Воспоминание как точка опоры

Безобразов
 




Десять бетонных двенадцатиэтажек вокруг нашего пруда, который чужаки называли пруд на Зорях, были улицей с восторженным именем Красные Зори, - все они имели номера, всем известные наизусть, - одна из них, сорок первая, была домом, в котором я вырос, - домом у пруда, потому что пруд был сердцем нашей улицы, проникая своим влиянием и все окрестные улицы, - пруд был велик, - наверное, двести пятьдесят на сто пятьдесят шагов, - и был древен, пережив рощи, луга и болота прежнего Кунцево, - пруд обладал таинственной беззвучно зовущей к себе силой, свойственной всем водоёмам, - гладь его тёмных вод влека к себе и притягивала взгляд, но была чужда взгляду, - и был вместе с тем зловещ, что свойственно водоёмам стоячим, - может быть, как кратер остывшего вулкана, в котором образовалось горное озеро? - и требовал себе время от времени жертву, - пьяного полуночного купальщика, или оставленную мужем женщину, - и местные мужики, распив по обычаю водку на одной из лавок вдоль пруда, годами жертвовали ему, - и теперь, может быть, жертвуют? - пустые водочные бутылки, - они брали их за горлышко и, несильным взмахом  снизу вверх бросали бережным навесом в воду, - «Смотри ни ёбни!», - и не сам ли я бросал в пруд лучшие из камней и раковин, которые привозил с Каспийского моря, не пытаясь понять, что движет мной? - пруд был непроницаем, скрывая своё илистое дно, и питающие его ключи, и россыпи пятаков и двугривенных, которые гулявшие летними вечерам пары бросали в воду на память, - и теперь, может быть, бросают? - и прошлогодние лодочки с парусами из тетрадного листа, и подобные остовам затонувших кораблей водочные бутылки, и задумчивых недоверчивых карпов, - хмурое племя рыболовов, для которых они были тотемами, кочевало, - и теперь, может быть, кочует? - по берегам пруда, - и был недосягаем, - его нельзя было ни связать чувством, ни приручить, ни присвоить, - только зимой пруд позволял ступать по своей скованный льдом груди...
 
Слово дом падает в меня, как камень в пруд, - камень, который на спор кто дальше бросаешь в сторону того берега, - остаются множащиеся круги воспоминаний, которые расходятся по темной, как воды пруда, памяти, - слово дом  мгновенно воскрешает передо мной ослепительное закатное зеркало пруда за нашими окнами, моего брата Вову, которого мы привезли на такси из родильного дома на Филях, - мне было тогда шесть, - и, завёрнутого в синее покрывало и белые кружева, положили на кровать, - и тогда меня поразило, что глаза у ребёнка синие, как покрывало, - слово дом оживляет для меня лицо бабушки Люси, матери моей матери, которая однажды вышла из нашего дома, - не до конца прикрыв за собой дверь, - она терпеть не могла закрытых дверей, - и больше не вернулась, потому что была сбита на Можайке запорожцем, - это слово надолго стало для меня неуловимым смертоносным обидчиком, - бабушка Люся умирала в семьдесят первой, - так называли нашу больницу, на пол-пути между прудом и Можайкой, - с проломленной грудной клеткой и раздробленными бёдрами, - приходя в сознание, она молила Бога положить конец её мукам, но муки длились тринадцать июньских дней, - и ещё долго в доме чувствовалась какая-то опустошённость, - или это был ещё тёплый, но угасающий и развеивающийся след присутствия бабушки Люси? - в кухне так и остались лежать её надтреснутые круглые очки в железной оправе, - на подоконнике, возле радиоприёмника, который был всегда включён, - очки бабушки Люси всегда лежали там, потому что только там, сидя на своём месте у окна, она читала газеты, - только для этого ей и нужны были очки, - точно так же у будильника, отцовских плотницких орудий, хрустального графина, - в котором иногда стояли цветы, - редкие гости в нашем доме, - и никогда не было воды для питья, - были свои места, куда эти вещи неуклонно возвращались, если на время их покидали, - другие же вещи, - мои обгоревшие на костре кожаные перчатки, кошелёк матери, очки отца, - никогда не бывали на своих местах, и тотчас их покидали, стоило их туда возвратить и отвернуться, - третьи же не умели породниться ни с каким местом и поэтому  не оставались в доме надолго, - как бокалы для шампанского с золотой каймой, - они нигде не приживались, их в конце-концов убрали в платьевой шкаф, где и добили, после чего в доме установилось полновластие гранёных стаканов, - были, впрочем, и чашки с неправдоподобными и безжизненными цветами, - кто-нибудь из знакомых время от времени дарил матери чайные наборы, - но они не были в чести даже как украшение стола, поскольку и не было принято у нас собираться на вечерний чай, и сам чай тоже пили из гранёных стаканов, - в подстаканниках с чеканным Кремлём... - на шатком стуле возле окна, который бабушка Люся называла моё место, стал сидеть я...

