотрит в них, нет покоя… Люди боятся тебя, как боятся грозы, как боятся всего, что выше и сильней и сотворено не ими.
           – А ты?... – Прошептала Мария. – А тебе?...
           – А мне жаль тебя, и больше ничего. Для тебя у людей припасено много зла, потому что среди них нет тебе равных. Угодно было Господу, чтобы появилась ты на свет в этой захолустной рыбацкой Меджели… Много на земле таких вот глупых шуток, Мария…
           – Откуда ты знаешь всё? – Взволнованно вскричала Мария. – Да кто же ты в самом деле?!
           – Кто ты, да кто я... – с досадой пробормотал Хасид. – Да какая разница, Мария… Ночь уже, гремит гроза...
           – Не оставляй меня одну... – почти прокричала она, но хриплый голос осел где–то по дороге.– Я не могу больше быть одна!
           Чёрные глаза настороженно блеснули.
           – Но утром ты должна будешь уйти, Мария, – сказал Хасид. – Лгать тебе я не хочу. Ещё не поздно вернуться домой, я дам тебе проводника…
           – Я не хочу! Я не пойду, Хасид! – В исступлении кричала Мария, и вторила эхом старая боль.– Не прогоняй меня сейчас, там, на улице... о, Господи, там...
           Он понял. Он знал всё и про бесов, и про старые обиды, и про то, кому поёт псалмы в грозу далёкий северный хор. И пусть тому, кто в эту ночь назвал себя Хасидом, было известно больше, чем остальным, но дул тот же самый ветер, и призыв звучал настойчиво и страстно, и засосала в свой круговорот извечная колдовская сила, не различающая ни глубин, ни высот. Отмеренное долей зла, вершилось это действо, и зажжённые его заботливой рукой, чадили голубоватым дымом восковые свечи.
           Волновалось море Киннереф, бросаясь на берег тёмными волнами с гребнями белой пены, за скалами на северо–востоке тревожно дремал Капернаум. Вечнотекущий Иордан, спрятавшись в густых зарослях, беспокойно всхлипывал под порывами могучего ветра, завладевшего Галилеей, и ещё больше шумело нанизанное на него море. Четверо путников, идущих из Вифсаиды, едва успели добраться в Капернаум к началу непогоды, и, подгоняемые ветром, постучали в первый дом, который увидели после долгих часов пути. Человек, открывший им, был приветлив, и, поклонившись, пригласил войти. Странники поблагодарили его за гостеприимство и один за другим скрылись за дверью.
           Что вершится на небе, того никому не дано знать. Этой ночью вечная и громкая слава была обещана маленькой глупой Меджели, и в одном из её домов, в красивом и таинственном полумраке, среди светильников и свечей отливали медью длинные чёрные волосы на белых подушках, и торжествовал ликующий северный хор, а в соседнем Капернауме в доме бедного купца Алхея один из путников, склонившись над очагом, вырытым прямо в земляном полу, вёл тихую беседу с хозяином о всепрощении и любви. Трое его попутчиков дремали в углу на циновках, укрывшись одним на всех стёганым одеялом. Разъедал глаза густой едкий дым, за стеной бессильно выл упрямый ветер. Обычная ночь, обычная непогода, всё то же небо, затянутое неизбежными густыми тучами, грозно наступавшими на бледную маленькую луну… и только звёзды в вышине, заботливо скрытые от людских глаз, вздрогнув вдруг, в мгновенном танце поспешно поменялись местами. Никто и не заметил.
           И не видел никто, как по далёким и тёмным дорогам в уснувшую Галилею спешила судьба, чтобы поспеть вслед за этой странной ночью.


           Проснувшись, Мария тихонько выскользнула из–под тонкого покрывала и огляделась по сторонам. Её одежда лежала тут же, на подстилке рядом с кроватью, пропитавшись за ночь дымом свечей и копотью светильника, который, лишившись своей тайны, бесполезно поблёскивал в углу мутноватым стеклом. Спохватившись, Мария стала быстро одеваться, боясь разбудить Хасида, чтобы улизнуть поскорее и постараться понять, как же могло случиться так.
Из–под полуприкрытых век наблюдал за нею всё–таки разбуженный движением Хасид. И только когда она, накинув длинную накидку, метнулась к двери, спохватившись, окликнул её.
           – О, Господи... – прошептала она, остановившись. – Что же я натворила...
           В тёмных глазах умного Хасида засветилось понимание.
           Провожая Марию во внутренний двор, он вложил в её руку несколько динариев и отрицательно покачал головой, когда она попыталась возразить.
           – Останься ещё на одну ночь, Мария, – попросил он. – Выходит, я как будто и не готов ещё с тобой расстаться...
           Теперь понимание засветилось в глазах у Марии.
           – Нет, Хасид. – Сказала она. – Я не останусь у тебя.
           – Почему же?
           – Потому, что у меня тоже есть сердце. Или все твои ночи, или только одна.
           Не выдержав её взгляда, он отвёл глаза.
           – Счастлив будет тот, кому ты подаришь все свои ночи, Мария... – уклончиво сказал он.
           Она подумала, что это, наверное, неправда, и не умеет она приносить счастье, уже потому хотя бы, что не знает, что это такое.
           Дорога домой лежала через базар с тяжёлым запахом вяленой рыбы, заглушавший все остальные. Бойкие торговцы перекрикивали друг друга, нависая над прилавками, пытаясь поймать её взгляд, хлопали в ладоши, подмигивали, закатывали глаза, ломая привычную комедию. Купив немного сладких фиников и новый гребень, она спрятала оставшиеся деньги в складках одежды, заколола растрепавшиеся волосы и почти побежала домой, спасаясь от громких окриков и хитрых глаз. Недоброй была для неё Меджель, а ещё и этой ночью вдруг бесследно пропала луна…
           Ребёнком она не ждала ни от кого ни помощи, ни защиты, и убегала на морской берег, когда уходили оттуда последние рыбаки. Для неё в человеческих сердцах не было тепла, и её согревали камни, не остывавшие до полуночи, молчащие, но понимающие всё. Там забывались обиды, затихала боль, и снова заставляло жить ночное море…
           Словно проклятие нависает над тем, кто нелюбимым приходит в этот мир, – и застывает вечными сумерками в глубине настороженных глаз, ложится тёмной тенью на неулыбчивое лицо, окутывает невидимым саваном израненную душу, – и никогда уже не найти ему любви. Страшным нечеловеческим чутьём чуют люди этот разлитый в воздухе запах страдания и одиночества, вечный зов зла слышат из сердца, и идут на зов, и настигают добычу, и терзают жертву… И не ведают, что творят…
           Каменная улица сменилась пыльной окраиной, большие дома – убогими хижинами с отсыревшими стенами. Громкоголосые пастухи гнали на луга сонных с ночи овец, и женщины с кувшинами шли за водой к колодцу, и полуголая черноглазая ребятня то и дело проносилась мимо, придумывая новые войны. Вот в чём дело было – в этих днях. В них не было ничего – только жара, пустота и бессмыслие… От зноя густел и слипался воздух, и страшно было дышать этим воздухом, и старые обиды снова превращались в чертей и разводили маленькие костры. Они были везде – на дне кувшина с водой, за веретеном, в старых сундуках; притаившись за неряшливо измазанными глиной стенами, поджидали на знакомых поворотах... и путались мысли, и хотелось бежать, но не было сил…
           Но к вечеру перегорал тяжёлый пыльный воздух, сладко тянуло дымом из маленьких двориков, в верхушках деревьев мирно шелестел пока ещё далёкий ветер, но уже заливалось рябью ожидающее его море. Запах кипарисов на побережье, крутой выступ скалы над синей водой...говорил ли кто когда–нибудь с камнями? О, Господи, Господи… если что–то не так, скажи, если угодны Тебе были эти дни, пусть так, но почему же сегодня Ты повелел всему быть иначе?...
           Мать ждала её на пороге.
           «Ну, вот и всё», – с ужасом и одновременно почему–то с облегчением подумала Мария.
           – Не зайдёшь ты больше сюда, Мария, – глухо сказала мать.
           – Мама…
           – Я не пущу. И не дам тебе навлекать позор на этот дом.
           – Но мне ведь…
           – Иди туда, откуда ты пришла. Или гонят оттуда? Поделом.
           – А ты и рада, мама…
           – Ступай. Сюда тебе дороги нет. Господь наказывает грешников, так неси же кару ты одна.
           – Господь ли? – Вскричала Мария. – Господь не карает, а прощает, мама!
           – Не смей! – Яростно взвизгнула мать. – Никто не станет терпеть твоей дерзости и блудодейства! Вдвойне и втройне покарает тебя Господь за упрямство твоё!
           – Вот как... А за что же карала меня ты? За отца, который бросил тебя? За то ли, что я родилась во грехе? Господь простит меня, мама, и я знаю это! Он простит меня, потому что я уже наказана! Меня наказала ты, наказали все вы!
           – Будь ты проклята, Мария, – вдогонку ей кричала мать. – Непокаянная блудница!
Что же зовётся истиной, о, Господи? Что скажешь, что ответишь на это Ты? Рассуди же во всевеликой мудрости Твоей, и назначь всему своё место, и прикажи идти своим чередом, и повели быть...



           – О! – Сказал Пётр. – Знать бы, за что Иуде позволено многое...
           Он умылся водой, принесённ           ой с утра Алхеем, и брызнул ею в лицо маленькому вредному Иуде. Иуда запищал и спрятался за спиной Иисуса. Потянувшись, вышел в маленький дворик Андрей, и, щурясь на солнце, расправил могучие плечи.
           – Пристал, чучело бородатое, – ныл Иуда. – И всё ему не так, что я не сделай, что ни скажи...
           – Надоели, – строго сказал Иисус, и воцарилась тишина.
           – Что будешь читать сегодня, учитель? – Спросил Андрей.
           – Даниила, – коротко ответил Иисус.
           – Вечером нас ждёт Сулима, – напомнил Пётр.
           – Ага, – сказал Иисус. – И ещё кое–что...
           – Что? – Взволнованно спросили хором Пётр, Андрей и Иуда.
           – Ужин у Сулимы, вот что! – Выдал им Иисус и брызнул на них водой из широкого кувшина.
           – Ну как есть дитё неразумное, – вздохнул Пётр. – Радуется всегда, и хорошо ему…
           Умывшись, уселись за еду, и непривычно радовался чему–то Алхей. Вдруг понесло от нехитрого очага каким–то дымным неведомым счастьем, и наполнился им тесный сжатый воздух лачуги. Всему виной были эти четверо, свалившиеся на голову ненастной ночью и превратившие её в этот тёплый чудесный день. Самый молодой из них, хрупкий голубоглазый юноша с маленькой горбинкой на носу, говоривший с ним вчера, при свете дня показался старше и мудрей. Трое спутников относились к нему с такой бережной ласковостью, словно юноша был сделан из дорогого заморского горного хрусталя.
           – Приходи в синагогу на проповедь, – пригласил Алхея Андрей. – Сегодня Иисус читает Даниила.
           – О! – Сказал Алхей, не в силах выразить большее в своё первое счастливое дымное утро.



           Мария сидела на берегу до самого заката, пока стаи птиц не выпорхнули из–за багрового солнечного шара и не опустились с шумом на тихую морскую гладь. Только тогда она пришла в себя и медленно поднялась на ноги.
           В голове звенели пустым звоном колокола, отдаваясь в сердце ноющим эхом. Со скалы были видны рыбаки, собирающие сети, долетали их далёкие голоса. Как на ладони, лежало окружённое высокими горами галилейское море, и ещё никогда она не была такой чужой на этой земле.
           Звякнув, упали на камни круглые железные монеты. Поспешно собрав их и снова спрятав, Мария в последний раз оглянулась на маленький городок, лежащий у подножья, потом подняла глаза к небу, и, прошептав короткую молитву, перекрестилась.
           По тропинке она спустилась вниз по крутому северному склону, и затихли голоса рыбаков, и скрылась за скалой Меджель, и исчезла навеки.


