дом у дороги, 2003

Максим Чарли Чехов
СВАДЬБА

Огромный снежный ком
И ты распахнула объятья
Маленькая невеста


ЗАВТРАК

Белоснежный чайник
Похож на куриное яйцо
Полное кипятка
Дальше писать не могу –
Мама зовёт к столу



УРАВНЕНИЕ

Месиво из математических знаков. Признание в любви. Отец, Пётр Зуев, любил свою дочь, Лину Зуеву, больше всего на свете. Вторым его увлечением был секс, потом шла математика – именно в таком порядке, и об этом важно знать – чтобы понять, почему его дочь не испугалась и вообще никак не прореагировала ни на неожиданное исчезновение отца, ни на последовавшее вскорости письмо с требованием выкупа – она решила, что это очередной сексуально-математический опыт из тех, что отец так любил ставить над собой, и, как неизбежное и первое прямое следствие данного – над близкими ему людьми.

Марина (что расшифровывается как Мама Лины) была человеком несколько иного склада. Попадись ей вышеозначенное письмо на глаза, выводы, которые она сделала бы, были бы довольно-таки однозначны – как и все её реакции на любой поступок отца – именно поэтому они сейчас и не жили вместе, Марина не могла понять, что ей делать с отцом, этим огромным голубоглазым ребёнком, мягкими лапищами обнимающим её, доводящим до экстаза умелыми словами никогда не расходящимися с делом, и в то же время таким равнодушным, когда дело доходило до обывательского "ты мой и ничей больше, ни с кем другим делить тебя я не согласна".

– Неужели? Но тем не менее именно так ты и делаешь, – отвечал Пётр. И хотя имел он (ввиду) Лину, Марина так и не узнала этого.

Она ушла из семьи, когда Лине было семь, пламя страсти охватило маму и унесло её прочь, кружа, как играющие дети кружат ведущего с завязанными глазами прежде, чем оставить его одного – в темноте, лишь по случайному шуму да по собственной интуиции догадывающегося о месторасположении остальных участников игры. В следующий раз Лина увидела маму лишь спустя восемь лет, та зашла в гости на пару минут и осталась до вечера – заблудившемуся в лабиринте всё равно, где устроить привал: неуверенное движение по комнатам, широко распахнутые глаза Марины, когда вернувшийся с работы и поужинавший отец предлагает ей остаться на ночь, она лишь еле заметно кивает в ответ.

Электрический свет погас в кабинете отца, в комнате Лины, в гостиной. Лёжа у себя на постели, Лина слышала шум душа в ванной, негромкие голоса родителей, шаги. Впервые отец рассказал ей о сексе в пять или в шесть лет, на день её рождения, он подарил ей его, подарил две куклы, мужчины и женщины, выполненных в мельчайших физиологических подробностях, разбирающихся на части и двигающихся как живые, будучи соединёнными "определённым образом".

Первая мамина истерика, Пётр берёт Лину и её кукол с собой в университет. Горячие слёзы мама размазывает по лицу (она красива и не пользуется косметикой). То горькое влажное яркое утро часто снится Лине, волшебный солнечный свет, затопивший аудиторию, дикая смесь математических символов, признание любви, выхваченное мелом в руке отца из сочной темноты доски. Возмущённые студенты совершенно не слушают преподавателя – всё внимание их сосредоточено на кукольной самораспадающейся оргии, устроенной его дочкой на столе рядом. "Неужели вы не понимаете, что всякая лекция должна подкрепляться наглядным пособием?! Теория, которую вы зубрите, не стоит ничего без практики!" Тот чудесный день, когда она вошла в мир взрослых, сразу попав в центр всеобщего внимания. "Как будущие учёные вы должны ясно осознавать не только те задачи, что ставит перед собою наша наука, но и, прежде всего задачи всего человечества в целом – я говорю о любви и радости, сопротивляясь которым всю свою жизнь, человечество всё же всецело обязано своим существованием; и задачей любого современного человека является признание того факта, что его нет, что есть только любовь и радость, радость и любовь – не желающие признать себя таковыми!"