Слово дом рисует в моих глазах много лет повторявшийся мне сон, - он не снился мне ни разу после того, как в десятом классе мы переехали в новый дом на Можайке... - то же случилось и со словами, -  какие-то слова в доме нельзя было и подумать произнести, - так не было слов для того, чтобы говорить о любви, - другие слова звучали приглушённо и неполновесно, - третьи же, которые в доме у пруда сами срывались с языка, потом, когда мы переехали, куда-то пропали... - сон, в котором я летал, взмахивая руками, или, скорее, плыл в дрожащих воздушных течениях, - рассматривал с голубиной высоты текучие объёмные тела тополей и ив на берегу пруда, их метущиеся на залитой солнцем земле тени, бьющих крыльями лебедей, жёсткие складки покрытых снегом гор, - или это были облака? - которые обступали со всех сторон пруд, - рассматривание зеркальных, гладких, выпуклых чешуек вод превращало пруд в безбрежное бирюзовое море, - однажды меня точно выхватил из глухих глубин сна голос матери, звавшей меня к воскресному омлету, однако, и открыв глаза, я видел снежные горные складки одеяла на своих согнутых коленях и светлую гладь простыни, - «Неужели облака привиделись мне только теперь, - в то мгновение, когда я открыл глаза и увидел складки одеяла на моих ногах?...И, если что-то превращается во что-то другое, то чем мог быть пруд до того, как я увидел его во сне как пруд?...» - мне не терпелось сразу же рассказать свой сон матери, - она некоторое время слушала и делала вид, что ей любопытно, но затем прервала меня и стала торопить с умыванием, - я ещё пребывал в настроении сна, так и не выраженном словами, - но уже знал, что мне его не удержать, что мне не следовало доверять матери залитый солнцем мир, в котором можно летать, взмахивая руками, - и вслед за этим другой повторявшийся мне сон, который был связан с окном в большой комнате, - за ним были небо, и пруд, и обступившие пруд белые двенадцатиэтажки, - влюбённые в свои отрешённые дрожашие на поверхности пруда отражения, - возле этого окна мне иногда становилось не по себе, - под натиском высоты я как-будто терял равновесие, - отец, смеясь, не раз рассказывал, что в первый же наш год в  доме у пруда он дважды выхватывал меня из открытого окна, - уже опрокидывавшегося, чтобы лететь с девятого этажа вниз, - в этом другом сне меня звала светлая бездна неба за стеклом, я открывал окно и выскальзывал наружу, теряя равновесие, - опомнившись, пытался ухватиться за цветочные горшки, за решётку нашего балкона, и срывался! - дальнейший ход сна был непредсказуем, и я мог, уцепившись за железную решётку, подтянуться и влезть на балкон, - мог невозможно долго лететь, переворачиваясь в свистящем порывистом воздухе, вниз, - и тогда в мои широко раскрытые глаза врывались тополя, ивы и журавли, - театрально смеялись или беззвучно шевелили губами полупрозрачные призраки с покрытыми золотой и серебрянной краской лицами, - эти лица как-будто напоминали мне тех, кого я знал, но едва я останавливал взгляд на одном из них и пытался прочесть его черты, как призраки принимались кружить вокруг меня, как падающие листья в водовороте октябрьского ветра, не давая произойти узнаванию, - кто-то, - мой сосед по парте, Лёшка Фурмин? - гулко выл мне в ухо, и в ухо вливалось его влажное тёплое чужое дыхание, - и затем , у самой земли, я порывисто взмахивал как крыльями руками, чтобы взмыть вверх, лететь над тополями и ивами, над островками камышёвых зарослей на нашим пруду, вспугивая серых уток, - мог в одно полное пронзительным отчаянием мгновение долететь до земли, рухнуть, сотрясая холодную неровную твердь, чтобы в следующее мгновение замереть, прислушиваясь к себе, и почувствовать себя единым с землёй, как будто она стала моим новым телом, и не ужаснуться этому чувству, - я ненавидел такой исход сна и торопился проснуться до сотрясения, потому что верил, что каждая малость сна способна непредвиденным образом повернуть мою жизнь, - единственное же окно в комнате отца я любил и мог часами сидеть возле него и мечтать, - но как-то зимним вечером я увидел за окном то, что не никак не могло уместаться в моей голове, - чёрные голые деревья, отчаянно взметнувшие вверх окаменевшие от холода руки, мерцание тусклых жёлтых глаз дома напротив, и фонарь, ронявший конус неживого сиреневого света, испещрённый порханием снежных мух, - ничего более безотрадного мне до того вечера видеть не приходилось, - и окно в комнате отца перестало меня привлекать, - минуло, наверное, пятнадцать лет, и мне пришла в голову мысль, что угрюмая скорбь, сопровождавшая отца в его последние годы, родилась как раз в один из таких вечеров, когда он выглянул в своё единственное окно и увидел, что в его жизни больше не осталось места для мечты, и постарался утаить своё безжалостное открытие от нас, детей...