ВСТРЕЧА НА ДОРОГЕ И РАГОВОР


           – А хороший человек этот сотник Сулима, – говорил Пётр, раскинувшись под кустом. – Добрый человек.
           – А Изариль влюблена в Иисуса,–наябедничал Иуда про дочь сотника.
           – Ну, ты, цыц! – Шикнул Пётр, и поспешно добавил: – Брат...
           Иисус сидел рядом и, улыбаясь, слушал их разговор. Одно на всю Галилею солнце в этот вечер почему–то замешкалось в небе, и никак не кончался закат. От пылающего заревом тела один за другим отделялись цветные яркие круги и плыли перед глазами красивым хороводом, пока не смывались слезинками...
           ...– Ты плачешь, учитель?
           – Я просто смотрю на солнце…
           ... потом темнели и расплывались неуклюжими пятнами, и становился объёмным огненный диск, и опускался до земли, и зависал над дорогой, уходящей на запад. Так оставляли землю немногие, знающие истину, так было до него и будет после, когда и он уйдёт вслед за этим пылающим вечным солнцем в закатную даль, и в закрытых глазах навсегда застынет однажды увиденное им небо.
           – Я хочу открыть это людям... – прошептал он. – Вы слышите?
           Ученики сурово молчали.
           – Почему они слепы? Это солнце вижу я один?
           – Нет, учитель, – осмелился сказать Андрей.
           – Или я упал с далёкой звезды и попал сюда по ошибке?
           – О, Господи... – прошептал Пётр.
           – Или говорю непонятные слова?
           – Мы понимаем, Иисус, – сказал Андрей. – Нам не нужны слова.
           – Потому что слова вообще не нужны, Андрей. Не было и нет ничего вне вас, нет ничего больше вас и меньше. Зачем же слова?...
           Он махнул рукой и закрыл глаза.
           – Доколе же продлится это, о, Господи? – Пробормотал он. – Почему же ищут Тебя, но не видят? Веду их к Тебе, но не идут за мной? Я один, знающий Тебя, а когда уйду, придёт ли кто после?
           – Опять стряслось, – прошептал Петру на ухо Иуда. – Знать бы, что сделать – расшибся бы об камни!
           – Молчать надо, Иуда, – ответил Пётр, – и никуда не расшибаться. А оно пройдёт. Он потом всегда смеётся.
           Иисус приоткрыл один глаз и уставил его на Иуду. Тот вздрогнул и сжался, и состроил жалобное лицо.
           – Кто перебил меня? – Спросил Иисус. – Не ты ли, Иуда?
           – Не я ли, – сказал Иуда, проваливаясь сквозь землю.
           – А кто ли?
           – Да вот...
           Первым улыбнулся Андрей. Потом не выдержал Пётр. Не прошло и минуты, как воцарилось веселье, и Иуде в нём достались дружественные хлопки по спине. И никто не увидел, как в это время на западной дороге из багрового полусолнца вышла вдруг маленькая женская фигурка и двинулась к ним на фоне закатного неба.
           – И что бы мы делали без тебя, Иуда? – Переведя дух, хвалил его Пётр.
           – Вот! – Поднял палец вверх Иуда. – Попрошу запомнить и не терзать меня более мучениями.
           – Да он не со зла, – говорил Андрей. – Гневливый он, но добрый.
           Услышав шорох неподалёку, они разом повернули головы, и тут увидели Марию. Она шла по пыльной дороге, глядя в какие–то одной ей ведомые дали, а за спиной торжественно догорало последними лучами алеющее солнце. Её тёмные волосы горели диковинной красной медью, мягкими волнами спускались с плеч, и показалось вдруг, что это прекрасное видение сейчас вдруг растворится в закате и исчезнет с земли вместе с ним.
           – Силы небесные... – прошептал Пётр. – Это кто?
           – В недобрый час вышла из дому эта женщина, – покачал головой Андрей.
           – Не окликайте, – сказал Иисус, – вы испугаете её. Пускай увидит нас сама.
Но она не видела ничего вокруг, и ничего не боялась. Ни ждать, ни любить её было некому, а страшнее этого ничего случиться уже не могло.
           Когда Мария оказалась рядом, Иисус, наклонившись, сломал лежащую на земле сухую ветку. Вздрогнув, она очнулась и посмотрела прямо на него.
           – Далеко ещё до Капернаума? – Спросила она, не зная зачем.
           – Меня зовут Иисус, – ответил ей сломавший ветку.
           – Я спрашиваю, далеко ли до Капернаума? – Начиная злиться, повторила Мария.
           – А я отвечаю то, что тебе действительно надо знать.
           Трое сидевших рядом в смущении отвели глаза.
           – Ты шла туда, куда не хотела идти, а пришла туда, где тебя ждут. Это – Пётр, Андрей и Иуда. А как зовут тебя?
           – Мария, – ответила она, так и не выплыв из его бездонных голубых глаз.
           – Больше ничего не имеет значения, Мария. Должно быть, ты голодна.
           – Должно быть... – эхом откликнулась она.
           – Садись, у нас сегодня вдоволь еды. Иуда натащил целый мешок.
           – А спасибо Иуде? – Заскулил натащивший.
           – Спасибо Иуде, – бестолково повторила Мария.
           – Да что же ты? Садись.
           – Ну да, – сказала она. – И правда…
           Удивительно вкусными были и лепёшки из инжира, и виноградное вино, и особенно жареная баранина. В мешке оказались ещё сыр, молоко, финики, маслины, гранаты и миндальные орехи.
           – Не стесняйся, Мария, – говорил Иисус, – мы были на пиру и наелись на три дня вперёд.
           – У меня есть несколько динариев, – сообщила Мария.
           – Значит, с голоду не умрём. Ешь.
           А потом удалились Пётр, Андрей, и Иуда, пробормотав что–то малоразумное, причём            Пётр удалялся как–то вполоборота, и в конце концов споткнулся, ушиб ногу и застонал. Подхватив пострадавшего под руки, Андрей и Иуда поспешно уволокли его и скрыли за деревьями.
           И настала ночь, и проступил на востоке дерзкий молодой месяц. Звёзды зажглись каждая в свой черёд, и светили так ярко, так светло, словно готовы были вот–вот заговорить и поведать свою звёздную тайну. Но кто слышал когда–нибудь их тихий голос, кто из живущих на земле сам с ними говорил? Что знают об этом люди, о, Господи, что знают об этом они? Что ведомо им о том, какие пути земные ведут на небо?…
           Она могла бы рассказать о том, как одна за другой приходят пустые ночи, как высокие волны разбиваются о каменную скалу и разлетаются брызгами до самого неба. Как в запахе кипарисов на побережье проступает горькая нотка тревоги и спешащая с севера гроза томит и гонит по тёмным дорогам навстречу новой беде. О том, какой жестокой и предательской бывает нежность, и что любовь, оказывается, это тоже месть, и что когда маленькие огоньки свечей вдруг превращаются в звёзды, значит, всё самое страшное уже позади. О том, что переступить черту легко, так легко, что этого даже не замечаешь, а потом, потом – ещё легче. Словно набирая высоту, взлетаешь, поднимаешься всё выше и выше, и не веришь, просто не можешь поверить, что это падение, да и как это может быть падением, если ты отрываешься от земли и летишь, и рядом нет никого, и эта удивительная свобода… и что можно поделать, если в одну–единственную ночь вдруг предательски сливаются земля и небо, и никто, совершенно никто кроме тебя не замечает, что в Меджели больше нет и уже никогда не будет луны…
           Но она просто положила голову ему на колени и впервые в жизни заплакала. Горе застывало в её душе чёрной птицей, которая безжалостно клевала прямо в сердце, а потом миллионы её маленьких острых коготков мгновенно впивались в кисти рук, и опрокидывалось небо, и наступала темнота. Слёз не было, всегда было только небо. А сейчас были его руки. Он гладил её волосы и шептал, что он понимает, понимает всё, и просил, чтобы она плакала, не переставала плакать, потому что только так ей станет легче. Она, захлёбываясь и запинаясь, бормотала что–то о предательстве и ненависти, а он отвечал, что люди всегда ненавидят и предают только самих себя. Она бессвязно говорила что–то о любви, которая превращается в жестокость, любви, которая опрокидывает небо и убивает луну, а он, касаясь её волос, отвечал, что никто на свете не знает, что такое любовь, и, вполне возможно, она способна не только убивать, но и воскрешать. Она плакала долго, так долго, что звёзды стали потихоньку меркнуть, а он ждал, она теснее прижималась к нему, а он всё гладил её волосы, и так продолжалось, пока она вдруг не поняла, наконец, что плачет от счастья.
           Так они и сидели до самого утра, пока, хромая, не приковылял разгневанный Пётр и не разразился проклятиями по поводу их необъяснимого отсутствия. Но как–то быстро умолк, и, мельком взглянув на Марию, только махнул рукой.
           – Сегодня в полдень в синагоге народ будет ждать тебя на проповедь, – повелительно сказал он Иисусу. – Пойди и как следует отдохни.
           Мария шла следом за ними по дороге, слушая, как бородатый Пётр читает нравоучения Иисусу, и думала о том, какое влияние имеют на него эти странные люди. Они были безусловно добры, и все действия их были продиктованы только заботой о нём, но она казалась уж слишком чрезмерной, эта забота.
           – Пётр, Мария теперь будет с нами, – сказал Иисус, замедляя шаг и давая ей возможность нагнать их. – Любите её отныне, и думайте о ней, как о сестре.
           Пётр угрюмо молчал. Он не смел возражать Иисусу, но теперь делить его приходилось уже на четверых.
           – Пётр? – Подтолкнул его Иисус.
           – Добро пожаловать в царство истины, – проворчал Пётр, – если ты так хочешь, учитель…
           Иисус за его спиной подмигнул Марии.
           – Женщины... –продолжал ворчать Пётр, – от них всё зло и раздоры…
           – Веришь ли, что там, где я, нет раздоров? – Спросил Иисус.
           – Рад бы, да не могу, – вздохнул Пётр. – Оно, может, и так, Отец твой наверняка имел это в виду, да люди ведь всё всегда перелопатят по–своему…
           – Тогда начни с себя, Пётр.
           – Правду говоришь, Иисус. Я, верно, дурак, и только кричать умею… Прости, Мария, и этих двух оболтусов тоже прости... он ведь такой… слабый такой, и нам всё кажется... А! Ну на вас! – Махнул он рукой, заметив, что Иисус и Мария давятся от смеха.
           Пётр, нарочно споткнувшись о какую–то корягу, притворно застонал.
           – Что? – Спросил Иисус.
           – Нога, учитель, – смиренно ответил Пётр, глядя куда–то в сторону.
           – Ах, Пётр, ах лукавец! Неужели так трудно пару дней похромать?
           – Ходить трудно мне, учитель, боюсь, не поспею в дороге…
           – Ладно, – вздохнул Иисус. – Перестань хромать, Пётр, но это в последний раз!
           Пётр радостно вскрикнул и почему–то вдруг в самом деле перестал хромать. Это позабавило Марию, решившую, что это маленькое представление разыгрывалось именно для неё.
           Небо было розовым, удивительно нежным, и никогда прежде не видела Мария такого неба. Не чувствуя ни волнения, ни усталости, она шла, едва касаясь дороги, и ей казалось, что она вовсе уже не Мария, или напротив, только сейчас стала Марией, родилась сегодня, и Иисус, и Пётр тоже родились только что вместе с ней, потому что не могло такого быть, чтобы они жили где–то так долго вдали от неё, а она даже не знала, не догадывалась об этом… И ещё думала она, что Иисус был прав, так бесконечно и обезоруживающе во всём прав, и что до сих пор никто на земле не знает точно, что же такое любовь.



           Во внутреннем дворике Алхея происходил разговор.
           – Просто люби её, Пётр ,– говорил Иисус. – Если любишь меня, люби и её.
           – Я не могу просто любить женщину, Иисус...
           – Ты уверен, что это хоршая затея, учитель? – Мрачно спросил Андрей.
           – Я вообще не уверен, что это затея. Значит так: Иуду найти и успокоить, Марию не будить. Потом ступайте в синагогу и ждите меня там.
           Сказав это, он развернулся и пошёл прочь.
           – Будет спать где–то под деревом у дороги, – проворчал Пётр.
           – Ты слышал, что он сказал? – Одёрнул его Андрей. – Люби её.
           – Скорее уж я полюблю Иуду... Ах, кто бы говорил про лукавство! – Сокрушался Пётр, меряя шагами маленький двор.
           Пока Мария спала, совершилось ещё кое–что, а именно – Иуду нашли и привели два рыбака, и сказали, что он на берегу в одиночестве расстраивался в камнях.
           – О, Господи! – Взмолился Пётр. – Хоть бы укрепил Ты его дух, что ли!
           – Мы бы хотели... – замялся один из рыбаков, – поговорить с Иисусом…
           – Мы бы тоже, – вздохнул Пётр.
           – Приходите на проповедь, – быстро сказал Андрей. – После и поговорим.
           – А о чём проповедь? – Спросили рыбаки.
           Пётр предположил, что на вольную тему, на том и расстались.
           И зашумел день, и ожил город. И появились на улицах бодрые торговцы, погоняющие ленивых осликов, и закипела работа на полях, и поплелись на луга кудрявые сонные овцы с крикливыми пастухами. В маленькой роще на окраине, в тени развесистого дуба, положив голову на руки, спал учитель.
           Так закончилась эта ночь, и до сего дня осталась тайной.