Обнажая деревья, до той поры притворявшиеся университетскими стенами, день меркнет. В глубине чащи лесные разбойники душат полуголого великана. Тело его истыкано отравленными стрелами, в сердце воткнут нож, но он продолжает хрипеть свою лекцию, хватаясь за меловые стволы, торчащие из слепого лесного озера, и – откидывая в сторону белёсый бурелом смятых простыней, Лина проснулась. Ни одна из идей её отца, идей, старых как мир, не была понята – всё, что они могли, так это переписывать и зубрить формулы, не понимая, не принимая их смысла, эти не желающие повзрослеть дети захватили мир, их трюки и уловки легли в основу этого мира. Выйди на улицу, и ты увидишь, как они дерутся, отбирая друг у друга игрушки, убивая и насилуя. Так и не поняв, что жизнь подобна пиру, устроенному для осуждённого на смерть, пытаются урвать кусок пожирнее.

Лина встретилась с похитителями – там и тогда – посреди июльского полдня, в кафе, где тяжёлые кофейные волны плещутся у округлых фарфоровых скал, а выстроившиеся вдоль тротуара автомоллюски приоткрывают свои створки навстречу солёному ветру, там – под сенью малахитового сердца листвы, разбитого вдребезги жарким молотом солнца, красное платье Лины трепетало на ветру словно пламя, осветившее бледные нервные лица похитителей, и Лина узнала их, за двадцать лет они совсем не изменились, остались такими же молодыми, и, хотя они и помнили её пятилетней – сейчас она казалась старше их.

Она сказала им, что не верит, будто отца действительно похитили, сказала, что хочет лично убедиться в этом, и, взяв Лину под руки, все вместе они покинули кафе... а через час Лина уже развязывала верёвки на руках Петра. Люди, похитившие его, были тут же – разобранные на ещё шевелящиеся части. Что же произошло за этот час – этого я просто не в силах описать. Могу сказать только, что это был лучший из порнофильмов, когда-либо виденных мной, в определённый момент мне даже начало казаться, что я слепну... теперь же я не могу пошевелиться. Пётр и Лина целуются, она одевается, они уходят, но я не могу сдвинутся с места, чтобы последовать за ними, всё, что я могу – это рассказывать.

Я хочу рассказать о Марине.