Однажды отец взял меня с собой к Рафику Оганяну, двоюродному брату матери, - одно время по воскресеньям отец встречался с ним, чтобы играть в шахматы и пить вино, - мы подошли к пруду, - у отца в руках была круглая трубка кинескопа, - страстный радиолюбитель, он первым в Кунцево собрал самодельный телевизор, который служил нам до тех пор, пока отцу не надоело его чинить, и пока он однажды не принёс домой огромную коробку с синей надписью «Телевизор Чайка», - размахнувшись одним молниеносным движением, отец забросил свою круглую трубку далеко в камыши, - она с глухим всплеском опустилась на воду, но в следующее мгновение раздался сухой и резкий треск, - «Что, лихо?» - весело спросил отец не то меня, не то себя, - для того, чтобы понять, почему забросить круглую трубку в камыши в пруду было лихостью, мне потребовались годы, - несомненная потустороннесть того, что сделал отец, потрясла меня, - я часто возвращался к этому воспоминанию, которое со временем стал наблюдать со стороны, - как если бы я стоял не у самой воды, но выше, в нескольких шагах от себя с отцом, - и одной весной, проходя мимо пруда, снова увидел отца молодым, забрасывающим в камыши свою круглую трубку, и в следующее мгновение знал, почему это было лихо, - отец здесь вырос, - за деревянным домом его матери были сад и огород, - и огород спускался к противоположному, тому, берегу пруда, который раньше был чередой болот и заводей, где мальчишки катались на плотах, ловили мелкую рыбу и били уток, - отец по-варяжски принёс жертву своему детству, - своему исчезнувшему граду Китежу, - и тайно научил меня, - позволив видеть своё жертвоприношение и испытать потрясение, и заставив возвращаться к нему снова и снова, как к волнующей драгоценной загадке, которую можно разгадать или не разгадать, но нельзя забыть, - что в жертву приносится то, что тебе дорого, - без сожаления и горечи, - между прочим, на месте деревянного дома, сада и огорода бабушки Наташи, матери отца, лет десять строилась школа, - я и мои друзья играли на этой стройке в войну, в прятки, в скалолазов, разводили костры и строили шалаши, - позже, закончив исторический факультет, я пришёл в эту школу работать учителем истории и обрадовался тому, что увидел вишни, растущие на спортивной площадке при школе, - бабушкины вишни, - они, и яблони, и колодец, и скамья в саду, - были моими первыми воспоминаниями, - сидя с отцом на той скамье, я, четырёх или пяти лет, первый раз увидел цветы майского салюта, расцветавшие на малиновом небе за прудом...

Зимой, - только зимой можно было сказать: выйти на пруд, - я выходил на пруд на старом велосипеде, который мне подарил мой друг Максим Матвеев, когда ему купили новый, и носился, как сумасшедший, по непредсказуемым кривым, - знакомые мальчишки расчищали снег, чтобы играть на ледяных квадратах в хоккей, - кто-нибудь из них просил у меня велосипед, чтобы прокатиться по пруду, - и я с поддельным нежеланием уступал свой велосипед в обмен на коньки и клюшку, - своих коньков у меня никогда не было, - и, пока знакомый не накатается, играл в хоккей, или съезжал с ледяной горы на берегу, откуда те, кто помладше, скатывались на санках и на фанерках, - встречные потоки воздуха обжигали щёки и раздували шаровары, как паруса...

Как-то зимой я и Мишка Карпов, живший в бетонном близнеце на том берегу пруда... - когда я в первый раз оказался дома у Мишки Карпова и посмотрел из его окна на пруд, на тополя и ивы, на свой дом, стоявший напротив, то отшатнулся от открывшегося мне вида, как от зловещей подделки моего взгляда на пруд, - зловешей от того, что подделка была пугающе достоверна, - ей не доставало чего-то неуловимого, - того, что никто кроме меня не мог заметить, что единственно делало пруд моим, - это неуловимое открывлось только из окон моего дома...- решили отправиться в путешествие по Африке, - мы пытались представить себе то, что встретим в пути, и готовили себя к трудам и опасностям, которые неизбежно сопутствуют большим путешествиям, - читали о том, как добывать в пустыне влагу, избегать укусов тропических насекомых и разговаривать с дикарями на пальцах, - вечерами я рассказывал о готовящемся путешествии отцу, который как-будто и поддерживал меня, - и объяснял, как разжигать без спичек огонь, как валить и связывать в плот деревья, как ставить ловушки на мелких зверей, - но и говорил, что Диоген славил тех, кто намеревался отправиться в путешествие и был в состоянии отказаться от своего намерения, и что самые удивительные путешествия и открытия происходят в себе, и что животворное воображение, родственное прозрению древних, делает далёкое близким, и пристально рассматривает невидимое, и воссоздаваёт утраченное, - по отдалённому отзвуку, по обрывку воспоминанию, по собственному смутному чувству, - как-то он заглянул своими прозрачными серыми глазами мне в глаза и сказал с улыбкой: «Неужели ты не понимаешь, что ничего этого не будет? Отсюда нельзя уехать...Может быть, потом, когда ты станешь взрослым...» - «Ведь ездили же мы к родственникам матери в Грозный, Махач-Калу, Баку, Карабах!» - «Африка - это совсем другое дело! Впрочем, пробуй...» - наступил март, - в какое-то воскресенье, взяв с собой географические карты, компасы, ножи, соль, спички, тетради, я и Мишка Карпов отправились в путешествие, - главным казалось, по причине отсутстваия денег на билеты, сесть на поезд Москва-Тегеран, - затем мы должны были перебраться в международный вагон, представившись проводникам, а затем и пограничникам, английскими географами или возвращающимися домой бурами, и если бы нас не пустили в международный вагон, то мы должны были залезть на его крышу где-нибудь между Баку и Ленкоранью, чтобы незамеченными пересечь границу, - в Тегеране мы должны были заработать денег на поезд до побережья Персидского Залива, - далее мы должны были наняться на какое-нибудь торговое судно, направляющееся к побережью Африке или Аравийского полуострова, и, как это описано в книгах, отработать дорогу, выполняя погрузку, моя палубу, очищая овощи и рыбу к обеду, - неожиданно легко мы вошли в вагон нужного нам поезда и сели на свободные места, - поезд тронулся, - следующие три часа мы пытались говорить друг с другом по-английски, - мы оба несколько лет ходили к частному преподавтелю английского Розе Михайловне Фрейман, старой знакомой отца, - и не на шутку переругивались по-русски, - нас высадили в Туле, - точнее, проводница с заспанными глазами, не поверив, что у нас не было билетов, потребовала, чтобы мы перестали наконец валять дурака и отправились к своим родителям, которые, как она думала, ехали в соседнем вагоне, - иначе она вызовет начальника поезда! - а мы к тому времени проголодались, устали и хотели домой, куда и отправились на переполненной электричке, не пробыв в Туле и двадцати минут, - в электричке мы с Мишкой Карповым  разругались и чуть не подрались, обвиняя друг друга в неудаче нашего путешествия, - нас разняли, но на Курском вокзале мы разошлись в разные стороны, не поглядев друг на друга...
