Трансильвания

Савелий Дарин
Так я начал в октябре 1944 года свое загадочное путешествие, которое продлилось почти три недели. Загадочным оно оказалось потому, что я не знал, почему я еду в обозе, по приказанию какого начальника, не знал, куда еду и в качестве кого. За все прошедшие три года армейской службы я ежеминутно имел определенное место и определенного командира, который руководил всеми моими действиями. Теперь же я оказался в каком–то подвешенном состоянии. Из роты связи, где я делал и редактировал стенгазеты, меня, конечно, удалили, а в списках хозвзвода я не числился, и никаких дел здесь мне не поручали. Но главное, что меня обескураживало – я не имел над собой командира, что в Красной армии вообще считалось немыслимым.
Юрченко я в первый же день стал называть, как и все ездовые, по имени и отчеству.
– Тихон Тарасович, – спросил я его, – из гауптвахты меня отдали в ваше распоряжение, почему же вы не командуете мною, не даете никаких распоряжений?
Держа в руках вожжи, Юрченко обернулся ко мне, и его густые черные усы украсились доброй отеческой улыбкой:
– Мне, Сева, приказали везти вас в своем обозе, а других приказаний я никаких не получал.
– Ну и куда вы меня везете?
– Пункт назначения нашего обоза – город Орадя. А там начальство скажет, куда дальше.
В первый же вечер в своем путешествии я обнаружил еще одну загадочность. По окончании сплошь пасмурного дня слева от нас небо наконец прояснилось и показалась оранжевая полоска зари. Поскольку мы все время ехали в одном направлении, получается, что мы держим путь на север, а не на запад, за движущимся фронтом. Когда я сказал об этом Юрченко, он спокойно ответил:
– Все нормально, Сева, вначале мы на север едем, а потом повернем на запад. Орадя находится от Сибиу на северо–западе.
Первый наш ночлег был в небольшом румынском селении. В самой крайней избе Юрченко по–румынски попросил пожилого хозяина позвать сюда примаря, так звали в Румынии сельских старост. Когда примарь, высокий здоровяк, прибыл, Юрченко слез с повозки, поздоровался с ним за руку и стал четко, по–командирски строго излагать суть дела. Я удивился, как он свободно, безо всяких затруднений говорит на чужом языке. Юрченко передал мне вожжи. А сам, беседуя с примарем. Пошел по улице вперед. Так я впервые оказался нужным в нашем походе. Я правил лошадьми, держа ориентир на идущих впереди Юрченко и примаря, а за нами следовал весь обоз.
Оказывается, до чего это хлопотное дело – ночевка обоза, никакого сравнения с пехотой. Надо подыскать подходящее место, накормить и напоить лошадей, позаботиться о питании ездовых, об охране. И со всеми этими делами украинский крестьянин рядовой Тихон Тарасович Юрченко справлялся блестяще. Приятно было смотреть, как уважали и любили его шестеро подчиненных. Двоим из них было, как и ему, по сорок–сорок пять лет, остальные помоложе. Удивительнее всего было то, что он почти не отдавал приказаний. Как в хорошо отлаженном механизме, каждый знал свое дело.
Примарь выделил нам просторный дом с хорошо огражденным двором. За весь вечер я услышал только одно распоряжение Юрченко, когда он сказал моложавому энергичному весельчаку:
– Федя, иди с хозяином, он покажет тебе водопой.
Пожилая хозяйка приготовила нам вкусный ужин, выделив из своих продуктов картофель и овощи. Консервированную тушенку и американское сало из походных запасов выделил сам Юрченко.
Не успели мы засесть за ужин. Как во двор один за другим потекли румыны с мешками на плечах. Это по распоряжению примаря они доставили овес. Чтобы не пересыпать овес, Юрченко дал каждому прочный пустой мешок. А потом доставили и целый воз лугового сена.
