Джозеф

Фурта Станислав
Станислав Фурта

ДЖОЗЕФ

Как сложны любовные утехи,
Не играйте в эти игры дети…

(Из дворовой песенки)

И давайте условимся так: тому, кто к этой истории прибавит ещё хоть единственное слово, я пущу в череп вот этой шампанской бутылкой. Услужающий!… Хересу, хересу, бочку хересу, чтобы я мог окунуть в него морду прямо с рогами!

(И.А.Бунин "Ида")

- Удивительный закат в этих широтах, Джозеф! Он настраивает меня на романтический лад. Приятно созерцать эдакое меланхолически райское благолепие на фоне всемирного бардака. Мы славно устроились с вами на средней палубе, Джозеф. Удобные шезлонги, тёплые пледы и ни единой души вокруг! А главное, что у нас на столике лишь едва початая бутылка Сutty Sark и ведёрко со льдом, и плевать я хотел, что со времени обеда она уже вторая. Ах, вы предпочитаете вино, Джозеф? Я тоже. Но на этом грёбаном корабле… Ах, что? Простите, в русском языке слово "fucking" не считается неприличным. Так вот, на этом грёбаном корабле не подают приличного вина. Здесь предлагают ординарное пойло под названием Bordeaux Chateau. Замки, в которых разливают эту гадость, стоило бы давно продать французским скотоводам. Вам нравится? Да помилуйте, это же законченное г..но. Простите, если слово "shit" в вашем языке тоже ругательное. Если говорить о хорошем вине, Джозеф, не об антиквариате типа Chateau Petrus , которое следовало бы выставлять в Каирском музее рядом с мумиями фараонов, а о нормальном, живом вине, то я рекомендую Amarone  из региона Veneto в Италии года эдак не старше восемьдесят седьмого. Оно проникает в вас и обволакивает одновременно. Оно потрясает вас своей глубиной. Оно завоёвывает вас, но вы не ощущаете рабства. Вы знаете, что такое Amarone, Джозеф? Это Corvina Veronese, Rondinella и Molinara  и ещё чуть-чуть Negrar'ы для усиления цвета. Считающие себя знатоками скажут: "Ба! Шалишь, братец… Это же ординарная Valpolicella!" и будут тысячу раз правы. Здесь есть один ма-аленький секрет. Из всей грозди берут только верхушку. То, что ближе к солнцу. Итальяшки ещё говорят Recioto – ушки. Всё остальное идёт в Valpolicell'у. Но поскольку на этой долбаной посудине не подают Amarone, Джозеф, то мы будем пить виски.

Признаюсь, я сразу проникся к вам симпатией. Вы выделяетесь из этого стада собравшихся со всего света баранов с набитыми зеленью карманами. Вы не понимаете, что такое зелень? Ну не укроп с петрушкой, разумеется. У вас удлинённый череп, тонкие черты лица. Мне нравится, как вы одеваетесь. Мне нравится ваш строгий чёрный костюм. Просто. Со вкусом. Без в..бона… Простите, последнее слово я вам точно перевести не смогу. Я сразу заприметил вас, Джозеф. В вас чувствуется аристократизм, а я люблю аристократов. Выпьем за породу аристократов, Джозеф!

Я должен вам кое-что поведать о своей жизни, Джозеф. Именно вам и больше никому. И вы обязаны выслушать меня в знак нашей дружбы. Остальные… go and get fuck on the Moon… или, говоря по-русски, пусть отправляются прямиком в ж..пу. Я богат. Я, можно сказать, очень богат. Не настолько, как Изя Липкин или Сёма Утятников, но поверьте, я богаче многих в этом сраном круизе. Мне сорок два. Это особый возраст, Джозеф. Особенно в России. В сорок два умер этот… Тот, который не допил, не долюбил, не доиграл. Вы что-нибудь слышали о нём в вашем туманном Муходрищенске? Что? Можете считать, что так по-нашему называется Эдинбург. Так вот, Джозеф. Сорок два – критический возраст. Мужской климакс. В сорок два понимаешь, что весёлая часть жизни уже позади, а впереди осталась только смешная. Не я придумал! Другой умный человек. Это болезнь, которая начинается у всех где-то в районе сорока. У кого раньше, у кого позже. Но я утверждаю, что к сорока двум ей заражены уже все, и для большинства она вступила в самую опасную стадию. Я только о мужчинах говорю. С женщинами, скорее всего, другая история. Так вот, Джозеф. В этом подлом возрасте становится жаль всего, что было там… в первой половине, до… А пуще всего того, чего не было, и как ты понимаешь, уже никогда не будет. Начинаешь сокрушаться по поводу каждого бакса, который не успел заработать, каждого не выпитого стакана водки, каждой бабы, которую своевременно не в…бал, каждой порции мороженого, что не схавал в детстве и так далее. И насрать, что сейчас у тебя этого добра может быть навалом. Ты хапаешь, хапаешь, пока из ушей не полезет, до коликов в животе, но всё равно остановиться не можешь. Мой знакомый умер от инфаркта, находясь в постели сразу с шестью проститутками. Ну, можно понять, когда совершаешь половой акт одновременно с двумя. Это создаёт особую остроту чувств. Ну, три… А для чего шесть? Вы можете мне объяснить? Что? Вам это чувство незнакомо? Ах, всё у вас англичан не как у людей, даже если они называют себя шотландцами.

Так вот, Джозеф, если бы ещё года три-четыре назад кто-нибудь осмелился мне рассказать, что со мной случится, я бы засунул ему вот эту бутылку прямо в задницу. Но как раз четыре года назад я начал ощущать странное беспокойство. Мне вдруг стало казаться, что мне чего-то не хватает, хотя с точки зрения нормального человека у меня всё было. Денег – курам не склевать. Двухсотметровая квартира в Москве. Загородный коттедж под Москвой. Вилла на Майорке. Тачки я мог менять каждый год. Жена у меня была умница и красавица. О ней отдельная история. Да и сам я был не то, что сейчас. Спокоен, рассудителен, уверен в себе. Я ведь не пил, Джозеф! Можете поверить? Я практически не пил. Так, на приёмах один-два бокала хорошего вина. Я жене своей ни разу не изменил за первые восемь лет нашего брака! Это сейчас вокруг меня б…ди вьются, как мухи в сортире. Кстати, вы не были бы так любезны разъяснить мне разницу между словами floozy и whore ?

И вот представьте себе, что, живя в эдаких райских кущах, можно распорядиться своей жизнью так, как сделал это я. Всё обычно начинается с осознания некой ма-а-алюсенькой проблемы, которая тебя якобы гложет. Дело в том, что, как сказала консультировавшая меня урологиня: "Сударь, у вас есть очень нехорошая черта. Вы в неволе не размножаетесь". У меня было две жены. Количество любовниц сейчас не играет роли.

         Со своей первой благоверной мы каких-то очень уж сильных чувств друг к другу не испытывали, но прожили ни шатко, ни валко пять лет и решили, в конце концов, заняться тем, ради чего нормальные люди и заключают браки – создать совместное предприятие по рождению и воспитанию детей. Через некоторое время выяснилось, что образованное предприятие не приносит, как бы это помягче сказать, продукции. Мы с женой, как честные и порядочные люди, отправились каждый в свою консультацию. И один старый хрен, ознакомившись с результатами моих анализов, поведал, что я бесплоден. Мне тогда не было и тридцати. Я, благородно поджав губки, сообщил своей половине, от которой меня, надо сказать, к тому времени потихоньку начало мутить, что она может считать себя свободной. Если захочет. Она захотела и, воспользовавшись сделанным предложением, дала мне поджопник. Вы не знаете, что такое поджопник, Джозеф? Это когда кто-нибудь своим heel'ом, то бишь каблуком, совершает неуважительное прикосновение к вашей bum, то бишь заднице. Когда каблук женский, то процедура во сто крат больнее и унизительнее. Наверное, именно для этих целей бабы носят туфли на шпильках. При этом то, как вы сами к этой женщине относились, никогда решающего значения не имеет. Я нисколько не сержусь на свою первую супругу. Наше с ней совместное существование осталось как бы в прошлой жизни. Мне иногда даже кажется, что я никогда не называл её подлинным именем.

Итак, я узнал, что не такой, как все. Мамы, чтобы утешить меня, рядом не было. Она умерла, когда мне не было и семи лет. Отца и мачеху я перестал интересовать сразу же, как закончил университет. Справедливости ради надо сказать, что они и так меня долго терпели. Последовательно побарахтавшись в постелях нескольких других женщин, я остался, что называется, не у дел. А тут ещё процесс, который вы, англосаксы, отвратительно картавя, называете "Пэрэстройка", перешёл из своей весёлой фазы в смешную, и я сильно затосковал. Я был бездомным математиком, незадолго перед этим с дуру защитившим кандидатскую диссертацию, к тому же с устойчивым комплексом по поводу детородных качеств своей пиписьки. Кстати, знаете ли, как ни странно, с недавнего времени профессия стала помогать в бизнесе. Это не поводу х…я, а к тому, что сейчас, когда в России время шальных денег подходит к концу, становится выгодным уметь их считать...

Вот в этот-то исторический момент и подобрала меня Ирина, моя вторая жена. По сути дела, она меня целиком и создала. Одела, обула, дала крышу над головой и разработала мой грёбаный бизнес. Она же и английскому языку меня выучила. Как вы находите мой английский, Джозеф? То-то. Славная была у меня жена. Я прямо ей сказал, что детей от меня у неё не будет, а она ответила мне, что для неё это не столь важно, что главное для неё, дескать, быть со мной, ну и тыры-пыры всё такое. А для меня было главным, что Ирина очень походила на мою мать, так как я её запомнил в то последнее лето.

Последующие десять лет были порой расцвета и получения кайфа от жизни. Народ российский беднел, а мы богатели, и, представьте себе, что бы там ни писали о российских бизнесменах, до откровенной уголовщины мы не опускались никогда. Мы были просто умны и удачливы. И в ту пору ещё относительно молоды. И тут со мной произошло три события, которые в конечном итоге разрушили мою жизнь. Во-первых, какой-то кретин вдолбил мне в голову мысль, что так, оказывается, жить нельзя. Нельзя жить так жирно! Что надо делиться, понимаешь ли! То есть я мысль эту и сам знал из книжек, но на пороге сорокалетия, будь оно неладно, мысль эта внедрилась в моё сознание. Встал вопрос: кому и куда давать-то? Церкви? Пенсионерам? Инвалидам? В нашем случае решение было однозначным: детям-сиротам. У нас говорят, что каждый человек в жизни должен построить дом, посадить дерево, вырастить ребёнка, и что только тогда он может чувствовать себя счастливым. Бредятина! Счастливым себя человек чувствует только тогда, когда никому ничего не должен.
Но мы в один прекрасный день решили, что мы должны… Ой как должны… Я нашёл детский дом поприличнее и стал отстёгивать туда бабки. Совершенно официально. Честь по чести. Не знаю, как они там смухлевали, но через полгода я узнаю, что директор строит себе дачу и ещё какую! Средства убеждения в России разработаны весьма эффективные, и деньги этот козлище в казну детдома вернул. От меня он больше ни копейки не видел, но сам факт этот уже на полшажочка продвинул меня к нынешнему безумию. Я ведь говорил, что мужчина к сорока годам начинает лихорадочно хватать всё, чего не успел сделать в первой половине жизни. Такая потребность может проявиться в неуёмном позыве творить добро, а может быть, в желании любым способом реализовать свои отцовские чувства. Мы с женой стали было подумывать, чтобы усыновить ребёнка-сироту, но по возрасту нам уже лучше было бы усыновлять ребёнка этак лет десяти или старше, а поверьте, Джозеф, что в наших детских домах десять лет равны по психологическому воздействию пожизненному заключению в Тауэре.

Тут со мной произошло второе событие из тех несчастных трёх. Случайно на улице я встретил свою старую подругу. Одну из тех, с кем встречался в промежутке между двумя браками. История была вполне банальная. Подруга носила красивое романтическое имя Манон. Не знаю, чем руководствовались родители, нарекая этим именем русскую девочку. Скорее всего, они были не совсем в курсе сюжета знаменитого романа. Получилось же вовсе иначе, чем было описано у того сластолюбивого аббата. Манон ненадолго вышла замуж, родила ребёнка и удрала от мужа с грудным сыном под мышкой. Откровенно говоря, я так и не понял, что там произошло. Сама она в тот момент бухгалтерила в какой-то гнусной совковой конторе. Что-то вроде "ПромСрамСтройХлам". Не имеет значения. Это и на русский-то язык толком не переведёшь, Джозеф, не то, что на английский. Обитала Манон с двухлетним сыном, матерью и бабушкой в крохотной двухкомнатной квартире. Я бы, пожалуй, и женился на ней. Ей Богу не вру, Джозеф! Манон была ласкова и неглупа. Но я вносил серьёзное возмущение в этот крохотный душноватый мирок, где всё уже давным-давно функционировало по заведённому спокон веков распорядку, и менять этот распорядок ради меня никто не собирался. Поэтому наши отношения быстро вылились в свидания один-два раза в неделю на пару часов в однокомнатной квартире моего приятеля, у которого я тогда жил. Как следствие, я без особого зазрения совести разорвал эту связь, когда познакомился с Ириной. Мы с Манон встречались потом пару раз вполне случайно на улице, обменивались дружелюбными репликами, всем видом показывая, что никто ни к кому претензий не имеет. Вторично Манон замуж не вышла. Она сконцентрировалась на воспитании сына и сделала по российским меркам весьма приличную карьеру. Это немудрено. Ведь была Манон умна, честна, аккуратна и нечеловечески трудолюбива. Когда мы встретились в тот треклятый день, она была уже главным бухгалтером преуспевающей фирмы с участием иностранного капитала. Манон зарабатывала солидные деньги, которые позволяли ей вкладывать всю душу в дело наставления на путь единственного мужчины, которого она в своей жизни любила. И вот мы встретились в одном из фешенебельных офисных комплексов в Москве, где она, как и я, была по каким-то своим делам.

