Перерыв

С Смирнова
Перерыв в записях, литературных или дневниковых - все равно, что перерыв в жизни: воспоминания сбиваются, путаются и картина искажается.
Я не писала ничего уже несколько месяцев, что совершенно мне не свойственно. Несколько месяцев я испытывала отвращение к бумаге, карандашу, клавишам – этому современному перу.
Раньше все было совершенно иначе.
Раньше в моей сумке одновременно находилось как минимум два блокнота, измятых, исписанных, заляпанных кофе и пропавших табачным дымом, всегда много ручек – вдруг одна, или вторая, потеряются? И листы – распечатанные на работе, и украденные оттуда, чтобы дома стать исчерканными, исписанными на полях – вычитанными и отредактированными. Всегда несколько листов.
Последние месяцы я совсем не пишу. Ничего.
Женщина, мнение которой я ценю, любит говорить о том, что лучшие литературные произведения рождаются в минуты душевных терзаний. Она верит, что горе и страдание рождают непреодолимое желание выплеснуть свои чувства на бумаге, дать им имена, степени, литературную форму. В чем-то она права, однако, я перечитала свои записи, родившиеся с минуты страданий, и уничтожила их – чересчур больно, слишком сильно, гротеск, взрыв, рыдания, ощущения нереальности, или наоборот, чересчур реальности.
Один человек, погрузившись в эти несколько мгновений моей жизни, изложенных на бумаге, сказал об этом так: «Мне показалось, что я - это ты, и вся эта боль на секунду стала моей. Я не смог читать дальше».
Те же чувства владели и мной, когда я перечитывала свои записи.
Интересен также такой момент: произведения, созданные от безысходности, не позволяют мне редактировать себя. Я просто не могу заставить себя перечитать то, что было написано кровью и слезами.
Я могу писать о том, что пережила, только когда пройдет время, когда все мои чувства будут проанализированы, осознаны и аккуратно развешаны в шкафу: каждому чувству свои плечики. Я не могу писать только о себе, о событиях своей жизни – дневники не для меня. Раньше в моей голове рождались спонтанные сюжеты, коротенькие диалоги, просто отдельные слова и словосочетания. Не полагаясь на свою память, я старалась тут же их записать – вот откуда столько исписанных блокнотов на моем столе.
Последние несколько месяцев я не писала ничего. С трудом давались даже письма друзьям. Я ловила себя на том, что вид аккуратных рядов буквенных символов, появляющихся на мониторе по моему желанию, пугают меня. Мне было страшно писать, и я знаю, почему.
Я боялась, что не выдержу, что крик, подавление которого рождает порой шедевры, вырвется, выплеснется, изувечит белый лист, подомнет под себя мои мысли, чувства, меня самое. Я была испугана – ведь если бы крик вырвался, я не смогла бы его остановить, и все свежие рубцы вновь превратились бы в жуткие раны со рваными краями.
Немного легче со стихотворной формой: в рифмах крик находит темп, такт, становится на платформу размера и перестает сбиваться на всхлипы. Но я не пишу стихов. Я пишу прозаические эссе и короткие рассказы. Дай я себе волю, за эти несколько месяцев я написала бы десятки, сотни рассказов – все в мрачных тонах с редкими багровыми всплесками. И Вагнером на заднем фоне.
Фридрих Ницше. «Рождение трагедии из духа музыки или предисловие к Рихарду Вагнеру». За гладкими философскими рассуждениями Ницше, за безупречной логикой и точными сравнениями, бездонными провалами видна страшная, жуткая, и, в тоже время, посредственная и банальная история. Такая же обыкновенная, как моя, ваша. История любви.
Ницше и Вагнер. Фридрих и Рихард. Безумный философ и сумасшедший композитор. Вагнер – красавец, несомненный гений, странная, инфернальная личность, тонкие белые запястья, красивые руки, всегда испачканные чернилами, ноты на белоснежных манжетах, горячее вино и ледяной коньяк. Мутный взгляд – Рихард знал Фридриха, был знаком с ним, много говорил, часто делился планами. Но вряд ли он хотя бы раз по-настоящему видел его – глаза Рихарда всегда были устремлены куда-то внутрь себя и вдаль одновременно. Он видел то, что не дано увидеть никому другому – гениальную музыку, вселенскую драму. Никто ее еще не слышал – а он уже видел, ощущал, мог дотронуться до музыки кончиком языка или втянуть ее носом.