ЦАРСТВО ИСТИНЫ
 

           Пётр и Иуда, купаясь в лучах славы, стояли в центре синагоги, окружённые кольцом любопытных, и только один Бог ведал, куда их несло в своём тщеславии. Иисус остановился на пороге и, никем не замеченный, вникал в суть их речей. Время от времени он, зажимая рот рукой, содрогался от смеха, и Мария, уткнувшись в его плечо, смеялась вместе с ним.
           – Грядёт царство истины! – Вещал Пётр. – Всяк, кто покается, прощён будет и допущен в царство!
           – А где оно будет, это царство? – Напросился Пётр на вопрос.
           – Да на небе! – Запищал Иуда. – Где же ещё?
           – А почему оно только грядёт? Разве сейчас на небе у Бога нету царства? – Озадачили и Иуду.
           – Сейчас на небо так не пустят, – важно объяснил Пётр. – А вот потом... – загадочно добавил он.
           – Что – потом? – Капернаум был не только гостепреимен, но и любопытен.
           – А там увидите! – Грозно сказал Иуда.
           – Что увидим? – Зажав нос пальцами, гнусаво спросил Иисус.
           Пётр вдруг сразу сник, а Иуда кинулся бегом в толпу и как–то необъяснимо слился с ней. Держась за живот от смеха, в открытые двери синагоги вошёл Иисус. Он поклонился, хотел было что–то сказать, но, не сумев справиться с новым взрывом смеха, только махнул рукой. Толпа неодобрительно зашумела.
           – Это учитель! – Закричал Пётр. – А ну тихо, грешники!
           Грешники не стихли, а фарисеи возле алтаря возмущённо переглянулись. То, что происходило, меньше всего было похоже на проповедь. Тот, кто вошёл, меньше всего был похож на учителя.
           – Приветствую тебя, славный Капернаум, – поклонившись, наконец заговорил Иисус.– Благословит Господь тебя милостью своей во веки веков!
           И только сейчас грешники стихли. Молчание было просто–таки гробовое. Иисус улыбнулся и вышел на середину.
           – Грядёт царство истины, – подсказал кто–то из толпы.
           – Спасибо, – поблагодарил Иисус. – Ну, это вы уже знаете...
           Ни Петра, ни Андрея поблизости уже не было. Мария, так и осталась возле двери, боясь пошевелиться. Вне всякого сомнения, происходило нечто неслыханное – то, как уверенно держался Иисус, как, затаив дыхание, слушал его народ, как недовольно перешёптывались фарисеи… но как горели глаза, как все они смотрели на него, как мягкими струйками поднимался вверх голубоватый дым кадильниц…
           – Вам говорят – молитесь Богу, а я говорю – ищите Бога! Но не там, где вы привыкли искать! Небесное Царствие всюду – я только открою для вас его двери...
           – Ну и как же попасть, Иисус, в твоё Царствие? – Перебил его один из фарисеев.
           – Да! Двери открыты – дальше что? – Подхватил второй. – Что нужно делать?
           Иисус таинственно улыбнулся, обвёл глазами всех и бросил в притихшую толпу:
           – Самому стать Царём!
           Зашелестела эта толпа, и невесело стало в синагоге.
           – Так ты собрался на царствие, вот оно что, Иисус... Должно быть, ты спал сегодня, и тебе что–то приснилось... – облегчённо вздохнул первый фарисей, вымученно улыбаясь.
           – Или чем–то не угодили тебе Давид с Соломоном, Иисус, что ты каждого норовишь помазать в цари? Или не по нраву тебе нынешняя власть? – Выпытывал второй, тревожно морща лоб.
           – Кто сам станет Царём – тому Царь не нужен! И я, Иисус, сын Давидов, подданный тетрарха Галилеи и Переи Ирода Антипы, знаю только одну власть – власть моего Небесного Отца.
           – Так сколько же у тебя отцов? – Насмехаясь, пришёл на выручку второй фарисей, распаляя себя и всех вокруг. – Ты называешь отцом всякого, о ком заходит речь, Иисус, не потому ли, что слаб и ищешь у них защиты?
           – Я не слаб, просто есть Тот, Кто сильней меня, – пожал плечами Иисус. – Он даст мне силу и власть, и истинно говорю вам, – придёт день, когда вы попросите защиты у меня! – Звонко закончил он, обведя глазами всех собравшихся в синагоге.
           Но этот день был далёк. И не любил дерзостей Капернаум. В глазах говорившего с ним фарисея Рахима зажёгся опасный огонёк.
           – У тебя?... – Презрительно переспросил он под недовольный ропот толпы и окатил всех холодной волной. – У тебя, Иисус, бездельника, самозванца и бродяги? Развратника и смутьяна? Ты здесь только потому, что за тебя просит дочь Сулимы, жалкий лицемер, иначе кто бы стал тебя слушать!Ты шатаешься везде с кем ни попадя, ешь и пьёшь со всеми подряд, а потом приходишь сюда и говоришь нам о Боге, закатывая глаза под потолок! Но и этого мало – теперь ты притащил за собой женщину! Женщину! – Он поднял руку, собирая внимание, и торжественно указал ею на дверь, возле которой стояла Мария. – Скажешь, она нужна тебе для молитвы? Для откровений и пророчеств? Одного вида её довольно, чтобы понять, зачем она тебе нужна!... И это нынче у тебя зовётся Небесным Царствием!
           Толпа ахнула. Мария зажмурилась и прислонилась к стене. Страх и стыд стеснили ей грудь. Не будь её сегодня с ним, не стой она здесь, сейчас, он нашёл бы, что им ответить, его бы обошла стороной беда... Сердце дёрнулось больно, помешав вдохнуть, и стало падать, и падать… и всё, о чём говорилось, во что верилось только что, показалось размытым и нестойким, как всплывший в голове обрывок вчерашнего сна. И чей–то больной ноющий голос прорывался и настойчиво звал за собой, в глубокую и страшную пропасть, и тоже обещал вечность, и падение, которому не будет конца...
           – И что же? – Легко спросил Иисус. – Что – это, Рахим?... Какие мысли у тебя в голове? Ты и сам, должно быть, не прочь побывать в этом Царствии...
           Он весело подмигнул ему и вдруг пошёл к Марии, которая очнулась от прикосновения его рук и открыла глаза.
           – Может быть, мысли твои бегут впереди тебя и уже рисуют то, чего ты втайне жаждешь... – сказал Иисус, обнимая её и насмешливо глядя на Рахима. – Но этому не бывать – ты не стоишь мизинца этой женщины. Тебе неведома любовь, а ведь она живёт в её сердце. Твоё же – полно соблазна и греха.
           – Так я живу во грехе, Иисус? – Фарисей задохнулся от ярости и бессилия от его выходки. – Я, уважаемый всеми служитель Господа, а не эта блудница?... Ты проводишь с ней свои ночи, а потом приводишь сюда, обнимаешь при всех и велишь кланяться ей, как святой?... Где же твоя истина, Иисус, как же Отец твой позволяет тебе это?!
           – Где моя истина? Да вот здесь! Где Царствие Небесное? Оно здесь, Рахим! Здесь, слышите, вы, любители обмана! – Он вдруг изменился в лице и выкрикнул это грозно, сдерживая рвущуюся наружу яростную силу. – Бежите туда, куда вам укажут, делаете то, что вам велят, а просите – не допроситесь! Нет вам дороги, и в пропасть ведут ваши пути! Нет у вас других помыслов, как о грехе, и смерть – удел всех ваших желаний! Вам не быть там, где буду я – запомните это! А я обещаю жизнь идущим со мной! Жизнь! И весь мир.
           Он гордо сверкнул глазами и покинул синагогу, уводя за собой Марию, а вслед за ними, опомнившись, пустились бегом Пётр, Андрей и Иуда.
           Из синагоги тут же вышли и поспешили за ними два утренних иудиных приятеля, сыны рыбака Заведея из Капернаума, Иаков и Иоанн.



           – Эх... всё! Нет назад дороги! Ничего, ещё без драки обошлось... Жалко! Хороший был город…
           Пётр говорил, ни к кому не обращаясь, под тягостное молчание остальных, пока терпение у Марии не лопнуло.
           – Довольно... – сказала она, вставая. – Я ухожу, довольно меня попрекать. Забудьте всё, возвращайтесь к Сулиме, без меня он даст вам ночлег. Потемнеет скоро – идите.
           Все неловко отвернулись, у кого–то вырвался тяжёлый вздох. Где–то неподалёку надрывно крикнула птица и словно захлебнувшись вечерней тишиной, умолкла.
           – Вот, держите... – сказала она, протягивая монеты. – Вы накормили меня вчера. Держи, Иуда... чего ты? Бери!
           – Возьми деньги, Иуда, – вдруг сказал Иисус.
           Иуда поднял голову, но не пошевелился.
           – Сходи на базар, купи еды и возвращайся назад.
           Иуда отрицательно покачал головой и опустил её снова.
           – Пусть она идёт, учитель, – сказал Андрей. – Нам не нужны её деньги.
           – Это наши деньги. И она никуда не пойдёт.
           – Ну, всё! – Пётр хлопнул себя рукой по колену и встал. – С горы и вниз понесла нелёгкая!... Непременно нужно было тебе явиться с ней! Спала бы себе и дальше, краса многогрешная! Столько трудов – и всё теперь зря! Зря! И дня не прошло... Куда прикажешь идти теперь?
           – Я пойду, Иисус, – сказала Мария, едва дыша. – Разве я в силах вынести это? Зачем только ты позвал меня с собой! Я прожила целую жизнь за один день, счастье и несчастье, любовь и разлуку... Никого нет добрее тебя и лучше, но, верно, и одной ночи иногда бывает слишком много!
           – Одной ночи? – Спросил Иисус, поднимаясь с земли. – Я смогу защитить тебя, я никому не дам тебя в обиду, теперь ты это знаешь. Но если есть другое место, где тебя ждут, куда зовёт тебя твоё сердце – значит, я ошибся, можешь уходить.
           – Нет! – Вскрикнула Мария в страхе, что он мог подумать так. – Нет у меня теперь другой судьбы и другой дороги!
           – Тогда оставайся со мной – все дни и все ночи. Пётр! Я ни слова более вам не скажу. Иуда принесёт еду, и мы отправимся смотреть закат к морю. Купи рыбы, Иуда – мы пожарим её и запьём хорошим вином.
           – У нас дома полно рыбы, – сказал Иоанн. – Мы можем вернуться и принести.
           – Слышал, что сказал Пётр? Назад уже дороги нет. Завтра мы отправимся в Кану. Беги на базар, Иуда, – солнце не будет ждать.
           – Нет, нет... – пробормотала Мария, глядя вслед убегающему Иуде, – не спеши так, Иуда, можешь не спешить... пускай солнце подождёт...
           Она опустилась на землю у ног Иисуса, и подняв голову, преданно посмотрела ему в глаза, ничего вокруг уже не замечая.
           – А оно и правда, Иисус… – замявшись, сказал Пётр, неловко и сам присаживаясь рядом. – Тепло как, ночлега можно и не искать. Да и ужин на берегу получше будет... на что нам этот Сулима?
           – Выходки его дочки уже вот где! – Заявил и Андрей, скривившись и указав на шею. – То умирает она, то прыгает, как коза...
           – О, да... – смущённо подхватил Иоанн. – Всему городу известно, что это за девица.
           – Как Иисуса увидит – так сразу помирать! – Разгорячился Пётр. – На лавку – и плохо ей! Пока он за руку её не возьмёт, не встанет, всё чтоб он рядом сидел! Ах, вот же ещё...
           – Хорошо как с вами... – задумчиво сказал Иаков, перебивая его. – Ужин на закате, ночлег на берегу... а завтра в путь – и жизнь уже другая!
           – Это что! Мы куда угодно можем пойти! – Похвастался Пётр. – Я завтра всё решу, увидите – не пожалеете!... Мария... Ты… ты пойдёшь с нами? – Хмурясь, спросил он робко.
           – Конечно, она пойдёт с нами, Пётр, и никого не станет слушать, – за неё ответил Иисус, и сам садясь между ними. – Теперь нас ждёт долгая дорога.
           – Расскажи нам, учитель... – попросил Пётр, заглядывая ему в глаза. – Расскажи, что нас ждёт... На что похоже Небесное Царствие?
           – Да погоди, – обрвал его Андрей. – Иуда не слышит, пошёл за рыбой... нечестно так.
           – Иуда у нас сам куда хочешь дорогу найдёт, и туда, и обратно... Расскажи, Иисус! Про Царствие... про весь мир расскажи!
           Иисус страдальчески поморщился и поднял глаза к небу, на котором начинали уже сгущаться краски заката, и облака из белых становились тускло–синими. Подумав о чём–то, он улыбнулся, и лицо его посветлело. Чётче обозначилась на тонком носу маленькая горбинка, острее стал узкий подбородок, упавшие назад тёмные волосы открыли высокий чистый лоб. Вслед за ним Мария посмотрела в небо, изо всех сил пожелав угадать его мысль, и глаза её потеплели, подёрнулись поволокой... и тогда она улыбнулась тоже, едва сдерживая рвущуюся прямо из сердца неистовую радость – безмолвную, как знающая свой час стихия, и бесконечную, как путь до самой высокой звезды.


ДЕЕПИСАТЕЛЬ ФОМА


           Тиха была галилейская Кана, в которую вошли они на рассвете. Дома, рассыпанные по зелёным холмам, красовались под первыми лучами солнца, улицы были пусты, и безветренное утро обещало вскоре превратиться в полуденный ад.
           Из овинов сладко пахло тёплым сеном, виноградные гроздья сочно висли над оградами и сами просились в мешок к Иуде, а в загонах робко блеяли проголодавшиеся барашки.
           Мир изменился, и что–то ушло из него вслед за вчерашним закатом. Что–то, о чём не стоило жалеть. День, спешащий навстречу, был кристально чистым и новым, и был таким для всех, кто повстречался им в это утро.
           Пётр дёрнул за руку Андрея, и они чуть отстали.
           – Вербу для неё рвёт, – кивнул он. – Гляди, гляди... А ночью – видел, нет, – он с ней спал!
           – О чём ты? Мы все спали рядом.
           – Рядом, рядом... только она голову ему на грудь положила, он её обнял, вот так прямо... и спали! Это прошлой ночью, а нынче вечером ушли, бродили где–то, а когда спать вернулись, он её перед сном поцеловал!
           – Всё, Пётр, слышишь? – Разозлился Андрей. – Какое нам дело... что по ночам? Ты спишь, и он спит... или ты сам хочешь спать с ним в обнимку?
           – Да что это, доброе дело, что ли? На неё спокойно не посмотришь ведь, а он – погладит по голове – и спать! Скажешь, в синагогу не мог без неё придти? Всё не так, только она появилась, неизвестно, что будет ещё... В Кану вот притащились... к кому, зачем?
           – Ему лучше знать, Пётр... оставь ты это, а? Может, ему легче с ней, говорить стал как складно... раньше ведь сказать не мог, чего хочет – а теперь посмотрит на неё, улыбнётся – и как говорит!
           – Говорит–то он говорит, только после его непонятно куда заносит... Хотя ведь и раньше такое бывало... Эх, пошёл я найду синагогу, может, договорюсь!... Иуда, слышишь! – Крикнул он. – Разыщи базар, купи яиц... что из того, что ты наворовал винограда? Хлеба, молока… давай, давай!
           К завтраку Пётр вернулся, и возбуждённо сообщил:
           – Будет дело! Там чтец только рад будет, так что можем идти!
           – Нет, ну надо же... – не мог он успокоиться, жуя хлеб. – Просто пришёл... просить никого не надо... говорю – Тору будет читать, с пояснениями... Что ни говори, а мне Кана уже нравится! Иуда, подай молоко! Ох, хорошее молоко... Только не надо больше про Царя... ладно, Иисус? Ведь только по шее получим....
           Он вытер белую струйку, стекавшую по бороде, и широко улыбнулся.