Запомните, Джозеф, порог в сорок лет обладает ещё одним отвратительным качеством: ты становишься сентиментальным. Манон была для меня прежде всего пришельцем оттуда, из лучшей половины жизни, чего я тогда ещё не успел осознать. Обильно полив ностальгическими соплями лацканы своего пиджака от покойного Версаче, я пригласил её в ресторан. Подавали, как сейчас помню, копчёных балтийских угрей. Они очень хороши под простенькое Muscadet с берегов Луары. Я как-то быстро и не по-хорошему захмелел. Знаете, Джозеф, бывает иногда такое… Человек, спокойно выпивающий бутылку Jonny Walker'а, в один прекрасный день может брякнуться оземь, понюхавши пробку от нашего крепкого российского пива. Так вот, глаза мои потеплели, и я начал жаловаться на судьбу. Да не то, чтобы жаловаться… Просто признался, что ощущаю трагический неуют от отсутствия детей. Манон задумалась, возвела к небу свои светлые очи и выдала, что ей, дескать, удивительно, что Ирина от меня до сих пор не забеременела, потому что после того, как я её бросил… Она, мать её, так и сказала, бросил… Короче, она призналась, что сделала от меня аборт. Манон ещё так ласково, проникновенно, как могла только она, добавила:
- Ты можешь убить меня, но ничего уже не изменишь…
Сейчас я почти совсем не сержусь на неё. В конце концов, каждый поступает так, как ему удобно.

Я поначалу попросту не въехал, что произошло… Я только спросил её, почему она так поступила… Она ответила, что у меня была уже другая женщина… Это было правдой лишь отчасти. Прежде, чем уложить Ирину в койку, я месяца два окучивал её интеллигентское высочество в театральных ложах. Но сказать-то можно было! Просто сказать, что у меня может быть ребёнок! Ведь тогда всё могло быть по-другому. Плесните мне виски, Джозеф… Я хочу запить эту говённую историю.

Знаете, что я сделал, Джозеф? Убил её, как она предлагала? Нет! Умница Манон всё очень хорошо рассчитала. Я начал испытывать чувство вины. Вины перед ней, перед женщиной, которая могла бы стать матерью моего ребёнка. А потом мне стало безумно жаль самого себя родного… Потому как я понял, что жизнь кончена, а смерть, типа того, ещё не знает об этом… Не помню, кто написал… До меня дошло, что мне судьбою по жизни был дан единственный шанс, и другого она, то бишь судьба, скорее всего, не предоставит.

Как назло, именно в этот период мы с Ириной отдалились друг от друга. Сейчас даже не вспомню, с чего всё началось. Это, в принципе, не столь уж важно. Знаете, кризис в отношениях супругов рано или поздно наступает всегда. Но как некстати он был в этом случае! Нельзя сказать, что Ирина совсем перестала обращать на меня внимание. Она даже изволила заметить, что я несколько недель хожу унылый, как забытый на тарелке кусочек сыра. Супруга моя даже умудрилась выпытать у меня, что случилось. Она даже попереживала вместе со мной, принесла какую-то умную книжку, где на обложке был изображён огромный глаз с расширенным, как у наркомана, зрачком, полистала и принялась мне объяснять что-то про грехи наших родов, которые пересеклись на нас и не позволяют нам с ней иметь детей. Да срать я хотел на какие-то там грехи, которые совершил кто-то из моих прародичей! Вы объясните мне, почему со мной-то так?! Почему это Боженьке, если он, хрен ему в тачку, сидит там себе на небе, понадобилось не дать родиться именно этому малютке?! А дальше… Дальше началось уже полное сумасшествие. Этот несчастный мальчик, мне почему-то казалось, что это должен был быть именно мальчик, начал расти во мне, как будто это я был его матерью. Мне стало чудиться, как в моей утробе у него развиваются ручки, ножки, головка; потом я со всеми положенными муками его родил; потом я со слезами умиления наблюдал, как он начинает ползать, садиться, разговаривать. Я стал просыпаться по ночам от его плача, когда у него резались зубки. И всё это мне пришлось переживать одному.

А Ирина? Что Ирина? В тот момент она вообразила, что я ниже её, что, в сущности, было правдой. Не в интеллектуальном смысле. А, так сказать, в духовном. Что она тоньше организована, и что эта её организация позволяет ей видеть, чувствовать и понимать то, что не дано видеть, чувствовать и понимать мне. Её мировоззрение представляло собой гремучую смесь йоги, христианства, дзен-буддизма, у-шу и рейки-до. По утрам я вставал совершенно разбитый, угрюмо брёл в ванную, без особого желания умывался и брился, а выйдя, заставал свою жену посреди гостиной, сложившую руки перед грудью, натянутую, как тетива арийского лука, с лицом, обращённым к северу. Непременно к северу, Джозеф! Вы поняли? Только к северу. Глаза её были закрыты, ноздри раздувались, как клапаны скороварки, а на губах блуждала улыбка, одолженная напрокат у самого Просветлённого. Когда я потом её спрашивал, что она такое делает, Ирина отвечала, что омывается потоком "дань-и". Плесните мне ещё виски, Джозеф… Нет, всё-таки удивительная была у меня жена.

И вот наступил день, когда произошло третье, роковое событие, толкнувшее меня туда, где я сейчас и нахожусь. Как вы думаете, Джозеф? Существует ли судьба? Помните насчёт Аннушки, которая пролила масло? Хотя о чём это я? Не можете вы этого помнить. Это всё было не с вами… В тот проклятый день, а вернее сказать, в тот проклятый вечер, стояла поздняя осень. Погода была на редкость пакостной. С неба что-то капало, и отражения фонарей дёргались в лужах, как юродивые. Я был приглашён на зубодробительно скучную тусовку. Гости улыбались настолько натянуто, что мне даже не захотелось с ними выпить дежурный бокал шампанского. Посему я отпустил шофёра и охрану и решил смотаться пораньше без лишнего шума. Ну как предположить, что такое невинное решение, как отказ от алкоголя на светском рауте, может привести к столь печальным последствиям? Я часто вспоминаю тот вечер. Он весь был соткан из паутины случайностей. Улица, по которой я должен был возвращаться домой, оказалась забита, и я поехал в объезд. Наконец, у какого-то пустынного скверика у меня спустило колесо. Я мог бы позвонить по мобильнику в аварийную службу, но мне не хотелось ждать и, чертыхнувшись, я полез в багажник за запаской. Я пока ещё не совсем отвык от примитивного физического труда, и процедура смены колеса не отняла у меня много времени. Потирая затёкшую спину и поёживаясь от холода и сырости, я было собрался залезть назад в машину, как вдруг увидел на скамейке неподалёку маленькую согнувшуюся фигурку. Подумайте, Джозеф! Я ведь мог не обратить на неё внимания, и всё сложилось бы иначе. Или нет? Я был обречён на эту встречу, и она всё равно бы произошла рано или поздно? Как бы то ни было, я прямиком ринулся к своим будущим несчастьям.

Фигурка принадлежала мокнущей под дождём молоденькой девушке. Я спросил её, могу ли я чем-нибудь помочь. Не поднимая лица, она отрицательно замотала головой. Мне бы тут уйти, вспомнив золотое правило: "Не просят – не лезь!", но, постояв немного и услышав, как постукивают от холода её зубы, я пригласил девушку в машину. Она, ни слова не говоря, доверчиво пошла за мной. Я включил печку. Какое-то время мы молчали, не смотря друг на друга. Я пытался исподтишка рассматривать её профиль. Моя случайная спутница была черноволоса, курчава и пухлогуба. Несколько позже я узнал, что она пронзительно сероглаза. В машине было темно, лишь тусклый свет уличных фонарей проникал в кабину, но я умудрился разглядеть, что под левым глазом девушки красуется внушительный фингал. Внезапно она перегнулась пополам и зарыдала. Я погладил её по голове.

…Мы проговорили около часа. Я узнал, что зовут её Тата, что она студентка какого-то бестолкового института, не то асфальтотоптательного, не то макароносверлильного, что была она избита братом-наркоманом, с которым вынуждена жить в одной комнате, потому что в другой комнате их двухкомнатной квартиры обитает её мать со своим любовником. При этом она с некоторой горечью добавила, что в соседнем подъезде у них есть другая квартира, однокомнатная, но её мама сдаёт за двести баксов, потому что в семье до зарезу нужны деньги. Получалось так, что возвращаться сейчас Тате некуда. И тут я сделал самое потрясающее открытие, что по своему возрасту она могла бы быть моей дочерью. Джозеф, думайте обо мне всё, что угодно, но я привёз её домой.

Как ни странно, с самого начала Ирина не отнеслась к моему поступку с враждебностью. Я объяснил ей ситуацию, пообещав, что завтра утром отвезу девчонку туда, откуда взял. Она ничего не ответила, лишь едва заметно хмыкнула. Мы поужинали почти в совершенном молчании. Тата озиралась по сторонам, разглядывая старые картины, вазочки, подсвечники и прочая, до чего культурная супруга моя была такая охотница. Потом Ирина выдала Тате комплект белья, чистую ночнушку и проводила в комнату для гостей.

На следующий день была суббота. За завтраком Ирина объявила Тате, что мы сегодня вечером идём в театр, и если у неё есть время и желание, то она может присоединиться к нам. С утра Ирина должна сделать кое-какие покупки и просила бы Тату помочь ей. Я остался дома. Ирина и Тата появились через пару часов, прикупив по случаю выхода в свет вечернее платье для нашей маленькой гостьи. Ирина осторожно помогла девчонке наложить макияж так, чтобы скрыть синяк под глазом. Обедать мы поехали в загородный ресторан. После обеда, состоявшего из слабосолёной сёмги, холодной отварной осетрины, блинов с икрой, огурцов в меду, раковой ухи, щуки в сметане и бутылки шампанского Moёt et Chandon, нам захотелось погулять по лесу, подышать свежим воздухом. Погода развеялась. Скуповатое солнце освещало тёмные кроны деревьев. Мы шли, беспечно разгребая ногами золотистые листья. На душе было хорошо, и никто не думал о том, что будет завтра. Не помню, что был за спектакль, да только кончился он поздно, и Тата осталась у нас ещё на одну ночь. Когда мы с Ириной ложились в постель, она сказала, что не хотела бы, чтобы Тата уходила от нас. На моё невнятное "почему" она после долгого молчания ответила, что когда-то давно, в одной из прошлых жизней мы также были мужем и женой, и Тата была нашей дочерью… Она сказала, что было ей видение, как мы ведём с ней за руки маленькую девочку. В короткой плиссированной юбочке. С розовыми бантиками в курчавых чёрных волосах. Я не стал спорить. Я с восторгом принял это объяснение. Мне тоже не хотелось, чтобы Тата ушла. В ту ночь мне тоже было видение. Во сне я увидел Тату, которую тогда едва ли знал. Она стояла предо мной и смотрела своими пронзительными серыми глазищами, и там, где у всех прочих людей находится сердце, у Таты распускалась шикарная алая роза. Алая роза – эмблема печали…

В воскресенье мы объявили Тате, что она может оставаться у нас, сколько ей будет угодно. Она отказывалась поначалу и довольно решительно, но мы стали её уговаривать, и она согласилась. Мне везло в жизни на умных женщин, Джозеф. Тата никогда нас ни о чём не просила. Она виртуозно позволяла себя упрашивать.

Ах, Тата, Таточка, Татоша! Так мы звали её в доме. Она была славной ласковой девочкой. В прозвище Татоша есть что-то мягкое, пушистое. Вы, Джозеф, вряд ли услышите эту плюшевость в наших чисто славянских че-ше-ще. Но для русского человека Татоша звучит очень ласково. Сейчас, правда, мало кто помнит, что так или примерно так в совковых детских сказках называли крокодилов.

В понедельник с утра, чтобы она не столкнулась ни с кем из своих, я отвёз её домой. Татоша за полчаса собрала весьма нехитрые пожитки и стала полноправным членом нашей семьи. В этой маленькой сероглазой девчонке мы с Ириной обрели, наконец, то, что давно искали. Она была готова олицетворять для нас в одном лице и ребёнка, и дом, и даже дерево. С ней было страшно интересно. Она была абсолютно девственна, гм-гм, не только в физическом плане, это выяснилось чуть позже, но и в эмоциональном, культурном, интеллектуальном. Надо отдать ей должное, знания она впитывала, как губочка. Если вдруг мы вместе посещали выставку, как его бишь…, то за ужином она была в состоянии обсуждать творчество художника почти на равных. Тогда я с Ирининой подачи считал, что это происходит за счёт особой природной одарённости. Теперь я думаю по-другому. Тата была на редкость неразвита. Знаете ведь, что лучше всех воспринимают новую информацию грудные дети. Ирина взялась обучать её английскому языку и вождению автомобиля. Мои обязанности были скромнее. Я подтягивал Тату по математике. Надо сказать, что жена оказалась куда более толковым педагогом, чем я. А вместе мы учили девочку жизни. Той, к которой привыкли сами. Менее, чем за год, что Татоша прожила в нашей семье, она научилась стильно одеваться, разбираться в винах настолько, чтобы отличить Teroldego Rotaliano из итальянской провинции Trentino от молдавской "Лидии", и совершила ознакомительный тур по Европе. Не без труда наша маленькая продавщица цветов искоренила некоторые специфические обороты своей речи типа "тащиться", "тормозить" и "всасывать", коими, в отличие от Ирины, я и сам порой грешу, и при беглом общении могла сойти за девушку из хорошей семьи. Да, с Татой было интересно.