 
Однажды в апреле, направляясь в булочную, я пошёл через пруд по льду, который основательно подтаял и был покрыт неровным слоем тёмного мокрого снега и разводами талой воды, - я провалился, едва сделав три или четыре шага, но, вместо того, чтобы выбираться к нашему берегу, стал вылезать на лёд в противоположную сторону, - лёд проламывался подо мной снова и снова, но я в безумном упрямстве не желал сдаваться, и выплывал из полыньи, и забирался на лёд, - чтобы сделав несколько шагов, провалиться, и на бесконечно долгое мгновение скрыться в тёмной воде с головой, - только бы не уйти под лёд! - и выныривал, и ухватывался за скользкие края, и скрёб пальцами, и выползал на локтях, вытягивая тяжёлые, бессильно зависшие над чёрной бездной, ноги, - всё ближе к середине, - середину пруда, где было не меньше пяти метров до дна, я прошёл с замершим сердцем, - чавкая ботинками, превратившимися в чугунные утюги на дрожащих ногах, и напряжённо высматривая ненадёжные для ноги места, - ближе к самой кромке того берега я снова провалился, ткнулся ногами о дно, но выкарабкался легко и чуть не смеясь, - на берег я ступил другим человеком, чем был ещё десять минут назад, - я чувствовал себя зэка, что тогда означало: героем, прибывшем на острова блаженных, - я был безмерно горд тем, что сделал, - и проходившая мимо старушка в чёрном сказала мне глухим хриплым голосом, что она наблюдала за моим переходом и что я молодец, что вполне совпадало с моим мнением, и было тем приятнее, что было неожиданно, - не вероятнее ли было услышать, что старушка обещает неминуемую простуду молодцу и горе его бедной матери? - впрочем, мою бедную мать такие молодецкие забавы едва ли могли встревожить, - она считала, что мальчишки должны быть «сорванцами и  безобразниками »... - и, расправив плечи и стараясь не дрожать, я медленно пошёл вдоль пруда домой, держа в руках раскисшую мокрую ушанку, - переодеваться, чтобы потом снова отправиться в булочную, которая в этот день казалась мне и далёкой, и неправдоподобной в своей выдуманности, целью...
 
На том берегу я потерял друга, - одноклассника Лёшку Фурмина, который жил в соседнем, сорок третьем, - на школьных переменах он пел мне песни Битлов и от имени Хазанова, Золотухина или Никулина, чьим голосам мог удивительно точно подражать, поздравлял с удовлетворительными успехами по черчению, - чертичка, учитель черчения, меня на дух не переносила, - и советовал усерднее выполнять мои пионерские поручения, - я образцово отлынивал от любого, поэтому на отрядной доске в классной комнате значился, среди прочих лентяев, в списке политинформаторов, - а однажды, нахмурив широкие чёрные брови и тыча трясущимся указательным пальцем в обложку тетради, где Хрущёв легкомысленно обещал построить к 1980 году коммунизм, заговорил шаманским голосом Брежнева, - с узнаваемыми причмокиванием и одышкой: «Как же вам, дорогой товарищ Жорка, не стыдно! Вместо того, чтобы быть рулевым и застрельщиком, вы занимаетесь империалистической ***нёй!...» - то есть, на труде я, забросив задание, выпиливал деревянный автомат, - Лёшка Фурмин был тщедушным и мечтательным одиночкой с лицом изумлённой еврейской девочки, - в школе его никто ни во что не ставил, и мне приходилось защищать его от больших ребят, - в пятом классе я на переменах сажал его себе на плечи и, приплясывая как норовистый конь, вызывал мальчишек на конный бой, - полюби он схватиться до последнего, его бы зауважали! - но Лёшка Фурмин, хоть поначалу и храбрился, и хрипел, и вцеплялся в противника, - был не боец, потому что чуть не до обморока боялся боли, и скоро начинал поддаваться, и, оказавшись на земле, испытывал облегчение, - заметив это, я обозвал Лёшку Фурмина слабаком и несколько дней не разговаривал с ним...