           После проповеди за ними увязался тощий нескладный Фома с сухим и невыразительным лицом.
           – Что говорил ты о посеянных зёрнах, Иисус?– Спросил он, терзаясь сомнением. – Не имел ли ты в виду людей?
           – А ты сегодня молодец, – рассмеялся Иисус. – Пойдём с нами, Фома, и ты узнаешь не только это.
           – А куда идёте вы?
           – А я не знаю, – махнул рукой Иисус. – Спроси вон у него, – он кивнул на Петра.
Фома озадаченно потёр пальцами переносицу.
           – Вы насмехаетесь надо мной, – наконец сообразил он. – Думал я, что вы добрые люди.
           – Да мы и есть добрые люди, Фома, – дружески обнял его Иоанн. – Никоим образом не хотели тебя обидеть... Куда идём мы, Пётр?
           – В Далмануфу, – буркнул Пётр.
           – Вот, – сказал Фоме Иоанн.
           – Пойду я с вами – и что? – С новым сомнением спросил Фома.
           – А что ты хотел бы? – Уточнил Иисус.
           – Я хотел бы говорить с тобой, когда пожелаю.
           – А! – Сказал Иисус. – Это будет. Ещё сам попросишь, чтобы я замолчал.
           – Значит так: Иисуса называть учителем, – отведя в сторону бледного Фому, обрабатывал его Иоанн, – в синагогах стоять рядом и молчать, на улицах блюсти толпу. Только кто поднимет камень... ясно?
           – Не совсем ясно, уважаемый Иоанн, что значит блюсти толпу...
           – Ммм... ты кто вообще, Фома?
           – Дееписатель, – скромно потупился Фома.
           – О! То, что надо! Тогда будешь дееписать!
           – Что?
           – Его! Он говорит, а ты пиши. Ясно? Блюсти толпу отменяется. Ну, всё. Ах, да! Добро пожаловать в царство истины, Фома!
           – Спасибо, – поклонился вежливый Фома.
           – Ты только посмотри, Иоанн, – подскочил к ним Пётр, – он снова для неё обдирает деревья!
           Иоанн высокомерно глянул на него через плечо.
           – Это к Иуде, – посоветовал он. – Почему бы вам не ныть с ним на пару?
           На лице Фомы отразилось слабое подобие улыбки.
           – Это – подруга учителя? – Понимающе спросил он.
           – Это – та, кто не нашего ума дело, – назидательно сказал Иоанн. – Звать Марией. Её не дееписать.
           Фома покорно склонил голову и опустил глаза, чтобы скрыть мелькнувший в них хитренький огонёк.
           Поначалу новообращённый дееписатель выражал некоторе сомнение и беспокойство, раздражая этим Петра сверх всякой меры, и держался исключительно особняком. А потом смело подошёл к Иисусу и попросил его на пару слов. Через несколько часов, когда Пётр, потеряв всякое терпение, отыскал их в потёмках на окраине дальней рощи, они мирно сидели рядом на поваленном бревне и молчали.
           – Доверься мне, – сказал Иисус, вставая. – И я открою тебе, кто ты. Просто поверь мне – и ничего больше не надо.
           – Не торопи меня, учитель, – почтительно, но твёрдо ответил ему Фома.
           А на следующий день растерянный Пётр принимал вежливые извинения, а Иуда – новое поручение по части хозяйства в пользу дееписателя. И настроение у всех почему–то было исключительно приподнятое, словно случился маленький общий праздник.
           Вскоре Иудой был раздобыт для Фомы пергамент, и все принялись наперебой наставлять его в его дееписании. Он долготерпел, но потом неожиданно грозно гаркнул, что из–под палки писать не будет, и все оставили его в покое, а потом и вовсе позабыли эту идею, и Фома ходил со всеми, как равный, и отличал его только торчащий из–за пояса пергамент.
           Из Каны они прихватили с собой не только горе–дееписателя – какое–то радостное волнение вышло из города и отправилось вместе с ними. Ожидание – словно с минуты на минуту произойдет что–то важное, – вот что принёс с собой тощий Фома. Он умел разъяснить притчи и загадки, разглядеть во всём тайный смысл и указать его остальным. Он как будто сверял каждый их шаг с каким–то своим планом, и, уверившись в его правильности, кивал с удовлетворением – вот, поглядите, а я что говорил, теперь уж точно рукой подать до Небесного Царствия!
           И обещанное миру сбывалось для них. Преисполненные новой счастливой силы, они выходили из городских синагог, провожаемые взглядами, полными зависти и какой–то смутной догадки, чувствуя, что с каждым их шагом что–то вокруг неуловимо и навсегда менялось. На их лицах лежал тот особенный отпечаток участников великих событий, вызывающий опасение и страх перед неумолимой волей, но не оставляющий никаких сомнений в вверенной им власти. С каждым шагом они всё больше отрывались от земли, а небо становилось всё ближе и всё понятней, и от сотворения мира до сего дня ни для кого и никогда оно ещё не бывало так близко.
           ... А она забыла, сколько прошло дней, только помнила, почему стали таким ночи. Она сидела рядом, пока он не засыпал, и смотрела на его лицо, спокойное и чистое, без единой морщинки, до самой последней минуты боясь оторваться, боясь потерять его во сне. Расцвела удивительная галилейская весна, задышала тёплым ветром и ароматом яблоневых садов, и разбросала по небу золотые звёзды. Ночь настигала их повсюду так внезапно, словно каждый день иначе бежало время, и разделяла дороги и города, вчера и завтра, и под огромным небесным сводом они были дома везде, где бы ни сгустились вдруг тёмно–синие мягкие сумерки.
           Неподалёку сладко посапывал Фома, уткнувшись в чьё–то плечо, как слепой щенок, и совсем безобидно храпел могучий Симон Бариона, похожий на каменного великана. Беспокойно метался по каким–то тревожным мирам маленький Иуда, ловя воздух открытым ртом, а Андрей, раскинув в стороны руки, не сводил с неба закрытых глаз. Братья–рыбаки спали, повернувшись лицами друг к другу, словно продолжали во сне свой вчерашний разговор.
           Больше не было косых взглядов украдкой, тяжёлых вздохов и недоверия, встретивших её – изменилось всё, и жизнь неумолимо преломилась и заскользила дальше легко и быстро, как солнечный луч по гладкой поверхности, отполированной до зеркального блеска.



           Фома проснулся неожиданно, когда ночь уже пошла на убыль и небо на востоке приготовилось светлеть. Потерев кулаком левый глаз, он сел и огляделся вокруг. Всё было тихо, только Иуда нервно дёргал во сне ногой.
           – Ничего больше не надо, говоришь... – пробормотал он, потягиваясь. – Совсем–совсем ничего, Иисус?
           Прошедшие дни помогли Фоме сделать два вывода. Первый – что его мысли и ожидания схожи с иисусовыми до самых мелочей; второй – что ему никогда и ни за что на свете не понять Иисуса. Как ни странно, в этом не было никакого противоречия – по крайней мере, не для Фомы.
           «Однако же, – размышлял он, косясь на мирно спавшего учителя,– подвесьте меня вниз головой, если я не прав, но ничего нового он не говорит! О чём же он молчит... вот в чём загвоздка!... Верь, говорит, и всё! И всё!... Мы оба с ним знаем правду – разве нет? Ну что же... пусть он, сколько хочет, молчит, а я молчать не буду»!
           А правда Фомы заключалась в том, что ему было двадцать шесть лет, и всю свою жизнь он только то и делале, что не делал ничего. Детский учитель Фомы – чтец в синагоге, устав от его дотошных вопросов и неуместного молчания, во всеуслышание объявил Фому тупым, и его размышления объявил тугодумием, и дело было сделано – насмерть устыдившись, маленький Фома навсегда спрятал от мира то лучшее, что было у него, и послушно поплёлся по жизни дальше, как ведомое на заклание животное, взирая на людей с тоской и бесконечным немым вопросом. Но у людей не было ответа, они только делали вид, что знали его, и, поняв это, Фома стал несносен и упрям – его молчаливый бунт против всеобщего незнания обозначился тем, что всякая деятельность стала ему глубоко противна. Он проявлял вызывающее безразличие к любой работе и вскоре стал позором для семьи, перестал появляться в синагоге и чтить субботы. С утра он уходил из дому и слонялся где придётся, на все вопросы отвечал угрюмым молчанием, и своим упрямством доводил до бешенства всякого, кто пытался его вразумить.
           А когда в городе стали появляться бродячие торговцы и разбивать на окраине свои шатры, окончательно решилась судьба Фомы. Как–то само собой получилось так, что кто–то из них о чём–то попросил его, гулявшего без дела, и Фома неожиданно для самого себя согласился, и дело пошло – вскоре он был на короткой ноге со всеми купцами, радуя их своей расторопностью и понятливостью, и все ночи проводил с ними у костра, без конца слушая их рассказы и не сводя напряжённых глаз с их коричневых лиц с вечной дорожной пылью в складках морщин. Фома писал за ними, в чём было отказано в своё время еврею–чтецу, а после раздавал свои записи всякому, кто попросит и больше не интересовался их судьбой. То, что он брал себе в награду, было гораздо важней и не имело цены.   
           Мир вдруг разросся до невиданных размеров и закружил Фому в каком–то дивном танце, открывая свои тайны и даря несметные богатства. Всё в этом мире было для него – и удивительные голубые горы с вечными снегами, охраняющие восток, и таинственные мудрецы, живущие на их вершинах, и молчаливые люди, умеющие подниматься в воздух, как птицы, и боги, в человеческом обличье сходящие с небес… Народы, бесследно исчезающие с лица земли вслед за своими богами, величественные храмы, ставшие грудой камней, города и дворцы, обращённые в пустыни… Древние манускрипты и глиняные таблички, умеющие хранить тайны до назначенного срока и терпеливо лежать, занесённые песком, дожидаясь своего часа, полуистлевшие рукописи, награждающие кого–то запоздалой славой, а кого–то – бесценной истиной… Постепенно в юной голове Фомы сложилась определённая и ясная картина, и бесконечная цепочка вопросов сама собой замкнулась одним–единственным последним звеном – и звеном этим был он сам. Точно неизвестно, что представилось или привидилось Фоме, но мир снова стал уменьшаться, и уменьшался до тех пор, пока не уместился на ладони, и тогда он с удовлетворением отметил про себя, что познал наконец его тайну.
           К двадцати шести годам от всего пережитого у Фомы сохранилась только некоторая робость и излишняя вежливость, да ещё дотошная способность доводить до логического конца каждое начатое размышление. Он был худ и нескладен, как подросток, близоруко щурился и имел привычку презрительно кривить левый угол рта при всяком удобном случае. В то самое канское утро, когда в синагогу, куда он забрёл впервые после долгих лет молчаливого протеста, вслед за ним вошла толпа каких–то странных людей, посторонившись, он дал им дорогу. И тогда увидел того, кто стоил всех восточных тороговцев, да, пожалуй, и всех мудрецов. Сначала Фома недоверчиво щурился и по привычке искал в новом учителе какой–то подвох, но, не обнаружив оного, второй раз совершил то, чего от себя не ожидал никак.
Долгожданное примирение с Богом не состоялось – вышло так, что в то утро молодой дееписатель из Каны Дидим Фома, бездельник и философ сомнительного качества, вышел из синагоги и навсегда исчез из родного города, отправившись вслед за новоявленным проповедником по имени Иисус, и благо человечества было последним, о чём он думал в этот момент.
           ... – Ничего больше не надо, говоришь... – беззвучно шептал Фома, застывшим взглядом уставившись в уходящую ночь. – Ничего больше не надо, Иисус? Ошибаешься, надо кое–что ещё... – Он поджал губы и быстро схватил котомку, лежащую рядом. Нашарил рукой закрытую чернильницу с чёрной сажей и острое перо, извлёк их наружу, потом достал пергамент, свёрнутый и перевязанный ремешком. Затем минуту сидел неподвижно, напряжённо вслушиваясь в предутреннюю тишину. А когда, протяжный и жалобный, издалека прилетел первый птичий крик, он очнулся, словно дождавшись условного сигнала, аккуратно развернул пергамент и уверенно плюнул в чернильницу.