Наверное, я всё же лукавлю сам с собой, когда говорю, что поначалу не собирался быть её учителем, гм-гм, в интимных вопросах. Чёрт побери, Джозеф! Прошло уже немало времени, а я до сих пор не в силах использовать по отношению к ней простое русское слово fuck! Я моложе вас, Джозеф, и, стало быть, ваш жизненный опыт поболее моего, но рискну всё же дать вам совет. Избави вас Бог от женской благодарности. Благодарность женщины, если она искренняя, и если женщина в состоянии выразить её открыто, превращает мужчину в пластилинового ёжика. Мы втроём быстро перешли на ты. Тата имела обыкновение гладить мою руку и, вперив в меня свои серые глазищи, приговаривать: "Спасибо, что ты меня тогда нашёл". Ну можете себе представить, что я в эти моменты испытывал? Реакция Ирины на подобные сцены явно отдавала шизофренией. Она загадочно улыбалась и говорила: "Смотри, как она тебя любит". Если бы я верил в Бога, то мог бы поклясться его именем, что поначалу не замечал, что, держа одной рукой мою ладонь, другой Тата поглаживает меня по бедру. Потом, осмелев, она стала снимать под столом тапочку и касаться моей ступни сорок пятого раздвижного своей маленькой изящной ножкой. А потом…

…Потом Ирина уехала на неделю по делам фирмы. Тата осталась в доме за хозяйку. Она сама так захотела. Помимо нашей обычной приходящей прислуги Ирина предполагала нанять на это время кухарку, но Татоша обиженно поджала губы и сказала, что одного мужчину в состоянии прокормить сама. В тот день, когда мы проводили Ирину, я вернулся из офиса около полуночи, еле волоча ноги от усталости. На столе меня поджидал сырный десерт в составе французских Fol Epi, Camambert'а и Coeur de chevre'а, немецкого Alg;uer'а и итальянской Gorgonzol'ы, сервированный черри-томатами и свежим базиликом, и бутылка моего любимого Amarone. В Москве достать всё это разом не так просто, но возможно, особенно приняв во внимание, что Татоше в семье был открыт почти неограниченный кредит.

Мы поболтали о чём-то незначительном, кажется, поразмыслили о том, что там сейчас поделывает наша Ирина. Татоша отправилась мыть посуду, а я, расслабленный и захмелевший, умиротворённо задремал за столом. Проснулся я оттого… даже не проснулся, а сквозь сон почувствовал, как кто-то осторожно расстёгивает верхнюю пуговицу моей сорочки. Не вполне нынче уверен, но кажется, снилась мне крохотная фея, ростом не больше напёрстка и нашёптывала мне на ухо Татиным голосом:
- Мой маленький, мой любимый, мой усталый бегемотик, это я, твоя Таточка, твоя Татоша, я раздену тебя, я отнесу тебя в кроватку, и ты уснёшь… Сла-а-адко уснёшь.

…Должно быть, и овладел-то я ею в эдакой сладостной полудрёме. О, здесь я уже лукавлю и с собой, и с вами, Джозеф. Ведь не подумаете же вы, в самом деле, что эта хрупкая девчушка подняла, как пёрышко, на руки мою почти стокилограммовую тушу; отнесла по лестнице на второй этаж в нашу с Ириной спальню; потом в порыве вожделения сорвала с меня одежду, так что пуговицы поотлетали, и самым что ни на есть ненасытнам образом изнасиловала? Произошло всё, пожалуй, несколько наоборот. На руки подхватил её я, на супружеское ложе уложил её тоже я, и даже пуговицу на её блузке я оторвал. Сотворить такое можно только в состоянии бодрствования. В своё оправдание могу лишь заметить, что она ни капельки не сопротивлялась. Она даже не попробовала поставить меня предварительно в известность, что я буду её первым мужчиной. Но вот, что правда, то правда… Я почти совершенно не помню своих ощущений от нашей первой ночи. Помню лишь, что в тот момент я совсем не думал об Ирине. Мысли мои были о другом… Не совершаю ли я инцеста ? Что мне ещё хорошо запомнилось, так это, как Татоша обхватила руками мою голову, поднесла к лицу так близко, что её два огромных серых глаза слились в один, и горячо прошептала:
- Всё было, как надо. Как я хотела. Я ни о чём не жалею. Слышишь? Я ни о чём не жалею…

…Да и я, несмотря на очевидную невнятность ситуации, ни о чём тогда не жалел. На следующий же день я сообщил по телефону нашей домработнице, что до моего особого распоряжения мы в её услугах не нуждаемся, потом позвонил на фирму и сказался больным, чего до того ни разу себе не позволял. Ирина не прорезывалась дня три. Только связавшись с нашим финансовым менеджером, она выяснила, что в офисе меня уже достаточно давно никто не видел, и перезвонила домой. К телефону подошла Тата. Она исполненным искренней озабоченности голосом сообщила Ирине, что у меня на почве сильного переутомления был сердечный приступ, что она была вынуждена вызвать "Скорую", и что врач посоветовал мне несколько дней провести в постели… В её последней фразе было на удивление много правды. Мы с Татой вылезали из кровати преимущественно для того, чтобы поесть. Ирина попросила дать мне трубку. Я поведал жене о периодически возникающей боли за грудиной (что было ложью) и о противной дрожи в коленках (что полностью соответствовало действительности). Голос мой звучал довольно слабо, так что Ирина приняла нашу версию за чистую монету или сделала вид, отложив неизбежное объяснение на потом, в очном порядке. Всё это напоминало детскую игру в разведчиков. Именно детскую, когда на роль главного гестаповца выбирают добрейшую бабушку. Потом трубку снова взяла Тата. Ирина дала ей необходимые "ЦУ" по уходу за мной и по ведению хозяйства в целом и помимо всего прочего сообщила, что дела продержат её в отъезде ещё неделю, и чтобы Тата постаралась сделать так, чтобы завтра-послезавтра я оказался на ногах и занял своё место в офисе.

…Нет, в те дни я совсем не думал о жене. Я чувствовал себя до одури… до полного идиотизма… сверх всякой меры приличия счастливым.
Выждав два дня, чтобы не возбуждать лишних подозрений, я, как мне и было велено, вышел на работу. Ирина задержалась не на две, а почти на три недели. Всё это время Тата, забившая, выражаясь современным языком, на учёбу в институте, старательно исполняла роль моей супруги. Супруги всего на две недели. Это было достаточно смешно, хотя и трогательно. Несмотря на то, что она прекрасно знала, что обедаю я, как правило, в ресторанах, она делала мне бутерброды и заваривала в термосе чай с шиповником. Татоша где-то услышала, что шиповник укрепляет сердечную мышцу. А согласно нашей версии, в которую Тата, похоже, сама потихоньку уверовала, у меня были проблемы с сердцем. Оставаясь одна, она убиралась в квартире, непременно что-нибудь стирала, вне зависимости от того, была в этом необходимость или нет, и училась готовить. Поначалу это было просто ужасно, но я с восторгом ел из её рук.
…О, как же я был непоправимо счастлив тогда! Вы знаете, Джозеф, она придумала для меня кучу ласковых имён. Одно из них очень милое. Мне будет трудно перевести это для вас, но я попробую. Сами видите, по комплекции я отнюдь не Аполлон. Не то, чтобы уж очень жирен, но грузен и нескладен. Меня ещё в детстве дразнили бегемотом. Потом, когда у нас издали вашего Милна, слонопотамом. Меня и первая жена так называла, но, поверите, Ирина никогда! Она очень уважительно ко мне относилась. Я как-то рассказал Тате об этих своих прозвищах. Она, бедняжка, всё настаивала, что я сладкий, поэтому звать стала сладкопотамчиком. Слышите, Джозеф? Слад-ко-по-там-чи-ком…

Она мало рассказывала о себе, может быть потому, что рассказывать было особенно нечего. А я поведал ей всё. Мне хотелось, мне нравилось быть с ней откровенным, Джозеф. Я наивно оправдывал свою болтливость тем, что она сможет избежать многих ошибок, усвоив негативный опыт моей не совсем путёвой жизни. Я рассказал ей и о Манон, и о своём нерождённом сыне, и о том, что порой беседую с ним вполне серьёзно, как со взрослым мужчиной, потому что по возрасту ему давно было пора ходить в школу. Выслушав мою печальную историю, она прижалась ко мне своим гладким горячим тельцем и пролепетала на ухо:
- Как я хотела бы родить тебе мальчика. Такого маленького… беленького… крепенького… умного и красивого… Как ты.
А я ответил ей, что теперь хотел бы иметь девочку. Нежную и ласковую. И преданную. Как она.

Ирина тактично и заблаговременно предупредила о своём грядущем приезде. Не отваживаясь демонстрировать свои кулинарные способности, Татоша снова подала на стол сыр и вино. Amarone, Джозеф. Ох, как я хочу хотя бы бокал Amarone! Ирина была в превосходном расположении духа. Наскоро чмокнув сперва меня, а потом Тату в щёку, она помыла руки, села за стол и, не дождавшись каких-либо разумных действий с нашей стороны, разлила по бокалам вино. Потянув носом букет, она поболтала вино в бокале, слегка пригубила и, удовлетворённо поцокав языком, весело спросила:
- Ну, рассказывайте, как вы дошли до жизни такой…
Тата, упёршись глазами в тарелку, заявила:
- Я люблю твоего мужа.
Это, стало быть, меня. Я поперхнулся глотком Amarone. Ирина насадила на вилку кусочек сыра и, не глядя ни в её сторону, ни, тем более, в мою, ответила:
- Ну что ж, очень хорошо тебя понимаю. Я тоже. Что будем делать? Может быть, ты нам что-нибудь посоветуешь?
Я сидел ни жив, ни мёртв. Внезапно Тата разрыдалась и бросилась на шею… О, не ко мне… К Ирине. Та тихонько гладила её трясущиеся плечи и целовала в курчавую макушку.
- Не плачь, дурочка, всё в жизни бывает. Ну что ж поделаешь, раз так получилось? Будем любить его вместе. Согласна?
Взгляд, который Ирина бросила на меня, был полон ехидства. Тата утвердительно закивала головой и заревела пуще прежнего. Никогда ещё я не чувствовал себя таким дерьмом…

Постепенно неловкость, вызванная тем тягостным объяснением за ужином, сама собой рассосалась, и я стал обладателем крохотного гарема. Ночевал я по очереди, то в нашей с Ириной осквернённой спальне, то в Татиной комнате. Ежели по той или иной причине мне приходилось пропускать ночь, предназначенную Тате, то та страшно обижалась, надувала губы и, отворачиваясь к стенке, прикидывалась, что спит. Её хватало, как правило, ненадолго, и потом почти вся ночь проходила в бурных ласках. Ирина реагировала на нарушение графика более философски. Частенько она сама отправляла меня в гостевую комнату: "Иди к ней, она молодая, ей это нужнее, а я уж лучше посплю". Ирина в самом деле выматывалась на фирме… Но, как ни странно, присутствие Таты в доме потихоньку растопило тот ледок отчуждения, который начал ощущаться в последнее время в наших с Ириной взаимоотношениях. Нас накрепко связала потребность заботиться об этой девочке. Если Тата приходила домой и сообщала, например, о своих успехах в институте, то мы обменивались горделивыми взглядами, как в старом еврейском анекдоте, когда во время некого светского раута Абрам демонстрирует жене Саре любовниц сослуживцев. Когда же та просит его показать свою любовницу, и Абрам смиренно исполняет просьбу, Сара с восторгом восклицает: "Абрашенька, наша-то лучше всех!"