ЖИВАЯ НИТЬ

Осьминожка любит поговорить о сексе, заниматься сексом она не любит, и когда она раздевается, вместе с одеждой слетает с неё и всякое желание, её возбуждающе холодное тело, бледное, осьминожка не любит солнечный свет. Сделай мне больно говорит она, любовь быстро улетучивается из памяти, боль же остаётся надолго, чтобы войти в комнату, надо сначала повернуть ключ и войти в дверь, а не то ты так и останешься снаружи. Она обожает цитировать, сама себя и других, когда остаётся одна, она мастурбирует, дома и на улице, и в общественном транспорте, цитируя классиков или то, что прочла сегодня в интернете, какое-нибудь лесбийское признание в любви. Сама она лесбиянок побаивается, то есть сначала, лет в шестнадцать, когда взрослые тётеньки сами её клеили, она их просто боялась, теперь же – боится разочароваться. Если я хотя бы раз сделаю это с женщиной, говорит она, это клеймо останется со мной навсегда. Единственная, с кем бы она согласилась, была бы её сестра-близнец – или же женщина, настолько мужеподобная, что встреть я такую на улице, я бы принял её за трансвестита. Всё это её фантазии, кого она на самом деле любит, так это мужчин, Саша, Женя, Олежек, Игорь, с осьминожкой мы были знакомы и до того, как однажды вечером она заявилась в мою мастерскую пьяная, с порога заявив, что хочет меня здесь и сейчас же, немедленно, я был знаком с некоторыми из её мужчин, они заходили ко мне с ней и с другими женщинами, забрать заказ или просто так, общие знакомые, впрочем, я ни одного из них не знал близко и дружен с ними особенно не был. К тому же это был конец рабочего дня, я и сам позволил себе немного выпить и расслабиться, так что мои неубедительные возражения были не долгими. Осьминожка уже была возбуждена, и, по-моему, начала кончать как только я вошёл в неё. От шока, от её криков, мощных движений такого хрупкого на вид тела, мой, только мой, цветные обрезки и лоскуты, в куче которых мы очутились с нею, упав на пол, щупальца, сомкнувшиеся, ссосавшиеся за моей спиной, она хотела поглотить меня целиком, вместе с тёмно-синей ночью и розовыми лоскутами восхода, вывалившимися из распоротого широким зазубренным лезвием гор неба, широкие окна мастерской никогда прежде не казались мне такими чистыми. Тогда в первый раз я увидел осьминожку спящей, поразительно, насколько несексуальным может быть женское тело. Её хотелось накормить, как-нибудь помочь, утешить, одеть эти беззащитные острые углы, из которых она сплошь состояла – но уж никак не трахать её, отвратительное ощущение того, что ты воспользовался чужой слабостью, но тут осьминожка открыла глаза, и одновременно рука её, скользнув по плечу-груди-животу, четырьмя пальцами погрузилась в её влагалище, getoverhere прошептала она одними губами. Да, если она и нуждалась в утешении, то только в таком, полсекунды понадобилось ей, чтобы преодолеть разделявшее нас расстояние и оказаться передо мной на коленях, единым рывком завтрак был отодвинут на полчаса, настоящий голый завтрак, она ела, говорила и мастурбировала одновременно. Она рассказывала про своего тогдашнего парня, Игоря, с которым они к тому времени уже больше полугода не виделись, Игорь получил работу за границей, зовёт её к себе, она уже сделала иностранный паспорт... Осьминожка, слушай, ты не могла бы не делать этого? Чего? Не уезжать? Да нет, не теребить себя ТАМ... Извини, я просто хотела, чтобы ты меня ещё раз трахнул; думала, тебя это возбуждает... Они начали изменять друг другу одновременно – Игорь ей, где-то в Англии, и она Игорю – здесь, со мной. В прочем их измены были непохожи, если она всё время думала об Игоре, то последний, судя по всему, там ухитрился вляпаться по уши, и когда осьминожка после всевозможных мытарств (не было денег и не хотели пускать в страну) наконец встретилась с ним в аэропорту, тот даже не захотел поцеловать её. Будь осьминожка поумнее, после такого холодного приёма она сразу развернулась бы и вернулась домой, но эта дурочка позволила взять себя за руку, усадить в машину и отвезти на квартиру, где в течении полумесяца и промастурбировала в одиночестве, время от времени выслушивая лекции о том, что я ждал тебя слишком долго, что она ангел и я не могу позволить вам встретиться, что как только выдастся свободная минутка, мы погуляем вместе по ночному Лондону. Нет, прогулка, конечно была, – да только у осьминожки создалось впечатление, что это не ей показывают Лондон, а наоборот – Игорь показывает её издалека своим новым знакомым – вот, посмотрите, с какой идиоткой я встречался. Надеюсь, Игорь, тебе понравилось, надеюсь для тебя и твоих друзей этот визит останется одним из самых ярких, горячих пятен на комнатном фоне серой столичной жизни. Что касается осьминожки, она вернулась, полуоглохшая и полуослепшая, и совсем не такая жизнерадостная как прежде. Пока она одета, с ней ещё можно общаться, но как только одежда снята, она становится просто манекеном, или нет – марионеткой, которая пробуждается ото сна лишь только тогда, когда я прикасаюсь к ней, она часто говорит о тебе, часто просит связать себя, нитками или сантиметром, я часто плачу теперь, это похоже на встроенный в голову поляроид, вспышка, горячие снимки льются из глаз: осьминожка, завёрнутая в синий шёлк, чехол на молнии снаружи, кокон, который я сшил специально для неё, плотно обхватывает осьминожкино тело от пяток до вытянутых вверх ладоней, в нём она любит заниматься любовью со мной или просто лежать обездвижено, стянутая шёлком по рукам и ногам. Говорит, что это необходимо ей, чтобы превратиться во что-то новое. Я же думаю, что кокон этот – платье невесты; невесты для кого-то, кто умер уже давным-давно.



ГОРИ В АДУ

Этот кошмар никогда не закончится. Каждую ночь Александру снится один и тот же сон. Свадьба, и девушка в которую он влюблён выходит замуж за другого. Все пьют за новобрачных. Александр тоже пьёт и просыпается и кашляет, в темноте осторожно проверяет повязку на горле. Как она сказала?

– Ты никогда не любил меня. Ты только хотел владеть мной. Жизнь бессмысленна без любви. Умри же, – бред конечно, но Александру нечего было возразить. Кровь хлестала из перерезанного горла. Она развернулась и вышла. А Александр пополз в ванную комнату за бинтами.

Всю свою жизнь Александр был одинок. Он вообще не любил людей. Тех женщин, что время от времени всё же появлялись на пороге его студии, он рассматривал не иначе, как клиенток и материал. Александр Побережный был дамским портным. Естественно, прежде чем он понял, что любит Марину, он уже начал выполнять её заказ – свадебное платье. И души будущих детей уже плескались в фате – то были слёзы на глазах Александра.

