Босоногие

Литвинов Владимир Иванович
Владимир ЛИТВИНОВ



















БОСОНОГИЕ

Истории, которые
трудно выдумать







Караганда, «Арко»,
2003 год



Повесть эта о маленьком мальчике предвоенных, военных и первых послевоенных лет, написана по живым впечатлениям детства. В этом и главная привлекательность незамысловатого рассказа о нелегких буднях и редких праздниках деревенского парнишки. Тяжелые обстоятельства жизни накладывают свой отпечаток на Сёму. Он более остро, чем его здоровые и сравнительно благополучные сверстники, воспринимает мир, чаще задумывается, я бы даже сказал, философствует по поводу окружающей его жизни – и это интересно.

Лев КВИН,
член Союза советских писателей.
Из рецензии 1985 г. Барнаул.

Рукопись В. Литвинова – свидетельство трагических событий, случившихся во время Великой отечественной войны не только на оккупированных территориях, но и глубоко в тылу. Свидетельство горькое и безжалостное, но до предела правдивое, основанное, скорее всего, на реальных событиях, ибо такое просто невозможно придумать… Это не детское произведение, хотя оно целиком и полностью посвящается детям, это, скорее всего, – взрослым о детях!

Вячеслав СУКАЧЁВ, член ССП,
член редколлегии еженедельника
«Литературная Россия».
Из рецензии 1986 г. Барнаул.

АВТОР СЕРДЕЧНО БЛАГОДАРИТ
ЗА ПОДДЕРЖКУ И ПОМОЩЬ, ОКАЗАННУЮ
ПРИ ИЗДАНИИ И ПОДГОТОВКЕ КНИГИ –

Олега Леонидовича ЛОЗИНСКОГО,
Виталия Егоровича РОЗЕ,
Артура Романовича МАНУКЯНА,
Оксану Михайловну ДАШКО,
Наталью Владимировну КОВАЛЬКО,
Александра Михайловича КОЧКИНА,
Владимира Федоровича КАЗНАЧЕЙСКОГО






Книга первая



ПЕРЕД  ВОЙНОЙ...


Я закричал:
- Бабушка!
И побежал к ней
Б. Житков, «Что я видел»
Глава 1

ВСТРЕТИЛИСЬ ДВА КОЗЛИКА

Сёма уговаривал их, чтоб они не упрямились, уступили друг другу. И можно будет разойтись на мостике. Но эти козлики не слушали уговоров, упирались рожками, вставали на дыбки. Мостик всё сильней качался, и козлики должны были вот-вот упасть в реку. Сёма закричал во сне...
Две женщины в белых халатах – сестричка и нянечка детского садика – склонились над кроваткой.
– Проснись, Сёмочка, – уговаривала медсестра, – пойдем сходим...
Он, еще не проснувшись, перелез через перила кроватки. Встал на ноги и, вскрикнув, упал. Женщины подхватили его с пола, думая, что он оскользнулся. Нянечка сносила его в туалет, поддержала там. А потом они уложили его в кроватку.
– И зачем это детишкам читают на ночь сказки! – сказала сестричка. – Ишь как беспокойно спят.
– То, мабуть, нэ сказка, – возразила нянечка. – То хвороба в ёго заронылась.
Дети тихо посапывали. Улёгся щекой на ладошку и Сёма. Женщины пошли в свой уголок, где на столе неярко светила керосинка.