После школы мы в шестом классе иногда ходили по домам, выдавая себя за сборщиков макулатуры, - из связок и стопок получаемой нами от жильцов макулатуры, - старых газет, журналов, книг, тетрадей, дневников, - нами извлекались старые номера «Вокруг Света», «Знание - Сила», «Наука и Жизнь», - после чего макулатура оседала на помойке, - в один из таких дней, я и Лёшка Фурмин, собрав довольно много журналов в одной из двенадцатиэтажек у пруда, сели во дворе под детский грибок, окружённый кустами сирени, и принялись делить нашу добычу, - был солнечный майский день, воздух был полон волшебной пьяняшей смесью запахов, - недавно прошедшего лёгкого дождя, тёмного влажного дыхания земли, цветения, - я насвистывал себе под нос что-то из Джо Дассена, а Лёшка Фурмин заунывно ревел о Малой Земле, заставляя меня сбиться с моего мотива, - чей-то низкий голос закричал нам из окна откуда-то сверху, чтобы мы пошли на ***, пока целы, и я, нисколько не задумываясь, задрал голову и крикнул в ответ, чтобы тот, кто кричал, сам пошёл, пока цел, - «Ты что! - изменился в лице Лёшка Фурмин, - вдруг он бутылку бросит...» - «Мы в грибке, - уверенно произнёс я, - а этот гад в бреду...себе на беду!» - мой друг улыбнулся и мы продолжили делить журналы, - однако через минуту Лёшка Фурмин снова стал бледен, - «Жор, а что если он сейчас выбежит?...» - «Чёрт с ним, - убежим...» - я ещё говорил, когда двери дома распахнулись от резкого удара ноги, - широко размахивая руками, прямо на нас бежал здоровенный небритый детина в синей спортивной кофте, - бежал молча, что не предвещало ничего доброго, - «Бережёт силы, чтобы догнать наверняка, а наматерится и расправится потом, если догонит...» - пронеслось у меня в голове, - «Бежим!», - крикнул я Лёшке Фурмину и схватил свою школьную сумку, - «Бежим!», - детина был от нас в каких-нибудь пяти шагах, - и бросился во весь дух прочь, - кровь ли так громко стучала в моих висках, но, пробежав шагов двадцать и не слыша преследования, я остановился и оглянулся, - детина нёсся на меня, раздувая ноздри и зверски оскалив рот, и был уже в опасной близости, - видя, что по прямой мне никак не оторваться, потому что не успеть набрать скорости, я метнулся в сторону и побежал, не оглядываясь, вдоль пруда, мстя за пережитый страх тем, что орал во всё горло: «Гад!...Гад бредовый!...», - «Хорошо, что этот гад погнался за мной, - думал я, - Лёшке Фурмину бы не оторваться, - а так, наверное, гуляючи ушёл...» - пробежав шагов сто, я нырнул во двор дома Мишки Карпова, и, отдышавшись, пошёл, настороженно озираясь, туда, где оставил Лёшку Фурмина, - тот уже спрятал в сумку свою часть добычи и теперь листал мои журналы, - «Жор, я сказал ему твоё имя и твой дом!» - сказал он с наиграным простодушием, заметив  меня, - «Ты чего? Ты правда?...» - «Жор, а Жор! - а что мне было делать? Ты бы сам сказал...» - «Я бы не сказал! Чего не убежал?» - «Не мог, понимаешь, не мог...» - я повернулся и ушёл, не подобрав журналов, не понимая, как Лёшка Фурмин посмел меня выдать, - когда к вечеру я пришёл домой, отец и мать устроили мне перекрёстный допрос, не поверили ни единому моему слову, но не поверили и тому, что они услышали от детины, которого отец, как я узнал, выпроводил, убеждая не попадаться ему больше на глаза, - отправляя меня в этот вечер спать, - отправить меня спать означало не наказание, но предупреждение о его неотвратимости, - если бы я вздумал совершить постыдный поступок, - что должно было воспитать во мне смирение перед мыслью о возмездии, которую отец излагал так: «Всяк за своё ответит» , - и вот, отправляя меня в этот вечер спать, отец сказал с неодобрительной усмешкой: «Был у тебя друг!», но я уже знал о постигшей меня потере...

После смерти бабушки Люси я возвращался из школы в пустой дом, - отец и мать были на работе, Вовка был в детском саду... - иногда мне поручали забрать Вовку вечером из детского сада, - воспитательница, заметив меня, окликала Вовку: «Королёв, за тобой пришли!», - и Вовка радостно бежал ко мне, - мне казалось удивительным совпадением, что Вовку окликали точно так же, как в своё время окликали меня, да и любого ребёнка в моём детском саду, когда отцы и матери приходили нас забирать, - фамилия такая-то, за тобой пришли! - позже, когда он пошёл в школу, он оставался до пяти или шести вечера на продлёнке... - бабушка Люся целовала меня, отправляя в школу, и говорила, что Бог будет меня хранить, если я буду добрым, и целовала, когда я возвращался домой, - и смеялась, и обнимала меня, и давала мне на мороженое, когда я, возвращаясь, с порога раскрывал дневник и показывал пятёрку, - после смерти бабушки Люси многое изменилось, - меня никто не целовал, отправляя в школу, никто не ждал после школы, никто не давал на мороженое за пятёрки в дневнике, - в мою доброту мать не верила, её ревнивая мстительность распостранялась теперь не только на отца, но и на меня, - а отец стал чаще искать утешения в вине, - однажды, улёгшись в постель, я позвал его и попросил рассказать мне о том, как он служил, - отец несколько лет носил малиновые погоны с буквами «МЮ» и охранял зону где-то в Казахстане, - и нашёл там замечательных людей, о которых любил рассказывать, когда был весёлый, - это было его слово, и значило оно: навеселе, - в этот вечер отец был весёлый, - он сел со вздохом в ногах постели, помолчал, и, устало улыбаясь, произнёс: «Был такой древний грек, который жил на Сицилии, - Архимед, - физик и механик, - помнишь «тело впёрнутое в воду»?... Так вот, - он говорил: «Дайте мне точку опоры, и я переверну землю!»... Самое главное, - это найти точку опоры...» - и я вспомнил, что читал, - где-то в Бермудском Треугольнике, или в Атлантиде, или в Шамбале скрыто особое место, - проход в другую, отличную от нашей, действительность, - и вслед за этим представил себе Архимеда, который нашёл это место, - это был неширокий проём в высокой каменной стене, уходящей в обе стороны за горизонт -  и, засунув в проём один конец огромного шеста, Архимед наваливался на противоположный  грудью, - повисал на нём, дергая ногами... - «Дали ему точку опоры?» - «Нет...Но если ему и дали точку опоры, и он перевернул землю, то никто этого не заметил, потому что всё осталось по-прежнему, - и что это за точка опоры?»...