Неделя прошла. Паук-Александр сплёл свою сеть. Нить между днём и ночью; платьем невесты, которое он отдал Марине и которое та оденет только один раз; и костюмом жениха, о котором Марине ничего неизвестно и который отныне и до сих пор хранится среди забытых заказов, голых манекенов и зеркал – Александр Побережный так ни разу и не одел его.

Сеть сплетена, и когда жертва попадёт в неё – всего лишь вопрос времени. И вот что ответило время:

– Пятнадцать лет. Всё, всё это уже прошло очень давно, сгорело дотла... То ли в постели он курил, то ли свечку жёг... Вообще последнее время странный был, что-то с шеей у него случилось... Нет, тела не нашли, куда там – полный дом одежды! Даже головёшек не осталось, – время, как всегда, несколько опережает события. Они оба сильно изменились за эти годы, он с трудом узнал её, открыв дверь. Она вошла, чуть не задев его, как будто не видя.

Он рассказал ей всё. И теперь, просыпаясь в темноте, снова кашляет и тянется к повязке, слишком нежной, чтобы быть бинтом. Это фата невесты.

Среди не взятых заказов и голых манекенов Александр Побережный ищет чужой костюм. Ни одно из зеркал не отражает его. Гори в аду, Александр Побережный, гори в аду.



ПРЕДЫСТОРИЯ

Описанные ниже события происходили в одном из южных штатов Америки в октябре 1923 года: двое черномазых под куполом цирка-шапито, мужчина и женщина, два обнажённых ангела в африканских деревянных масках. Возмущению общества маленького провинциального городка не было предела – негры не имеют права летать. Небольшая речь директора цирка перед собравшейся толпой: он говорит о равенстве и братстве, свободе и демократии, федеральном управлении и налогах, после чего, стоя на коленях вместе с местным комитетом общественного спокойствия, читает in god we trust перед портретом Джорджа Вашингтона. Толпа одобрительно гудит, заглушая стук молотков, доносящийся от суетящихся поодаль людей, белые балахоны на головах которых помешали последним внять речам директора; они продолжают сколачивать кресты.

После представления мэр города приглашает директора с супругой к себе домой, под впечатлением от увиденного представления он так же хочет пригласить и акробатов – неслыханное великодушие! Однако директор цирка отказывается.

– Но почему?! – недоумевает мэр. В сгущающихся сумерках отчётливо видно, как начинают полыхать вокруг циркового шатра сколоченные за день кресты.

– С ними ничего не случится, – беззаботно смеётся жена директора, – не забывайте – ведь они умеют летать!

И действительно, акробаты так и не были найдены, хоть цирк и перевернули вверх дном, всё что смогли обнаружить – две перепачканные в саже африканские маски... Удивительно, почти век прошёл с тех событий, а я так и вижу эту чернокожую пару, под ворочающийся в облаках джаз скользящую над людьми в белых балахонах, невесомую – как и всякая фантазия.



* * *

Дом у дороги. Машины скапливаются и рассасываются. Сад вокруг дома. Ветви деревьев и ветер. Дети остаются детьми. Птичий гомон. Они возятся с нами как с игрушками, до тех пор, пока седая зима не подходит. Она берёт их за руку (они поднимают глаза, тянутся ручкой) и уводит. В следах, уходящих вдаль по первому снегу, – палые листья, пожухлая трава. Дом у дороги. Место остановки. В деревянных комнатах натоплено. И теплы наши руки и тела под байковым одеялом. Весной тает лёд. Летом распахиваются окна. И всю ночь насекомые летят на свет. ПЕРВЫЕ МАШИНЫ БЫЛИ ИЗОБРЕТЕНЫ НАСЕКОМЫМИ, созданы для их насекомых целей, для того, чтобы лететь и разбиваться. Насмерть. Дом у дороги. Пускай я шью большими стежками, и одежда слетает с нас, стоит нам сделать несколько шагов – мне нравится лёгкость. Наши дети будут одеты точно так же. Зато им не придётся плакать. Никогда-никогда. Никогда. ПЁС СВИХНУЛСЯ НА ПОВОДКЕ. И на своей будке. У всех у нас бывают навязчивые идеи. Например, уехать. Или остаться. В доме у дороги – тебе смешно? Мне тоже, милая моя, мне – тоже. Ночь. Пылает камин. За окном пёс реагирует на прохожих, редкие легковушки бьются о стекло. Пёс замолкает. Кто-то входит в дом.