О, Джозеф, хотя какой-то червь и глодал меня тогда, что добром всё это кончиться не должно, то было очень неплохое время в моей жизни. Дела фирмы шли по накатанной колее. Ирина взялась за бизнес с ещё пущим энтузиазмом. Мне казалось, что энтузиазм этот родился тогда, когда она начала мало-помалу привлекать Тату к технической работе в мелких проектах, платя отнюдь не мелкие гонорары. В офисе Тата всех очаровала. Когда сотрудники спрашивали Ирину: "Кто это небесное создание?", та отвечала с ненаигранной простотой: "Это наша воспитанница". В свою очередь, Тата была совершенно очарована Ириной. Она частенько признавалась в постели в любви к моей супруге. Она говорила мне, что если бы моей женой была не Ирина, то она бы обязательно меня увела… Меня её позиция вполне устраивала. Кому же охота, чтобы его куда-то насильно уводили... Потихоньку женщины совершенно перестали стесняться друг друга в проявлении чувств ко мне. Когда мы оставались одни в квартире, Тата в присутствии Ирины частенько прыгала ко мне на колени и целовала в губы. Со временем Ирина тоже переняла эти Татины повадки, чего раньше за ней не водилось. Наконец, они вообще завели привычку после ужина восседать у меня на коленях и, лениво мурлыча, покусывать мои ушные раковины. В присутствии другой, более молодой, женщины Ирина поразительно расцвела, как-то округлилась, я бы сказал, по-хорошему обабилась. Куда-то улетучилась её почти стерильная правильность суждений, а в глазах появилась игривость, иногда граничащая с пороком. Она даже на время забросила свои занятия оккультными науками, найдя в нашем любовном треугольнике более достойное развлечение. В общем, в доме у меня, также, как и на фирме, царила полная идиллия, изредка нарушаемая бурными Татиными истериками, которые она устраивала мне иногда и без всякого видимого повода, но которые неизбежно купировались мягкостью и терпением Ирины. Надо сказать, что в наших с Татой размолвках Ирина всегда становилась на сторону капризного дитяти, тактично напоминая мне, что я старше и, по закону жанра, умнее.

Так продолжалось несколько месяцев. Первый раскат грома грянул оттуда, откуда я его по недомыслию своему совсем уж не ждал. Я не потрудился выяснить, продолжает ли Тата общаться со своей семьёй, а следовало бы… Уже потом, задним числом я вспомнил о двух странных случаях. Однажды, когда я ночевал в её комнате, Тата, перед тем, как раздеться, поспешно выключила свет. Мне, как назло, вдруг что-то понадобилось на тумбочке, и я включил ночник. Тата, уже совсем голая, инстинктивно загородилась руками. Почувствовав мой немой вопрос, она покорно опустила руки, и я увидел на её левом боку расплывшееся синее с желтизной пятно. Синяк был уже давнишним, поскольку по ряду причин я несколько дней не спал с Татой. Краснея и заикаясь, она объяснила мне, что, выходя из автобуса, со всего маху грохнулась наземь, и как раз этим боком ударилась о бордюр тротуара. Потом она смущённо добавила:
- Я не хотела тебе показывать, сладкий мой. Это ведь так некрасиво…
Я мог только посочувствовать ей и добавил, чтобы впредь по возможности брала такси.
У Ирины был более радикальный взгляд на подобные вещи. За завтраком я сдуру обмолвился об этом досадном происшествии. Ирина покровительственно отругала Тату за то, что та скрывала свою травму, а меня просто за компанию, и потащила её в одну из престижных московских клиник. Там Тате сделали рентген, в результате чего выяснилось, что в одном из рёбер у неё трещина. После этого визита Ирина прописала Татоше семь суток домашнего ареста, по истечении которых девочку у подъезда поджидали скромные бежевые "Жигули" десятой модели, дабы машина не очень бросалась в глаза Татиным сокурсникам.

Однажды она прибежала домой в слезах, с расквашенной губой и в порванной местами одежде. В этот раз Тата поведала нам с Ириной, что когда она шла к машине, на неё набросился какой-то кавказец и попытался изнасиловать, но ей удалось вырваться и добежать до машины. Когда мы спросили её, заявила ли она в милицию, она сказала, что нет, поскольку там стали бы допытываться, откуда у неё машина, и, таким образом, могла всплыть правда о наших отношениях. Я осторожно заметил ей, что то, что она говорит – полный бред, поскольку машина записана на неё, а вот то, что мы будем сидеть, сложа руки, зная, что по улицам разгуливает маньяк, не есть правильно. Она отрицательно покачала головой и, уткнувшись глазами в пол, промолвила: "Это меня Господь за грехи карает!" Спустя минуту она уже билась в истерике.

Через некоторое время, Джозеф, мне и самому едва не пришлось столкнуться с карающей дланью Господа, да простит меня Тот, настоящий, сущий на небесах, да святится имя которого, за это святотатство. Я почти сразу заприметил эту рожу. Он ошивался подле нашего офиса несколько дней, бесцельно слоняясь туда-сюда и куря сигарету за сигаретой. Но делал он это настолько непрофессионально, что заподозрить в нём кого-нибудь из "братков" просто не пришло в голову. Не обратила на него внимания и охрана, во-первых, потому что фирму "крышила" весьма солидная организация, а во-вторых, "братки" имеют ныне очень даже интеллигентный вид. Наружность же этого топтуна была донельзя неприятна. На вид ему было лет двадцать пять. Он был выше среднего роста, широк в кости, я бы даже сказал, грузноват. У нас в России парней с такой комплекцией называют "шкафами". Одет он был в потёртые джинсы, чёрную кожаную куртку с металлическими заклёпками и чёрные же узконосые ботинки, подошвы которых были так щедро подбиты металлом, что когда этот тип передвигался по улице, могло почудиться, что на тротуаре гарцует цирковая лошадь. Лоб у парня был выражен довольно слабо. Можно сказать, он отсутствовал вообще. Впечатление это усугублялось тщательно выбритой макушкой, которая переходила в мощный складчатый затылок, росший прямо из мускулистых плеч. В тени массивных надбровных дуг скрывались маленькие колючие глазки. С этой достаточно типичной уголовной внешностью несколько не вязался безвольный сладострастный рот с пухлыми губами. В лице этого парня я с самого начала узрел что-то неуловимо знакомое, но вот что именно, я смог понять лишь много времени спустя. Если подойти к его лицу с позиции скульптора, то он был потрясающе похож на Тату. Ну, понимаете, о чём я говорю… Берёшь кусок мрамора, здесь стукнул, там пообтесал, и вот, на тебе, получается нечто иное, но ведь материал-то один и тот же...

Как я понял, он, во-первых, караулил момент, когда я выйду на улицу без охраны, и, во-вторых, когда в офисе не будет ни Ирины, ни Таты. В конце концов, такая возможность ему представилась. Я открывал дверь автомобиля, когда он подлетел ко мне сзади и рывком развернул к себе. Фигура Виталия, моего охранника, выросла у него за спиной тотчас же, но я одним движением глаз, незамеченным громилой, показал Виталию, чтобы тот пока ничего не предпринимал. Парень приблизил ко мне своё лицо и осклабился, обнажив жёлтые с гнильцой зубы:
- Ты что, падло, думаешь, что за Татку некому заступиться?
Он был явно под кайфом, но какое-то шестое чувство подсказывало мне, что он не то чтобы сильно сидит на игле, а просто по сути своей асоциален. Парень бесспорно обладал недюжинной физической силой и искренне полагал, что мордобой – это единственно возможный способ разрешения любых конфликтов. Вы не собаковод, Джозеф? Я тоже. Но однажды мне пришлось в одном доме листать атлас пород собак. Так вот. В характеристиках некоторых пород, особенно бойцовских, типа пит-булей, была следующая любопытная запись: "Голосом не тормозится". Про этого парня можно было сказать то же самое. Насколько я разбираюсь в людях, он обладал на редкость слабым характером, но время от времени приходил в состояние аффекта, возможно длительное, и в этом состоянии практически не знал страха.
- Что лыбишься, гнида? - видимо, размышляя о нём, я улыбнулся своим мыслям.
- А вам чем-то помешала моя улыбка? – всё так же, не меняя приветливого выражения лица, спросил я его, поскольку тень Виталия надёжно заслоняла меня от любых неожиданностей.
- Долго ты ещё собираешься трахать мою сестру?
- Сколько сочту нужным…
Мой медоточивый голос окончательно вывел его из себя, и он сделал какое-то резкое движение, но тут за его спиной Виталий два раза коротко взмахнул руками, и парень, по-поросячьи взвизгнув, рухнул на тротуар. По асфальту, позвякивая, запрыгало лезвие ножа. Виталий коленом прижимал к земле туловище парня, одной рукой вывернув ему правую кисть так, что, казалось, она росла откуда-то прямо из локтя. Другой он прижимал к виску нападавшего дуло пистолета.
- Не надо было так рисковать, босс, - сказал Виталий и ослабил хватку ровно настолько, чтобы жертва перестала визжать.
Почему-то он разозлил меня этим своим замечанием.
- Я тебе, кажется, за то такие бабки и плачу, чтобы иногда мочь расслабиться.
Виталий понял, что произнёс нечто такое, что мне не понравилось.
- Ну и куда его девать, босс? Сдать честь по чести в обезьянник?
Я наклонился к Виталию и на ухо сказал, что ему следует делать. Потом добавил уже вслух:
- О том, что случилось, из наших никому ни слова.

Вы, наверное поймёте, Джозеф, что в тот вечер мне сильно захотелось побыть одному, подальше от семейно-гаремной идиллии, и я, не ужиная, отправился к себе в кабинет, где и остался спать, сославшись на сильную головную боль. Сейчас уж не вспомню, чья была очередь…

История эта поимела продолжение дня через два-три, когда вернувшись из офиса, я увидел Ирину, прижимающую к груди безутешно рыдающую Тату. В принципе, я уже знал, что девочка наша имела явно повышенную склонность к пролитию слёз, поэтому не придал этому событию сколь-нибудь весомого значения. Бросив не слишком заинтересованное "Что случилось?", я собрался было уже подняться к себе в кабинет, как вдруг услышал, прерываемую протяжными "и-и-и", "а-а-а" и "у-у-у" Татину речь следующего содержания:
- Бедного Лёшечку посади-и-или. Его наверняка надолго осу-у-удят. Он ведь такой глу-у-упый. Его подста-а-авили. Что теперь будет с бедной ма-а-амой?…
Я был занят какими-то своими мыслями и не сразу понял, о ком идёт речь.
- Какого Лёшечку? Кого посадят? Да перестань ты реветь и объясни всё по-человечески!
Но по-человечески мне смогла объяснить ситуацию только Ирина.
- Забрали Татиного брата. Его зовут Лёша. Нагрянула милиция с обыском. У него нашли весьма солидную партию наркотиков. Поскольку он уже был на заметке, ему грозит приличный срок. Но Тата утверждает, что у него отродясь столько не водилось, и не могло быть, потому что он по-крупному никогда не торговал. Его подставили.
- Ну что ж, времена меняются. Раньше не торговал, а теперь вот стал и попался.
Тут Татоша оторвалась от Ирины и поползла на коленях в мою сторону.
- Сладкопотамчик, миленький, ты же умненький, ты же богатенький, спаси Лёшечку, ему нельзя в тюрьму, он там не выдержит, я знаю, он же там уже был…
Выговорив последнее, Тата осеклась и внезапно перестала реветь.
- Вот как?
Она устало потёрла виски.
- Он своему приятелю в драке проломил череп. Парня еле откачали. Мы с мамой по очереди полгода каждый день к семи часам утра в Лефортово передачи ему носили. Потом деньги собирали на взятку судье, потом искали, как дать… Срок ему условно дали. У него сейчас ещё старая судимость не снята… Спаси его, а?…
- Да я тебе что, прокурор что ли?
- Но ведь если мы с мамой смогли, ты ведь наверняка сможешь…
Я немного помедлил, потом наклонился к ней, взял в ладони мокрое от слёз лицо, поцеловал в распухший нос и сказал:
- Помнишь был такой фильм про чёрную кошку? Там главный мент говорит одну очень ценную фразу, которую тебе советую запомнить: "Вор должен сидеть в тюрьме". И точка.
Тата отвела мои руки и безвольно опустила голову. Истерика отняла у неё все силы. Она прошептала:
- Если с ним или с мамой что-нибудь случится, я умру.
Поняв, что ничего здесь больше сделать не смогу, я поднялся наверх. За мной устремилась Ирина. Когда мы остались одни в кабинете, она тихо, но твёрдо произнесла:
- Ты вытащишь парня из кутузки.
- С какой это радости?
- Потому что отправили его туда вы с Виталием.
- Откуда у тебя такие сведения?
- Свыше.
И тут я сделал, Джозеф, глупейшую ошибку, спросив:
- Ты что, в милицию ходила?
Ирина спокойно подняла на меня глаза:
- Нет, я медитировала.
Я едва не задохнулся от ярости:
- Да что же у меня за дурдом такой! Медитировала она… А ты знаешь, что третьего дня этот бедненький глупый Лёшечка пытался меня зарезать?
- Нет. Этого я не знала. Но ведь к тебе не так-то просто подступиться, и потому ты жив и здоров. В конце концов, ты мог просто сообщить в милицию о нападении.
- Чтобы потом на суде этот говнюк заявил, что защищал честь сестры? Чтобы весь свет узнал о том, какой весёлой компанией мы живём? В принципе, мне насрать, кто что будет говорить, но я не поп-звезда, чтобы делать имя на подробностях своей интимной жизни…
- Ты – законченный эгоист. Ты думаешь только о себе. А ты, когда принимал это решение, подумал о Тате? О девочке, о женщине, которую ты якобы любишь? Ты знаешь, что такое голос крови? Что такое род? Нанося вред Татиному роду, Татиной семье, ты наносишь удар ей самой. Ты слышал, что она сказала? Она умрёт, если с ними что-то случится. И я ей верю.
- А я нет. Послушай, Иринка, ведь он истязает её… Ты что, не понимаешь, откуда все эти синяки?
- Всё равно ты не сможешь оторвать её от семьи…
…Вы, наверное, знаете, Джозеф, по крайней мере из газет, что у нас в России слово "семья" почти свято…
Заключительный аргумент Ирины был самым ошеломляющим:
- Не утяжеляй свою карму. Не бери на себя полномочия судьи.
Она закрыла за собой дверь и отправилась дальше утешать Тату. Моя супруга была на сто процентов уверена, что я сделаю всё так, как она сказала. А я просто подумал о том, что в глазах Виталия буду выглядеть полным идиотом, и что вытащить Лёшечку из кутузки будет стоить раза в три дороже, чем его туда засадить.

