Дао русского филолога

Изя Джерри
Предупреждение: Этот текст - о любви, но о любви к литературе. Если ж Вы, любезный мой читатель, зашли на предмет "подрочить", то не знаю даже, стоит ли Вам продолжить чтение. Впрочем, может, Вы извращенец...


Гриша М. научился читать в четыре года. Тогда же стал пописывать – большими печатными буквами. Преимущественно – беллетристику. Простыми и емкими фразами, телеграфно стильно.

Он выкорябывал карандашом: «ВРАГ ВЫСТРИЛНУЛ. САЛДАТ УПАЛ С ЛОШАДЕ. ПАТАМУШТО УМИР».

Родители, вместо того, чтоб задать ему хорошую порку, по мудрому чеховскому совету, умилялись и бережно собирали листочки с графитовыми каракулями.

В пять лет Гриша освоил латиницу. В семь – пошел в школу. Естественно – в языковую, английскую.

В пятом классе Гриша победил на литературной олимпиаде. В седьмом – его сочинение «Синекдоха как один из архетипичнейших тропов былинной поэтики» взяло первое место на городском конкурсе.

В армии… Погодите! Какая, к черту, армия? Пригрезится же такое!
Нет, поступил, конечно, Гриша. Золотой своей медалью метнул зайчика в экзаменаторские очи, сочинение одной левой махнул – и вот он гордость филфака МГУ.

Очень счастлив был Гриша своим новым студенческим статусом. Заслуженным и вполне правомерным.
Одно лишь печалило: что учиться он будет не в культовом Главном Здании, с его башенками, часиками и шпилями, а по соседству. Но – тоже здорово: большой храм знаний, светлый, стеклобетонный. Модерновый. Или даже постмодерновый, если судить по надписям на «сачке» - рекреационных холлах двух первых этажей.

Пробили куранты на Спасском минарете, прозвенел будильник, пропел звонок: наступило первое сентября.
Гриша – сидит в аудитории на восьмом этаже, волнуется и предвкушает.

В аудиторию заходит преподаватель – благообразный могучий старик с седой окладистой бородой. От его облика так и веет старой крепкой прозой.
При нем – ассистентка в белом халате. Катит на тележке какой-то электроприбор, с аккуратно уложенной шевелюрой из разноцветных проводочков.

- Здравствуйте, молодые люди! – поприветствовал преподаватель. – Позвольте представиться: зовут меня <Изъято>. Я – замдекана. И я проведу первую вводную лекцию на вашем потоке. Вернее, не лекцию даже, а тестирование, для разделение на группы сообразно литературным пристрастиям…

Ассистентка тем временем разматывает проводочки и аккуратно, чтоб не запутать,  раскладывает их по партам: к каждому студенту – свой проводочек. А на конце – бляшка белого металла.

- Сейчас возьмите в руку датчик, - продолжает преподаватель, - и зажмите покрепче. Теста два: вербальный и визуальный. Цель – определить эмоциональное возбуждение в ответ на специфические раздражители.

Откуда-то с задних рядов послышалось хихиканье.

- Эмоциональное! – с напором повторил замдекана, однако ж улыбнулся и сам.

Вербальный тест, как догадался Гриша М., заключался в том, что магнитофон (старомодный, катушечный, огромный, каких Гриша уж сто лет не видел) хорошо поставленным голосом, четко и с расстановкой, изрекал разные слова.

Последовательность их была весьма неожиданной и даже комичной. Например: «Лев Толстой. Агдам. Аллитерация. ****а. Поебстись. «Записки из мертвого дома». Картишки. Кризис жанра. Суходрочка…»
Забавность усугублялась тем, что все контрольные слова произносились в едином, нейтрально-кафедральном тоне: вероятно, диктор был либо полностью лишен чувства юмора, либо обладал титановыми нервами, что ни разу не прыснул.

Визуальный тест, как тоже несложно было догадаться, представлял собою похожую процедуру, но с картинками: проектор так же вперемешку выстреливал на экран разные слайды, от сцен из фильмов по классике до снимков столь разухабистых, что будь Гриша слонёнком – он бы непременно прикрыл глаза ушами. И обязательно опалил бы ресницы – до того горели со стыда его целомудренные уши.