ТАНЦУЮЩИЕ ДЕРЕВЬЯ

7. Я остановил машину в лесу. Моя сестра соскочила с соседнего сиденья. Хлопнув дверью, она побежала среди деревьев прочь от машины, спотыкаясь и путаясь в длинном вечернем платье, прочь от меня. Я затягиваюсь сигаретой. Если сейчас кто-нибудь попытается поцеловать меня, сигарета прожжёт ему щёку насквозь.

Сестра убежала в лес, но я продолжал видеть её перед собой: вот она зацепилась платьем за ветку и порвала его (стало легче бежать), вот она наступила на какой-то сучок в темноте и пропорола себе пятку. Она босиком – пара босоножек осталась на сидении рядом со мной.


2. Мы возвращались домой с танцев, когда она неожиданно поняла, что ослепла. До автостоянки она шла с закрытыми глазами, устало опираясь на мою руку, и только в салоне автомашины, когда мы уже были на полпути к дому, она поняла, что не видит ни света от приборов, ни моего лица.

– Включи свет, – попросила она меня.

– Что случилось?

– Включи свет!

Я остановил машину, включил свет в салоне. Кончиками пальцев сестра ощупала своё лицо.

– Я ничего не вижу, – произнесла она растеряно.

Когда мы добрались до дома, она попросила не оставлять её одну в её комнате этой ночью. Обнявшись, мы спали вместе на одной кровати.


1. Моя сестра поразительно красива. Я завидую тому парню, кого она сделает своим избранником. В тот вечер перед танцами, когда я зашёл за ней, чтобы сказать что готов, я остановился на пороге, поражённый её красотой. Перед зеркалом она расчёсывала свои длинные чёрные тонкие волосы, я увидел обнажённые плечи и руку, скользящую расчёской по вороным прядям вниз. Но больше всего меня поразило её лицо и фигура в зеркале. Возможно в этом было виновато освещение, но на несколько секунд (сестра обернулась ко мне, и наваждение исчезло) мне показалось, что я вижу не обычное отражение сестры в зеркале, но портрет одной из её прабабушек в молодости, живой портрет – такие иногда описывают в романах про вампиров. Как будто моя сестра и её отражение – это на самом деле две девушки, две незнакомки, всматривающиеся в друг друга по разные стороны стекла...


3. Когда мы вернулись домой, зеркало исчезло. Мы легли спать. Сестре я ничего не сказал.

Наутро зрение так и не вернулось к ней. Я отвёз её в больницу.


5. – Возьми меня мальчик мой пожалуйста, мне так одиноко здесь, – я смотрю на птичку, кувыркающуюся за решёткой. Прошло десять минут с тех пор, как я снял материю с клетки, и всё это время птичка не замолкала ни на секунду. – Ты такой большой, ты разорвёшь меня пополам, только крылышки останутся, дай мне его, ну же!

Птичка начинает биться о прутья решётки, летят зелёные перья:

– Я умру если ты невыпустишь меня! Смотри! Я плачу, я вся истекаю, от меня, сейчас, ничего, не оста нет ся…

Моя рука тянется к задвижке.


4. – Эй! Это у тебя сестра ослепла? – я сидел в парке на скамье во дворе больницы, устало смотрел себе под ноги, и не заметил, как он подошёл.

– Что? – я поднял взгляд. Парень походил на сову: крючковатый нос, огромные глаза, дурацкая шляпа с загнутыми вверх полями, серый плащ. Пугало огородное.

– Она не видит, а ты не слышишь, так?

– Слушай, ты... – сейчас он дождётся.

Накрытая материей клетка была у него в руке, он поставил её на скамейку рядом со мной:

– Это для тебя, – и, развернувшись пошёл прочь. Отойдя шагов на двадцать, развернувшись ко мне и продолжая идти задом наперёд как ни в чём ни бывало, прокричал:

– Только не открывай сейчас, ладно!? Дома откроешь!

Некоторое время я просто смотрел на клетку. Потом приподнял материю.

– Привет, – услышал я из полумрака. – Ты мой. Слышишь?..


