Господи, сотвори чудо!

Савелий Дарин
ГОСПОДИ, СОТВОРИ ЧУДО!

Мы сделали остановку на обед в густом лиственном лесу. К могучему вековому дубу прислонили зачехленное знамя и сами расселись вокруг него на траву. Вдруг появляется перед нами, раздвинув руками ветви кустарника, молодой солдат, связной из штаба и, отдав Бабуленке неуклюже честь, тонким, петушиным голосом отчеканил:
– Товарищ гвардии старшина, вас срочно вызывает начальник штаба товарищ гвардии майор.
Они вдвоем ушли, а мы насторожились. Обычно начальник штаба дает то или иное распоряжение, когда старшина ежедневно сам предстает перед ним. А такого вызова, да еще срочного, до сих пор не случалось.
Старшина прибыл скоро, да не один. Вместе с ним пришли четверо: двое пленных и два конвоира. Пленные были резкой противоположностью друг другу. Один молодой, высокий, спортивного вида ариец с голубыми глазами и светлой шевелюрой на красиво посаженной голове. Другой тощий, плюгавый, с острыми монгольскими скулами.
Прежде чем распорядиться о пленных, старшина приказал:
– Быстро за обедом! Кухня на краю леса. Ты, Бойков, возьми свой котелок и еще один найди. Получишь у повара еду для пленных.– Ребята, гремя котелками, удалились, а старшина продолжал свои распоряжения: – Дарин и Зискинд, как только пообедаете, поведете пленных в штаб дивизии.
Один из конвоиров, пожилой, кряжистый, шагнул в сторону старшины и тихо произнес:
– Товарищ старшина, из штаба дивизии сказали нашему комбату, чтобы к ним срочно доставили немца. Он из только что прибывшей свежей дивизии, и поэтому очень ценный экземпляр. А с русским приказали распорядиться в полку.
Он сказал это тихо, почти шепотом, но я расслышал каждое слово и взглянул на русского: его загорелое лицо стало сереть и бледнеть, а глаза потемнели и ушли в себя, и мне показалось, будто лицо расплылось в воздухе и на мгновенье исчезло. Русский тоже услышал слова конвоира и воспринял их как приговор себе.
– Вы сейчас обратно в батальон? – спросил старшина.
– Да, только вот отдохнем чуток, – пожилой опустился на траву, а за ним и его напарник, и уже сидя продолжил: – Потому как всю ночь не спамши и все на ногах.
Солдат поставил автомат меж колен и, держась за него руками, рассказал, что в ночном бою батальон понес большие потери. В некоторых ротах не соберешь и одного отделения. Комбат вынужден был послать с пленными своего ординарца и только что прибывшего с курсов молодого телефониста. О пленном немце сказал, что он скосил пулеметом более полусотни наших бойцов, а когда у него кончились патроны, шмякнул пулемет о бруствер, бросился вниз лицом на землю и зарыдал. Таким рыдающим и схватили его наши ребята.
Конвоиры ушли, и наступила тишина. В том смысле, что все молчали. Да и действительно, нами ощущалась эта тишина, потому что при длительном пребывании на фронте привыкаешь к взрывам снарядов и стрекоту пуль, так что ухо их уже не воспринимает. Мы молча смотрели на пленных: на крупного породистого немца, обнявшего руками колени и закрывшего глаза, и на русского, прислонившегося спиной к черешне, безвольно опустившего вдоль туловища руки и протянувшего по бабьи ноги. Глаза его мутно смотрели перед собой, ничего не видя.
Оживление наступило, когда принесли обед, да к тому же не простой, а с густым, темно-красным ромом, которого выделили нам полный котелок. У кого-то из ребят нашлась жестяная кружка, и старшина велел наполнить ее подать немцу. Перед ним же поставили котелок щей, полкотелка рисовой каши с мясом, несколько кусков хлеба и алюминиевую ложку. Старшина, нагнувшись над немцем, коснулся пальцами его плеч и сказал, когда тот открыл глаза:
– Битте , – и показал рукой на стоявшие у ног пленного два котелка и кружку с ромом. Глаза немца блеснули, он поднял их на старшину, посмотрел на всех нас, будто впервые видит, затем еле заметно покивал головой, сдвинул направо и поудобней положил на землю ноги и, облокотясь на левую руку, взял длинными пальцами правой алюминиевую ложку, не спеша черпнул щей, сосредоточенно, словно дегустатор, проглотил их, взял в левую руку хлеб и откусил кусочек.