ИЕРУСАЛИМ


           Всё началось, когда стали грустнеть его глаза. Сначала он уходил один, и часто не возвращался до рассвета, а потом неловко прятал виноватую улыбку и невпопад шутил. Всё чаще молчал, покусывая губы, сидел, обхватив колени, и на потемневшем лице одна за другой проступали тонкие изломанные морщинки.
           Приходили ночи вместе со страшной давящей тишиной. А неподалёку обитало никем не узнанное зло. Оно подбиралось медленно и нескладно, и искало выхода себе в обидах и мелких ссорах, в которых после было не отыскать виновных. Мир скреплялся наскоро и пугливо, словно для чужих глаз.
           – Послушай меня, Иисус, – говорила Мария, – давай вернёмся к морю. Не смотри на небо – оттуда родом твоя печаль!
           Он просил прощения одними глазами, но из них смотрело то же небо, а губы шептали невольный приговор:
           – Значит, отныне быть печали...
           – Но что, что же случилось, чего же ждал ты, скажи... Объясни мне, чего я не понимаю, научи, покажи! – В исступлении билась она, не зная, чем ему угодить теперь.
           Подходил Фома, садился рядом, подтягивал длинные худые ноги и сочувственно вздыхал.
           – Вот мы и обошли всю Галилею… – сообщал он. – Самое время податься куда подальше... как считаешь?... Я тебе скажу – если это Царствие где–то есть, мы его непременно отыщем!
           Иисус невесело улыбался и качал головой.
           – Ты обещал нам вечную жизнь, учитель, – переминаясь с ноги на ногу, смущённо напоминал Пётр.
           – Ты говорил, что мы всегда будем с тобой, Иисус, – плаксиво встревал Иуда. – А что же будет теперь?
           Он смотрел на них взглядом раненого оленя, исполненным достоинства и боли.
           – Ступайте прочь и ни о чём не тревожьтесь, – упрямо повторял он. – Я исполню всё, что обещал.
           Не в один ли из дней этого небывало жаркого лета за белёсой дымкой тумана вдруг скрылось небо? Не тогда ли жгучий сухой ветер пустыни вслед за раскалённым воздухом принёс с юга первое дыхание беды?
           После они избегали говорить об этом, чтобы не пришлось спрашивать себя, почему потом он сам дал ей дорогу.



           Сама собой случилась осень. Поспели маслины, и в первый день седьмого месяца тишри от Сотворения Мира наступил год три тысячи семьсот девяносто четвёртый. Потом в великий день Йом Кипур был отпущен в пустыню покаянный козёл, а Израилю прощены все грехи.
           А на шумный праздник Сукот в Иерусалиме, когда в Храм входила торжественная процессия с водой из священного источника Шилоах, у внутренней стены возле южного входа в языческий двор стоял черноволосый странник и молча наблюдал за происходящим. Когда ликующая толпа, причастившись радости водочерпания, устремилась мимо него вслед за процессией во двор священников, он один остался стоять, не шелохнувшись, посреди всеобщего веселья, задумчиво глядя перед собой.



           Несколько часов спустя в Кедронской долине, вдали от шумных улиц города, медленно заползало за гору холодное осеннее солнце. Золочёная громада Иродова Храма померкла, опустели висящие над обрывом каменные террасы, и последний луч, на мгновение блеснув из–за крепостной башни, скользнул по пустующим гробницам пророков и скрылся в предместье.
           Когда стихли последние звуки праздничных гуляний в Гефсиманском саду, с Елеонской горы в долину спустился Иисус и в назначенном ранее месте нашёл отпущенных на день учеников. Все ждали его, не было только Фомы и Иуды.
           – Вы со мной? – Вместо приветствия спросил Иисус.
           – Спросишь тоже! – За всех ответил Пётр.
           – Что бы ни случилось?
– Пусть случается, – пожал плечами Андрей.
           Фома с Иудой добрели до древних кенотафий уже в глубокой тьме, и, никого не обнаружив, перебранились коротко и двинулись к месту ночлега.
           От этой ночи ничего не осталось в памяти Марии – только давно знакомое, безлунное, бесконечное, вечное одиночество промелькнуло среди зелёных деревьев и навеки покинутых могил и скрылось где–то за холмами Иерусалима.



           Он больше не звал её за собой, не искал глазами в толпе, он перестал шутить, потом перестал улыбаться. Страх за него пришёл вместе с болью.
           – Мне нельзя бояться, понимаю, нельзя, – говорила она Фоме. – Он делает всё правильно, наверно... он знает, как… почему же мне кажется, что он тоже боится этих дней?
           Фома хмурился, кривил левый угол рта, вздыхал тревожно и мыслительно морщил лоб.
           – Ты не презираешь меня, правда? – Спрашивала Мария, отчаянно цепляясь за разговор о нём. – Не думаешь, что он стал презирать меня?
           – Он не стал презирать тебя, Мария, – медленно и тяжело произносил Фома. – Это город... я сам не узнаю его в этом городе... Ну и мерзкое это время, когда дело идёт к зиме... а говорят, в этих краях зимы не бывает...
           Она благодарно сжимала его руку, и долговязый Фома смущался и снова кривил робкую улыбку. Он с неизменным уважением относился к любым проявлениям человеческой исключительности, одним из которых была, без сомнения, красота.
           – Если хочешь знать, – говорил он, постепенно смелея, – я тоже не одобряю его походов в Храм. Про Царя опять заговорил... Царя ему никогда не прощают... Он как–то по особому умеет настроить всех против себя, но здесь ему это не сходит с рук так, как в Галилее... Мне кажется, что иерусалимские зеваки глупее других зевак. Упрямее, что ли...
           – Ты тоже заметил? – Оживилась Мария. – А небо... я никогда не видела, чтобы небо было таким тяжёлым... оно будто просится упасть и разбиться вдребезги!
           – И воздух, – подхватил Фома, – этот воздух южного моря... тебе не кажется, что он...
           – Мёртвый?
           Они уставились друг на друга.
           – Я поговорю с ним, – прошептала Мария. – Теперь это не просто мои страхи, Фома, ты понимаешь, что это значит?
           Фома нервно теребил тонкий пояс.
           – Нет, – сказал он наконец. – Нет, Мария. Кто бы ты ни была, не мешай ему.
           – Я люблю его, – просто ответила она. – И моя любовь сильней других. Он научил меня слышать голос сердца, но этот голос всегда произносит только его имя.
           Фома снова нахмурился и покачал головой.
           – Но может это не совсем то, чего хотел он?... – Пробормотал он как бы про себя.
           Она повернулась и поймала его взгляд. Оробев от своей смелости и от ровного жгучего огня её глаз, он затаил дыхание и замер, боясь шелохнуться.
           – Нет, Фома, – сказала она тихо–тихо. – Он хотел, чтобы я любила его.


           Легче было бы сказать, что небо не разбивалось на тысячу осколков, проще было бы забыть о том, почему это случилось.
           Древними улицами Сиона ещё гуляла поздняя дождливая осень, играя тяжёлыми тучами, а с моря в каменный город вдруг змеёю вползла зима. В окрестных деревнях роились чёрные стаи ворон, тревожно перекликались перед грозой, с криком срывались с голых деревьев и шумно взлетали, неуклюже барахтаясь в ветренном воздухе. Опустевшие острые ветки жутко торчали на мрачном сером фоне и качаясь, отчаянно царапали тяжёлое низкое небо. Тучи раскисали мгновенно, вздрагивали грязными потоками ливней, и громовые раскаты за горизонтом сотрясали землю эхом далёкого взрыва.
           Холодные струи обрушивались на город, стучали настойчиво и грозно, загоняя в подворотни случайных прохожих. Крытые базары и ряды уличных прилавков под навесами наполнялись суетой и запоздалыми криками, тонущими в шуме дождя, и спешащие в укрытие горожане сбивались возле входа в одну живую кучу и принимались недоверчиво наблюдать, как у них на глазах плотнеет пелена дождя и посреди сплошной ненастной серости насмешливо сверкает с горы роскошная храмовая позолота.
           Прислонясь к стене, в арке базарных ворот в промокшей толпе стоял Иисус и тоже смотрел на город. Неожиданно на его хрупкое плечо тяжело и веско легла чья–то крепкая рука.
           – Насилу отыскал тебя, Иисус из Галилеи, – прошептал ему на ухо хриплый глухой голос. – С некоторых пор ты перестал появляться в Храме...
           Рука властно приказала ему не оборачиваться.
– Ты ходишь один, – с укором сказал незнакомец. – Это страшный город.
           Иисус равнодушно пожал плечами, продолжая смотреть на дождь.
           – Меня послал мой господин, – продолжал хозяин руки. – Он хочет встретиться с тобой и будет ждать в полночь у гробницы Давида в нижнем городе.
           Иисус скосил глаза на руку, лежащую у него на плече. На указательном пальце сиял перстень с огромным гранёным рубином. Дальше начинался длинный рукав чёрного плаща и прорезь капюшона, закрывшего лицо.
           – Что хочет господин твой? – И глазом не моргнув, спросил он.
           – Правды, – хрипло ответил голос. – Света твоей истины, – и добавил почтительно: – учитель...
           – Я буду, – коротко сказал Иисус. – Ступай.
           Рука в мгновение ока исчезла в рукаве.
           – Именем Синедриона! – Крикнул незнакомец толпе, расступившейся мгновенно, выскочил из арки под проливные струи и скрылся за стеной дождя.


           ... – Так ты говоришь, что Храм Ирода – жалкая насмешка?
           – Пожалуй, ещё хуже, Иосиф. Если бы они видели Бога, как вижу Его я... Его невозможно поместить в этот позолоченый сарай, не унизив... понимаешь?
           – Забавно... – протянул Иосиф и, прищурившись, посмотрел на него. – И с этими идеями ты заявился прямо в Храм? Однако... Поговаривают, ты объявил себя Царём...
           – Они не понимают, не понимают, Иосиф!...
           – Стоп! Я понимаю.
           Он довольно улыбнулся и протянул руки над костром.
           – Ну и переполох был, скажу я тебе... И после всего этого ты смело гуляешь по Иерусалиму в одиночестве?
           – Я живу в окрестности, – ответил Иисус и быстро добавил: – У друзей.
           – А... – сказал Иосиф, понимающе покачав головой. – Вот оно что, у друзей... А то я думаю как раз – кто это там в темноте уже битый час притворяется, что его тут нет? А это, наверное, друг.
           Иисус с удивлением вскинул голову.
           – Я приметил этого друга ещё давно, – улыбнулся Иосиф. – Он пришёл за тобой и спрятался вон за тем кустом. Эй, приятель! – Крикнул он во тьму. – Давай сюда, к костру, ночь–то, поди, холодна!
           Иисус насторожился и тревожно сжал руки. Из–за куста не донеслось ни звука.
           – Я приказываю тебе выйти именем Синедриона! – Уже с угрозой прокричал Иосиф, вставая. – Или тебе не сдобровать, клянусь честным именем Иосифа Аримафейского!
           Тихо раздвинулись кусты, и маленькая фигурка, закутанная по самые уши, шагнула к костру.
           Иисус и Иосиф замерли, раскрыв рты, когда разглядели того, кто приближался к огню.
           – Мария! – Первым опомнился Иисус. – Боже мой, это ты?
           Она покачала головой и с вызовом посмотрела на Иосифа.
           – Раз такое дело, Иисус... – сказал тот смущённо. – Ведь я не знал!
           – Ты шла за мной от самой Вифании? – Удивлённо спросил Иисус.
           – Я шла за тобой, – ответила Мария, и в её глазах сверкнуло отчаяние. – Или ты хочешь опять прогнать меня?
           Её волосы рассыпались по плечам и снова заиграли медью в отблеске костра. Ослеплённые её красотой, они вдруг забыли, что надо думать и говорить, что надо что–то отвечать этой смелой отчаявшейся женщине.
           – Послушай... – наконец опомнился Иисус. – Разве можно идти одной через весь город?
           – Я разозлила тебя?... – Пробормотала Мария. – Я так и знала – это я во всём виновата... я для всех не такая… Я дерзкая, я хожу одна в темноте...
           – Ну что ты, милая, милая моя... Это я виноват – ты же шла за мной... Господи, да садись же и как следует согрейся!
           Мария сделала шаг к костру, но вдруг остановилась и тихо всхлипнула. Они оба невольно подались вперёд.
           – Я... я так боялась... что что–то случится с тобой, Иисус... что ты... не вернёшься...
           Она, как ребёнок, залилась слезами, всхлипывая и вытирая глаза. Тронутый до глубины души Иосиф обнял её и усадил к огню.
           – Знаешь что, Иисус? – Сказал он на прощанье. – Будь у меня такой друг, ноги бы моей не было в Храме!
           Глядя на плачущую Марию, он не ответил. Какая–то неузнанная мысль прилетела к нему из другой, далёкой ночи. А когда она отняла руки от лица и посмотрела на него, он опустил глаза.
           – Ты был вчера у Лазаря, Иисус, – настороженно спросила Мария. – Фома сказал... Почему ты не взял меня с собой?... Меня не любят его сёстры?
           – Дело не в них... – тяжело сказал Иисус, глядя на неё исподлобья. – Просто…
           – Да! Знаю! Дело не в них! – Вспыхнула Мария, и он вздрогнул, как от пощёчины. – Конечно же, не в них – дело в тебе! И ещё в Боге, правда, Иисус? Который послал меня к тебе, как чудесный подарок, но не сказал, что с ним делать дальше? Поэтому ты и бегаешь, поэтому прячешься от меня? Посмотри же на меня, посмотри – я была для тебя целым миром, а теперь крадусь за тобой тайком, по ночам!
           – Мария... накинь платок, ветер с севера... Неправда, всё совсем не так... Здесь... мне лучше быть одному.
           – Но послушай, – волнуясь, сказала она, ближе придвигаясь к нему, – если ты так хочешь, мы никуда не уйдём, мы останемся, мы все будем здесь с тобой. Только скажи, что ты хочешь, чтобы было так, скажи!
           – Я не вправе, – ответил он. – Я не вправе ни приказывать, ни просить.
Он причинил ей боль, когда отстранился и повернулся к костру. И он снова это знал, но отодвинулся ещё дальше.
           – Не вправе… – повторила Мария, глядя перед собой. – О, теперь я знаю, Иисус, я была бы тебе плохой женой! – Вскричала она, обхватив голову руками. – Я ничем не могу тебе помочь… и иногда мне так хочется сделать что–то тебе назло, чтобы ты увидел, что кроме Бога на земле есть ещё и люди! Я ничего, ничего больше не понимаю... Ну почему, почему мы здесь?… Как изменился ты... тебя не узнать...
           – Я хочу здесь остаться, Мария. И не могу этого объяснить. Если я уйду – эти невежды будут считать, что правы. Нет, нет... Теперь уже я никуда не уйду.
           – Вот и всё, правда? – Горько сказала она, глотая слёзы. – Как будто и не было ничего – только для меня теперь нет никакой надежды! Я пришла сюда из Галилеи, пришла следом за тобой, потому что ты позвал меня, поманил... даже и не думай отделаться от меня сейчас… Нет! Не говори мне ничего... знать больше не хочу ни о каком Боге! Потому что для меня Бог один – и это ты!
           Что–то дрогнуло в его лице. Он не стал искать слова, а просто протянул ей руку. Горячая волна с треском вырвалась из пламени и задышала невыносимым жаром, а потом спала и снова скрылась в пылающую глубину костра, где по тлеющим искорёженным веткам пробегали искристые огненные змейки.
           Свет огня танцевал на их лицах, а с земли тянуло мертвенным холодом. Они просто сидели, взявшись за руки, друг на друга даже не глядя, и одиночество, такое больное и тревожное, медленно отступало и сменялось тихим пронзительным счастьем. И поверить в него до конца было страшно, всё равно что признаться себе, что мир утаил от тебя самую важную и сокровенную тайну, и разгадать её тебе не по силам. И было именно так, потому что до сих пор никто на земле не знает точно, что же такое любовь.



