И глаза чуть-чуть в сторону...

Полубенцева
   Он не любил засыпать один, а она писала… ночью, когда умирали звуки, а в двери поворачивался ключ ровно два раза. Она зажигала на маленькой кухоньке свет и растворялась в других странах, ныряла в души людей, темные, светлые – ее души, обретала возможность летать и колдовать, выигрывать у жизни, чуть-чуть – один сон, одну мысль.
   А в это время он – реальный и близкий протягивал руку на другую половину кровати и вбирал в себя холод простыни, предназначенной для нее, долго-долго смотрел на свет, пролезавший в щелочку под дверью, оттуда, из кухни - ее чужого мира. Он ждал  и никак не мог заснуть без нее на другой половине кровати, без четкого осознания того, что можно ощущать ее тепло такое нужное, которое никогда не будет полностью его частью.
   -Не уходи, слышишь, нет! – он кричал эти слова в подушку, корчась и дрожа под безразличным куском одеяла. Редко, только отчаявшись, он позволял себе такую слабость, но она ничего не слышала, и острый свет также жестоко пробирался под закрытую дверь. Ни звука в ответ. Тишина, отравляющая, безумная, неправильная. Она как сотни змей выползала из углов комнаты и стремилась на встречу с ним, шурша кольцами, мертвой чешуи.
   Иногда он вставал и шел на кухню, садился напротив и пытался поймать ее взгляд,  послушно спешивший за строчками. Она, такая далекая, сидела на старом, потрепанном стуле со сломанной спинкой, в махровом уютном халате, поджав под себя ноги и иногда мурлыкая что-то себе под нос. Казалось, она его не замечала, лишь на самый короткий на земле миг, разрешала себе оторваться от тетрадей и, виновато улыбнувшись, неизбежно возвращалась в свой безумный мир.
   Он понимал все, но засыпать одному было вне его сил, не слышать рядом ее до боли родного дыхания, не ощущать ее тела, нуждающегося в нежности. Да, он мог бы взять ее на руки и унести из этой опостылевшей кухни, туда, в пух одеял и резкость накрахмаленных простынь, но он не мог позволить себе этого сделать, лишь иногда, когда безнадежность пробиралась под кожу… И еще, он знал, что утром она ничего не скажет, вот только ее руки  почему-то будут складываться на плечах, и глаза – чуть-чуть в сторону.
   Нет, конечно, она уходила от него не каждую ночь, иногда сказка становилась явью, когда она, прижавшись к его плечу, тихонько нашептывала что-то из давно ушедших снов. Но каждое мгновение чуда говорило о том, что завтра будет новый день и, все повторится опять, снова и снова. Заклинания в это время произносились в пустоту, ведь даже посреди их ночи, над ней кружила сила, не позволявшая растворяться в спокойствие ночи. Она почти хотела, что бы это сумасшествие ушло, вылилось из ее уставшего тела. Но сила накатывала и стирала безумную надежду на еще одну священную ночь, выдергивала ее из постели, из заботливых, необходимых рук и тихонько, покачивая на волнах забвения, несла в холодную кухню, на вечный, добрый стул.
Он не прочитал ни строчки из того, что она написала. Он ненавидел каждую букву, каждую клеточку в толстых тетрадях, забирающих ее. А она молчала, не просила посмотреть, надеялась, что он сам когда-нибудь подойдет и заглянет через плечо, пробежится взглядом по неровным, пляшущим значкам, но знала: этого не будет никогда.
Все чаще и чаще он стал засыпать, так и не дождавшись ее прихода, и совсем скоро он привыкнет метаться по дорогам снов в одиночестве.
   Она почувствовала, заметила, что больше он не приходит на кухню, не садится напротив. Теперь он спокойно засыпал, не вытягивая руку на ее половину кровати. Как укол из-под сердца, и ,вроде, все как всегда, только больше он не ждет ее по ночам. Она закрыла тетрадку, сложила всю исписанную бумагу на антресоли, отдала все свои разноцветные миры на растерзание пыли. Нет, больно не было, только грустно.
Теперь они засыпают вместе, каждую ночь, все ночи… И он не боится, что она тихо-тихо, пытаясь не разбудить его, ускользнет из его сна на кухню, где будет сидеть, поджав под себя ноги. Она работает в издательстве, набирает чужие тексты, и не о чем не жалеет. Только почему-то они не смотрят друг другу в глаза.