– Смотри-ка, а ест по-нашему, – заметил кто-то.
Но по-нашему было только начало. Прожевав хлеб вместе со щами, немец направил ложку в сторону каши, немного почерпнул, прожевал, положил ложку на хлеб, взял кружку с ромом и поднес ко рту. Мы ожидали – сейчас он тяпнет по-нашему, осушит до дна. Но нет. Выпил глоток только и снова взял в руку ложку и хлебнул два-три раза щей, потом снова рома, каши, хлеба, щей, каши…
Мы зачарованно смотрели на диковинное поглощение пищи. Это был какой-то кулинарный калейдоскоп, который все больше и больше убыстрялся. Пленный ел быстро, но аккуратно и даже красиво, поэтому впечатления жадности или чревоугодия не возникало. И что еще ярко запечатлелось в памяти – это проявление высокой породы. У него была красивая голова и античность четко выведенных черт лица, но не таких острых и хищных, как рисуют у фрицев наши карикатуристы. На его изящные длинные как у пианиста, пальцы, на плавные движения его корпуса, рук можно было смотреть долго, с интересом, как в кино, при этом забывая, что он бывший враг, который час назад убивал наших однополчан.
Мы так смотрели на немца, что забыли о русском пленном. О нем напомнил чужой грубый лающий голос:
– Где тут предатель, Иуда? – перед нами стояли трое мордастых тыловиков из химвзвода, которые у нас получили прозвище «химичи». Это подразделение в полку считалось самым ненужным, паразитирующим. Меж тем закрепившиеся там молодцы проявляли себя так уверенно и нагло, словно они обеспечивают успешное продвижение наших войск. Увидев понуро сидящего человека в немецкой форме, химичи подошли к нему. Тот же лающий голос, принадлежащий ефрейтору, выкрикнул: – Встать, фашистская харя, когда перед тобой советские воины!
Пленный стал медленно, тяжело вставать, но не успел выпрямиться во весь свой небольшой рост, как верзила обрушил свой кулак на поднявшееся перед ним худое лицо. Пленный, минуя темный ствол черешни, полетел на землю, распластав руки. Какое-то время он был мертвенно недвижим, потом медленно шевельнул одной рукой, второй и, опираясь на них, пополз в черешне и, обняв ее, стал приподниматься. Из угла его рта текла струйка крови.
– Ребята, – произнес он срывающимся слабым голосом, – я сапожничал у немцев, я никогда не стрелял в своих…
– Ах, ты, гнида, он еще своим себя считает! – возмутился другой химич, рядовой: – Вот тебе за своих! – и от его удара русский пленный снова распластался на земле.
Немец не обращал внимания на то, что творится рядом и продолжал аппетитно обедать. Мы с Зискиндом тоже решили поторопиться и справились с обедом почти одновременно с немцем. Не успели мы тронуться в путь, как пришли еще трое из химвзвода с автоматами за спиной и, увидев распластанного за черешней пленного, сказали Бабуленке:
– Товарищ старшина, чего он небо зловонит, разрешите, мы его прикончим.
– Когда прикажут из штаба, тогда и разрешу, – ответил старшина, мельком заглянув на пришельцев и спокойно продолжая обедать из одиночного своего котелка.
А химичи на этом не остановились. Они вплотную подошли к лежачему пленному, двое, взяв его за плечи, встряхнули, поставили на ноги и цепко держали, а третий, демонстративно поплевав на руки и отведя за спину сжатый кулак, прежде чем обрушить его на несчастного, сказал:
– Это тебе, сволочь, расплата за измену…
– До тебя уже четверо ваших героев расплатились с ним. Может, хватит, – сказал я, накидывая на плечи вещмешок.
Но он не обратил внимания на мои слова. А, ударив пленного, снова молодецки напоказ поплевал в свои ладони и, потерев их друг о дружку, обрушил кулак в лицо пленного.