Фридрих, сухой, тоненький, как соломинка для коктейля, с пышными усами, отпущенными для солидности – как бы он ни хотел, он никогда не мог заглянуть Рихарду в глаза. Он даже не мог быть уверен, что Рихард действительно говорит с ним. Однажды во время беседы о музыке, Рихард в порыве схватил Фридриха за руку. В этот момент Ницше решил, что сама вечность прикоснулась к его предплечью. Он, Вагнер, был этой вечностью. В нем была Вселенная, огромная галактика, тогда как в Ницше с трудом умещалась жалкая пустыня. Долгими вечерами он носил за Вагнером бокалы с вином, слушал его путаные рассуждения - композитору не обязательно уметь говорить словами, ведь он в  совершенстве владеет языком музыки. В смятении он ловил себя на том, что не слышит слов, а видит лишь рот, очерченный тонкой линией, римский профиль, выступающий, массивный лоб, чуть нависающий над глазами, рыжеватые завитки на бледной шее. Когда Рихард был увлечен рассказом, от волнения у него выступали мелкие капельки пота над чисто выбритой верхней губой.
Ницше боялся подходить к нему слишком близко, боялся, что небесный, совершенный в своей гениальной красоте Рихард заметит косящий взгляд, залысины, маленький рост… Спустя годы, Ницше был бы рад пришить себе козьи копыта и хвост, лишь бы Вагнер обратил на него внимание. Ночами, вернувшись из салонов, Фридрих жег сотни, тысячи свечей, ломал перья и рвал, в отчаянии, свои записи – как рвала их я. 
Фридрих понимал, что если он даст словесную форму своим стонам, выпустит их из груди и поселит в книжных переплетах, его жизнь станет пошлой, пустой картинкой, а его великая любовь – сказочкой о психически нездоровом гомосексуалисте, за которую я не дала бы и пфеннига. Может быть, душа поэта, и просила бумаги, но ум метафизика отрицал возможность слабости. Соломоновым решением стала работа «Рождение трагедии из духа музыки или предисловие к Рихарду Вагнеру».
Ни строчки этого произведения не посвящено Вагнеру, как человеку. Ни одно слово не указывает нам на чувства автора. Вагнера, как такового, там нет. Однако, весь этот научный, фундаментальный труд насквозь пропитан любовью. Нерукотворный памятник, дань любви, сублимация так и не удовлетворенного желания обладать каждым вдохом гения музыки. Гений философии. Гений слова.
Фридрих сидел на подоконнике. В спину дуло, но сил встать и отойти – не было. Потом он долго болел, в легких была вода, и семейный доктор боялся, что его молодой пациент умрет. Однако, сейчас он не мог пошевелиться – прямо перед ним, в каких то двух метрах, за скромным кабинетным роялем сидел Рихард. Бледный, как всегда, рот сурово сжат, тонкие руки летают, нет, парят над клавишами, едва касаясь черных. Только черных – Вагнер любил сложные тональности. Фридрих слушал и понимал, что его ноша тяжелее, чем у Сизифа – его любовь никогда не получит жизни, его мечты никогда не станут реальностью. Да и были ли они, мечты?
Фридрих подружился с Рихардом более года назад. Он был восхищен этим человеком, восхищен его музыкой, его видением мира, даже его белыми рубашками. Однако, чтобы осознать, какова подоплека этого чувства, Фридриху понадобилось время. Если бы не случайность, он, возможно, был бы гораздо счастливее теперь. Он бы не видел сейчас, как капелька пота стекает по виску играющего на черном Рихарда и как в его глазах отражается пламя свечей.
В тот вечер, выйдя из театра, Фридрих направился прямо домой. Ему не терпелось записать свои впечатления от новых вагнеровских пьес – они, без сомнения, были новым в музыке, несли какие-то мощные, неясные пока изменения. Добравшись до квартиры, он обнаружил, что забыл закрыть днем окно: в комнату намело снега, было жутко, невыразимо холодно. Закрыв окно и растопив камин, Фридрих отправился в ближайшее питейное заведение – коротать время в ожидании тепла и уюта.