6. – Спасибо тебе, – девочка прижалась ко мне всем телом, – с нами вообще никто никогда этим не занимается, только обещают, только пытают нас – всегда. Вечно. Ни танцев, ни секса, ни даже музыки. А одеты мы всегда в лохмотья, в то, что вы выбросили, о чём забыли – детские обноски, тряпьё, птичьи перья. Это пока вы с той стороны смотрите, мы одеты идеально и в комнатах чисто – пока из стёкол вашего мира свет льётся. А так, – она начала целовать мне грудь, – там очень пыльно, скучно... нет будущего... вчера, позавчера... а потом – вспышка – и всё, тебя нет, совсем...

Она взяла мою руку и положила её себе между ног. Сладость – так мороженое тает на языке.

Телефонный звонок. Ты почти дошёл до конца видеоигры, когда кто-то выдернул штекер. Звонили из больницы: сестра пропала. Исчезла из палаты. Не совсем соображая, что делаю, на ощупь находя вещи, я начал одеваться.

– Не уходи, – приподнявшись на кровати, девочка с тревогой следила за моими автоматическими действиями, – это важно. Мне нельзя оставаться одной.

– Я скоро вернусь, – произнёс я бесцветным голосом. Я чувствовал, что попал в ловушку. Как и где мне искать свою сестру, я совершенно себе не представлял. Ездить по улицам до рассвета?

Но мне не пришлось ничего делать. Когда я сел в машину, сестра уже была там. Как только зрение вернулось к ней, она пришла домой. Она видела, что мы с этой девочкой вытворяли – и поняла, кто она.

– Отвези меня в лес, – сказала моя сестра.

Ни слова не говоря, я повернул ключ в замке зажигания.


8. – Так что мы квиты, – парень-пугало снова был тут как тут. Он смотрел на меня, улыбаясь – моё зеркальное отражение – два ряда острых зубов. Он стоял рядом с машиной. – А то МОЯ сестра уже давно покоя мне не давала – как тебя хочет, как ты ей НУЖЕН... Ну а мне что? С твоей сестрой потанцую, – он ринулся вперёд мимо машины и тут же исчез – как будто вверх взлетел.

Сестра убежала в лес, но я продолжал видеть её перед собой – среди вздёрнутых к небу рук, сердцебиения леса, я вижу свою сестру – среди танцующих деревьев. Я затягиваюсь сигаретой (если сейчас кто-нибудь попытается поцеловать меня, сигарета прожжёт ему щёку насквозь). Я слышу музыку. И я пою, пока они танцуют.



ШКОЛА ПОЭТОВ

Девочка, с задумчивым видом упирающая палец в лоб, на самом деле мечтает застрелиться из него. "Неразрешимая задача. Меняющееся тело. Ничего не происходит. Слишком рано или слишком поздно, и, конечно же, всё целиком – неправильно.

– Авторучка или револьвер?

– Не уверен, – завтра не наступает, но превращается во вчера. Путешествия во времени разрешены только в одном направлении – в прошлое. В будущем нас всех ждёт тюремное заключение. Навечно заключённые в будущем – по обвинению в убийстве. Душный полдень, мокрый мел на руках. Я рисую своего возлюбленного – человека-сову с пустой птичьей клеткой в руках, и машину, на которой мы сбежали из города – ржавый остов, поднятый к небу прошившими окна ветвями. Стеклянная крошка, совиные перья. Доказательства того, что это действительно было, имело место быть. С тобой, хоть с кем-нибудь..." – строчка заканчивается указательным пальцем, рукой, плечом, головой, лежащей на парте. Пусть думают, что хотят – ни за что не открою глаз.

– Что ты здесь делаешь?



АВТОГРАФ

Когда вечер подошёл к концу, я оказался голым в твоей гримёрке, среди ярких ламп, розовых и зелёных перьев, сдирающим штукатурку за зеркалом, ища выход в тёмную подворотню – всё чаще в моей жизни случаются моменты, когда собственное лицо хочется содрать и оставить дома, прихватив лишь документы, удостоверяющие личность – всё же обществу, в котором мы живём, ещё очень далеко до совершенства. Я сделал татуировку с моими паспортными данными на случай неожиданной смерти, мне хватает проблем и в этой жизни – не до смерти впрочем, но достаточно, чтобы пытаться выйти, расковыряв проход в стене – через дверь я в таком виде пройти не смогу.