Узнав о моём решении приложить все усилия для освобождения Лёшечки, Тата была на седьмом небе от счастья. Я теперь был не просто самым сладким, но и самым мудрым, щедрым, справедливым, благородным и милосердным Сладкопотамчиком на свете. Ирина уступила девочке несколько своих ночей, и та ласкала меня до моего умопомрачения.

Наверное, через неделю Тата пришла домой пошатываясь, обеими руками держась за живот. Это должно было знаменовать Лёшечкин выход из тюрьмы.
Почувствовав, что она вот-вот упадёт, мы с Ириной подхватили Тату на руки и усадили в кресло. На этот раз я опустился на колени, взял её маленькую розовую ладошку и, покрывая поцелуями, спросил:
- Татошенька, девочка. Скажи, это опять он?
Она слабо кивнула.
- Ну хочешь, я его снова упеку? Одно твоё слово, и он тебя больше никогда пальцем не тронет. И не только тебя.
Татоша поморщилась как-то даже брезгливо и отрицательно покачала головой.
- Тогда ответь мне только на один вопрос. Почему ты позволяешь с собой так обращаться?
Она посмотрела на меня почти с ненавистью:
- Потому что я б…дь.
И вот тогда я, пожалуй, впервые почувствовал, что не один я понимаю, что всё это скоро кончится. Быстро и, видимо, некрасиво. Чисто случайно, Джозеф, не помните, кто написал?

Как-то раз мне в офис позвонила женщина и, назвавшись Виолеттой, предложила встретиться в каком-нибудь недорогом кафе, чтобы поговорить, разумеется, без свидетелей, о ком бы вы думали? Конечно же о Тате. Чтобы избежать инцидентов типа того, случившегося у подъезда нашего офиса, место выбирал я. Мой выбор пал на китайский ресторанчик, не из самых дешёвых, но и не настолько дорогой, чтобы искавшую встречи со мной женщину туда просто не пустили.

Виолетта, оказавшаяся привлекательной крашеной блондинкой, пришла раньше меня, заняв заранее заказанный мною столик в глубине зала, и нервно курила, постоянно поправляя золотую цепочку с маленьким крестиком на обнажённой шее. Одета она была явно с оптового рынка, но не без изящества. Она испытывала очевидный дискомфорт, оторопело глазея на затянутых в шёлк миниатюрных официанток, которые проворно сновали туда-сюда с огромными плетёными подносами, уставленными источавшей чуждые русскому носу ароматы снедью. Я бы узнал её сразу, даже если бы она не сидела в условленном месте. Их сходство с Татой было того же сорта, что и сходство с Лёшечкой. Всю троицу лепили явно из одной глины. Скульпторы были разные.
Остановившись чуть вдалеке, у перекинутого через декоративный ручей бамбукового мостика, я с интересом наблюдал за ней, пытаясь прописать психологический портрет своей будущей собеседницы. Женщина выглядела моей ровесницей, хотя по тем обрывочным сведениям, которые я когда-то почерпнул от Таты, я понимал, что она должна быть на десяток лет меня старше. Виолетту матушка-природа старательно оберегала от примет неизбежного увядания. Особенно поражала её кожа – цвета слоновой кости, гладкая, словно отполированная, почти без единой морщинки. По её движениям было заметно, что она нервничает, но черты лица оставались неподвижными, словно это было не лицо живого человека, а маска, похожая на те, что я видел на карнавале в Венеции. Маску эту она приобрела, должно быть, давным-давно, фигурально выражаясь, убив свою первую любовь и воспитав в себе отношение к взаимодействию полов, как к приносящему доход производственному процессу. Жизненный идеал Виолетты состоял в умении удачно выйти замуж, но, как часто в таких случаях бывает, ей никак не удавалось создать прочную семью. Лёшечка и Тата являлись побочными продуктами её экспериментов.

Тата, как правило, избегала рассказов о своей семье, а об её отце я вообще мало что знал. Она упомянула о нём лишь однажды, да и то вскользь. Мы лежали в кровати и болтали. Тата была в меланхолии. Ощупывая взглядом какую-то точку в потолке, она вдруг сказала:
- Знаешь, моя мама – очень красивая женщина. Она никогда не оставалась без мужчины. В её жизни было много мужчин. Только они… Как тебе сказать… В общем, все они были полными козлами, - Тата умела быть грубой. – Я очень часто думала о папе. Я плохо его помню, они разошлись, когда мы с Лёшечкой ещё совсем маленькие были. Но мне казалось, что папа у меня не такой, что папа у меня особенный, что папа умный, красивый, честный. Просто им с мамой не повезло. Просто они чего-то друг о друге не поняли. Когда я подросла, мама рассказала, почему она с ним рассталась. Дело было в воскресенье. Мы с Лёшечкой спали после обеда. Мама попросила папу посмотреть за нами, а сама пошла в магазин. Уже в магазине она обнаружила, что забыла дома кошелёк. Когда она вернулась, то застала папу с нашей соседкой. Он трахал чужую женщину в их с мамой постели. И тогда я поняла, что мой папа тоже козёл. И вообще, что все мужчины козлы. Включая папу и Лёшечку, - она немного помолчала. – Я в самом деле так раньше думала. Теперь я так не думаю. Потому что встретила тебя. Ты совсем не такой, как другие.
А я вдруг вспомнил, как овладел Татой на нашем с Ириной супружеском ложе и прикусил губу. Мне казалось, что я вот-вот заблею.

Несмотря на чисто прагматический подход к жизни, Виолетта, скорее всего, не была бездушна. Даю голову на отсечение, что время от времени она поплакивала над латиноамериканскими сериалами. В то же время я легко мог представить её в толпе, остервенело кричащей "Распни!". Припоминаете, Джозеф, этот нашумевший исторический эпизод?

Видимо почувствовав, что её рассматривают, женщина подняла на меня взгляд, и я, чуть вымученно улыбнувшись, вынужден был направиться к столу. Мы поздоровались. Она объявила, что является матерью Таты, и хотела бы, наконец, познакомиться с человеком, с которым живёт её дочь. Я заметил, что спустя более, чем полгода, она вполне имеет на это право. Она пропустила мимо ушей сказанную мною гадость.
- Скажите, как долго это будет продолжаться?
- Я не так давно уже отвечал на этот вопрос вашему сыну.
- Значит, это вы его подставили. Я догадывалась. Я так и думала. Будь проклят тот день, когда вы проехали мимо нашего сквера.
Оказывается, Тата неплохо информировала Виолетту о всех деталях. Интересно, не с ней ли она советовалась, что и как делать в постели? Губы Виолетты дрогнули. Мне на какое-то мгновение вдруг стало её жаль.
- Я же вытащил его.
Она не сказала мне "спасибо". Мы были словно представители двух враждующих племён каннибалов, между которыми проявления вежливости считаются неуместными.
- Вы не трогайте его больше, - с глухим нажимом произнесла она и сделала паузу, за которой явно слышалось "А не то я тебя съем".
Я усмехнулся. Она поняла мою реакцию. Затушив сигарету в пепельнице, она пристально взглянула на меня:
- Я мать, понимаете вы это? Я – мать. А вы развратили мою дочь и… едва не погубили сына.
- А вы считаете, что Тата должна была остаться девственницей на всю жизнь?
Но Виолетта не услышала моих слов. Она заговорила о другом, о своём, о чём-то таком личном, что мне было настолько же непонятно, как не поняла бы и она, попробуй я рассказать ей о нерождённом сыне Манон.
- Я детей одна воспитывала. Лёшечка мой первенец. Вы не смотрите, что он сейчас такой бугай вымахал, он слабеньким родился, шёл тяжело. Татка-то пулей выскочила, я даже не заметила, а Лёшечка… Он же головку долго держать не мог. Он ведь добрый в душе, он очень добрый… Они когда с Таткой в детский сад вместе ходили, он ей ботиночки завязывал, как старший. А сейчас… Лёшечка в душе очень порядочный мальчик. Он не может перенести этого позора. Это всё из-за вас. Всё из-за вас.
По её гладким щекам побежали слёзы, почти не оставляя следов, словно капли пресной воды на стенках фарфорового сервиза.

…Вот только тогда, пожалуй, я начал понимать и её, и Лёшечку. Мне тут же пришёл на ум один случай. У Таты был старенький магнитофон, который она забрала из дома, и несколько любимых кассет. Так себе, слезоточивая попса. Но оставаясь одна в своей комнате, она часто включала эти записи. В один из таких моментов я заглянул к ней. Помню, как хриплый мужик пел про синее море и вечно пьяные туманы. Внезапно запись прервалась, и я услышал, как кто-то ломающимся голосом несколько раз позвал: "Мама!". Вы не поверите, Джозеф, это был жуткий голос, он до сих пор иногда стоит у меня в ушах. Это был голос проснувшегося от ночного кошмара дауна. Голос дебильного ребёнка, для которого мир сузился до размеров материнской груди. И вот проснувшись и не почувствовав рядом привычного материнского тепла, ребёнок этот ощущает себя совершенно одиноким в холодном враждебном космосе и в исступлённом ужасе зовёт свою мать: "Мама! Мама!" И мать, заслышав голос своего безумного чада, сломя голову бежит к нему на помощь, чтобы спасти. Неважно от кого, но спасти! И если кто-то, не дай Бог, случайно оказывается рядом, она не раздумывая бросается на несчастного, будучи готова разорвать на мелкие куски, потому что безумное чадо её абсолютно беззащитно. Тата, увидев испуг на моём лице, поспешно выключила магнитофон и сказала извиняющимся тоном:
- Это Лёшечка-дурачок нажал не на ту кнопку, и включил запись…
И я понял тогда, Джозеф, что была какая-то тайна, связанная с рождением Лёшечки, которую, скорее всего, не знала даже Тата.

…Однако, мне не захотелось слушать дальше историю о том, как я разрушил семейную идиллию.
- Извините, у меня не очень много времени. Вы хотели встретиться, чтобы поговорить о Тате.
Виолетта спохватилась.
- Да, так долго это будет продолжаться?
- А что вам, собственно, не нравится?
- Да вы что? Я – мать, - она всё время делала акцент на этом слове. – Я хочу, чтобы моя дочь нормально вышла замуж, чтобы была людская свадьба, белое платье чтобы было. Хочу, чтобы она детей рожала. Значит, мне внуков… А вы воспользовались тем, что неопытная девчонка в вас влюбилась и…
- Вы считаете, что за свою жизнь женщина может знать только одного мужчину?
- Нет, я так не думаю, - из Виолеттиного голоса исчезли нотки праведного возмущения. – Просто когда состоятельные мужики заводят молоденьких любовниц, они снимают им квартиру, а не тащат к себе в дом и не бегают из спальни в спальню. Не по-человечески это.
- А если я хочу видеть её каждый день? Если я хочу каждый вечер желать ей спокойной ночи, а по утрам счастливого дня?
- Тогда разведитесь и женитесь на ней.
- Значит, вся проблема в том, что моя жена приняла наши с Татой отношения? Если бы я вынужден был их скрывать и прятать Тату где-нибудь в другой квартире, а жена выслеживала бы нас, чтобы выцарапать Тате глаза, всё было бы нормально? Как вы выражаетесь, по-человечески? А ведь вы даже не спросили, люблю ли я Тату. Хоть вам это и не интересно, скажу. Люблю. И законную свою жену люблю. И мне нужны обе. Да, в нашем обществе двоежёнство не принято. Ну и плевать я хотел на это общество. У меня вполне достаточно и средств, и влияния, чтобы не обращать внимания ни на кого. Особенно на такую мелочь, как вы. Теперь очень внимательно слушайте, что я вам скажу. Ваш садист Лёшечка по меньшей мере лет пять лишних на свободе ходит. И начал он издеваться над Татошей задолго до моего появления. Он избил её в тот, как вы выражаетесь, проклятый день нашего знакомства. Я её подобрал дрожащую от холода на улице, просто потому что ей было некуда идти. Потому что вы, как мать, не сделали ничего, чтобы защитить свою дочь. Она нашла у нас в доме то, чего не могла найти у вас – тепло и защиту. Она нашла у нас то, чего не было у вас, семью… У вас не было семьи. У вас не было любви. В вашем доме царила ненависть. Вы обвиняете меня в разврате, и требуете, чтобы я снял для Таты отдельную квартиру. Но вы, а не я, принуждали взрослую дочь жить в одной комнате с громилой и наркоманом, при этом сами в соседней комнате трахались с любовником, а ещё сдавали квартиру в том же доме. За двести баксов. Цена здоровья и безопасности дочери для вас – двести баксов в месяц. И не смейте ко мне больше приставать с вашими лицемерными нравоучениями.
Я распалился. Я мог бы ещё много чего ей наговорить, если бы она не махнула рукой и не произнесла устало:
- Да что вы о нашей семье знаете? Если бы после той истории с Лёшечкой я не была по уши в долгах, с которыми мне одной вовек не расплатиться, разве я не отдала бы квартиру мамы-покойницы Татке? Не говоря уже о том, что я не стала бы спать с этим вонючим боровом…
И тут до меня дошло, ради чего она захотела со мной встретиться. Мы слишком долго говорили с ней совершенно не о том. Поэтому, не углубляясь в дальнейшие антимонии, я спросил:
- Сколько?