           «Я хотел бы забыть, я хотел бы вычеркнуть всё, написанное этой осенью… Я хотел бы забыть, и убежать далеко–далеко, и скрыться, и сделать вид, что не было ничего... никогда не было ничего...»
           Фома отложил пергамент и повернулся на спину. Ветер за стеной подкрался ближе и притаился.
           «Пергамент перевожу, – вспомнил Фома. – Пергамент дорого достался Иуде.»
           Ветер собрался с силами и завыл. Вой получился жалобный и нестрашный. Возле двери послышались чьи–то шаги и тревожный шёпот.
           Фома аккуратно вытянул ноги и откинул голову, изображая спящего. В последний момент вспомнил про пергамент, пошарил рукой по циновке, нашёл и запихнул свиток себе под бок.
           Вошедший остановился на пороге и окинул взглядом спавших.
           – Что делали весь день? – Тихо просил он у стоявшего рядом.
           – А не было никого, – так же тихо ответил ему сонный голос хозяина. – Вернулись к вечеру, по отдельности... гуляли где–то...
           – А она?
           – А нет её.
           – Как нет?
           – Не пришла ещё, Иисус.
           «Самое время сейчас, – подумал Фома. – Ведь его не сыщешь теперь никогда!»
           Он поёрзал немного и медленно сел, словно проснувшись только что.
           – Ты поздно пришёл, Иисус…
           – А ты рано проснулся.
           – Может быть, вовремя, Иисус?
           – Говори.
           Фома криво усмехнулся и встал. Пергамент бессовестно выпал.
           – А! – Сказал Иисус.
           – Хм... – Сказал Фома.
           Они вышли в соседнюю комнату и остановились друг против друга. Фома подумал сразу же, что плохая это была идея – поговорить. По глазам увидел, что зря вставал и ломал комедию.
           – Трудно сейчас идти в Галилею, – сказал он. – Время холодное. Да и дождь, поди, разбил и разлил в грязь дороги…
           – На осле разве что, – посоветовал Иисус. – Думаю, можно раздобыть где–то здесь осла…
           Они задумчиво подняли глаза к потолку, словно обдумывая варианты.
           – Осёл один будет, – наконец сказал Фома. – Разве же возможно найти нам восемь ослов?
           – Да, – согласился Иисус. – Восемь, конечно, вряд ли…
           Они не смотрели друг на друга, притворялись, что думают об ослах и слушают ветер.
           – Нельзя нам оставаться, Иисус, – почти жалобно сказал Фома, первым потеряв терпение. – Тебе ли не знать? Коль уж нам всем не выбраться из этого проклятого города, не молчи, Бога ради, говори с нами и не бросай нас!
           – Не думаешь ли ты, что вам следует ходить везде со мной, Фома?
           – Но мы не видим тебя неделями, что думать, не знаем, Иисус, и если я могу о чём–то просить Бога, так только о том, чтобы не было никогда ни этой зимы, ни этой осени!
           Фома махнул рукой и сел на лавку у стены. Что сказать ему – что вера их ослабела от этих дождей? Что, мирясь с поражением, они сломлены духом и готовы предать? Что всё в мире сейчас против него и заодно с этим городом? Он открыл было рот, но почувствовал, что сжалось горло, и предательски защипало в носу.
           «Я бы только хотел спросить у него – чего ради? – Подумал он, глотая колючий комок .– Только узнать – каково это, когда идёшь один против всех? Ведь теперь уже, кажется, совсем, совсем один...»
           У порога снова послышись шаги и шелест одежды. Иисус вышел из комнаты, и вскоре до Фомы донёсся его строгий голос. Потом настойчиво и мягко что–то ответил ему шёпот Марии, затем они вышли во двор, и всё стихло.
           «Однако... – сладко улыбнулся про себя Фома, чувствуя, что комок в горле растекается теплом по телу. – Как же я... ведь уже, кажется, и не совсем... не совсем один...»


РАСПЯТИЕ


           Дорога была пуста, и ровно горели факелы на обочинах, освещая красноватым светом мощёные камни. Неясные силуэты деревьев сливались с чёрной придорожной тьмой, и вокруг не было ни души.
           Час был поздний, но далеко до рассвета. Юркий маленький человечек всё больше жался к каменным подставкам под факелы и избегал прямого пути, так и норовя в случае чего мелькнуть в непроглядную темень.
           Он шнырял туда–сюда между фонарями, прыгал на одной ноге, пытаясь безуспешно обмануть холодную ночь. Иногда он бормотал что–то себе под нос, останавливался и скулил, как брошенный щенок, обнимал себя руками и качался из стороны в сторону, успокаиваясь, как ребёнок. Затем вдруг выбегал на середину дороги, поднимал лицо к небу и грозил кому–то кулаком, всхлипывая и ругаясь, потом боязливо оборачивался и снова прятался в тень. Прислонялся к каменному столбу и долго стоял недвижим, как статуя, раскрыв рот и сложив на груди руки, во всю тараща бессонные невидящие глаза.
           Беда, случившаяся с маленьким человечком, пришла не впервые. Он лежал без сна и видел, как по стенам гуляли знакомые чёрные тени. Над южным морем поднималась ядовитая розовая дымка и отравляла воздух над городом, и оживляла призраков, выходящих по ночам из пещер. Он тихо всхлипывал в темноте, задыхался от беспомощности и страха, и боялся заснуть, опасаясь подмены. Сон мог сделать его другим, сон мог всё разрушить, дать волю теням и разлитому в воздухе яду. Когда становилось вокруг темно и тихо, наступал страшный час, и оживало то, что должно было умереть, давно умереть внутри. Но оно поднималось из самой неведомой глубины, липкое и злое, оно тянуло ожившие руки и рвалось навстречу красноватому вареву тумана, под сырые своды пещер. Там ждал кто–то без имени и цели, знающий свой срок. Тот, кто должен был придти, знал тайный язык и слышал зов. И когда душа его покрывалась трещинами, он вспоминал старые знаки и плакал, жадно и горько, от безысходности и вечной боли. Сон стал врагом, и смотрел лживо, с ухмылкой. Больше не было защиты, и дивных, знающих, сильных глаз. Теперь нигде в мире не было покоя.
           Он стал один бороться с этими ночами, полными разлитой в воздухе отравы.
Но приближалась весна, а весна была сильней Иуды.



           Мария уже целый час бродила по рынку, шумевшему и полному предпразничной суеты. С утра она ушла одна, стараясь никого не разбудить, и дорога словно сама привела её сюда, в самый центр города, где она могла быть среди людей.
           – Красавица!... Финики!... Виноград!... Покупай!... Так бери!... – Кричали ей вслед торговцы.
           Она вздрагивала, как от пощёчины, от каждого крика, но заставляла себя улыбаться, чтобы прогнать тревогу, и шла дальше, рассеянно поглядывая по сторонам. Время от времени что–то звенело у неё в голове, и она останавливалась, словно спрашивая себя, что она здесь делает и кто она такая, и почему одна, опять одна... Ночь Мария не спала – каждый раз, когда сон готов был спуститься к ней, какой–то толчок изнутри прогонял его и оставлял её без сил, в отчаянии и тоске. Дважды она поднималась, глядя на спящего Иисуса, и хотела разбудить его, и что–то сказать… но потом ложилась снова, чувствуя, что скорее закричит от обиды, чем станет снова просить его поговорить с ней, как прежде, обнять, догадаться, как ей не хватает его нежности...
           Мария замерла посреди толпы, вспомнив, как он протянул во сне руку, а потом провёл ею по груди... так он раньше обнимал и гладил её по волосам, и они лежали, долго–долго, делая вид, что спят... почему же он больше не звал её к себе?
           «Я уйду, – подумала она неожиданно и легко. – Он даже не заметит. Нет... нахмурится – а потом забудет, забудет меня... ведь он этого хочет – этого, я знаю.»
           Она развернулась было, чтобы куда–то бежать, и тут столкнулась с человеком, который хотел пройти мимо, но, взглянув ей в лицо, удивлённо спросил:
           – Мария?…
           – О, Господи... – прошептала она, отступая на шаг.
           – Теперь ты в Иерусалиме? Ты здесь одна?
           – Одна, Хасид... – зачем–то сказала она, словно подписывая себе приговор.
           Он покачал головой, рассматривая её. Он снова что–то знал… Мария отступила ещё на шаг.
           – Что же это ты – на базаре, и без покупок... ты ждёшь кого–нибудь? – Спросил Хасид, не сводя с неё глаз и подступая ближе.
           – Не жду, нет... не жду...
           – Погоди... Возьми деньги. Нет, просто так – возьми. Это подарок... к празнику.
           – Отчего я снова встретила тебя, как тогда... перед тем... что же это?...
           В голове снова зазвенело, и базарный гул словно отдалился куда–то, растворился и затих. Где–то вдалеке ей послышались зловещие раскаты грома, и что–то снова мелькнуло в глубине чёрных глаз Хасида – вечное, безлунное, одинокое, как её жизнь...
           – Я же говорил, что ещё не готов с тобой расстаться... – говорил Хасид, наклоняясь к ней, словно в каком–то сне или тумане, – приходи ко мне вечером, мой дом у Сионских ворот... А не захочешь – не приходи, Мария, тебе лучше знать, что делать на Пасху в Иерусалиме...
           Задержав вздох, она покачнулась и невольно прислонилась к нему.
           – Я... приду, – быстро сказала она, коснувшись плечом его плеча. – Моему Богу я больше не нужна... поэтому я приду к тебе.
           Потом она отшатнулась и со всех ног кинулась прочь.