По окончании этого диковинного обследования замдекана какое-то время сидел молча, углубленный в чтение распечаток с графиками, а потом вскочил, будто в стуле сработал таймер противотанковой мины, и ткнул в Гришу пальцем:
- Вот! Вот оно!

Гриша недоуменно уставился на профессора: ему не понравилось, что его назвали «оно», однако парень не знал, следует ли обижаться.
Профессор же продолжал:
- Вот оно – истинное влечение! Сильнейшая, невероятная реакция! Раз в сто лет бывает, раз в сто лет! – он обратился к ассистентке: - Этот юноша будет заниматься по индивидуальной программе. Будет преступлением не уберечь такое чувство!
Та кивнула, всем своим видом выражая полнейшее согласие с «диагнозом».

По дороге в спецаудиторию, расположенную на минус третьем этаже, ассистентка объяснила Грише, что детекторы распознали в нем необычайную, всепоглощающую любовь к словесности. Тем более ценную, что нынешняя молодежь бездуховна и погрязла в мыслях о плотских и материальных удовольствиях. Однако Гришина любовь к литературе, при всей свой искренности и страстности, пока что бессистемна и нуждается в правильном «становлении».

Ассистентка открыла обитую черной кожей массивную (явно бронированную дверь) и за руку, как мать – ребенка, ввела в комнату.
В помещении находились двое молодых сотрудников, одетых столь причудливо, что Гриша сразу понял: занятия по индивидуальной программе оформлены в виде некой литературной игры, с воссозданием колорита и антуража.
 
На сотрудниках были красные ботфорты с загнутыми носками и широченными раструбами, обтягивающие зеленые панталоны и черные беретки, украшенные фазаньими перьями.  Но выше пояса и ниже беретки тела их были обнажены. Атлетические мышцы лоснились пОтом: в помещении было жарко, так как в углу в полную силу полыхал камин из закопченных кирпичей. Такой, какой вполне мог бы греть атмосферу в таверне, где сидела компания из «Декамерона» и травила свои байки.

Гриша пришел в полнейший восторг от этой живописной экзотики: всем своим существом он почувствовал, что наконец-то…

- Привет! – один из молодых сотрудников приблизился к студенту и с улыбкой положил ему руку на плечо. – Можешь звать меня Розенкранцем, а мой товарищ – Гильденстерн.

- Очень приятно! – улыбнулся парень в ответ. – Григорий!

- Значит, литературу шибко любишь? – подал голос Гильденстерн, ворошивший кочергой поленья в камине.

Гриша чуть смутился, но ответил твердо:

- Люблю!

- Просто любить – мало, брат мой! – назидательно молвил Розенкранц. – Ее ж ведь чувствовать надо, всей душой, всеми фибрами, до косточек… Вот знаешь, к примеру, как Гюстав Флобер творил образ мадам Бовари? О, брат, жуткое дело – персонажа ощущать так, как он! Вот когда ее отравление писал – сам по полу катался, в судорогах заходился, пену изо рта пускал… Знаешь, как он, бедняга, корчился?

Гриша задумался над ответом – но вдруг Розенкранц прянул вперед и отточенным футбольным «пыром» вломил своим ботфортом туда, где сходились Гришины ноги.

- Вот так примерно, сука! – пояснил он над стонущим на полу студентом.

Последующие минут пять Розенкранц, не переставая пинать извивающееся тело, ожесточенно приговаривал:
- И вот так еще! И еще вот так! И вот так его плющило, Флобера, ****ь! И бес в ребро, и пендаль в жопу, и в пах, и в брюхо – и во всю анатомию сопереживание, *****, вступало!

Гриша пытался свернуться в эмбриональной позе, прикрыв живот локтями, но подключившийся к индивидуальному занятию Гильденстерн так двинул ему по почкам, что студент совершенно раскрылся, будто ежик, свергнутый опытным лисьим носом в воду.
А еще через пару секунд Гриша отключился. В чувство его привели нашатырем и увесистыми пощечинами.