ЧТО ТАКОЕ ПРЯНИК

Утром, когда детсадовская группа, весело гомоня, перекликиваясь, вставала умываться, Сёма опять упал возле кроватки. Он бойко перебросил ноги через перильца, обеими подошвами стал на пол, и... левая нога подвернулась. Как и ночью, подбежали к нему сестра и няня.
– Что ж ты, миленький, всё падаешь? – чуть не плача воскликнула сестра. – Давай его, нянечка, в изолятор снесем. Доктор придет – покажем. Может, опасное что...
Няня сама подняла Сёму и понесла, сестра шагала рядом, приговаривая:
– Ты потерпи, Сёмочка, скоро-скоро доктор придет. А мы детишек покормим и тебе что-то принесем. Хочешь, пряник принесем?
– Хочу, – прошептал он. И спросил: – А какой пряник?
– А вот увидишь, – пообещала сестра.
Они уложили его на одну из кроваток изолятора.
– Жди, миленький, мы скоро! – сестра погладила его по еще горячей ото сна голове.
Уже за дверью старая няня, придержав сестру за руку, прошептала:
– Я с того ж посёлка, шо и вин... Отчим у ёго дуже лютый, мабуть, зашиб мальца...

ЧУДЕСНАЯ ДУДОЧКА

Доктор, маленькая, чернявая, щекотала его ноги и живот холодными пальчиками и часто спрашивала:
– Так больно, Сёма? А так?
Ему иногда было чуть-чуть больно, а иногда совсем нет, зато всё время было смешно из-за щекотки.
И тут Сёминым вниманием завладела дудочка, которая торчала из кармана халата докторши. Дудочка была деревянная, блестящая, с красивой тарелочкой на конце. Посредине тарелочки виднелась дырочка. И Сёма сразу припомнил, что кто-то из ребят детсада дудел в такую дудочку.
Ласковая докторша заголила Сёме рубашку, достала дудочку из кармана, приставила ее тарелочкой к Сёминой груди, а в другой конец дудочки ткнулась своим ухом. Сёма еще больше поразился дудочке: на другом её конце тоже была тарелочка с дырочкой. Как же в неё дудеть?
А докторша всё переставляла тарелочку по груди Сёмы и слушала.
– Дыши, – говорила она, – не дыши.
«Чо там услышишь? – думал Сёма. – В животе у меня не бурчит... Это волшебная дудочка! – догадался он. – Это ею докторша лечит...»
– Тётя, – прошептал он, – подарите мне вашу дудочку.
Докторша улыбнулась грустно, опустила рубашку.
– Понравилась?
– Очень.
– Подержать, Сёмочка, дам. А подарить не могу.
– Почему?
– Потому, мальчик, что эта дудочка помогает мне детишек лечить.
– А я сам догадался, что вы ею лечите, – обрадовался Сёма.
– Молодец! – похвалила доктор. – Будешь еще больше молодец, если выздоровеешь. А когда выздоровеешь, я подарю тебе эту дудочку. Ладно?
– Ладно, – разочарованно протянул Сёма.

МАМА ПРИЕХАЛА!

На другой день в палату вбежала мама. Она приподняла Сёму на кроватке, прижала к себе.
– Чего ж ты заболеть вздумал, а? – спрашивала мама, а по щекам её катились слезы. – Как же мы жить-то будем?
Сёма пальцем пытался догнать слезинки, и на мамином лице получались ручейки. Она улыбнулась, и Сёма улыбнулся, потому что у мамы по щекам запрыгали ямочки. Он никогда не мог их поймать, потому что ямочка сначала появлялась на левой щеке, а когда Сёма пытался прикрыть её пальцем, ямочка убегала на подбородок, он за ней – а она уже на правой щеке. И оба они – и мама, и Сёма – всегда смеялись из-за этой погони...
Сейчас у Сёмы ничего не болело, только в бедре чуть-чуть мешалось. И ему хотелось поскорей похвалиться маме, что тётя доктор обещала подарить чудесную дудочку.
– Какую дудочку? – не поняла мама.
– Такую красивую, с тарелочками, – объяснил Сёма. – Она её ребятишкам вот сюда приставляет и лечит их.
– Ишь ты, ко всем подлизался! – засмеялась мама. – Вот и сестричка тебе передала, – мама держала перед Сёминым носом что-то круглое и блестящее, – говорит, обещала тебе пряник.
– Это пряник, мама?
– Да. Попробуй, какой вкусный.
Сёма расстроился. Он думал, что пряник какой-то такой, что им можно будет поманить козликов и спасти их, если они снова станут бодаться на мостике...
– А бабушка тебе шанежек напекла, – мама развернула узелочек, – поешь, пока тёпленькие.
Тут вошла маленькая докторша.
– Я вам очень сочувствую, Мария Максимовна, – сказала она. – Мальчика придется долго лечить. Вот его документы и направление в районную больницу.
– Что с ним, доктор?
– Боюсь, тяжелый случай... Ну, – улыбнулась она Сёме, – выздоравливай и возвращайся к нам. Дудочка тебя дождётся!