           Фома был осторжен и опасался новых знакомств, ходил по городу в одиночестве и прислушивался к разговорам. От напряжения и волнений ему казалось, что всюду говорят об Иисусе, и каждое случайное слово представлялось ему роковым. С тех самых пор, когда стал недобрым город, огонь в глазах Иисуса загорелся ещё ярче, ещё сильней – и дело стало совсем худо. Потому что вольно или невольно, и друзьям и врагам – стоило бояться этого огня.
           «Ну и наделал он делов... – думал он, переходя от толпы к толпе. – На осла, сегодня же вечером, и куда глаза глядят – надо его увозить... отыщу сегодня же, и...»
Обманывая сам себя, он кружил по улицам до темноты, путая повороты и не замечая одних и тех же переулков. Мысли его медленно густели вслед за ранними сумерками, а в ногах начиналась тихая, но неуёмная дрожь и постепенно поднималась всё выше и выше. Он долго бродил, пока не заметил, что дело неладно – дома нависали над ним, вырастали из–под земли и преграждали дорогу, обступали кольцом и не давали прохода. Куда бы ни шёл Фома – его преследовали одни и те же серые стены, неровные, с выбоинами и нишами, и зажимали его с двух сторон в каменные тиски в узком маленьком проходе.
           «Ах вот оно что! – Сообразил наконец Фома, вытирая рукавом со лба страшный холодный пот.– Как же я сразу... это ловушка! Это тупик, из которого нет выхода...»
           Он прислонился к стене и устало махнул рукой.
           «У нас всех теперь выхода нет, всё бесполезно... – подумал он с удивительным и ясным спокойствием. – Это игра, и нам не уйти отсюда. Мы проиграли. Всё кончено, всему конец теперь...»
           Он закрыл глаза и долго слушал, как ровно и гулко стучит в груди упрямое маленькое сердце. А когда снова открыл их, увидел, что злые стены расступились и открыли перед ним потерянную ещё до сумерек дорогу. Дома с молчаливым одобрением смотрели на него свысока. А в чистом ночном небе одна за другой приветливо и дружелюбно подмигивали ему холодные белые звёзды.
           – Кто же Ты? – Прошептал Фома. – Что же это? Почему?.. Зачем?...
           Где–то рядом, сегодня он чувствовал это, были спрятаны ответы, и стены, и звёзды, и дома знали их и молчали, и не знал их только он, Фома. От обиды и стыда он заплакал, хватая открытым ртом мягкий весенний воздух и всхлипывая судорожно и громко.
           – И никак нельзя иначе... – бормотал он жалобно, – нельзя... и не сделаешь ничего... что же это? Что сталось с нами? Как вышло так?.. Смеяться теперь над нами, только смеяться, потому что мы смешны – мы сделать ничего не можем! Мы жили и верили, мы знали истину, а что теперь?...
           Спотыкаясь и держась за стены, он побрёл назад, и дорога ложилась перед ним сама собой и дома выстраивались, как надо. Город искупал перед ним вину, как мог. Город не был ни в чём виноват.
           Уставший и больной, постаревший как–то вдруг, Фома вошёл во двор и, ничего не замечая вокруг, у дверей столкнулся с Петром.
           – Эй!– Обрадовался Пётр. – А мы думали, не подался ли ты вон из города?
           – Куда уж тут... – сдавленно ответил Фома.
           – Ты это... праздник завтра, Фома! Помнишь Матвея, сборщика податей из нижнего города?
           – Ну...
           – Все идём к нему на опресноки. Пасха ведь... Будешь?
           – Что? А, буду...
           Фома добрался до лавки и упал, не чувствуя ни головы, ни тела.
           «Праздник, – грустно подумал он. – Завтра праздник... бесполезно, всё бесполезно... всё равно...»
           А за час до полуночи последним вернулся Иуда. Никто не догадался спросить его, что делал он и где был, и о чём думалось ему в эти страшные осень и зиму. Как обычно, всем было не до него, и некому было заметить странные бегающие глаза затравленного зверька, спасающего свою шкуру, руки, нервно теребящие пояс, бессмысленную застывшую улыбку, виноватую и жуткую. Потому что всем было наплевать на Иуду, потому что его опять обманули и бросили одного, и отдали призракам печального и безводного каменного юга. Потому, что свет впереди померк, и восресла старая больная печаль, и никому по–прежнему не был нужен одинокий и несчастный полуребёнок–полустарик, бездумно, по–собачьи, преданный и жалкий.
           Никто не удивился, что он заснул сразу же и захрапел тихо и мирно, наслаждаясь долгожданным спокойным сном.
           Потому что теперь Иуда не боялся ночи.



           Фома проснулся больным совершенно, и целый день в голове его стоял туман. Происходящее казалось ему неживым и незаслуживающим внимания, и меркло перед отчётливой мыслью, что что–то важное он упустил в своём прошлом. Предметы, едва попав в руки Фомы, меняли очертания и форму, и оказывались вдруг не теми, какие были нужны ему. Слова, обращённые к нему, Фома понимал иначе, упрямо мотал головой и робко улыбался, и, как не силился он, прежний мир не возвращался к нему – всё плыло мимо каким–то размытым рисунком. Лица, возникавшие перед ним, он признавал с трудом, и казалось ему, что все вокруг затеяли игру и правил её Фоме не объяснили, и, может даже, сговорились с его детским учителем, не зря он приметил его накануне в толпе возле Храма, и возможно, где–то здесь его родители и семья, и всё совершается с какой–то зловещей и недоброй целью… То вдруг вспоминалась ему Кана и местная синагога, и что–то важное, казалось, было оставлено там, и он порывался бежать и искать, потому что по какой–то причине это надо было сделать именно сегодня. Один за другим восточные купцы–караванщики являлись ему и давали какие–то туманные советы, смысл которых мучительно ускользал от него, а потом ни с того ни с сего виделись голубые снежные горы с вечным всезнающим солнцем. Потом Фома переносился в пустыню и снова вспоминал, вспоминал, вспоминал, зачем же он здесь, что же важное нужно вспомнить и сделать, может быть, прямо сейчас, но усилия его были тщетны, а видения растворялись одно в другом и не приносили ни облегчения, ни ответа.
           Потом плавно проплыли мимо толпы босоногих грязных паломников, запрудившие улицы, римские легионеры на площадях, предпраздничный гул, суета и окрики, и возник просторный и прохладный каменный дом, салат–латук на цветном широком блюде, в кувшине красное вино. Говорились опять слова, спорили даже, но всё было так далеко, так бесполезно...
           А когда зазеленели в ночной темноте деревья Гефсиманского сада, в полусне или в полуяви, перед ним возникло одно–единственное лицо, и заслонило, и победило вдруг кошмар этого бреда. Сердце сжалось и отпустило, и всё отлегло, затихло, и неясная больная память помирилась с Фомой.
           – Пусть всё случится... – на ухо сказал ему тихий голос, – а ты не верь... Всё не то... кто ты сам – вот что важно. Так кто же ты – можешь мне ответить, Фома? Теперь ты знаешь это?...
           Прозрение обрушилось со страшной силой, подхватило и унесло Фому за собой. И то самое утро в канской синагоге, и счастливое лето, когда он шагал по бесконечным дорогам, едва касаясь земли, и навсегда оставленная Галилея – он отчётливо и ясно увидел вдруг, чем же это было на самом деле, что скрывалось и пряталось от него в этих днях. Он навсегда и сразу простил городу его страшную осень и осколки разбитого неба в грязных лужах, хоровод серых домов и холодные белые звёзды, он простил миру всё и заранее, поднявшись так непостижимо высоко, что ничему на свете более не дано было его потревожить. Бог явился Фоме тишиной, такой благостной, такой сладкой, что тёплые слёзы выступили у него из глаз. Он остался стоять, одаренный священным покоем, отные глухой, слепой и равнодушный ко всему.
           И всё, что было после – отряд храмовой стражи, мелькнуший за деревьями, вооружённые легионеры, закованные в панцири, звон мечей и какая–то заварушка – он встретил с лёгкой улыбкой и сразу же отпустил, не веря больше ни своим глазам, ни этой ночи.
           Так и не спустившись вниз с бесконечного звёздного неба, тем более Фома не почтил своим вниманием вертлявого маленького человечка, выскочившего из–за спины римского солдата на залитую лунным светом поляну. Он бежал к ним, улыбаясь и гримасничая, и махал рукой с такой обезоруживающей и искренней радостью, словно нёс с собой долгожданную счастливую весть.
           Застыв от ужаса, никто не шевелился, и человечек, тяжело дыша от возбуждения и бега, остановился и обвёл всех торжествующим взглядом. Все были здесь, и все смотрели на него, и все видели это – подойдя к одному из них, он благоговейно поднял лицо, впиваясь глазами в его глаза, окунаясь и ища в них ту самую стену, о которую разбился однажды. В наступившей жуткой тишине он вдруг поднялся на цыпочки и с рвущим душу отчаяньем припал губами к губам того, ради которого жил столько месяцев.



           Весть разнеслась по городу в считанные часы и достигла самых окраин. Люди оставляли праздничные столы и валили на храмовую площадь, подгоняемые любопытством и выпитым вином. Целые толпы стекались по городским улицам на свет факелов и костров. Перевалило за полночь, но гул и топот не стихали. Пришедшие, не дождавшись известий, разбивались на кучки и готовились к бдению до утра, боясь упустить удобное для зрелища место. Разговоры велись тихие, вполголоса; подогретые ночной таинственностью, разрастались слухи, и вскоре было уже не разобрать истинной причины этого столпотворения у Храма Ирода Великого накануне первого пасхального дня.
           Мария бежала по городу, ещё не понимая случившегося, не чувствуя его, в него до конца не веря. Но когда один за другим стали мелькать наспех покинутые дома с остатками пасхальных трапез и горящими в окнах свечами, сердце дёрнулось больно и с высоты рухнуло вниз – что–то ужасное и непоправимое было в этом праздничном глухом одиночестве вымерших ночных улиц, какое–то несчастье смотрело на неё из этих окон. Пустоте и безлюдью, внезапно случившимся тут, словно было отказано во всякой надежде.
           Ощущение беды вызвал почему–то вид запрудившей Храм толпы, именно в ней почудился Марии зловещий смысл происходящего. Эти собравшиеся вместе люди, ждущие рассвета и новостей, вдруг показались ей корнем всех бед, творящихся на земле. Захлёбываясь в своей беспомощности, она ничего не могла теперь – между нею и тем, кто был ещё так близко от неё, выросла эта живая и безликая стена, и встала между ними, и навеки преградила путь.
           Какая дорога из её любви привела её сюда? Что же было в том, о, Господи, что она однажды, перейдя ту самую черту, отделяющую боль от разума, неожиданно так просто открыла для себя? Для чего же тогда он, сидя на земле сломал мёртвую сухую ветку и сказал ей, что его зовут Иисус? Ведь то, что случилось тогда, было важней и больше целого мира...
           Такие близкие и живые, вставали обрывки дней и слов, наступали снова ночи, а за ними – рассветы, и на глазах бесследно растворялись в страшной, неизбывной печали. Память отказывала ей и забирала с собой его улыбку, впадины на щеках и лучистую сеточку морщин.
Закрыв рукой рот, она сдавленно закричала, мотая головой из стороны в сторону, содрогаясь всем телом от бессильного отчаяния.
           Но самое страшное запоздало и пришло потом, когда с ясностью, сразившей её, она наконец поняла, что в эту ночь из чужих окон неумолимо и жутко прямо на неё смотрело её собственное горе, у которого не было ни имени, ни срока...


ЕВАНГЕЛИЕ ОТ МАРИИ


           ... – Мария, – говорил кто–то, тряся её за плечо. – Ты слышишь, Мария? Что с тобой?
           Над ней склонилась одна из женщин, держа в руке кувшин с водой.
           – Уже вечер скоро... плохо ей, – услышала она. – Как принесли вчера вечером – до сих пор в себя не пришла.
           – Поспит пусть.
           – Воды бы хоть...
           – Да нет, лучше так, не трогай.
           – Может, сделать что, отвар какой...
           – Пусть лежит, кто знает, что ей теперь нужно.
           Не открывая глаз, она повернулась на бок и зарыдала, кусая руку, чтобы не раскричаться.
           – Водички выпей, – сказала ей женщина. – Ну, чего ты... это я, Марфа.
           – Говорю тебе, оставь её. Три дня теперь будет плакать...
           – Плохо ей, бедной, не ела сколько же...
           – Обходилась раньше как–то без твоих забот, и теперь обойдётся. Погляди на неё – кроме неё будто никого и нету больше. Бегай тут вокруг... Кто он ей – муж или кто? Можно подумать...
           – Да замолчи ты, что ли... Видишь, как убивается...
           – Не сильно–то и убивается. Померла бы уже, коли на то... Жива же, значит, не больно–то... не те это слёзы.
           – Послушай, принеси пойди лучше чего... что осталось…
           – А что осталось? Теперь прикажешь её кормить? Может, она так целый месяц тут пролежит – и нам её ещё и кормить? Куда девать её? Никто за ней не пришёл – нам теперь всё... Принесли, бросили нам на шею...
           – Не надо, – сквоь слёзы проговорила Мария. – Я воды выпью, и пойду...
           – Да куда ты пойдёшь, бедная... Ночь скоро. Не надо, милая, поплачь, потом поспи, утром уже...
           – Я... нет... мне надо. Я пойду.
           – Подожди… водичка вот. Давай, пей... подожди... успокойся сначала, потом пей... захлебнёшься ведь... вот так.
           Всё плыло у неё перед глазами, тело отказывалось слушаться, но в голове горела мысль, что она должна ещё раз непременно увидеть его, и для этого встать, и идти, и спешить, очень спешить...
           – Ты не слушай её, у нас еды много... Я принесу тебе сейчас, поешь, давай, только вставать не надо...
           – Марфа! – Крикнула со двора сестра. – Тут спрашивают её! Пришли к ней.
           – Кто?! – Вскочила Мария. – Я... я бегу, уже бегу...
Вот – ведь это он, как ни в чём ни бывало, пришёл за ней! Ничего этого не было – она просто потеряла сознание, и теперь он сам пришёл, чтобы забрать её, и вылечить, и спасти...
           Она вырвалась из рук удерживающей её Марфы и кинулась к двери. Но упала на пороге прямо на руки вошедшему человеку.
           – Положи её лучше, – услышала она. – Давай, сюда...
           Пришедший за ней – а это был Фома, – осторожно уложил её обратно на скамью.
           – О боже! – Плакала она, не в силах принять правды. – Нет, пустите меня, пустите, я пойду, я должна идти...
           – Куда, Мария? – Спросил Фома. – Ну тихо, тихо, ну пожалуйста, не надо...
           – Ты кликни меня, если что, Фома, – сказала Марфа. – Я пойду.
           – Мне надо увидеть ещё раз... его увидеть. Пойдём туда, Фома.
           – Завтра, с утра, давай, отдохни, и я тебя отведу.
           – Сейчас! Мне надо сейчас. Что же это, Фома?...
           – Я... просил его, – вздохнул Фома. – Говорил, просил... Он никого не хотел слушать. Упрямый человек!
           – Я знаю, знаю... Ему весь мир был нужен, ему было мало нас... Всё, что было не так на свете, его ранило, он хотел исправить всё, изменить, он страдал и мучился так сильно, но сделать ничего не мог, и мы не могли помочь ему в этом! Никто не мог...
           – Всё погибло уже давно, – сказал Фома. – Так давно, что я и не помню уже, когда нам всем вместе было легко, когда он говорил с нами и улыбался, как прежде... он как будто покидал нас, как будто прогонял или отпускал, – не знаю... Только никто не ушёл.
           – Не ушёл? – Почему–то обрадовалась Мария. – Они правда, все здесь?
           – Да здесь, – с какой–то досадой сказал Фома. – Здесь они...
           – Надо же, здесь... И что вы будете делать?
           – Да кто вы, Мария, какие такие вы... Ухожу я, – вдруг сказал он. – Далеко отсюда ухожу, наверное, навсегда. Пришёл попрощаться.
           – Уходишь, Фома?
           – Я... я только хочу понять, зачем... Зачем он сделал это? Почему вышло так?... Знаешь, там, далеко, там ведь есть люди, которые должны это знать.
           – Что ты говоришь… где–то есть такие люди? А куда ты идёшь, Фома?
           – Далеко, куда–нибудь на восток...
– Надо же, как... Ты как будто что–то писал, Фома?...
           – Да, – потупился он.
– А где же, где... Ты писал, что он говорил?
– Да так, кое–что... Матвею отдал, из нижнего города, он грамоту знает... Пусть останется ему, может, когда... Слушай! – Вдруг схватился он. – А пойдём со мной!
           – Но я... Я не знаю, Фома...
           – Что тебе тут делать, Мария? Послушай... Надо только вернуться назад, в Кану, дождаться каравана, и с ним... Я много кого знаю, и меня они помнят... Ты нигде ещё не была, Мария, ты не знаешь, какие чудесные страны там, на востоке... Я столько могу тебе рассказать! Ты всё, всё увидидшь своими глазами, и Египет, и Бахарат... всё, всё о чём он говорил, ты увидишь сама... Там, на востоке, есть снежные горы, и на их вершинах живут вечные люди, которые знают всё... Я должен их найти, рассказать им, что случилось, и они скажут мне, почему, и что я должен делать... Я буду относиться к тебе, как к сестре, – спохватился он, – но никому не дам тебя в обиду. Ты не подумай... Я сам ни о чём и думать больше не могу... стоит перед глазами...
           – Стоит перед глазами...
           – Пойдём со мной, Мария!
           – Нет, Фома, – покачав головой, сказала она. – Посмотри на себя – ты уже говоришь, как он… Рано или поздно с тобой случится то же самое. Видно, такая моя судьба... Пойдём. Пойдём, Фома, отведёшь меня к нему.