Но не везде так удачно получалось с нашим ночлегом. Однажды Юрченко застал в постели еще не старого примаря, который, сказавшись больным, ничего не хотел для нас делать. Юрченко понял, что причина не в болезни. Он пригласил жену примаря к своей повозке, открыл один из ящиков, в котором было хозяйственное мыло и стал ей что–то убежденно доказывать. Для подтверждения своих доводов даже винтовку достал со дна повозки и с загоревшимся взором поднял ее на воздух. Видимо, сказал примарице, что за овес он даст мыло. Если же крестьяне на это не согласятся, то по законам военного времени солдаты смогут для своих лошадей забрать корм силой.
Внимательно слушавшая примарица вошла в дом, и вскоре вышла оттуда вместе с прихрамывающим мужем, который передвигался с помощью палочки. Примарь и Юрченко пошли по селу, и нужный корм для лошадей был доставлен. За каждый мешок овса румыны получили десять кусков мыла.
В походе случается всякое. Никогда не предполагал я увидеть мудрого и спокойного Тихона Тарасовича растерявшимся. Но это случилось. День выдался для лошадей трудный. Они с трудом преодолевали один крутой подъем за другим. Нелегко и даже опасно было и на крутых спусках. Такими были Карпаты, знакомые мне еще с детства по урокам географии. В этот день, пройдя вдвое меньше обычного, мы наконец решили остановиться на ночлег в деревушке, приютившейся в горах. Как всегда, остановясь у ближайшей избы, Юрченко слез с повозки и, вежливо поздоровавшись по–румынски с вышедшей ему навстречу пожилой женщиной, спросил, где живет примарь. Каково же было его изумление и огорчение, когда он услышал непонятное:
– Нем тудом, – и увидел обращенные на него темные, испуганные глаза. Юрченко обернулся ко мне:
– Это, видать, австрийка. Поговори с ней.
– Нет, Тихон Тарасович, не австрийка. Но все же я попытаюсь поговорить с ней.
Хорошо, что в Сибиу, побывав в гостях у Матяша, я запомнил несколько десятков мадьярских слов, зачастую схожих с мордовскими, и сейчас они мне ох как пригодились. Да и рад я был, что хоть немного смогу оказать помощь Юрченко. Я подошел к женщине, поздоровался с ней по–мадьярски, спросил, где живет самый главный человек деревни, и она охотно ответила:
– Через пять домов.
Я сел в повозку, и мы поехали вдоль однопорядковой улочки, дома которой стояли высоко на склоне горы. А левее нас, на дне оврага среди кустарников журчал ручей. Мы насчитали  пять домов, значит в шестом живет староста. Но он выглядит очень уж невзрачно, похуже других. А вот пятый очень хорош, высокий и красивый. Между этими двумя домами пролегает овраг, и чтобы подъехать к шестому, надо спускаться вниз, к ручью. Юрченко остановил лошадь и спросил:
– Она сказала точно через пять домов или же пятый дом?
– Через пять, – ответил я и подумал: а может быть женщина начала счет со своего дома?
Я понял, почему так засомневался Юрченко: невзрачность дома никак не вязалась со званием старосты. Это ведь у нас в стране все по–другому. В нашей деревне после революции главой села, которого именовали председателем комитета бедноты, назначили самого неимущего мужика, избушка которого – старая банька-развалюха – стояла на краю деревни. Сам он был пьяница и лодырь. Однако властей это не смущало. Для них главным критерием для избрания сельской головы была бедность, потому сто бедняк более других предан Советской власти. Недаром вплоть до последних лет существования Советской власти в своих анкетах в графе о социальном происхождении партократы с гордостью писали: «из крестьян–бедняков».
Здесь же, на Западе, все было наоборот. Потому Тихон Тарасович, долго не раздумывая, повернул лошадей к богатому дому. И не ошибся. Из дому вышел плотный мужчина лет пятидесяти в темной шляпе, сером пиджаке и высоких сапогах.  Я слез с повозки, пошел навстречу и поздоровался. Спросил, не он ли самый большой человек в селе. По тонким губам его мелькнула еле заметная улыбка, и он закивал головой:-
– Ен, ен.