- Чай будешь? – как ни в чем ни бывало, осведомился Розенкранц, доверительно заглядывая в глаза.
Гриша лишь промычал в ответ нечто невразумительное: дыхание по-прежнему было заперто в помятой утробе, как жертва землетрясения – под обломками дома.

- Ну коли не будешь – сразу инициацию проведем: чего тянуть-то! – деловито заявил Гильденстерн, поигрывая докрасна раскаленной кочергой.

И Грише, закатив рукав, поставили на плечо тавро: эмблему в виде раскрытой книжки, сродни той, что была когда-то на школьных пиджаках для младших классов.
От жгучей боли Гриша отключился вновь…

***

На следующий день проходили «Короля Лира»: Гильденстерн крошил сигареты в чайное блюдечко, а Розенкранц заправски метко сыпал табак в Гришины обезумевшие глаза. Дабы тот получил представления о страданиях графа Глостера.

Потом перешли к русской прозе. Гришу заставляли тявкать, скакать на четвереньках, а после - на три минуты окунали головой в чан с затхлой водой: проходили «Муму».

Однако настоящий кошмар, как понял Гриша, начался, когда приступили к «Тарасу Бульбе»: измученное студенческое тело прижигали железом, обдавали пламенем из баллончика «Дихлофоса» (Розенкранц давил на «гашетку», а Гильденстерн подносил зажигалку к соплу), сломали пару ребер.

Когда же дошли до Гюго и Костера, Гриша понял, что на «Тарасе Бульбе» он понял не верно: нет, то был еще не настоящий кошмар… То был еще даже не детский сад – то были цветочки на клумбе перед детсадом…  Кстати, о Саде… Впрочем, нет, одна мысль о Саде повергала Гришу в такой ужас, что он тут же самоспасительно терял сознание…

Под «Очерки бурсы» Помяловского «доценты» с аристократическими кличками замочили в уксусе столько розог, что от одного их вида Гриша испытал всплеск гринписовских настроений и пожалел изувеченные лесные массивы. Себя он не жалел: шел второй месяц его обучения и подобные мелкие, суетные неудобства уже не больно-то тревожили студента. В конце концов, он уж давно научился спать стоя…

Нет, если что по-настоящему и угнетало его, так это та неподдельная доброжелательность, с которой Розенкранц и Гильденстерн потчевали его чаем в перерывах между самыми бесчеловечными семинарами.

Но потом Гриша уразумел, что, в действительности, ребята нисколько не были садистами и отнюдь не желали ему зла, а, напротив, искренне желали помочь ему воспитать в себе литературное чутье…

На исходе первого года Гриша как-то подумал, с тоской: «А ведь в армии я был бы уже этим, как его, «черпаком»: их дембеля уж почти что и не чморят вовсе…»

Однако после летней сессии Гриша практически перестал думать, впавши в глухую, «нокаутную» прострацию. Отныне он мог лишь чувствовать красоту слова и яркость образов –  на рефлексию же не осталось ни микроджоуля психической энергии…

И лишь одна мысль, тревожная до икоты, снедала Гришино сознание: что же будет, когда они, в своей индивидуальной программе, дойдут до «постмодернизма»?

И вот настал день, когда…

<Изъято по соображениям нравственности>

На получении диплома Гриша, двадцатидвухлетний, был совершенно седым, руки его тряслись от восторга (а восторженность словесностью сделалась перманентным его состоянием), красные отечные глаза слезились в экстазе…

Таким образом, Гриша приобрел внешность и духовное содержание, сразу позволившие ему занять профессорскую должность.

Теперь он – одно из признанных светил филологической науки.
И нет никого, кто мог бы пошатнуть его авторитет в любом литературном диспуте.
Если же нахал все-таки зарывается совсем уж непристойно, профессор Григорий М. имеет верный способ осадить хама.

Григорий М. распрямляет сутулые плечи, задирает вибрирующий свой подбородок со сдержанной гордостью и таким же вибрирующим (как подбородок) кротко-властным голосом говорит:
- Молодой человек! Меня ПЯТЬ ЛЕТ учили любить литературу!

После же он не в силах вымолвить ни слова: благоговейный тик абсолютно оккупирует его мимику.
Само собой понятно, что даже самый отъявленный подонок не решится спорить с этакой самоотверженной преданностью делу…