– Это за родину! – приговаривал он при каждом ударе: – Это за народ! Это за наших матерей! – он бил то правой рукой, о левой, как видно, был опытным боксером. Пленный уже не смог держать голову, она повисла на грудь, и химич несколько раз стукнул его по темени. Когда держатели, встряхнув избиваемого, откинули его голову назад, его лицо было неузнаваемо посиневшим и распухшим. Боксер ударил его в подбородок и тут же, болезненно крякнув, поднес ушибленные пальцы ко рту.
– Ах ты, вошь поганая! – рассвирепел он, поднял ногу и ударил пленного в пах. Тот, оторвавшись от земли, полетел в кусты.
Старшина никаких инструкций нам, конвоирам, не давал, кроме одной:
– Поторапливайтесь. И так на полчаса задержались из-за обеда. Направление строго на восток. Менее чем за час достигнете штаба.
Из леса мы вышли быстро и направились по проселочной дороге. Немец впереди, мы с автоматами на груди на три-четыре шага позади него. Но не прошли и километра, как дорога наша раздвоилась. Одна вела на северо-восток, другая на юго-восток. Куда же идти? Подойдя ближе к развилке,  я тихо скомандовал немцу «хальт», он остановился, испуганно полуобернувшись, видимо, подумал о самом для себя нехорошем. А мы с Ефимом призадумались: куда же идти? Направо,  налево? На правой стороне увидели за холмом движущееся облако пыли, видимо от автомашины. Налево – огромный массив стоячих полусухих стеблей убранной кукурузы. Мы решили направиться в сторону пылящей машины, и как потом выяснилось – напрасно.
Вскоре, почувствовав усталость, решили сделать привал. Мы присели на обочину дороги, я и Зискинд по обе стороны от пленного. Вдруг пленный обернулся ко мне и, глядя внимательными, изучающими глазами (удивительно, что крепкий ром так мало повлиял на него), спросил:
– Руссиш комиссар стеляйт?
Это были первые слова, которые мы от него услышали. Голос его звучал приглушенно, тревожно. Я немного знал немецкий, потому и ответил на его языке:
– Найн.  Зи Верден им хинтерланд арбайтен. (Нет. Вы будете работать в тылу).
Мне захотелось поговорить с ним, и он охотно стал отвечать мне.  Его зовут  Вилли. Ему, как и мне, двадцать лет. Хотел поступить в Берлинский университет, стать филологом, но война помешала. Отец его учитель, он уже в годах, на войну его не взяли. Старшая сестра тоже педагог. Я в ответ рассказал о своей семье и коротком учительстве в сельской школе. Только судейский  чин отца скрыл, назвал его простым канцелярским служащим.
День стоял пасмурный, но жаркий и душный. Недалеко от дороги виднелся изгиб прятавшейся в кустах неширокой речки, и прежде чем тронуться в путь, мне захотелось освежить водичкой лицо и руки. Я поднялся и направился к воде по тропинке, протоптанной в густой траве. Вдруг меня остановил раздавшийся за спиной резкий, как выстрел, окрик:
– Хальт!
Я испуганно оглянулся и увидел подбегавшего ко мне немца, а позади него вскочившего на ноги Зискинда, уже нацелившего в спину пленному свой автомат.
– Хир зинд минен, минен!  (Здесь мины, мины!) – встревожено затвердил  немец, показывая вперед рукой. Он обошел меня, пригнулся и показал тонкую, еле видимую проволочку, протянутую поперек тропинки. Если бы он не остановил меня, я своими близорукими глазами не заметил бы зловещей проволочки, и меня поразило бы миной наповал. Но немец спас жизнь не только мне одному. Пока я, напуганный, благодарно твердил: «Данкешен, данкешен» (Спасибо, спасибо), он осторожно пошарил в траве, поднял вместе с проволокой мину, понес ее к речке и установил под береговую кручу. Сказав мне «Лахен зи» (Ложитесь), сам тоже лег, укрывшись от мины. Когда я лег, он дернул за проволоку, и мина взорвалась.
Оказывается, Вилли потому и разбирается в минах, что в начале войны три месяца служил минером. Так пленный спас жизнь не только мне, но и еще кому-то, возможно даже не одному человеку.