Заняв столик и заказав себе грога, Фридрих, без отлагательств, принялся за заметки. Хозяин заведения хорошо знал его и не был против, чтобы «интеллигентный человек сиживал у нас со своими бумагами». Увлекшись, Фридрих не заметил, как за соседний столик сели двое молодых людей, одетых как студенты. В ту пору Фридрих был немногим старше их, поэтому, когда они начали оживленно говорить о чем-то, Фридрих включился беседу. Мало-помалу, все разговорились и перезнакомились, а вскоре отправились в квартиру Ницше – тепло, уют, грог, вино, беседы о музыке и литературе.
Весь вечер Фридрих рассказывал о Рихарде, его достижениях в музыке, его достоинствах. Вскоре один из друзей отправился «к тетке», как он сказал, – тогда это обозначало «в бордель», а второй попросил разрешения остаться на ночь. Фридрих не был против – места было достаточно, а гости бывали у него редко.
Он не был против вина – его никогда не бывает достаточно в зимние ночи; не был против того, чтобы сидеть с закатанными штанами у жаркого камина – он всегда боялся холода. Он не сказал ни слова против, когда его новый приятель начал массировать мягкими, почти детскими пальцами его ноги, руки, гладить его лоб, целовать пальцы – слишком долго Фридрих был одинок. Фридрих лишь мягко отстранился в какой-то момент, да и то лишь потому, что услышал собственный голос – это было ему внове.
Молодой гость ушел наутро, а Фридрих сутки безостановочно писал, забыв даже поесть. Через сутки он нагрел воды, вымылся, чисто выбрил подбородок и посетил Рихарда. Он отдал ему готовую рецензию и пригласил в ресторан. Они часто выходили вдвоем – молодые, привлекательные мужчины, беседующие на возвышенные темы, пьющие вино, хранящие дорогие сигары за отворотами сюртуков. В тот вечер Фридрих понял, что никогда, ни за что он не откроет правды Рихарду. Никогда не расскажет ему о той ночи, которую провел с ним, и о которой Рихард не имел ни малейшего понятия. Никогда.
Он решил пожертвовать любовью, чтобы не потерять уважение  к себе, себя.
В тот день он решил, что всегда будет рядом со своим гениальным возлюбленным, но никогда ни словом, ни движением не выдаст себя. О, какие ночи были у них той зимой, какой нежностью были наполнены пробуждения. Сколько тревожных, сладостных минут пережили они в месте. Жаль только, Рихард не знал об этом.
Зато знал Фридрих. Он никогда не смотрел в лица мужчин, с которыми спал – слишком часто они не были  похожи на Рихарда.
Сейчас, слушая игру Рихарда на черном, вглядываюсь в его бледное, отрешенное лицо, он думал о том, что его ноша оказалась непосильной. «Рождение трагедии из духа музыки или предисловие к Рихарду Вагнеру» было написано и отдано издателю. Фридрих чувствовал себя свободным – не от любви, но от обязательств, данных когда-то себе. Зачастую эти обязательства бывают сильнее чувств.
Никто не знает, чем закончилась эта история – и не мудрено, ведь ее не было. Были только гениальная книга и гениальная музыка. Есть гениальный Музыкант и гениальный Философ. Есть их след в истории. И только очень, очень внимательный человек, умеющий чувствовать слова, и трогать музыку кончиком языка, может услышать эту историю в латиничных рядах Фридриха Ницше и прочесть ее в невероятной музыке Рихарда Вагнера.
Рождение трагедии из духа музыки, или предисловие к Рихарду Вагнеру.
Гибель комедии на кончике пера, или эпилог Фридриха Ницше.
«Иисус умер. Фридрих Ницше».
Я не пишу уже несколько недель – я боюсь букв, вылетающих из-под моих пальцев.
Я боюсь своих мыслей – такими они кажутся нелепыми и сильными одновременно. Как только из бестелесных химер мои мысли превращаются в оформленные на бумаге кириллические ряды, они обретают реальную силу.
Мне стоит еще немножко пожить в тишине, в бузбуквии. Мне нужно еще раз открыть шкаф и навести в нем порядок – иначе, все что я пишу, становится чересчур живым. Слишком живым. Таким живым, что жилы наматываются на стальной прут и бьют им наотмашь прямо в сердце, прямо в сердце.
 А может быть, стоит взглянуть на это с другой стороны? Может быть, это Вагнер играл на черном в ледяном кабинете, не смея сказать Фридриху о своих чувствах?
Я высовываю кончик языка и пробую, пробую музыку на вкус, пытаясь найти в ней Слово, распознать все привкусы, потрогать ее кончиками пальцев, чтобы ощутить послевкусие запретной любви.
17.05.2004