Я обернулся к Юрченко и тоже кивнул. Он тут же подошел к нам и, пожав руку старосте, представился. По его примеру я сделал то же самое. Староста тоже назвал себя, но я запомнил только его имя – Эндре. Поскольку деревня маленькая и подходящего для нашего обоза просторного двора не найти, Эндре предложил остановиться на ночлег у него. Он сам распорядился, куда поставить повозки, показал, как пользоваться насосом, который подает воду из артезианского колодца, попросил, чтобы во дворе не курили, потому что чердаки набиты соломой и сеном, которые от любой искры могут воспламениться, как порох. Чтобы его указания и просьбы стали доходчивыми, я все время находился рядом с ним и старался точнее переводить смысл его слов. При этом я страшно напрягался, но и вдохновение было неимоверное. Поэтому и запоминал мадьярские слова очень быстро, чему способствовала еще и то, что они очень часто походили на мордовские. Когда Эндре захотел, чтобы кто–нибудь из ездовых полез на чердак и сбросил оттуда для лошадей сена, и произнес слово «кусни», то есть «полезть», я вспомнил, что по–мордовски надо сказать «куци». Когда у ездовых дела наладились, как надо, Эндре между делом спросил, в качестве кого я служу в армии. Я объяснил, где на пальцах, где глазами, что я художник.
– Э–э, мувес, мувес! – произнес он обрадованно, да и я обрадовался, потому что на мордовском «мувес» звучит как «ищущий».
За один час напряженного общения с Эндре я запомнил мадьярских слов больше, чем за весь вечер в семье Матяша.
А до чего тактично и даже мудро повел себя наш старшой Юрченко. Видя, что хозяин решительно взвалил на себя командование гостями, Юрченко вежливо отошел в сторону и, как другие ездовые, занимался лошадьми или мелким ремонтом повозки, при этом то и дело поглядывая в нашу сторону.
Эндре, увидел, что ездовые высыпали из мешков лошадям остатки овса, подошел вместе со мною к Юрченко и сказал, что впереди на нашем пути прошли войска, поэтому добыть корма лошадям будет трудно. Лучше достать запас корма здесь. Он выделит нам два мешка овса бесплатно. К сожалению, больше не может. Остальные надо купить у крестьян. Но именно купить, потому что живут они очень бедно.
Мы с Юрченко очень удивились той заботе, которую проявлял венгр Эндре, народ которого воевал  с Красной армией. От чувства благодарности Юрченко сердечно пожал руку Эндре и повел его к своей повозке и, открыв ящик, показал мыло. У Эндре загорелись глаза:
– Сапун, сапун! – обрадованно произнес он. А я порядком удивился: на мордовском точно так же называют мыло.
Юрченко велел сказать о цене: десять кусков за мешок овса. Эндре сказал, что на таких условиях крестьяне дадут овес.
Когда во дворе основные дела были закончены, Эндре пригласил нас к себе в дом. Он был из пяти комнат.
– Выбирайте, где вам удобней будет, там и располагайтесь, – с доброй улыбкой предложил хозяин. – Но жаль, что у меня найдется только четыре кровати.
– Ни одной кровати нам не требуется, – велел мне перевести Тихон Тарасович. – Мы все займем только одну комнату. И никакой постели не надо. Только две–три охапки соломы.
Покупка корма для лошадей прошла быстро и дружно. Крестьяне принесли на своих плечах четырнадцать мешков овса. Рассчитавшись мылом, Юрченко заменил старые ветхие мешки на новые и очень прочные, чему крестьяне были бесконечно рады. Когда прибудем на месть, наш старшой снова заменит их на складе на новые.