Отойдя от зловещего места, мы перешли невысокий холм и увидели в густых садах белеющие украинские хатки. Настроение сразу поднялось – наконец-то мы у цели. Вошли в село, и нас тут же окружили солдаты, оживленные, веселые, но в запущенном и нечистом обмундировании, многие обросли щетиной. Они только ночью снялись с передовой на отдых и переформирование. Когда мы спросили, где находится штаб дивизии, нам ответили, что в селе только штаб полка и назвали номер, чему мы очень удивились, потому что в нашей дивизии такого полка не было. А когда подошел старший лейтенант, на нашу просьбу сказать, как найти штаб нашей дивизии, он ответил, что о такой дивизии слышит впервые. Такой ответ нас очень озадачил. Значит, мы окончательно заблудились. Старший лейтенант показал штаб полка, где нас встретил помначштаба гвардии капитан. И тут я который уж раз убедился, до каких несуразностей в Красной Армии  доходит стремление сохранить военную тайну. Ну ладно еще нам, рядовым, не говорят, где какие части и соединения воюют рядом с нашей дивизией, ибо нас считают пешками, которыми командовать тем легче, чем меньше они знают. А штабной офицер должен представлять, кто воюет рядом с его полком. Но увы, капитан ничем не помог нам. Он знает только расположение полков своей дивизии.
Поскольку солнце не показывалось, нам пришлось продвигаться  на восток, ориентируясь по шуму громыхающей за спиной передовой. Нам встречались замученные длительным пешим переходом маршевые роты, блистающие свежей броней танковые колонны, движущиеся вереницей  укрытые брезентами автомашины. Они двигались, не опасаясь авиации противника, потому что стояла пасмурная нелетная погода. Но никто не помог нам в наших поисках. Даже остановившийся возле нас едущий навстречу в легковой машине полковник не очень-то порадовал нас. Он спросил о пленном, а на наш вопрос, где находится 6-я дивизия, он поинтересовался, какая это армия, потом обернулся к сидящему рядом майору, что-то тихо спросил у него и ответил нам:
– Ваша армия на нашем левом фланге. Значит, вам в поисках своей дивизии надо идти на юг.
– А точнее, в каком это направлении? – спросил я.
Полковник подумал, озираясь по сторонам, и неуверенно ответил:
– Сверните налево от дороги и так держите.
Пройдя немного по шумной трассе, мы увидели  отходящую от нее мало разъезженную проселочную дорогу и пошли по ней, совершенно тихой, безлюдной. Дороги, идущие вдоль линии фронта, обычно не были оживленными. Зашли в одну деревню, заполненную солдатами, в другую, где кроме двух старух никого не встретили. И сами мы и пленный не только устали, но и заметно поникли. Мы знали, чем больше опаздываем, тем меньше будет предоставлять ценности наша операция по доставке пленного и сам он как объект информации. Вилли ни о чем больше не спрашивал, без интереса смотрел на все, что нас окружало. Его равнодушные потухшие глаза смотрели перед собой, мало что видя.
Тревога в душе усилилась, когда стало смеркаться. Днем, идя на юг, мы отчетливо слышали направо от себя взрывы снарядов и пулевую трескотню. Теперь же они были еле слышны. Значит, мы порядочно удалились от передовой.
Уже в темноте наткнулись на хутор, где стояли два жилых дома и несколько хозяйственных построек. Вначале нас окликнул невидимый часовой, которому мы сказали, кто мы и куда идем. Он велел стоять на месте, а вскоре подошли к нам старший лейтенант в сопровождении двух солдат с винтовками. Он обо всем порасспросил нас и  по нашей просьбе выделил для ночлега крохотный чуланчик, в котором, когда он осветил его карманным фонариком, мы увидели небольшое оконце под самым потолком. Через минуту усатый пожилой солдат, тоже осветив нас фонариком, принес три буханки свежеиспеченного хлеба. Оказывается, мы попали в пекарню дивизии, только не нашей и даже чужой армии.
Поев душистого хлеба, я один курящий в нашей компании, стал разворачивать свой огненный агрегат. Поскольку ни трофейной зажигалкой, ни спичками я еще не обзавелся, пришлось довольствоваться «катюшей». Так в войну солдаты называли не только устрашающие немцев громоподобные реактивные установки, но и карманный агрегат из трех компонентов, которым пользовались для добычи огня наши далекие предки. Это кремневый камушек, стальная пластинка и кусочек трута.