Я и не собирался оставлять отдавать тебе свою одежду сначала, всё, чего я хотел – так это автограф: мне понравилось твоё выступление и хотелось иметь у себя что-нибудь (кроме похмелья), напоминающее об этом вечере, твоих плавных движениях под контрабас и саксофон, плюшевых динозаврах, плещущихся в пьяном дыму; о мокром огне, жидком золоте в тонких, размером и формой напоминающих ружейные гильзы, рюмках, – ты вращалась словно барабан в стеклянном револьвере среди столиков с компаниями обманутых самоубийц за ними, глоток в глотке прожигающих дыру от несуществующей пули, и за ней – путь домой по пустым улицам, в пустую квартиру, наполненную ударами сердца, ударами по лицу в зеркале. Я нашёл тебя по следам босых ног, которые ты оставила, наступив в разлитую на полу выпивку.

Автограф? Ни у тебя ни у меня не было ни ручки, ни бумаги. Ты отказалась от платья, которое скинула в баре, сказав, что никогда не одеваешь одну и ту же вещь дважды, и тогда я снял и отдал тебе свою одежду. Теперь, даже если мне удастся добраться до дома, твой автограф навсегда останется со мной – это слово "беззащитность", выцарапанное на зеркале между моей квартирой и гримуборной, узором разрушения, навеки соединившее наши жизни.



ДРАКОН ПАДАЕТ

Топот ботинок в коридоре мешает уснуть, топот и треск выбиваемых в голове дверей приближается. ЕСЛИ ОНИ НЕ ХОТЯТ ПЕРЕКРАШИВАТЬ КОРИДОР, ПУСТЬ ХОТЯ БЫ ВЫШИБУТ ДВЕРИ. Они уже почти дошли до конца. Распахнуто окно, и этажи улетают вниз. В этом теле, летящем по направлению к мостовой, есть сердце, и когда тело уже готово с головой зарыться в мягкий и тёплый асфальт, сброшенную змеиную кожу, пёстрый ворох платьев и пальто прохожих, сердце вдруг снова начинает биться в груди, как цыплёнок пробивает себе дорогу в этот мир, разбрасывая скорлупу по сторонам, подобно лезвию выкидного ножа, вырываются и дёргают за спину мокрые крылья. Нависающее сверху многоэтажное здание, кажется, вот-вот упадёт. Голый, на коленях на мокром асфальте – гораздо более жёстком, чем это казалось сверху.


Крылья дракона, несущего меня к горам в свою пещеру, золотой свет его глаз, он проводит по моей коже когтями, доставая оттуда драгоценности. Город внизу горит, наша кровь, смешиваясь, становится огнём. Я – лишь призрак, одежда, которую он надевает, чтобы выйти из тени на свет, ибо есть бесконечная тень под мостами и в чёрных глазах красавиц, ибо есть только тень там, куда он унёс меня. Крылья его подобны сгорающей в небе паутине, сетке трещин, дышащей на глубине дня... а его голод не утолить ничем. Мечусь по палате, стукаюсь о стены словно мотылёк, неожиданно попавший внутрь лампочки. Шорох халата, падающего к ногам медсестры, как шорох падающего занавеса, скальпелем она проводит мне по спине, доставая оттуда крылья. Словно стеклянный глаз циклопа, палата вспыхивает – смешавшись, наша кровь стала огнём. Мы засыпаем на полу, усыпанном золотыми монетами – дети дракона, нашедшие друг друга на ощупь в катакомбах плоти.


Зонтик стоит в углу комнаты у двери, рядом на стене двигается её тень, почему дождь – это "он", а не "она"? Её тень, дверь ведущая на улицу, зонт с изогнутой перламутровой ручкой, чёрный и очень большой – только кончики её длинных белых волос мокры. Кто-то ещё должен быть в этой комнате, не знаю, мужчина это или женщина, однако кто-то видит это и записывает, писать то, что видишь – нет ничего проще. Источник света – маленький электрический светильник на столике возле широкой кровати со свежими, но уже смятыми простынями. Постель пуста – откуда же тень на стене – неужели я сам нарисовал её руками, мокрыми от дождя, её волос, зонта?.. Только утром, уже соскабливая чёрную краску с окон, я понял, что и зонт, и комната эта не моя, удивительно, но надо быстрее уходить отсюда, пока ты не проснулась – где-то там, у меня дома. Мир таит в себе массу опасностей, и одна из них – дождь, к счастью уже закончившийся; однако зонт этот, наверное, стоит прихватить с собой – вот только как?