БАБУШКИНО БОГАТСТВО

К вечеру они с мамой приехали в свой посёлок. Зимняя дорога оказалась не тряской, и Сёма чуть не всю её проспал.
Когда подъехали к дому, из сеней выбежала бабушка.
– Ой, – удивилась она, – вы вдвоём? Шо стряслось, Маня? – ещё не дождавшись ответа, бабушка поманила Сёму. – Иды до мэнэ, внучик! Побачишь, шо я тоби припасла.
Но мама не дала Сёме подняться, она взяла его на руки и передала бабушке.
– Чого ж вин нэ сам? – удивилась та.
– Долго, мамо, он теперь сам не побегает, – сказала мама.
– Ой же, лышенько! – воскликнула бабушка и понесла Сёму в избу.
Она посадила его на широкую кровать за печкой и, забыв снять одёжки, зашарила под кроватью.
– Зараз я чого-сь подарю внучику, – ворковала заботливо.
Бабушка вытащила из-под кровати сито и высыпала перед Сёмой много-много пустых спичечных коробков и ниточных катушек. У Сёмы загорелись глаза, он не ожидал такого богатства. Бабушка, увидев его радость, так и засветилась.
Сёма брал коробки и катушки, гладил их, прижимал к щекам и представлял, сколько красивых теремков он настроит, сколько сделает тележек на катушечных колёсах.
А бабушка сидела на краешке скамейки, возле закутанного Сёмы, и глаза ее напоминали слепой дождь: и светились улыбкой, и плакали.

ВСТРЕЧИ, ВСТРЕЧИ...

Сёма ещё не нагляделся на своё богатство, потому что бабушка отвлекла его, вспомнив, что внука надо раздеть, а тут случилась новая неожиданность. Вышла она из-за кровати – беленькая, с розовым пятачком, полусонными глазками – и захрюкала.
– Бабушка, а поросёночек наш? – обрадовался Сёма.
– Наш, наш. Ак же? Мамке твоей за ударну работу подарилы, бабушка, когда успокаивалась, говорила по-русски, а начинала волноваться, вплетала в речь свои родные слова – украинские.
– Ой, какой он хорошенький, – любовался Сёма.
Распахнулась, впустив клубы морозного пара, дверь, и поросёночек, взвизгнув, отпрыгнул за кровать.
– Эт кто же к нам пожаловал, а? – к Сёме шагнул дедушка, весь холодный, борода в сосульках.
– Куда ты ломишься, старый! – осердилась бабушка. – Дров занеси да полушубок скинь, а потом и лезь ласкаться.
– Эть ты, сварливая, – проворчал дедушка и вышел.из избы.
– Бабушка, а мама где? – спросил Сёма.
– Та ото ж на ферму побигла, коровушек доить.
Дедушка внёс охапку дров и, шагая через порог, не видел, что ему под ноги сунулся поросенок. Сёме показалось, что дедушкин валенок сейчас ступит прямо на спинку поросёнка.
– Дедушка! – закричал он отчаянно и рванулся было с кровати, но острая боль вонзилась в бедро. – Ой! – взвизгнул Сёма и опрокинулся на спину.
Из рук деда посыпались дрова, бабушка, вскрикнув, выронила ухват, а поросёнок с хрюком отпрянул от загремевших дров, встал и напружинился, будто готовый к бою.
Сёма кричал и корчился. Бабушка кинулась к нему, трясущимися руками принялась гладить по голове.
– Ой, риднэнький, шо ж с тобою? Да пидмогны ты, старый!
Дедушка растопырился над Сёмой, не зная, что делать.
– Ой, больно! – кричал Сёма. – Ой, поернуться... не могу-у.
Старики догадались, наконец, повернуть его на бок. Боль, видно, сразу стихла, потому что Сёма замолчал, только судорожно вздыхал, губы его вздрагивали и кривились.
 