Ловко стукнув сталью о кремень, я высек искру, которая зажгла трут, и припалил цигарку,  свернутую из знаменитой  моршанской махорки. Она примечательна была не только своей крепостью, но и тем, что служила своеобразным фонариком. Я сделал глубокую затяжку,  и разгоревшаяся цигарка осветила наше убежище. Вилли сидел в противоположном от двери углу, безвольно опустив вдоль туловища руки. Рядом с ним лежала совершенно нетронутая буханка хлеба. При слабом освещении я не видел выражения его глаз, но было ясно, что они открыты. Пока я курил цигарку, он так и сидел не шелохнувшись.
До сих пор мы  находились с Ефимом  у боковой стенки. Оценив обстановку, решили переменить свое местоположение и сесть, прижав спинами дверь, которая открывалась вовнутрь. Каким бы мирным и добродушным ни казался наш пленный, долг конвоира указывал нам проявлять хотя бы элементарную бдительность. Ах, как я ругал себя потом за этот дурацкий настрой. Переместившись к двери, я сказал:
– Гутен нахт, Вилли! (Доброй ночи, Вилли!)
– Гутен нахт! – тихо, с каким-то безразличием ответил пленный.
С Ефимом мы даже не успели решить, стоит ли нам дежурить ночью, а если это необходимо, то кто будет первым. Но, видимо, нас обуяла такая страшная усталость, что мы мгновенно заснули.
Утром я очнулся и увидел бледное лицо пленного с безмерно грустными, плачущими без слез глазами. Пристанище наше освещали бьющие в маленькое оконце яркие лучи солнца. Я лежал на боку, а Зискинд уткнулся головой в мою поясницу. Автоматы наши валялись на полу. Вначале я испугался. Ведь немцу ничего не стоило взять поднять с пола наши автоматы, оглушить нас и перейти через линию фронта к своим. Но тут же я почувствовал жгучий стыд за свое недоверие, когда решил запереть спиной дверь. Ведь еще вчера, во время нашего долгого похода у Вилли возникала прорва возможностей и ситуаций, когда он, если бы захотел, смог, будучи намного сильнее нас обоих, придушить нас, как котят. А приперев спинами дверь, мы тем самым зачеркнули, прочь отбросили его человеческое отношение к нам, а также то, что он спас мне жизнь.
До штаба дивизии после долгих мытарств и дотошных расспросов мы добрались в полдень. Начальник штаба, низкорослый, толстый, желчный подполковник, встав со стула, встретил нас злобным окриком:
– Сукины сыны! Где целые сутки околачивались?
Я попытался что-то ему сказать, но он не дал мне раскрыть рта.
– Молчать! Бегом в полк, дезертиры паршивые! Пока вас не расстреляли!
Столкнувшийся с нами на выходе старший лейтенант доложил начальнику, что переводчик сейчас прибудет.
– Не нужен, – досадливо обронил подполковник.
– А куда пленного? – спросил старший лейтенант.
– Туда, – небрежно махнул рукой вниз подполковник и сел на место.
Виноватые, обруганные, мы поторопились уйти. Спустившись с крыльца, на минуту остановились, раздумывая, в какую сторону теперь идти. Вышедший за пленным старший лейтенант тихо скомандовал «хальт», и когда тот остановился, старший лейтенант подозвал к себе из стоявшей поблизости группы автоматчиков сержанта и сказал ему, чтобы он сдал пленного какому-то Хуреву.
Прежде чем нас отринули друг от друга, Вилли посмотрел на меня такими выразительными глазами, которые запомнились на всю жизнь. Пока к нему приближались два автоматчика, он смотрел на меня с такой радостью, с таким восторгом, будто встретил давно потерянного любимого друга. И я, поддавшись этому восторгу, чуть не бросился к нему, чтобы попрощаться тепло, по-дружески. Подошедшие автоматчики помешали этому.
Когда у встречного капитана мы узнали, как добраться в свой полк и быстро пошагали в нужном направлении, у меня перед глазами все еще горел восторженный взор Вилли. И вместе с ним вспомнился непонятый мною жест подполковника, досадливо и мрачно махнувшего рукою вниз: «Туда». Да он же показал этим самым на землю – расстрелять, зарыть – внезапно оглушила меня страшная мысль. Я остановился.