…Когда после стольких сказанных друг другу нелепых фраз чисто ритуального свойства мы нашли, наконец, общую точку, у обоих с души свалился стопудовый камень. Обсудив детали передачи денег, мы премило пообедали. Утка по-пекински в мандариновом соусе была очень недурна. После трёх рюмок китайской женьшеневой водки Виолетта расслабилась. Она оказалась достаточно говорливой разбитной бабёнкой со своеобразным чувством юмора, умеющей в силу своего темперамента очаровывать мужчин. Во всяком случае, мне это хождение в народ не показалось тягостным. Растрогавшись моим решением оплатить её долги, она клятвенно пообещала, что больше не допустит, чтобы Лёшечка избивал Тату. Прикинув что-то в уме, она сказала, что, пожалуй, теперь может выгнать постояльцев, и что Лёшечке она об этом ни за какие коврижки не скажет, и если ей с Татой захочется посекретничать об ихнем, о женском, то они могут встречаться как раз на этой квартире. Попросив меня заказать ещё водки, Виолетта предложила время от времени использовать эту квартиру мне с Татой, если вдруг нам захочется уединиться. Думаю, что сумму своего долга она завысила, как минимум, вдвое, но в наивных попытках отплатить мне добром она была просто очаровательна.

Лишь под конец произошла маленькая неловкость. Почувствовав себя уже совершенно свободно, Виолетта на правах старшей решила дать мне наставление.
- Вы уж только постарайтесь, чтобы Тата не залетела. Ну не надо портить жизнь девчонке.
Сама того не желая, она резанула по самому больному месту. Я ответил сухо:
- Можете не беспокоиться, я бесплоден.
Она с сожалением покачала головой:
- Ой, жалко-то как. А такой видный мужчина… Но вы всё же того… предохраняйтесь. Говорят, что и незаряженное ружьё один раз в жизни стреляет.
Тут я снова вспомнил о своём нерождённом сыне и помрачнел. Некоторое время мы сидели молча. Подали жасминовый чай и какую-то выпечку. Виолетта с энтузиазмом поглощала десерт, когда я вдруг спросил:
- Скажите, а вы сколько раз были замужем?
- Один. А почему вы спрашиваете?
- Я думал, что Лёша и Тата от разных мужей.
- Да с чего вы это взяли?
- Вы очень любили отца Лёши и совсем не любили отца Таты.
В глазах Виолетты сверкнули злые молнии.

Надо сказать, что данное обещание Виолетта сдержала. Следы Лёшечкиного существования на теле Таты больше не проявлялись. И всё пошло как-то даже слишком спокойно и хорошо. Настолько спокойно, что стало совершенно ясно, что долго так продолжаться не может.
Однажды, когда я ночевал в комнате Таты, мы особенно долго и страстно занимались любовью. Тата после этого заснула в изнеможении, а я, очевидно перевозбудившись, долго ворочался с боку на бок. А вокруг было тихо до жути. Так тихо, что вздрагиваешь, если вдруг за два квартала прошуршит запоздалый автомобиль. И тут где-то совсем рядом заплакал ребёнок. Тихонько, жалобно так заплакал. Но очень отчётливо. Я сперва не поверил своим ушам. Но он снова заплакал, будто звал меня. Я встал. Плач прекратился. Когда я дотронулся до своего лица, то мои обросшие щетиной за прошедшие сутки щёки были влажными от слёз. Очевидно, я всё-таки заснул, и сам отчего-то плакал во сне. Я снова лёг, но до самого утра так и не сомкнул глаз, прислушиваясь к мерному дыханию Таты.

Недели через три я улетал в Германию. Нужно было готовить новый контракт с нашими партнёрами. Передав для контроля свой паспорт придирчивой веснушчатой девице в гимнастёрке цвета хаки, я обернулся. Ирина и Тата махали мне руками. Ирина – сдержанно и несколько вяло, Тата – энергично, с каким-то даже исступлением. Мне вдруг захотелось послать всё тут же к едрене фене, и в секунду покрыв пространство таможенной зоны, оказаться там, с ними, по ту сторону толстого заляпанного стекла. Пограничница заметила этот мой порыв и сердито прогнусила:
- Гражданин, вернитесь на место!
…Переговоры были вязкими, тяжёлыми и продлились всю рабочую неделю. Я был уже готов вылететь назад в Россию, но получил внезапное приглашение принять участие в церемонии открытия нового офиса дочерней фирмы, принадлежащей нашим партнёрам. Действо это должно было состояться на следующей неделе, в среду, и я принял решение не возвращаться домой, а провести несколько дней на тихом уютном курорте в Альгое. Стояла осень. Я целыми днями напролёт бродил по извилистым тропам, наслаждаясь видами позолоченных альпийских предгорий на фоне ослепительного голубого неба, а вечерами нежился в жакузи с подогретой минеральной водой. Каждый день я связывался по телефону со своим сералем и получал нежные заверения в вечной любви. Особенно старалась Тата. Ирина была, как всегда спокойна и многозначительна. Сейчас мне кажется, что в голосе Таты появились тогда какие-то новые тревожные нотки. Но это мне кажется сейчас, а тогда я не замечал их или не хотел замечать, будто предчувствуя, что догуливаю последние беззаботные деньки. Если вы не были осенью в Альгое, Джозеф, настоятельно рекомендую. Но не позже середины октября. Позже там уже может пойти снег.

…В Москву я вернулся лишь в следующее воскресенье. В аэропорту меня никто не встречал. Я позвонил домой. Никто не брал трубку. Мобильник Ирины также ответил мне равнодушными длинными гудками. Я взял такси и всю дорогу провёл в каком-то оцепенении, зябко кутаясь в плащ. Столица приветствовала меня холодным проливным дождём. С Ириной мы столкнулись в прихожей. Она только что вернулась откуда-то и вновь собиралась уходить. Лицо её было бледнее финской бумаги. Не дожидаясь моего вопроса, она сказала:
- Пропала Тата. То есть… Она ушла от нас.

Ирина протянула мне вчетверо сложенный листок. Я сразу узнал этот аккуратный округлый почерк: "Простите меня, мои дорогие. Я предала вас. Не стоит меня искать. Я этого не стою. Тата". Заглавная буква "Т" была выведена особенно тщательно, с завитками, так что напоминала затейливый ампирный вензель. Записка была написана перьевой ручкой, и в нескольких местах буквы расплылись. Над этим клочком бумаги кто-то взаправду проливал слёзы. Меня вдруг разобрало дурное любопытство, плакала ли Тата, когда писала записку, или это Ирина обронила несколько слезинок, когда её читала.
- Я утром отправилась за покупками. Тата осталась дома, сославшись на насморк. Пока я отсутствовала, она собрала все свои вещи, погрузила в машину и уехала. Обнаружив, что её нет, я поспешила на фирму. Татин стол пуст. Понимаешь, пуст, как скорлупа вытекшего яйца! Охранник сказал мне, что вчера она выходила из офиса с большой сумкой.

Я опустил голову. Мой взгляд упал на тёплые домашние тапочки из белой курчавой шерсти в виде улыбающихся овечек. Я когда-то привёз их Тате из Лиссабона. Тапочки сиротливо стояли в углу, брошенные хозяйкой на произвол судьбы. Это был единственный подарок, который она не забрала с собой. Это была единственная вещь, которую она оставила нам на память о себе. Я тупо разглядывал тапочки в виде улыбающихся овечек, а Ирина ходила по коридору, стиснув виски, и повторяла всего одно-единственное слово: "Почему?"

Ответ на Иринино "Почему?" не замедлил себя ждать. Раздался телефонный звонок, заставший вздрогнуть и меня, и Ирину. Меня зуммер нашего телефона выводил из себя каждый раз. Это были первые два такта какого-то тибетского духовного гимна, исполняемого на довольно противно дребезжащих инструментах. Ирина говорила, что эта мелодия как нельзя лучше гармонирует со звуками Вселенной, и мерзкая дрожь, охватывавшая всё моё нутро при этих звуках, должна была свидетельствовать о том, насколько я негармонично устроен. Но на сей раз вздрогнула и Ирина.

Чтобы прекратить эту изощрённую тибетскую пытку, я опрометью бросился к аппарату. Звонила Виолетта. После того, как тяготивший её долг был выплачен, я о ней ничего больше не слышал. Наша семейная идиллия не состоялась. По Виолеттиному голосу голосу я понял, что мы с ней снова из разных племён, и что на сей раз она может со мной не церемониться. Едва поздоровавшись, она отрывисто произнесла:
- Тата беременна.
Я молчал, пытаясь добраться до смысла услышанного сквозь монотонное потрескивание в трубке.
- Почему вы молчите?
Я обернулся и взглянул на Ирину. Как-то сразу сгорбившись и состарившись на добрый десяток лет, она смотрела на меня глазами подстреленной лани. Её руки плетьми повисли вдоль тела. Я впервые обратил внимание, как сильно выступают вены на тыльной стороне её ладоней.
- Почему вы молчите, мать вашу? – переспросила Виолетта на два тона выше. – Я же предупреждала вас тогда!
- А что вы хотите услышать? – мне было необходимо время, чтобы взять себя в руки.
- Что я хочу услышать? – она почти перешла на визг. – Я хочу знать, что вы собираетесь делать.
Мне, наконец, удалось собраться настолько, что я ответил, внешне абсолютно невозмутимо:
- Ничего я не собираюсь делать. Мы будем жить, как жили. Пусть Тата возвращается домой. Мы сделаем всё возможное, чтобы она нормально родила. Мы вырастим и воспитаем ребёнка. В нашем доме он ни в чём не будет нуждаться.
- Кто это "мы"? – Виолеттин визг перешёл в рёв.
- Я и моя жена.
- А Тата? А как же Тата?!
- Разумеется, и она тоже.
В сознании Виолетты словно произошёл щелчок. Она прекратила вопить и произнесла холодно и желчно:
- Я даю вам три дня. Либо вы разводитесь со своей бесплодной супругой, и женитесь на Тате, либо она делает аборт.
Теперь заорал я:
- Кто ты такая?! Какое ты, б…дь паршивая, имеешь право решать, жить или нет моему ребёнку?!
Мой крик и оскорбления на Виолетту нисколько не подействовали.
- Это не я. Это вы будете решать. Когда надумаете – позвоните. Номер наш у вас есть?
После дикой вспышки гнева я как-то сразу обмяк.
- Так есть у вас наш телефон?
- Да, - глухо сказал я. – Дайте мне поговорить с Татой.
- Не о чем вам с ней говорить. И ей с вами сейчас говорить не надо.
Виолетта хладнокровно и безжалостно повесила трубку.
…Помню, что долго не мог открыть дверцу бара, потому что трясущиеся руки были не в состоянии нужным образом повернуть ключ. Потом долго не мог выбрать, чего же мне выпить. Вино в данной ситуации было бы чересчур слабо, коньяк надо пить в благодушном расположении духа, джин для меня всегда слишком отдавал парфюмерией, и я хранил его исключительно для гостей, причём тех, кто был мне не слишком приятен. Я остановился на водке – напитке в высшей степени универсальном и действенном. Наполнив почти до краёв увесистый стакан для виски, я в несколько глотков выпил. Всё это время Ирина стояла где-то сзади меня. Я чувствовал необходимость в конце концов повернуться к ней лицом, но мои позвонки словно намертво срослись друг с другом.