Иногда я обедал в школьной столовой, - обед стоил тридцать копеек: борщ, гуляш с картофелем, квашеная купуста, компот, - деньги я просил утром у отца, собиравшегося на работу, - иногда отец говорил: «Денег нет, - сам беру бутерброды, - почистишь и отваришь картошку, - к селёдке...», - и тогда я готовил себе сам, - чаще же, придя из школы, я перекусывал черным «Бородинским» хлебом, который ломал на ломтики, чтобы макать в майонез «Провансаль», луком и солёными огурцами, - это было в доме всегда, - и отправлялся на гулянку, - гулянка была подобна путешествиям великих, - всё начиналось с того, чтобы выйти из дома навстречу непредвиденным открытиям, - Марко Поло, Васко да Гама, Афанасий Никитин были моими предшественниками, которым повезло в том, что они родились раньше, - но никто из них не был мной! - быть мной  означало иметь преимущество, - ведь другие могли выйти из дома и пройти мимо того, что могло попасть на глаза или под ноги мне, - я подозревал, что самое лучшее, что мог написать Даниил Хармс, начиналось словами «из дома вышел человек», - и мне было его жаль, потому что он проглядел настоящее настроение человека, вышедшего из дома, - вышедшего навстречу, - и его человек в конце-концов пропал в лесу... - место и час встречи с друзьями назначались ещё в школе, - мы ходили за Можайку играть в городки, плавать на плотах или на льдинах в узких протоках Сетуни, которую за Можайкой называли Хивой, играть в настольный теннис в подвале на Неделина, стрелять в тире за кинотеатром «Бородино», - деньги на тир зарабатывались так: нужно было встать около телефонной будки, и, заглядывая тревожными глазами в лица прохожих, спрашивать неуверенным голосом две копейки, - позвонить домой, - доверчивее и щедрее всех были молодые женщины, у которых мой друг Владик Головацкий умел вызывать особенную жалость, так что ему давали не только двушки, но и гривенники, - «Купи себе мороженого, мальчик!», - и, походив между двумя телефонными будками минут двадцать, он настреливал меди, которой было достаточно и на тир, и на кино, и, иногда, на эклеры в киношном буфете, - я тоже пробовал стрелять таким образом, однако не мог сравниться ни с Владиком Головацким, ни с Максимом Матвеевым, ни с Мишкой Карповым, - и вскоре совсем отказался, за что никто из друзей меня не винил, - стыдно, объяснил я им, - хотя на самом деле мне не было стыдно, - я просто не мог загушить в себе отцовсое «Всяк за своё ответит», - отвечать за обман мне не хотелось, - и ещё я узнал новое о себе: ненавижу просить, - чтобы не вызывать жалости и не оказываться в долгу унижающей меня благодарности! - возвращаясь с гулянки позже отца и матери, которые приходили в шесть вечера, я садился за уроки, - «Что в школе? Всё в порядке?», - спрашивал меня отец, - прислушиваясь к шуму воды в кухне и грохоту, с которым матери удавлось управляться с посудой, я думал: «Когда-то отец и мать любили друг друга, теперь им некуда уйти друг от друга, и мне некуда уйти от них, и Вовке некуда... - скорее бы летние каникулы!» - вот шум воды, лившейся в кухне тридцать лет назад, напомнил мне, что, бывало, придя с гулянки, я наполнял ванну и несколько часов до самого сна плескался в её тёплых, бережно укрывающих меня, водах, - читал Верна, Куппера, Твена, рассматривал географические карты, составлял список вещей, необходимых для моего одиночного путешествия от восточного к западному побережью Австралии, которое я должен был снимать на камеру, - для телевидения, - выключал свет и мечтал при дрожащей свече или карманном фонаре, - о чём? ...