БЕДА НЕ ПРИХОДИТ ОДНА

Мама пришла поздно. Уже давно протопилась печка, дедушка вовсю храпел на ней и своим храпом мешал стрекотать сверчкам. Те сразу заметили, что в избе притушили свет, и завели свои песни. Дедушка и спугнул их.
Мама заволновалась, когда бабушка стала рассказывать ей о случившемся, и сменила бабушку у постели сына. Смотрела на Сёму тревожно, а он лежал, оглушённый болью, боялся шевельнуться.
А среди ночи, когда Сёма только-только заснул, переполох поднял поросёнок. Он то пронзительно взвизгивал лёжа, то вскакивал и бегал, а то стоял, качаясь и корчась.
Бабушка с мамой сбились с ног, пытаясь помочь животинке. Терли по его животу руками, поили тёплой водичкой – не помогало. Поросёнок маялся всю ночь и маял всех.
Утром Сёма вскинулся от жуткого визга, который раздался откуда-то из сенцев и сразу смолк. Сёма решил, что дедушка лечит поросенка, и опять закрыл глаза.
Скрип двери и морозный пар, прокатившийся по полу и добравшийся до кровати, разбудили Сёму. Он открыл глаза и обомлел: дедушка подавал бабушке ободранного поросенка.
– Деда! – испуганно вскрикнул Сёма. – Зачем ты его убил? – Дедушка швыркнул носом, выдавил его двумя пальцами. То, внучок, судьбина его таковская... – произнес он виноватым голосом. – Гвоздик проглотил по неразумению... Вот и пришлось...
Сёма слышал, бывало, про судьбу таковскую, но какая она всё-таки, эта судьба, не знал. Получалось, что судьба – это почти гибель. Не ведал только Сёма, что в эти дни и его жизнью распорядилась эта самая судьба, и что он уже начал борьбу с ней. Борьбу на долгие-долгие годы.

