Зеровшан

Эомер
Зеровшан
                Слишком дорого то малое,
                Чтобы где-то его оставить.

Когда я смотрю на твою фотографию,  моя нежность,  вся моя печаль снова ощущает запах твоих волос, я погибаю среди пустыни твоих отвлеченных и не дося-гаемых глаз. Слышишь меня,  Валери?
Иногда мне кажется, что руки твои – моя высшая награда и мой венец. А ино-гда я просто боюсь их, боюсь, что они не позволят мне успокоиться на твоей груди, а ведь ты знаешь, как беспокоюсь я за твое маленькое, больное сердечко,  бьющееся так близко…
И лучше,  нет, не говори ничего, я сам все решил, слышишь, Валерии,  сам, лучше пусть оно покоится в моих руках. Я сохраню его. Сохраню таким же, что би-лось…билось в твоей груди… Я обещаю тебе, слышишь, обещаю…
Из долины, вдоль разлома скалы,  тихо, вместе со мной, тянулась старинная дорога. Я знал, что ждет меня там, наверху. Помнил, что оставлял здесь, в долине…
Хрупкие, рассветно-розовые розы я оставил тебе, Валери. Их всего семь. Немного – как ты любишь. Нет, я не плакал, ты себе не представляешь, мне сегодня как-то легко и свободно, даже не верится, что прошло уже больше месяца…Ведь ты уеха-ла…да, уехала, Валери…
Я хочу писать, но не могу, душат слезы, не могу… Ты прости, мой одуванчик, со мной все будет хорошо… Будет?
Старик, смотритель кладбища, говорил, что когда тебя хоронили, не было во-рон, все было тихо, и ветер даже затих. А знаешь, он здорово постарел,  этот милый старик… Он говорил со мной еще о чем-то, но я ему не ответил, кажется, я даже пы-тался улыбнуться.. а вот рука у него легкая, теплая и сухая, а ведь он наверняка многое пережил… пережил…пережил…
Какое все-таки счастье, что на Земле сохранились чистые и ухоженные старые паровозные станции. Здесь даже есть смотритель со свистком и нашивками, все, как и прежде. А недавно, вот перед самым вылетом, я купил в итальянском квартале Чикаго плащ,  твой любимый цвет,  печальный белый.
  Я стоял и смотрел на полоску городка, видел часовню и улицу твою, и ратушу, и голубей, и солнце, конечно же, садилось…
В зале ожидания поставили вечную пластинку, я купил ромашек и уставился на смотрителя. Он ходил очень важный такой, все поглядывал на часы и гладил свисток блестящий, как вся Европа. Почему-то разболелась голова, и я прислонился к стойке навеса, все еще надеясь не заплакать. Я поднял глаза и увидел пьяного Кикабидзе, который приставал с шампанским к смотрителю. Смотритель поглядел на часы, погладил свисток, очень вежливо отказал Кикабидзе. Тот потерял шляпу и, извиняясь, двинулся ко мне. Он хотел что-то сказать, но махнул рукой и поставил фужер и бутылку к моим ногам. Его окликнул официант, за что был послан к чер-ту… Кикабидзе обнял меня, уколол небритой щекой:
--Не надо плакать…  мой  мальчик…
Я отвернулся и закрылся ромашками. Он еще подержал мою руку в своей ла-дони и отошел. Я плакал и комкал ромашки. Из губы пошла кровь. Я вынул носовой платок и уткнулся в вышивку «От Валери, с Любовью»….
Подошел экспресс, и я сел в него. Ты прости меня, Валери, хорошо. Когда  я снова вернусь, плакать уже не буду, и, конечно же, все будет у нас хорошо, я обещаю.