Ох, Ирина! Мудрая спокойная Ирина! Она тут же нашла решение и пришла ко мне на помощь. Из-за спины я услышал её тихий, но твёрдый голос:
- Ты должен спасти этого ребёнка.
Я, наконец, нашёл в себе мужество оторваться от внутренностей бара. Взгляд подстреленной лани куда-то улетучился. Сомкнув ладони у живота, она гордо смотрела мне в глаза, напоминая знаменитый портрет актрисы Ермоловой.
- Ведь ты любишь её. Это желанный ребёнок, плод вашей любви. Ты не имеешь права дать его убить.
- А как же мы?
- МЫ сейчас не имеем никакого значения. Ты должен спасти ЕГО.
Я смотрел на неё, а она на меня. Вся её поза и произнесённые слова не воспринимались мной, как явления реальной жизни. Я будто бы присутствовал на спектакле, где и пьеса хороша, и режиссёр гениален, и актёры играют на все сто, но ты твёрдо знаешь, что через некоторое время в зрительном зале зажжётся свет, и ты, щурясь и отирая со щеки непрошеную слезу, отправишься домой. Ирина тем временем продолжала:
- Я же знаю, как ты хотел детей. Я помню все твои терзания по поводу ребёнка Манон. Сейчас у тебя появился шанс. Ну не будь же ты дураком, не упускай его!
- Что ты хочешь, чтобы я сделал?
- Оставь меня и иди к ней.
- Но если ты нужна мне?!
Ирина кинула на меня горький взгляд женщины, которая впервые осознала, что стареет:
- Да зачем я тебе?
- Я люблю тебя.
Ирина усмехнулась. По замыслу автора пьесы она сейчас должна была бы спросить, зачем я тогда привёл в дом Тату, но промолчала, понимая, насколько я не хочу отвечать на этот вопрос.
- Выслушай меня. Да, я люблю Тату. Если хочешь, то больше жизни. Да, я был бы безмерно счастлив, если бы она родила нам…, то есть мне малыша. Но если кто и имеет право выставлять какие-то условия, то только сама Тата, а не эта крашеная шлюха Виолетта. Почему Тата не попыталась со мной поговорить? Почему она убежала от нас в дом, где кроме унижений и побоев ничего не видела? Ты что мне предлагаешь? Поддаться на шантаж этой мрази? Я не имею перед Виолеттой никаких моральных обязательств. Для меня она никто, и зовут её никак. Я сотру эту гниду в порошок. Вместе с её выродком Лёшечкой. А Тату посажу под замок, пока не родит.
- О чём ты? Как ты не можешь понять, что насилием ничего не добьёшься? Ты собираешься нанять целую свору бандюганов, которые ворвутся в Татин дом, измордуют её брата, будут размахивать ножами перед лицом её матери, чтобы ты там о ней не думал, потом накинут самой Тате мешок на голову и привезут к тебе, герою и победителю… И ты хочешь, чтобы после этого она продолжала любить тебя настолько, чтобы захотеть подарить ребёнка? Деньги и власть окончательно лишили тебя разума… И потом я… я не позволю тебе этого сделать. Ради Таты. Итак, у тебя есть только один выход: чтобы спасти ребёнка: ты должен меня оставить. Пойми, от нашей любви уже ничего, кроме внешнего благополучия не осталось.
Я подошёл к ней и взял в ладони её горячее лицо.
- Ика, милая! Как ты можешь говорить такое после стольких лет, прожитых вместе? У нас столько всего позади, и я уверен, что много ещё чего впереди. Мы оба ещё совсем не старые, и если мы с тобой всерьёз займёмся этим вопросом – у нас будут дети. Наши с тобой дети.
У Ирины вдруг подкосились колени, и она рухнула прямо мне под ноги, цепляясь руками за штанины. Её тело судорожно вздрагивало.
- Ничего у нас с тобой не будет! Ничего! Пойми же это! Я бесплодна, моё чрево пусто, как пересохший колодец, - кричала она всхлипывая. - Ещё несколько лет, и у меня начнётся климакс! Ведь тот, твой первый ребёнок тоже погиб из-за меня. Я не хочу стать причиной смерти ещё одного твоего ребёнка. Слышишь, не хочу! Это слишком тяжёлая ноша для моих плеч!

Я сел на пол. Ирина рыдала взахлёб на моей груди, продолжая выкрикивать что-то уже совершенно бессвязное. Со всей нежностью, на которую я был в тот момент способен, я гладил её по волосам, пропуская сквозь пальцы тихие ручейки седины. От её волос пахло чем-то удивительно мирным и домашним, так не соответствующим кошмару этого вечера. От Ирининых волос пахло… клубникой с молоком. Я прикрыл глаза и увидел маму. Так, как я запомнил её в то последнее лето на даче. Мама, одетая в выцветший ситцевый сарафан, на вытянутых руках несла глубокую эмалированную миску. Подкрашенное клубничным соком молоко то и дело рвалось наружу. Мама посмеивалась над своей неловкостью, отчего молоко всё чаще убегало от неё, оставляя на некрашеном полу неказистые бурые следы. Бедная моя Ирина! Мужественная, умная, тактичная… Я, пожалуй, не врал, когда говорил, что люблю Тату больше жизни. Но я мог себе представить её кем угодно: дочерью, любовницей, младшей сестрой, племянницей, наконец, секретаршей, но только не своей супругой. Мысль о женитьбе на ней казалась мне не менее абсурдной, чем, например, мысль о женитьбе на Виолетте. Как мне было объяснить эту нелепицу Ирине, такой мужественной, умной, тактичной?

Через какое-то время Ирина уснула. Мне было жаль её будить, и я так и оставил лежать её свернувшейся калачиком на ковре, аккуратно подложив под голову подушку и накрыв одеялом. Побродив немного по дому, я, также не раздеваясь, лёг рядом. Я долго не мог уснуть и лежал с открытыми глазами. Несмотря на видимую отдалённость смерти, жизнь всё-таки кончилась…

…Я точно знаю, Джозеф, когда они убили моего ребёнка. Это случилось, как и обещала Виолетта, на третий день. Мне с самого утра не работалось. К обеду я понял, что все мои потуги сделать что-либо содержательное, абсолютно бессмысленны. Не сказавшись охране, я выскользнул незамеченным из офиса и побрёл, куда глаза глядят. Через какое-то время я оказался в безлюдном сквере, очень напоминавшем тот, где менее чем год назад, я впервые встретил Тату. Я бы и поверил, что это был тот самый сквер, если бы не знал наверняка, что нахожусь на другом конце города. Денёк был хмурый, как и тот, когда мы повстречались, только что дождя не было. И вдруг облака расступились, и сквозь узкую щель-амбразуру дало залп белесое солнце. У меня подкосились ноги, и я упал. Если у смерти и есть единственный присущий ей цвет, Джозеф, то это непременно белый… Не бурый, как цвет свернувшейся крови, не синюшный, как кожа покойника, не леденяще золотистый, как огонь поминальной свечи. Это не цвет грязных бинтов и даже не цвет савана. Это цвет зияющей пустоты, выстрелившей в меня сквозь амбразуру облаков тем хмурым осенним днём. Должно быть, я потерял сознание. Когда я разлепил веки, вокруг всё уже снова было пепельно-серым. Начал накрапывать дождичек, отчего пепел того дня потяжелел и стал сваливаться в тёмные сгустки. Я посмотрел на развороченный циферблат разбившихся при падении часов. На них на всю жизнь застыло время: тринадцать-сорок пять. Очень символично, Джозеф! Часы были Rollex. Они же не бьются! Не должны биться! Жаль, пришлось выбросить. Хорошие были часы.

Я был в беспамятстве всего мгновение. Поднявшись с земли, я понял, что отцовство моё в очередной и, судя по всему, в последний раз завершилось. Длилось оно, если отсчитывать от звонка Виолетты, сообщившей мне о беременности Таты, чуть менее трёх суток, а если я прав насчёт той ночи, когда Тата залетела, то не более пяти недель. Оглядев свой замызганный плащ, я понял, что мой вид вполне подходит для гостеприимно раскрывшего свои двери заведения с надписью, не допускающей двоякого толкования: "Рюмочная". Там, предварительно отключив мобильник, и провёл я остаток дня, опрокидывая внутрь рюмку за рюмкой, оплакивая несостоявшуюся жизнь своего ребёнка, но пуще свою собственную загубленную жизнь. Знаете, Джозеф, я ведь по образованию математик, по профессии бизнесмен, и до того момента все события в мире были связаны в моём сознании в кристаллическую решётку причинно-следственных связей, незыблемых, как теорема Пифагора. Если путь из пункта А в пункт Б существует, то ничего не стоит его найти, надо лишь слегка пошевелить мозгами. Но тут после рюмки седьмой-восьмой я ощутил, что попадаю в другой мир, в котором катеты и гипотенузы прямоугольных треугольников соотносятся случайным образом, да и само понятие прямого угла не определено. Божий ли это мир, дьявольский, не знаю, скорее всего, потому что ни в того, ни в другого не верю, но там всё непонятно, всё изменчиво, всё сладостно, мучительно и пагубно. По-видимому, это был тот самый мир, в дверь которого настойчиво стучалась Ирина своей узкой ладонью с наманикюренными ногтями. Я пил водку и плакал: путь от беременностей моих женщин к рождению ребёнка лежал через этот новый бессмысленный мир, где он прерывался сверкающим хирургической сталью словцом "аборт". И ещё я, человек далёкий от искусства, вдруг понял второй, тайный смысл одной известной картины. Видел я её, кажется, в Дрездене. Торжественная Мать, ступая по облакам, несёт на руках печального Младенца. Живого Младенца, заметьте, Джозеф, живого! Торжественна Она, а Он печален потому, что знают оба, что ждёт его смерть во имя спасения рода человеческого. Сам же род человеческий представлен двумя благообразными особями мужеска и женска пола, в персональном спасении вряд ли нуждающихся. Но если вы приглядитесь, Джозеф, то заметите, что облака, по которым ступает Мать, и не облака вовсе. Они, облака эти, и всё пространство под Матерью, над Нею, за нею – есть сонмище бледных детских головок. Экскурсовод говорил, что это ангелы небесные, херувимы или кто-то в этом роде. Тогда в рюмочной я понял, Джозеф, что не ангелы это ни какие, а души миллиардов и миллиардов за всю человеческую историю убиенных, но так и не успевших родиться младенцев. Мать несёт в жертву роду человеческому своего живого Младенца, а они вопят ей вслед неслышными голосами: "А нас, нас кто спасёт?" Если бы, Джозеф, я ещё раз побывал в Дрездене, то непременно бы узнал среди них два эфемерных детских личика, взывающих к Нему и лично ко мне: "А нас кто спасёт?"

…Говорят, что когда рюмочная закрывалась, я с кем-то подрался. Устроенный скандал позволил Виталию быстро локализовать место моего пребывания. Я проснулся у себя дома в кабинете и рядом с диваном обнаружил целый ящик водки. Оказывается, я попросил об этом Виталия, что он в точности исполнил, и факт этот был оставлен без внимания Ириной. Я ушёл в первый в своей жизни, но самый продолжительный и страшный запой. В течение дней трёх, а может быть, пяти, перепутав день с ночью, я пошатываясь бродил по дому, время от времени умывался и брился, несколько чаще ел, иногда перекидывался какими-то словами с Ириной, довольно отстранённо наблюдавшей за моим состоянием, и вдохновенно пил. В эти дни я существовал в совершенно ином измерении, куда, я полагаю, Ирину так и не впустили. Там было страшно. Там было сладостно. Там было страшно-сладостно и сладостно-страшно. Я выходил на балкон, раскидывал руки, пытаясь через громадину неба дотянуться до края Вселенной, и когда мне до достижения цели не хватало каких-нибудь пяти сантиметров, с хохотом сжимался до микроскопической аннигилирующей точки. Потом рассказывали, что я орал с балкона какие-то непристойности. Порою я выходил на улицу и садился на скамью у подъезда, не уходя далеко от заветного водочного ящика. Тогда именно там, в этом месте, мне удавалось увидеть, как воздух слоями плывёт над землёй. Если нормальный человек замечал лишь, как порыв ветра пригибал пожухшую траву на газоне, то я твёрдо знал, что высота слоя движущегося над поверхностью земли воздуха не более полуметра, а потом полметра безраздельного штиля, а ещё выше – порыв в обратном направлении, а потом… Достроив свой воздушный пирог до вершины противоположного здания, я оставлял это занятие. Оно становилось неинтересным. Но виденное настолько противоречило моим представлениям о законах физики феноменального мира, что я разражался счастливым смехом. Уверен, что Ирина со всеми её дзенами и рейками и прочими йогами-шмогами ничего подобного не видела и в помине. Но было и другое. Когда в мои пьяные глаза заглядывали два полупрозрачных личика и спрашивали: "А кто нас спасёт?", я ревел, как подыхающий дикий зверь, чтобы заглушить разливающуюся во мне боль. Я очень мало думал в те дни о Тате. Происходило это в те мгновения, когда я в своих бестолковых скитаниях по квартире натыкался на тапочки в виде улыбающихся овечек. Тогда я слегка трезвел, и во мне просыпалась боль иного рода, не трансцендентная, а боль нормальная, вполне человеческая боль покинутого мужчины. Я усаживался на пол и, прижимая к себе словно бы ещё хранящую тепло Татиных ступней овчину, причитал: "Как же так, Татоша? Зачем ты это сделала? Как же так, маленькая моя девочка?"

Ирина существовала для меня только в предметной области. Она не собиралась делить со мной мои космические страсти, да и мне в тот момент не особенно хотелось делиться. Тем не менее, именно она меня в очередной раз спасла. Говорят, что в последний день запоя я уже и не шатался по дому, а просто спал рядом с треклятым ящиком, просыпаясь лишь для того, чтобы отхлебнуть глоток-другой. Дело явно шло к летальному исходу. Осознав, что что-то надо срочно предпринимать, Ирина первым делом решительно вылила остатки водки в унитаз и наполнила пустые бутылки водой из-под крана. Надо сказать, что подмену я обнаружил не сразу, а лишь по прошествии некоторого времени, когда сознание моё слегка прояснилось, и мне стало так плохо, что я не без основания решил, что кончаюсь. Не на шутку испугавшись, я взмолил о помощи. От услуг медицины со всеми причитающимися мне по заслугам капельницами и клистирами я наотрез отказался, и Ирина выхаживала меня своими, доступными её пониманию методами. Она отпаивала меня какими-то мерзкими, Бог знает у какого знахаря и с какими целями закупленными травами и окунала то в горячую, то в холодную ванную. После водных процедур, завернув моё протравленное алкоголем естество в махровое полотенце, она швыряла это естество в кровать, и тогда мне удавалось на какое-то время заснуть. Однако, чаще всего мой мозг бодрствовал, не совершая, тем не менее, никаких мыслительных усилий. Я требовал, чтобы она раздевалась и ложилась рядом, прижимаясь к её трезвому сухому горячему телу, будто пытаясь напитаться стремительно покидающими меня жизненными соками. В те часы, а может быть, дни мы много занимались любовью. Я изливал в неё разрывающую меня горечь и боль, в которой она, строго говоря, совсем не была повинна. Когда Ирина поняла, что я достаточно оклемался, она неожиданно покинула своё место сиделки, сославшись на накопившиеся на фирме дела и приходила лишь ночевать, оставляя меня бесцельно сидеть у окна на кухне за подсчётом опадающих листьев. Потом кончилось и это. Настал один прекрасный день, когда я принял душ, побрился и стал обыкновенным человеком.