Под вечер Эндре показал мне свою плантацию, которая располагалась за ручьем, по ту сторону оврага. Мне было очень приятно с ним. Крупные, добрые черты его лица, внимательный, изучающий взгляд темно–синих глаз напоминал мне моего дядю по матери Матвея, которого я очень любил. Я спросил Эндре, как венгерская деревушка оказалась на территории Румынии.
– А это не Румыния, – ответил мой собеседник, чему я очень удивился. – Это Трансильвания, – с нескрываемой гордостью добавил он.
Я вспомнил, что когда–то очень давно, возможно еще в школе, я слышал это слово, которое очень красиво звучит. Но чтобы вот так внезапно очутиться в этой самой Трансильвании, все это показалось мне чуть ли не  чудом. Эндре объяснил, что Трансильвания – древнейшая историческая область, в которой сейчас живут и венгры и румыны. В одно время она принадлежала Румынии, но сейчас, как и в древние времена, она входит в состав Венгерского государства.
Мы дошли до ручья и остановились. Перед нами простирался уходящий в закатное небо большой склон, на котором виднелись всевозможных размеров прямоугольники виноградных плантаций. Разделялись они невысокими заборчиками, сложенными из камней. По закату, который постепенно угасал правее нас, я понял, что это южный склон горы, который особенно благоприятен для виноградника. Здесь, по словам Эндре, выращиваются исключительно ценные сорта, которые у них закупают посредники из Будапешта, Бухареста и других городов. Как я думал, самая большая плантация, размером почти пять гектаров, принадлежит Эндре. Он сказал, что до таких размеров ее расширил еще его прадед, и с тех пор она остается без изменений.
Мы сели на сухой травянистый бережок журчащего ручья, немного помолчали, потом я спросил:
– Скажите, Эндре, чем объяснить вашу бескорыстную помощь красноармейцам? Ведь ваша страна воюет против нас. И я не скрою, так по–доброму нас нигде еще не встречали.
Эндре не сразу ответил. Он задумчиво смотрел вниз, в сторону ручья, будто вслушивался в его загадочное звучание. Потом, обернувшись ко мне, положил себе на грудь правую ладонь и сказал:
– На ваш вопрос, Савиль, я отвечу так. Я христианин. Господь наш Иисус Христос учит нас любить людей, и я люблю их. А войну не люблю, – Эндре покачал головой: – Очень не люблю. Она ужасна, ее затеял сатана и его сподвижники. Война проглотила у меня сына и двух братьев. Мне жалко всех – и венгров, и немцев, и русских. Их всех гонят на войну силой. Очень много убитых и очень много осталось калек. И всех их очень жалко, – Эндре положил на колени свои крупные крепкие ладони и тихо продолжил: – Покойный отец меня учил: «Никогда не надо враждовать с военными, особенно с противником. Обращайся с ними как с добрыми людьми, и они ответят тебе тем же. Это выгодно больше для тебя, чем для них. Если увидишь, что они нуждаются в чем–то, не жди, когда они потребуют, а сам предложи свои услуги». Такая доброта отца спасла от разорения нашу усадьбу да и другие дома в деревне, где хозяева всегда слушались моего отца и делали, как он. А в соседних деревнях многие хозяева пожадничали, прятали все от военных. И у них не только корма и скот отобрали, а у некоторых даже дома пожгли. Господь учит нас не враждовать, а любить друг друга. Это нужно и для Господа и для всех нас. Это дарит всем нам великую радость.
Такое светлое отношение к жизни было для меня новым, прежде не встречавшимся. Да и откуда я мог это встретить, если еще в школе, куда я попал в шесть лет, меня учили, что надо ненавидеть и убивать всех буржуев. Другое воспитание получил Эндре. Отец хотел, чтобы он стал  католическим священником и отдал его в духовное училище, где любовь к Богу и людям, законы доброты, милосердия, самоотверженности были превыше всех ценностей. Однако мировая война, а затем и революция в Венгрии в 1919 году взбаламутили общество, и Эндре не довелось стать  пастором. Он женился на сельской учительнице и занялся крестьянским хозяйством.