– Ефим, они же его расстреляют, – с отчаянием в голосе вымолвил я.
– Мне тоже так подумалось, – равнодушно изрек Зискинд.
– Как же так, – чуть не плача, не зная кому жаловался я, – ведь он же мне поверил, что его не расстреляют. Поэтому он и ночью не убежал, поэтому он и жизнь мне спас. Значит я его подло обманул, чтобы облегчить себе конвоирование, чтобы он, как клопов не придушил нас. О-о-о, какая мерзость!
– Чего ты сокрушаешься, – начал успокаивать меня Зискинд, – на нашем месте все так делают. Никто не скажет пленному, что его расстреляют. Я знаю немало случаев, когда конвоиры дюжинами расстреливали пленных. А их за это командиры только слегка журили. А ради только одного пленного конвоиров в тыл никогда не выделяют. Да узнай об этом Вили, он на первом же километре прикончил бы нас. Ты что, Сева, этого хотел?
– Да пойми же ты, он спас мне жизнь, и его расстреляют, а я убедил его в обратном. Я же обманщик, негодяй!
– Ну хватит самобичеванием заниматься, – Ефим дружески взял меня за локоть и повел. – Дойдем до своих, и все пройдет, все образуется.
Однако ни у своих, на впоследствии дома пленный немец не забылся. Я всю жизнь чувствую перед ним долг, великий долг за себя, за своих детей и внуков, за будущих своих потомков. Часто даже такие мысли приходят: а вдруг он остался жив. Бывают же на войне чудеса, и нередко. Вдруг вернулся в этот момент откуда-то комдив и, увидев красивого юношу пленного, решил оставить его живым и отправить в тыл. И я многие годы твержу про себя: «Господи, сотвори это чудо! Пусть Вилли останется живым. Пусть, как и у меня, будут у него потомки».
Не только в душе, но и в поступках остался у меня след от общения с пленным немцем. Когда я вижу на столе несколько блюд, у меня возникает непреодолимое желание кушать их не одно за другим, а понемногу изо всех сразу. Что это? Знак памяти? Чувство непреходящей благодарности? Не знаю.
Своих мы нашли уже продвинувшимися километров на двадцать к западу в здании правления колхоза, у которого снесена была крыша и побиты окна. Среди ребят увидели двух новичков, весьма затрапезных и пришибленных на вид. У них и фамилии были какие-то чудные – Хлюсткин и Турилкин.
Когда мы с Зискиндом рассказывали о своих злоключениях, Хлюсткин с открытым ртом и наивными детскими глазами смотрел на нас, боясь проронить хоть одно слово. А пригнутый знаком вопроса высоченный Турилкин, дежуривший у знамени, сидел за столом и ловил мух, разминал их в кулаке и выбрасывал в окошко, в котором не было стекол.
Этих чудиков Бабуленко взял вместо двух провинившихся украинских хлопцев, которые у нас всего-то были меньше недели. Когда об избитом до полусмерти русском пленном Куделькине старшина доложил начальнику штаба, тот задумался. Если отправить полуживого по инстанции, потребуется транспорт и двое конвоиров, да еще рапорт – при каких обстоятельствах взят в плен. Мало того, что на себя хлопот навалишь, хуже то, что наверху такому гостинцу ох как не обрадуются. И так уже делали замечания – всякую шваль присылают, не могут на месте разобраться. Чего же делать?
– Он совсем не может ходить? – зачем-то еще раз спросил начальник.
– Сидеть даже не может, – ответил старшина.
– А здесь-то кто с ним будет возиться? – недовольно заворчал начальник штаба. – Решай сам, как с ним поступить.
Бабуленко умел улавливать невысказанные словами мысли начальства. Недаром после войны он достиг желаемых высот на службе в военной прокуратуре. Он отлично понимал, что майор никогда не скажет прямо – расстреляй изменника. Это вправе решать только военный трибунал. Но поскольку начальник штаба сам не хочет принимать решение, Бабуленко пойдет ему навстречу.
– Я вас понял, товарищ майор.
Придя к себе, старшина велел двум украинским хлопцам оттащить полуживого пленника подальше от знамени, а потом приказал взять автоматы на изготовку и скомандовал:
– По изменнику родины, по врагу народа – огонь!