ГРОМКОСТЬ

– Никогда не буду делать этого больше. Сделай-ка погромче, – Тимофей склонился к самому динамику, не веря что уровень звука настолько высок, чувствуя только вибрацию, сотрясающую тело – но не звук. Девушка открыла рот, будто кричала, но он не слышал ни звука. Тогда он понял, что оглох.
– Выключи. Выключи. Выключи, – повторяла она. Тимофей наконец догадался отключить питание, выдернул штекер. Музыка у него в голове звучала сама по себе, радио уже не работало. Потом только начал проступать шорох дождя, удары в дверь, клёкот дверного звонка, – и наконец он услышал дыхание девушки.

– Выключи, – повторила она гораздо тише. – Я не могу жить без этого, я знаю что не нужна тебе, что тебе никто не нужен. Но пока ты жив... – сейчас Тимофей целовался с братом-близнецом; только что они с девушкой были вдвоём – и вот уже снова в который раз она с отвращением и... каким-то необъяснимым возбуждением смотрит, как на месте Тимофея двое подростков целуются и затем поворачиваются друг к другу спинами под шорох дождя – стук в дверь уже смолк. Взгляд Тимофея, того из пары, чьё лицо оказалось повёрнуто к Веронике, дрожит и плавится.

– Хотела бы я оставить вас двоих у себя, мальчики, – произносят губы Вероники, целуют воздух – однако Тимофея не остановить, он не мог бы остановиться даже если бы захотел: вместо двух подростков – уже четыре, чем больше их, тем меньше они становятся... Поверхность простыни вспучивается и пенится как кипящее молоко. Опадает, успокаивается. Пустое место. Вероника прикрывает глаза... и тут у неё появляется это ощущение, по всему телу... Прощай, Вероника.

– Я однажды читала книгу про таких змей, способных заглотить свою добычу целиком вместе книгой: ты оказываешься в кожаном мешке, глотке великана. Мой парень способен делать нечто подобное – становиться невидимым и исцеловывать меня всю с головы до пят одновременно – так наверное чувствуют себя соты, когда их любимый рой возвращается домой с полей поздно вечером: ночь и шуршание прозрачных крыльев; бесконечная сладость, которой некуда течь, кроме как внутрь себя самой; в звёздную бездну, разверзшуюся под перевёрнутым ульем.



В ЗАЛЕ ОЖИДАНИЯ

– Поезд номер двести два Москва – Санкт-Петербург прибывает ко второй платформе, повторяю... – толстяк недовольно махнул зажатым в руке букетом лютиков, отгоняя резкий фальцет диспетчера, как назойливую муху. В зале ожидания мы были вдвоём, да ещё женщина, продававшая журналы за небольшим лотком на входе. Толстяк сердился на всё и вся. Его ожидала мучительная смерть – почему-то создавалось впечатление, что он сидит здесь уже неделю и просто не может выйти из зала ожидания. Поезда, самолёты – это всё уже давно не имеет к нему никакого отношения. Если б не лоточница, пропал бы. Она приносит ему еду из дома. Даёт просматривать свежую прессу.

Времени до поезда у меня было хоть отбавляй, но в такую жару было неинтересно двигаться куда-нибудь дальше, чем на пару сантиметров, или, в крайнем случае, на соседнее пластиковое сиденье, не в пример прохладнее того, на котором сидел я. Я хотел бы, чтобы к толстяку приехала какая-нибудь молоденькая девушка, отучившаяся и наконец-таки сдавшая сессию, непростительно красивая, имеющая кучу поклонников в Москве, и тем не менее всегда выходящая из поезда на полпути в Петербург (выходит, говорит попутчикам, что сейчас вернётся). По платформе к залу ожидания, как лёгкий ветерок она влетает. Прыгает на колени, обнимает и целует толстяка, берёт его правую руку, безвольную, целует, кладёт себе на грудь (левая рука, стискивающая цветы, разжимается). И они уходят, лёгкие уже оба. Дачный участок, запах навоза и яблок, белые простыни каждый раз новые, пропитанные парным молоком. Чёрная ночь, красный костёр. Сидящий спиной к костру сатир смотрит, как нимфа танцует среди деревьев. Вместе с тёплым воздухом и звоном цикад, песня флейты поднимается к звёздам.

Я беру оставленные на сиденье завядшие лютики и подхожу к журнальному лотку. В глазах продавщицы – слёзы.

– Похоже, это – вам, – говорю я, протягивая ей жалкий букетик, – и в тот момент, когда она понимает, что предлагаю я ей вовсе не цветы, в тот самый момент все поезда между Москвой и Санкт-Петербургом, как по команде, сходят с рельс.