Я смотрю на этого доброго, хочется сказать, святого человека, и у меня от наплыва чувств вот–вот нахлынут слезы благодарности. Эндре почувствовал это и положил мне на плечо руку. Она была большая, теплая и мягкая.
– Скажите, Савиль, в какой части своей страны вы живете? Ведь ваша страна больше всех европейских стран вместе взятых.
Я не ожидал такого вопроса и подумал, как лучше объяснить местоположение моей маленькой республики.
– Я живу между Москвой и Уральскими горами, – сказал я. – В национальной республике, которая называется Мордовской.
Эндре обдумал мой ответ и еще спросил:
– А как называется ваша национальность? – видя, что я не понял его вопроса, добавил: – Один человек как называет свою национальность?
– Я мордвин, – обрадованно ответил я.
Немного помолчав, Эндре сказал:
– Савиль, я понял сразу, что вы не русский, когда заговорили со мною по–мадьярски, – глядя на меня теплыми глазами, заговорил Эндре. – У каждой нации своя душа. И где бы человек ни жил и как бы он ни жил, отпечаток нации в его душе остается. Эту истину я понял еще в молодости, когда встречался в плену со многими нациями.
Я удивился тому, что мудрый мадьяр так спокойно, даже равнодушно отнесся к тому, что повстречал представителя родственного народа. Это происходит оттого, подумал я, что если он, как истый христианин, любит даже врагов своей нации, то и все другие нации для него равнозначны.
Но не так отнеслись к этому члены его семьи. Направляясь в дом, Эндре привел меня прежде всего на кухню, где за столом чистили и мельчили для ужина овощи его жена, худощавая женщина с большими лучистыми глазами, их дочь, миниатюрная   черноокая красавица и их внучка с острым миловидным личиком.
Мы вошли, и все трое, услышав мое приветствие по–мадьярски, прервали свое занятие и уставились на меня заинтересованными взглядами. Но не успели они ответить на мое приветствие, как Эндре обрушил на них, да и на меня тоже неожиданную новинку:
– Познакомьтесь: это мой друг Савиль. Он мордьяр.
У меня возникла мысль – поправить его: не мордьяр, а мордвин. Но дочь опередила меня:
– Разве в советских войсках есть мадьяры? – прозвучал ее чистый звонкий голос.
– Ты не поняла, – с улыбкой объяснил по слогам отец: – не мадьяр, а мордь–яр.
– А по–нашему, по–мадьярски вы можете говорить? – спросила дочь, встав из–за стола и подходя ко мне.
– Ен моран нем йо. (Я говорю, но плохо), – ответил я.
– Но слова вы произносите чисто, как настоящий мадьяр, – похвалила меня хозяйка.
Так я познакомился еще с одной венгерской семьей, которая помогла лучше освоить родственный язык, что впоследствии мне очень пригодилось. Я не стал поправлять Эндре, что я не мордьяр, а мордвин, ибо тут же возникла мысль: видимо, для мадьяра слова с окончанием –ИН не свойственны, они редко встречаются, другое дело окончания –АР, –ЯР, –АРА. Да собственно то же самое и в мордовском языке, тем более ни один мордвин никогда не называет себя мордвином. Поэтому из–за непривычного произношения Эндре слегка переиначил мою национальность.
Утром мы выехали чуть свет. Завтрака не стали дожидаться, хотя хозяин и хозяйка уговаривали нас подкрепиться перед дальней дорогой. Добрая хозяйка дала нам семь караваев пышного пшеничного хлеба, а Эндре принес из кладовой кусок ветчины, которого хватило обозникам на несколько завтраков.