В первых числах июня я уезжал или улетал в Баку, где жила семья моей двоюродной тёти Араксии, которая была мне ближе матери, - там был мой второй дом, - «Ва, какой ты худой! Ты должен быть сильным!» - повторяла она и готовила мне долму, люля-кебаб, лобио с помидорами, - почти каждый вечер она пекла: абрикосовый пирог, кяту, пахлаву, - тётя Араксия учила меня по моей просьбе ярмянскому и хвалила за успехи, которых не было, - я добросовестно записывал в тетради и заучивал существительные, прилагательные и глаголы, запоминал пословицы и песни, - но произношение мне не удавалось, - гостившие одновременно со мной мои троюродные сёстры из Еревана меня не понимали, - тогда я попросил тётю Араксию учить меня азербайджанскому и обзавёлся учебником, но и это дело не пошло на лад, - да и сёстры не одобряли моей учёбы: «Ара, ты уже турок? Тебя уже обрезали?», - «Начни говорить со всеми по-английски, - советовала мне тётя Араксия, - пусть слушают и повторяют...», - летом тётя Араксия жила в Баку одна, - в мрачном особняке с железными воротами на Видади, - на четвёртом этаже, куда вела крутая лестница, - я загадывал желание, и, если я осиливал подъём быстрым шагом, не передохнув по дороге ни разу, то оно должно было сбыться, - осилив же подъём, я оказывался на обширной стекляной веранде, куда выходили двери  четырёх квартир, - окна веранды были всегда настежь открыты, - в пропасть двора-колодца, увитого по стенам  виноградными лозами, в многоярусность раскалённых крыш и открытых веранд, в выцветшее от зноя небо, - из окон же спальни тёти Араксии открывался вид на город, спускавшийся по уступам гор к морю, - окна с белыми ставнями были высотой в три метра, а на широком подоконнике можно было лежать, свесившись головой вниз, - в ущелья узких улиц, по которым неторопливо шли мужчины в больших плоских кепках, - заглядывая в окна, где поливали розы, садились к столу, смотрели телевизор, -  прислушиваясь к спорам мальчишек, чеканящих во дворах мяч или играющих в пристенок, -  в Баку я главным образом читал и гулял в одиночестве по улицам, - и до сих пор Хэмингуэй и Ремарк, которых я читал и перечитывал летом после восьмого и после девятого класса, связны в моей памяти с бакинскими улицами, - тётя Араксия просила меня беречь глаза и читать поменьше, - «Тебе надо заниматься!», - говорила она, что значило: тебе надо бегать, отжиматься, подтягиваться, купаться в море, - через неделю или две после моего приезда она отвозила меня к остальной семье, - её муж, дядя Сафо, и взрослые дети жили весь год, кроме зимы, за городом, в белёном каменном доме с открытой верандой и большим садом, - гранатовые, тутовые, персиковые, оливковые деревья, - из сада было видно море, - с боевой ракраской на лице и индюшиным пером в волосах я ходил по этому саду, вглядываясь в струящуюся зелень сплетающихся ветвей, где затаивались олени-карибу, гризли и бизоны, - прислушивался к доносящемуся шёпоту моря, шелесту ветра в листве инжира, квохтанью кур, пытаясь выделить посторонние звуки, - бесшумно натягивал лук и выпускал на подозрительный шорох стрелу с проволочным наконечником, - боевая раскраска наносилась соком ягод красного тутовника, - в Азербеджане его называли хартут, - который раскидывал свои ветви над входом в баньку, бывшую на самом деле душем с газовой горелкой для подогрева воды и ржавой бочкой на шиферной крыше, - бочку наполняли холодной водой из колодца в саду: включали плавающий на широкой доске в колодце насос, и вода бежала по чёрному шлангу в бочку на крыше баньки, - два других шланга уходили в песок под гранатовыми деревьями возле колодца и выходили на поверхность под инжировыми деревьями в нижней части сада, где их можно было соединить с другими шлангами, тянущимися к другим дуревьям и ниже, в огород, - в полдень я подходил к колодцу, включал насос, и, отсоединив конец шланга, окатывал себя упругими струями холодной, как из проруби в нашем пруду, воды, и, зажав большим пальцем тугое непокорное жерло шланга, пускал водопады брызг на разбегавшихся во все стороны кур за железной сеткой курятника, на гранатовые деревья, - и над ними плыла и колыхалась радуга, - на зелёный лук, кориандр и красный базилик под виноградными лозами, - именно их меня и просили поливать! - всю середину сада занимал виноградник, - там под выгоревшим брезентовым навесом стоял большой стол, за которым пили из самовара мятный чай, обедали овощами, зеленью и брынзой, играли в нарды, - под единственной в саду вишней время от времени резали купленных для застолий баранов, - одиннадцати или двенадцати лет я, желая почувствовать себя охотником, - ведь охотник не мог уклониться ни от боли, ни от крови! -  вызвался прижимать голову очередного барана к земле, - точнее, к крупному, состоявшему из осколков раковин, светлому песку, устилавшему сад, - пока мой троюродный брат Ваги, полуприсев на лежащего на боку барана и стиснув коленями его грудь, перерезал ножём напряжённое горло животного, - в тёмных мутных глазах дрожащего и мятущегося барана я читал ужас и обречённость, - его отрывистое блеянье в одно мгновение сорвалось на хрип, за которым последовал громкий всхлип хлынувшей из перерезанного горла крови, его шея обмякла, и я отпустил его рога, - жаркая вишнёвая кровь струилась в песок, - «Кровь - это жизнь, которую даёт Бог, - сказал Ваги, - Бог просит не трогать крови...», - слабо вздрагивавшие копытца связанных попарно ног барана выводили на песке посмертные нечитаемые письмена, - «Тебе не жалко? Ведь это смерть...