Мы как-то просуществовали ещё несколько месяцев вместе, деля кров, стол и постель и избегая говорить о том, что случилось, да и вообще о чём-либо существенном. Я вроде бы и нуждался в Ирине, как телёнок в вымени матери, но один только её спокойный взгляд вызывал во мне поднимающуюся откуда-то из глубины желудка неизбывную тоску. Наше совместное существование вдруг оказалось настолько тягостным и муторным, что я едва ли не вздохнул с облегчением, когда Ирина сообщила, что вынуждена уехать на несколько дней, на сколько – она не знала сама. Я был в курсе дел всего, что творилось на фирме, и отлично понимал, что отъезд этот отнюдь не связан с тем, что принято называть производственной необходимостью, но ни сил, ни желания удерживать её подле себя у меня не было.

Вернулась Ирина также внезапно, как и уехала. Однажды, придя после работы в пятницу, да, Джозеф, я хорошо помню, что это была пятница, я застал Ирину выгружающей своё бельё из стиральной машины и укладывающей его неглаженным в дорожную сумку. В тот день, Джозеф, она сказала, что уходит от меня. Она что-то принялась говорить, обращаясь как бы не ко мне, а к пустеющему никелированному барабану. Признаться, я начал понимать суть происходящего далеко не сразу. Сначала она что-то говорила об истории наших отношений, но этот кусок её тирады полностью улетучился из моей памяти. Я очнулся, когда она говорила:
- …последнее время мы были совершенно чужими. Года два назад я почувствовала (видите ли, она почувствовала!), что совершенно не нужна тебе. Я поняла, что мой внутренний мир тебя совершенно не интересует. А ты замкнулся в скорлупе своих переживаний. Я, как могла, пыталась вытащить тебя из психушки, которую ты сам же для себя и выстроил, но ты моих попыток даже не заметил. Ты хоть знаешь, как мне было тяжело? Ты упивался своими страданиями по поводу нерождённого ребёнка Манон, а можешь ли ты понять, что испытывала я оттого, что я, я не могу подарить тебе радости быть отцом? Тогда я поняла, что наш брак был… ошибкой, фатальной ошибкой природы. А ты не видел, не хотел видеть, как я мучалась. Как я безысходно мучалась! Потом, потом появилась Тата. И я была благодарна судьбе, что ты, наконец, повстречался с женщиной, которая может дать тебе счастье, которого не могла дать я. Я видела, как ты заботился о ней. Мне казалось, что ты любишь её. И я была уверена, что у вас будут дети. Дети, которых ты так желал. Я была готова уйти в тень в ту же минуту, когда это произойдёт, чтобы не мешать вам жить. И что? Когда это случилось, ты струсил. Приведя Тату в дом, ты предал меня. Да меня в твоей жизни по-настоящему никогда и не было. А потом ты предал и Тату, и свою любовь, и своего ребёнка. Ради чего? Ради унылого комфорта нашего благополучия. В этот момент я тебя не то чтобы возненавидела… Я начала тебя презирать. Надеюсь, что ты не хочешь жить с человеком, который тебя презирает? Я достаточно долго прожила с тобой, чтобы унижать. Поэтому я ухожу.

Это был приговор, который не подлежал обжалованию. Я слишком хорошо знал свою супругу. Гораздо лучше, чем она себе представляла. В этот момент я понимал её гораздо лучше, чем она понимала саму себя. Всё, что она говорила о нас с ней, о нас с Татой, имело лишь второстепенное значение. Ирина не могла простить мне потери ребёнка. Не моего ребёнка. Её ребёнка. С уходом Таты из дома она лишилась дочери…

Вот и вся история, Джозеф. Мне остаётся только поведать, что случилось с её основными участниками. Спустя, наверное полгода, Лёшечка сел в тюрьму, на сей раз всерьёз и надолго. В очередной драке он кого-то зарезал. От судьбы, как говорится, далеко не уйдёшь, и Виолетте, несмотря на все титанические усилия, так и не удалось его спасти. Дело было настолько очевидным, что Лёшечкину участь решили очень быстро. Судьба самой Виолетты также сложилась не лучшим образом. Её хватил инсульт прямо в зале суда, когда зачитывали приговор. Спустя пару дней она умерла в затруханной городской больнице. Всё это я, правда, узнал существенно позже, после того, как однажды случайно повстречал Тату, которая вопреки своему обещанию после всего, что случилось с её семьёй, вовсе не умерла. Мир, Джозеф, всё-таки на редкость тесен и однообразен. Мы столкнулись в Шереметьево-2, когда я вылетал по делам фирмы в Европу, а она в сопровождении недурно одетых мужчины и женщины средних лет – на отдых в Дубаи. Оба смотрели на Тату влюблёнными глазами, а женщина постоянно поправляла воротничок её блузки. Выглядела Тата вполне довольной жизнью, и меня не заметила. Я не утерпел, и поручил Виталию навести о ней справки. Оттуда-то я и узнал и о Лёшечкиной посадке, и о смерти Виолетты. Мужчина, с которым я видел её в аэропорту, является генеральным директором одного средней руки банка. Женщина – его супруга и компаньон, и, как вы, Джозеф, наверное, догадались, они бездетны. Тата обосновалась у них в семье в привычной для себя роли воспитанницы. Об Ирине мне справок наводить не приходилось – мы всё-таки долгие годы вращались в одних и тех же кругах, и её жизнь была на виду. Когда мы развелись, она оставила мне абсолютно всё, несмотря на все мои протесты. Она решила начать новую жизнь, и ушла, что называется, в никуда. Ирина исчезла из моего поля зрения на некоторое время, но через несколько месяцев я узнал, что она вышла замуж за кинорежиссёра с довольно громким именем. Время от времени мы пересекаемся на всякого рода сборищах, и она мне даже улыбается. В последний раз я встретил её на одном из таких мероприятий прямо перед круизом. Она стояла с бокалом апельсинового сока в стороне от кучкующегося народа, потребляющего алкоголь в умеренных и не слишком дозах. Вокруг неё влюблённым мотыльком порхал кинорежиссёр, которого она иногда удостаивала рассеянного, но ласкового взгляда. Это была какая-то незнакомая мне Ирина, полностью сориентированная внутрь себя, для которой весь остальной мир как бы более и не существовал. Причину этой перемены я понял сразу, когда увидел, как она поглаживает начинающий выпирать живот. Она поймала мой взгляд и улыбнулась на сей раз чуть виновато. И хотите верьте, Джозеф, хотите нет, но я за неё рад.

Что обо мне? Я представляю собою то, что вы видите. Следуя пьяному русскому обычаю, я должен был бы вам сказать, что превратился в кусок г…на. Но это не совсем так. Я много работаю. Дела фирмы стремительно идут в гору, и думаю, что через пару лет мерзавцы-журналисты начнут обзывать меня олигархом. Но мне очень тоскливо, Джозеф. И я с радостью бы отдал все эти грёбаные богатства за то, чтобы вернуть своих женщин. Но случись так, что судьба поставила бы меня перед выбором между ними, я бы не смог его сделать. Моя тоска по Ирине постоянная, тупая, заунывная, как застарелая зубная боль. Тоска же по Тате совсем иная, она скатывается внезапно, как камнепад или удар под дых от уличного хулигана. Давеча, когда высаживались в Неаполе, я зашёл в портовый сортир. Увидев на стене кривую надпись “Tata ti amo ”, я едва не разрыдался над писсуаром, как последний му…звон. Потом меня просветили, что “тата” по-итальянски – это всего-навсего няня, и что водил чёрным фломастером по кафелю какой-нибудь кучерявый онанист-рагаццо, цинично постёбываясь над своими первыми сексуальными переживаниями.

Вот так, Джозеф, жизнь моя опустела, как вот эта бутылка виски, которую мы с вами за разговором и прикончили. Кутайтесь-ка получше в плед. Скоро рассвет, и здорово похолодало. Знаете, о чём я в последнее время всё чаще думаю? Человек окружает себя не подлинными вещами, а их фантомами. Он даже не знает истинных имён предметов и явлений. Вы никогда не ловили себя при новом знакомстве на странном ощущении, что человек, который вам представляется вовсе не тот, за кого себя выдаёт? Как если бы вам протянули визитную карточку, на которой написано Сэмьюэл Смит, а вы, заглянув ему в глаза, сразу бы поняли, что он никакой не Сэм Смит, а звать его могут только Джеф Питерс и никак иначе. Но вы постесняетесь сказать об этом своему новому знакомому, потому что это фальшивое имя прилепили к нему намертво ещё при рождении. Мир полон ложных имён, Джозеф, и его от них не отмыть. Мы задыхаемся от фальшивок. Одна из самых страшных фальшивок на свете – слово “любовь”. Предположим, что вы хотите переспать с женщиной. Подойдёте ли вы к ней и скажете напрямую: “Мэм, я хочу вас трахнуть”? Нет, Джозеф, для того чтобы осуществить своё намерение, вам придётся, давясь собственным языком, произнести “Я тебя люблю”. И это в лучшем случае, в худшем – вам самим придётся в это поверить, хотя чувство ваше основано на голом сексе, и к любви не имеет никакого отношения. А знаете, почему невозможна дружба между разными полами? Представьте теперь, что вы повстречали женщину, которую вы боготворите, восхищаетесь её умом, тактом, умением вести себя в обществе и всё такое прочее, но физически она не вызывает у вас ровно никаких эмоций. И тогда, чтобы быть рядом с ней, вам придётся с ней спать, нашёптывая ей на ухо в порыве наигранной страсти это проклятое “люблю”, потому как вы не посмеете оскорбить её женских достоинств. И вот так ненастоящие люди заключают ненастоящие браки и, если им это удаётся, плодят затем ненастоящих детей. Что вы думаете по этому поводу, Джозеф?

Один из припозднившихся собеседников выпростал из под пледа холёные руки с длинными пальцами и принялся массировать отёкшее от выпитого виски лицо. Потом он откинулся назад, прикрыл глаза, о чём-то раздумывая, и медленно заговорил на сносном русском языке с типичным английским акцентом:
- Не знаю, Серж, что вам на всё это ответить. Я имею в виду ваши последние философские рассуждения. По ряду причин it’s too sophisticated a question for me … Простите, я, должно быть, поступил по отношению к вам не совсем порядочно. Мне надо было с самого начала признаться, что я прилично владею русским. Я русский эмигрант в третьем поколении. Русскому языку меня выучила бабушка, которая единственная из всей нашей многочисленной родни, в силу некоторых обстоятельств, продолжала общаться со мной до самой её смерти. С тех пор я поддерживаю свой русский язык в хорошей форме просто в память о ней. Так что можете звать меня Иосифом или даже Осипом, как вам понравится. Мне кажется, что с одной стороны вам было необходимо выговориться, с другой – вам нужен был человек, который бы понял вас едва ли наполовину. Вы ведь никогда не пересказывали свою историю соотечественникам? Верно? У вас действительно неплохой английский, но вам порою не хватало слов, и вы спокойно переходили на русский язык, нисколько не заботясь, пойму ли я вас. Тем не менее, я вас прекрасно понял не только в смысловом плане, но и, как это сказать… эмоциональном и душевном. Вы говорили, что вам импонирует мой чёрный костюм. Должен вам признаться, что я ношу траур. Чуть более полугода назад от рака умер мой партнёр, с которым мы прожили более двадцати лет. Нет, Серж, не жена, я выразился абсолютно точно. Я гей, Серж. Именно поэтому я стал изгоем в нашей семье. Но уверяю вас, это отнюдь не мешает испытывать любовь к другому человеку, хотя вам это слово так ненавистно. После смерти Майкла, так звали моего партнёра, для меня жизнь также потеряла всякий смысл. В отличие от вас, Серж, я однолюб, но допускаю, что ваша печаль, должно быть, вдвое горше моей, поскольку вы потеряли сразу двух близких вам людей. Я уже не говорю о ваших нерождённых детях. Так что я совершенно искренне сочувствую вам и разделяю вашу боль, если вам от этого хоть чуточку легче.

На палубе воцарилась тишина, которая показалась бы тягостной, если бы не смертельная усталость, сковавшая обоих собеседников. Внезапно Джозеф выпрямился.
- Мы много выпили, Серж, и много сказали друг другу того, чего не сказали бы никому ни при каких других обстоятельствах. Такая пьяная откровенность имеет неприятную обратную сторону. Иногда на следующий день людям бывает тяжело даже обменяться взглядами. Но, наверное, бывает и по-другому. И если вы пожелаете возобновить наши отношения в каком бы то ни было смысле, то сможете найти меня в моей каюте.

Джозеф, щёлкнув тщательно отполированным ногтем, выложил на столик визитную карточку, которыми щедро снабдили всех участников круиза. Затем он резко встал и, по-английски не попрощавшись, с неестественно прямой осанкой зашагал по палубе. Светало, и над полукруглой линией горизонта яркая голубая полоса начала сменять розовую.