           Вечером субботы в ворота дома Иосифа кто–то постучал.
           – Там говорят, срочное поручение, именем Синедриона, хозяин, – робко доложил слуга. – Какая–то женщина...            
           – Ночь на дворе, суббота... Что за дело, Иосиф? – Заворчала жена. – Стол ведь у нас, гости...
           – Я сейчас.
           Иосиф недовольно поморщился и встал из–за стола.
           – Дурной привкус у этих слов, – сказал он. – Портит аппетит.
           Он последовал к воротам вслед за слугой. Женщина, которая ожидала его, казалось, едва держалась на ногах.
           – Да что это за... – начал Иосиф, но вдруг, словно узнав её, притих. – Иди, – сказал он слуге. – Скажи, я скоро буду.
           – Это... ты, Мария? Это ты? – Спросил он, приближаясь к ней. – Что ты... Как ты, Мария?
           – Я... не важно, ничего, Иосиф. Мне нужна твоя помощь.
           – Но я... Что, Мария, что?...
           – Пойдём со мной. Надо его вынести оттуда.
           – Что?! О, Господи, да что с тобой, Мария?... Как вынести? Куда...
           – Я всё покажу. Идём со мной, сама я... нет сил...
           – Конечно же, нет... о, Господи, да что же это?...
           – Надо, Иосиф... Нет, я не могу. Просто пойдём со мной. Только сейчас... надо успеть до рассвета.
           – Но я же не могу... Не могу идти так с тобой через весь город, Мария... А как же ваши... его ученики?
           – Они ничего не должны знать. Никто не должен...
           – Но подожди... Если мы...
           Он посмотрел на неё и замолчал. Думать о ней было страшно, смотреть на неё было страшно.
           – Встретимся через час, – сказал он. – Жди меня там.
           ... Когда всё было закончено, Мария легла прямо на свежую землю и закрыла глаза.
           – Да... – сказал Фома и присел неподалёку на траву.
           – Ты думаешь о том же, наверное, Фома? – Задумчиво спросил, опускаясь рядом с ним, постаревший за эту ночь Иосиф. – Что же это за Бог, которому нужна такая ложь, чтобы оправдать себя?...
           – Я думаю о ней, – сказал Фома.
           – И что же ты думаешь?
           – Что она, Иосиф, кажется, не лжёт.



           – Я видела его, – сказала она. – Видела. Он воскрес.
           Наступила тяжёлая пауза.
           – Ты несносна, Мария, – сказал Андрей. – Ни перед чем ты не остановишься... Нет для тебя святого. Даже и теперь...
           – Что ты хочешь доказать, неразумная женщина? – Едва сдерживая ярость, зашипел Пётр. – Что перво–наперво у него – ты?! Что ни здесь, ни там нет у него других дел и забот?
           – Конечно, – хмыкнул Иоанн. – Куда уж нам всем... Но о Боге, о Боге бы подумала! Иисус давно уже на небесах, с Отцом, Мария, это то, чего он хотел всегда. Что делать ему здесь, с тобой, теперь...
           – Я просто... Я просто первая пришла. Я пришла первой, и его увидела, когда он ещё... Да почему, почему вы не верите мне?!!
           – Может, просто потому, что ты лжёшь? Не знаю, что на уме у тебя, но думаешь ты, как и всегда, только о себе. Всё закончилось, Мария. Всё. Хватит. Никто не станет тебя больше терпеть. Ему ты нравилась чем–то – волосы, может, глаза... Но больше здесь нет никого, кто станет тебя слушать.
           – Андрей! Я не знала... Вы притворялись!... Я не знала, что вы так ненавидите меня!...
           – Да за что же, вот за что же тебя любить? Вечно у тебя полно всяких выдумок. Сегодня ты скажешь, что Иисус воскрес, завтра – что он торгует чем–то на базаре... Довольно этих глупостей.
           – Иди, ищи себе теперь другого учителя, – сказал Иоанн. – А нам оставь хотя бы память...
           – Пойдём отсюда, Мария, – отделяясь от стены, сказал Фома. – Тебе незачем слушать их. Идём. Больше нам здесь нечего делать.
           – Вот и дееписатель проснулся! Птичка наша недолго останется одна... Поглядите на него – только проклюнулся, а туда же! Хоть что–то от учителя себе урвать, хоть вот её...
           – Да как же вы... Что же это, Фома?!...
           – Пойдём, Мария, просто пойдём, –  взял Фома её за локоть. – Не надо больше…
           – Я вам вот что скажу, хоть вы и не хотите слушать, жалкие, глупые люди! – Вырвалась Мария. – Вы не знаете ничего, вы ничего, совсем… не знаете! – Из последних сил она пыталась придать словам твёрдость, но голос её дрожал. – Вы... вы не знаете, что он мне говорил, что он вообще говорил, вы не знаете его!... Это вы всегда думали о своём, каждый, а его не знали!... А он... он насквозь видел вас, он знал вам цену, он мне говорил...
           Она перевела дух и тихо закончила:
           – И вы ещё не знаете меня. Ничего вы не знаете... Я знаю вас – а вы не знаете меня.



           Они шли под тёмным, тяжёлым, сползающим на Иерусалим небом в молчании. Всё покорно тонуло во мраке, и только Храм сиял, выхваченный из тьмы неведомо как лившимся на него сверху белым светом. Виляющими узкими улицами они вышли в верхний город и, обойдя Храм, оказались у Золотых Ворот, где старые Давидовы стены сходились со стенами Агриппы. Напротив у подножья Елеонской горы виднелся тревожно шумевший Гефсиманский сад, над которым нависла свинцовая туча, готовя грозу. Тут Фома замедлил шаг и, подойдя уже к воротам, вдруг остановился.
           – Мария... – как–то странно сказал он на самом выходе из города. – А где ты была… тогда вечером, ночью... и на следующий день, когда... – он кивнул головой на Гефсиманский сад.
           – Фома… – прошептала Мария. – Выйдем из города... скорей, прошу, уйдём прочь из Иерусалима... пожалуйста, пойдём...
           Она взяла его за рукав, но Фома убрал её руку и не сдвинулся не на шаг.
           – Нет, я только хотел сказать, что он тебя ждал... до последней минуты оглядывался, искал... за столом с нами сидел сам не свой... таким я его никогда не видел. Не моё это, конечно, дело... но всё–таки... можешь сказать?
           – Нет! – Мертвея, отрезала она. – Не могу... не твоё дело, Фома! Не твоё...
           – А... – протянул Фома, и лицо его стало непроницаемым, как небо Иерусалима. – Так я тебя видел, на рынке... тогда, днём... ты как будто разговаривала с кем–то?
           – Да выйдем же отсюда... ну пошли, слышишь?!
           – Постой. Я хочу знать.
           – Ты хочешь знать?... Ну и стой тут! Оставайся! Я пойду одна.
           Она метнулась к выходу из города, но Фома ловко опередил её и стал в воротах.
           – Говорю – постой, – отрезал он, не пуская её. – Я ведь всегда узнаю, что хочу, Мария. Одну твою тайну я уже знаю. Впрочем… знаю и вторую.
           Она попыталась обойти его, но он не загородил ей проход, и остановил её легко, но твёрдо. В отчаянии Мария ударила его кулаком в грудь, но он устоял, схватил её руку и прижал к себе.
           – Что? – Насмешливо спросил Фома, глядя ей в глаза и крепче прижимая к своей груди её стиснутую в кулак руку. – Уйти хочешь? И далеко собралась?
           – Да что это с тобой, Фома?... Господи, я позову на помощь… я закричу!
           – И кого ты позовёшь? Кто придёт к тебе на помощь?... Мария, кто?
           Дрожа, она вырвала у Фомы свою руку, и попятилась, не зная, бежать ей назад или умереть здесь, на месте.
           – Ты ли это, Фома... Господи, кто ты?...
           Она задохнулась от позднего прозрения, и словно впервые увидела Фому. Он стоял перед ней, нерушимый, как ворота, из которых для неё не было выхода.
           – Фома... – прошептала она. – Фома... но ведь... послушай, Фома...
           – Не надо говорить ничего, не надо... Поздно. Я спрашивал тебя – ты не ответила. Просил пойти со мной – ты не захотела. Оставайся же одна – наверное, так лучше... Мария…
           – Да за что же, за что ты мучаешь меня?!... Почему, Фома, не даёшь мне покоя? О, как же, как же я виновата!...
           – Помнишь то утро в Кане? – Спросил Фома, и в его узких глазах зажёгся хитрый огонёк. – Вы все смеялись надо мной, я хотел уже уйти... почему не ушёл, знаешь? Сказать?...
           Небо дрогнуло и зарокотало.
           – Нет, не надо говорить, замолчи, замолкни навек!... – Закричала Мария, силясь перекричать небо. – Куда же ты?... Куда...
           – Я говорил тебе – я ухожу. Твои тайны умрут со мной, не бойся – отныне это мои тайны. Свидимся как–нибудь – уж это я тебе обещаю!
           – Не уходи... Фома!... Фома!!!
           Она хотела бежать следом, но кисти рук внезапно похолодели, и земля пошатнулась у неё под ногами.
           – Фома!… – В последний раз страшно прокричала Мария под раскаты грома, стоя в арке Золотых ворот, чувствуя уже в руках знакомые иголочки, от которых день в её глазах превращался в полночь.
           – Нет, нет… иди, иди... уходи отсюда подальше… – бормотала она вслед Фоме, медленно опускаясь на землю у стены, – уходи... А он простит меня, я знаю, когда–нибудь простит... Ты не знаешь, Фома, что такое любовь... никто на земле не знает, никто...
           Она закрыла глаза и не видела больше ничего.
           Душный город ждал грозы, которую предвещало небо, но вслед за Храмом засияли Царские сады. Свет струился из тьмы сквозь свинцовую пелену и застывал, как на картине, неестественно и ярко. Не выдержав его потока, небо раскололось надвое, и из расщелины на землю выпал пронзительно белый, невыносимо слепящий глаза солнечный луч. Тучи не спешили расходиться, зажимая его в тиски, но его одного было довольно, чтобы залить светом весь Иерусалим, от проклятой Генномовой долины до священной горы, где с далёких времён пустовали гробницы пророков.
           У одного из её склонов, на насыпанной неприметно сырой земле, примятой, но ещё не поросшей травой, лежали крест–накрест две ветки сорванной вербы.
           Не оборачиваясь, Фома шел из ворот в сторону Гефсиманского сада, навстречу деревьям, в последний раз шумевшим для него в Иерусалиме.