Ведь он был жив...», - «Пока смерть остаётся частью жизни, - мы будем резать баранов, чтобы вечером жарить шашлык, который будем запивать красным вином, - а ты будешь петь нам песни Джо Дассена! - веселись, юноша, в юности твоей...», - говоря без умолку и играя могучими мышцами рук и груди, Ваги подвесил баранью тушу на железный крюк и стал осторожными взмахами ножа отделять белоснежную, в подтёках вишнёвой крови на груди, шкуру, - «Возьмёшь себе в Москву, - это твой первый баран, индеец! ...Хочешь, - возьми рога!», - «Ну тебя к чёрту! Ничего не хочу! И шашлык твой никогда в жизни есть не буду...», - и я уехал на вечернем автобусе в Баку, а когда через неделю вернулся, объявил Ваги, что бараньего шашлыка я действительно есть не буду, - вот севрюжий или осетровый буду, а бараний не буду! - на море я уходил в полдень и возвращался к закату, - плавать и бродить вдоль берега по щиколотку в воде я мог часами, - «Вот бы Вовку опустили со мной на следующее лето! Вместе бы плавали, вместе играли в индейцев...», - море было так велико, а небо над морем так просторно, что все мои тогдашние тревоги казались горстью сухого песка на ладони, - подуть, и нет его! - там на берегу я однажды открыл, что опустошение, которое оставляли во мне море и небо, - сметавшие с меня, как песок с ладони, всё, кроме того, без чего я не был собой, - освободительно, - что терпкий солёный ветер сдувал с меня вину перед отцом за ревнивую мстительность матери, и злость на Ваги, которому нравилось меня  весело поддеть, и жалость к несчастному барану, палачом которого я стал добровольно, - у моря я испытывал необъяснимое блаженства от того, что можно было ни о чём не думать, что редкие грёзы, проплывавшие перед глазами, можно было провожать, как паривших над мелководьем чаек, не испытывая к ним чувства, пока они не рассеивались сами или не сливались с облаками, превращаясь в колечки их белоснежной шерсти, - покой бездумья был упоителен и я стал приходить на берег каждый день, - теперь я не только плавал и бродил вдоль берега, но и лежал на животе, - разбросав ноги, упираясь локтями в песок и положив подбородок на сведённые вместе ладони, - и подолгу глядел вдаль, - выбирал какую-нибудь точку на мерно вздыхавшей водной глади или растворялся взглядом в размытой туманной полосе, где море переходило в небо, - но наступали дни, когда я глядел в море и видел не далёкие нефтяные вышки, а камыши на нашем пруду, - я со вздохом вставал, страхивал с себя песчинки, подходил к тёплым деревянным остовам рыбачьих судов, доживавших свой век на берегу, гладил ладонью доски, - «Вот они, - старшие братья корабликов, которые мальчишки пускают на нашем пруду...», - приходя с моря в дом дяди Сафо, считал дни, оставшиеся до числа на билете в обратную сторону, - возвращался в Москву я в последних числах августа, - загорелый, с отросшими и выжженными солнцем добела волосами, - я успевал соскучиться по отцу и матери, мне казалось, что за три месяца, пока меня не было, они могли стать друзьями, - вот я достану дыни, миндаль, баклажаны, - это из дядиного сада! - вот я достану белоснежную мягкую шкуру и скажу Вове, будто это я резал барана, а Ваги мне помогал! - вот мы сядем все вместе к столу! - но сентябрь неизменно обманывал мои мечты...

В сентябре к пруду приходили одинокие наблюдатели закатов и садились на лавки на нашем берегу, - их выдавали глаза, - они смотрели не мигая сквозь тех, кто проходил мимо, - на закаты, у каждого из которых было своё неповторимое лицо, - на лицах же наблюдателей закатов дрожала солнечная рябь, отражённая огненным зеркалом пруда, - может быть, они видели говорливых уток, выходивших вразвалку на берег и подступавших к лавкам в ожидании хлеба, и журавлей, державшихся за спинами уток? - может быть, они не видели ни уток, ни журавлей, всецело поглощенные наблюдением вспыхивающих, полыхающих и отгорающих закатов, которые высвечивали из забвения то, без чего им приходилось тосковать долгие месяцы, ведущие к сентябрю? - сентябрьские закаты на пруду проникали в сердце, - могли растрогать, растревожить, разбередить, и могли примирить, утешить, исцелить, - созерцатели закатов сидели неподвижно, слегка прищурив глаза и еле заметно улыбаясь, до тех пор, пока солнце не скрывалось совершенно за крышами отдалённых домов, - потом, когда на облаках и на тускнеющем небе меркли розовые, и малиновые, и сиреневые разводы, они уходили, - куда? - где были их дома? - и кем были они в другие месяцы? - как-то подходя к дому, я узнал в человеке в дождевике и кепке, одиноко сидевшем на лавке и утонувшем глазами в закате, своего отца, - две подсыхающие дорожки, проложенные слёзами на его щёках, - «От ослепляющей солнечной ряби на воде», - догадался я, - напомнили мне о моей летней боевой раскраске, - но лицу отца они придавали выражение не воинственности, а затаённой скорби, - отец заметил меня только когда я подошёл к нему вплотную и, отведя глаза от неистовства красного на закатном небе, закурил беломорину и кивнул на стоявшую у ног огромную сумку, с которой он всегда ходил в лес, - «Был за Звенигородом...», - я наклонился и приоткрыл сумку, - «Даже белые?»...