Мы с Юрченко ехали под впечатлением согревающей теплоты бескорыстной души удивительного венгра и его супруги. Да и свежее, бодрящее утро радовало. Дорога, усыпанная золотистыми листьями осыпающихся деревьев и кустарников, то поднималась в гору, то опускалась с нее. Поднявшееся солнце приятно грело спину. Вскоре горы кончились и пошли отлогие холмы, и вместо перелесков и диких кустарников радовали глаз прямые ряды виноградников.
Мне захотелось поделиться своими думами с многоопытным и немало поводившим в жизни Юрченко.
– Тихон Тарасович, меня занимает вот какая мысль. Если бы у вас на Украине какой–нибудь колхозный бригадир или староста приветливо встретил, вот как этот венгр, немецкий обоз и помог бы собрать у колхозников корм для лошадей, с приходом наших войск для такого бригадира будут какие–нибудь неприятные последствия?
Юрченко не сразу ответил. Молча передав мне вожжи, вынул из кармана шинели кисет, свернул не спеша цигарку, выжег кресалом огонь, закурил, снова взял из моих рук вожжи и только после этого заговорил:
– Я, Сева, жил не в деревне, а в райцентре. Все время конюхом работал. В каких только организациях не довелось: начал с заготживконторы, это где кожи заготавливают, потом в райзо, а под конец даже до райкома партии добрался, первого секретаря прокатывал по селам. Конечно, и в деревню родную наезжал. Верно, там из самых близких родных только двоюродный брат Остап остался, десять лет бригадирствовал в колхозе. И слушались его, и уважали. Когда пришли немцы, через неделю приезжает в село старший полицай, в тюрьме долго сидел он при советской власти. Собрал он народ, выбирайте, говорит, старосту. А ему отвечают: зачем нам второго выбирать, у нас готовый есть, бригадир Юрченко, другого никого не хотим. А Остап отказывается. Еле уговорили.
Как известно, в деревне деревенский чин промеж двух огней стоит: снизу народ, сверху власть. Так было в советское время, то же осталось при немцах. Так вот, вызывают Остапа в район и дают строгий приказ: собрать от людей тонну картофеля для немецкой армии. Остап говорит: «Нет в деревне картошки. Тут у нас Красная армия долго стояла в обороне, красноармейцы всю картошку поели». Ничего не сказали Остапу, а он сказал колхозникам, чтобы картошку подальше припрятали, иначе голодными останутся.
Через день приезжает сам начальник полиции с двумя полицаями, забирают с собой Остапа и рыскают по дворам, что найдут, все под чистую забирают. Вместо одной тонны, которую вначале затребовали, три тонны погрузили в повозки. Я тогда ездовым работал на сахарном заводе, совсем близко от нашего села. Заехал к Остапу на другой день после этой проклятой реквизиции. Лежит он в постели, словно после битья страшного. О оно действительно вроде битья получилось. Начальник полиции грозится в тюрьму засадить за то, что староста обманул власть, скрыл продовольственные запасы. Односельчане сами клянут Остапа за то, что как провокатор подвел их. Не велел бы, говорят, прятать, для выполнения задания отдали бы по три–четыре ведра картошки со двора, и дело с концом. А по твоей вине голодными остались.
Когда пришли наши и стали чистку делать в районе, Остапа в числе первых посадили. Следователь обвинил его в том, что он выдавал немецким холуям, где спрятан картофель. Это еще при мне было, до моей мобилизации. Потом жена написала мне в запасной полк: дали Остапу десять лет лагерей. А в другом письме сообщила, что жену и двух дочек Остапа сослали на жительство в Казахстан.
Немного помолчав, Тихон Тарасович добавил:
– Во время войны, Сева, ухо надо ох как востро держать. Чуть что не так сотворишь, так шмякнут об стенку, что и не поднимешься больше.
Этот мудрый совет многоопытного Юрченко я часто вспоминал и во время войны и после. Но ох как больно шмякался я об стены и если в итоге остался жив, в этом, безусловно, немалую роль сыграли запомнившиеся на всю жизнь слова украинского мудреца.