Хлопцы дали по короткой очереди. Но старшина увидел, как пули колотили и буравили землю вокруг головы человека, а тело даже не дрогнуло. Старшина приблизился к телу, нагнулся, проверил пульс. Он бился. Посмотрел на дрожащих, испуганных хлопцев. Они стояли, опустив глаза. Он не стал возмущаться, ибо знал: не каждый способен расстреливать безоружного.
Автоматы они держали в обеих руках, но с безвольно опущенными книзу дулами. Старшина подошел к ним сзади. Поднял дуло одного автомата и направил в грудь расстреливаемого, потом то же самое проделал со вторым автоматом.
– А теперь слушайте мою команду! – резка произнес старшина. – По изменнику подины – огонь!
Хлопцы нажали на спусковые крючки, да так, что не скоро смогли расслабить омертвелые указательные пальцы, и дали такую длинную очередь, что на груди расстрелянного образовалось кровавое месиво. Исполнив желание начальства, старшина тут же дал приказ отделению трогаться дальше.
История дважды плененного солдата не давала мне покоя. Его короткое пребывание у нас вспоминалось как что-то несуразное, не поддающееся осмыслению. Почему химичи, эти ожиревшие тыловики, ничего не зная о пленнике как о человеке, не представляя, что за преступление против Родины совершил он, служа у немцев, воспылали звериной ненавистью к нему?
Как-то я дежурил возле знамени в крестьянской хате. Старшина сидел за столом и что-то писал в свою толстую тетрадь. Я же сидел, ничего не делая: ни читать, ни писать дежурному у знамени не полагалось. Остальные ребята проводили свободное время на улице, благо стояла теплая солнечная погода. Бабуленко закончил свою писанину, положил тетрадь с ручкой в сумку и с видом удовлетворенного своими трудами человека удобно расположился за столом, слегка сцепив перед собой крепкие пальцы.
– Как настроение, товарищ солдат? – спросил он меня не без юмора, из чего я заключил, что у него самочувствие хорошее.
Так он спросил, конечно, потому, что заметил мое необычно задумчивое состояние. И хотя между нами душевной близости не возникало (думаю, что он и родного брата близко к себе не допустил бы), я решил выложить ему все начистоту:
– Товарищ старшина, скажите, пожалуйста, если это, конечно, не военная тайна, что за преступление совершил пленный русский?
– Он служил у немцев, – коротко ответил Бабуленко.
– И что же, он убивал своих, расстреливал, карателем был? – с каким-то горьким вызовом спросил я.
Старшина скосил на меня глаза:
– Прекрати этот тон. Уже то, что он попал в плен – это измена Родине. И я не советую тебе выступать в роли защитника таких негодяев.
Я понял, что старшина смотрит на все это не по-человечески, а по-казенному, по-партийному. Забыв о всякой осторожности, мне захотелось в открытую высказать свои мысли, и меня понесло:
– Я об одном жалею, почему я не заступился за этого несчастного колхозника, почему не предотвратил этот дикий самосуд. Истязать беззащитного человека, наброситься всей оравой на одного – это же варварство.
– Я тебя понял, голубчик, – едко произнес старшина. – Так как при этой экзекуции присутствовал твой командир, сиречь я, то ты без моего разрешения не имел права что-либо предпринимать. Значит ты обвинение бросаешь в лицо мне – почему я не предотвратил этот дикий самосуд. Так вот запомни, дорогой, и заруби себе на носу – за изменников Родины не заступаются. Ни при каких обстоятельствах. А действия химичей – это проявление народной ненависти, – старшина умолк, плотно сжав с красивым вырезом губы, а затем резко спросил, словно в лицо мне бросил: – Ты на эту тему с кем еще разговаривал? – он пробуравил меня глазами, как следователь.
– Самовольно, без разрешения начальства я подобные действия не допускаю, – не то с издевкой, не то с юмором ответил я.
Старшина внимательно всмотрелся в меня, желая понять, какой смысл кроется за моими словами, и, вставая с места, загадочно протянул:
– Ну-ну…
Этот разговор нагнал меж нами заметную тень, которая, в чем я был уверен, когда-нибудь сполна проявит себя.