Глава 2
ЗНАКОМСТВО С ДЯДЬ-ВАСЯМИ

Дни тянулись и тянулись, а Сёма всё не вставал с кровати. Ногу свело, и стоило тронуть её с места, болью пронизывало всё его маленькое тельце. В доме старались не шуметь, ходили чуть не на цыпочках, и потому Сёме казалось, что он всё время спит.
До лета было ещё далеко, но однажды Сёме послышался сильный шум дождя, а потом будто бы посыпался крупный град и ударил гром. И загремели вроде рогачи и кочерёжки, которые бабушка всегда выкидывала на улицу во время града, крестясь и приговаривая:
– Свят-свят, горшки летят, прости нас, Господи, за прегрешения...
Всё было так, как во время града, – шум, лязг – только слова прозвучали другие:
– Ох, мать... твою!
– Гля, Вась, стенка упала!
Сёма открыл глаза и про всё забыл! Рукой подать от него… стояли два трактора, совхозные, что еще недавно вызывали переполох в деревне. А сам Сёма лежал теперь вроде как посреди здоровенной комнаты.
Двое трактористов во все глаза смотрели на Сёму. Между его кроватью и ими длинным бугром лежали остатки саманной стенки.
– Может, мы к тебе в гости зайдём, а, парень? – сказал Сёме один из трактористов.
– Может, ты нас и чаем угостишь? – улыбался другой.
– Заходите, – прошептал Сёма. Они перешагнули кучу обломков. –Токо я встать не могу.
Трактористы взялись с двух сторон за Сёмину кровать и переставили её к другой стене, подальше от дверей тракторной мастерской, откуда сильно несло холодом.
– А чего бы нам не познакомиться? – говорил в это время тракторист, который был поменьше ростом. – Тебя как зовут? Ага, Сёма. А меня – Василий.
– Он заливает, – отозвался тот, что повыше ростом, – это меня зовут Василием. А его Васькой.
– А ну его, Сёма! – отвечал первый. – Зови нас дядь-Вася-меньше и дядь-Вася-больше. Нас так никто не зовёт, а тебе дозволяем... – говоря, он озабоченно оглядывался вокруг. – Чем бы нам, Вася, его прикрыть? Тракторишки-то наши морозцем дышут...
– Тракторишки-то, хрен с ними! Я токо не пойму, какому дураку тракторную мастерскую надо было запихивать в барак с людями. Ох, начальство! На хрена ему только зарплату платят? В колхозах и то живут добрее… Говорил же я управляющему: не дело это – в квартиры въехивать! А он отбрехался: дай срок, построим мастерскую. И вот тебе на – дитё на лежанке, и мы тута…
Не найдя ничего подходящего, дядь-Васи переглянулись, потом поскидали свои чумазые зипуны и положили их на Сёму, закутали его по самый подбородок.
– Так-то лучше будет, а? – подмигнул Сёме дядь-Вася-меньше. – Лежи, брат, и не замерзай. А мы работать будем... – и крикнул третьему, что так и стоял у трактора: – А ты, Петро, вникай в обстановку! Прежде, чем покрыть по-матушке, вспоминай... кулак по-батюшке! – и показал тому свой кулачище.

ТРАКТОРА ПРОПАЛИ...

Весёлые дядь-Васи принялись звякать и брякать в своих тракторишках, а Сёма во все глаза глазел на их работу. Боль затихла, а может, забылась. «Вот потеха будет, думал Сёма, когда придет бабушка и увидит, как я тут с тракторами в одной избе живу». Увлечённый этими мыслями и согретый пахучими зипунами, он заснул.
А когда проснулся, не было ни тракторов, ни трактористов. Стена опять стояла на месте, только мама с бабушкой будто висели на ней: поставив длинную скамейку, они обмазывали стену глиной.
– Э, Сёма, ты всё царство небесное продрых! – сказала весело мама.
Он попробовал было сесть, но боль опять ударила в бедро. Сёма вскрикнул и повалился на спину, мама, чуть не упав с лавки, кинулась к нему.
– Вот горюшко! – всполошилась бабушка.
– Мамочка, – прошептал Сёма, – а где тракторы?.. Где дядь-Васи?..
– Они тут, Сёмочка, за стенкой... Они вот нам поставить её помогали, а ты всё спал-спал.
– Я хочу к ним, мамочка... Они хорошие...
– Тебе лежать надо, Сёмочка. Вот поправишься – и сам к ним сходишь.
– Правда?
– Правда, правда!
Это мамино обещание Сёма запомнил надолго, оно помогало ему терпеть, когда было сильно больно. Он верил: раз мама обещала, что он сходит, когда поправится, то он обязательно увидит дядь-Васей.

ДЕРЖИСЬ, ВНУЧОК!

По весне Сёме стало чуть лучше. Нога хоть и не разгибалась, но боль приходила редко.
И дедушка придумал по-нову учить внука ходить. Сначала он водил его как водят годовалых детишек – за ручки. Потом перекинул с лавки на кровать жердочку и поставил к ней Сёму:
– А ну, внучок, держись. Держись крепше, а иттить я тебе помогу.
Сёма, бывало, хныкал, но дед упрямо таскал его, водил, держа подмышки.
– Ты чего разнюнился! – иногда сердился он. – Я, старый дурень, твоим дядь-Васям пообещал, что ты сам скоро к ним притопаешь. А ты? Будешь нюнить – сиди! А я пойду к своим овечкам...
Сёма переставал плакать и они опять «ходили».
Отправляясь на работу, дед не забывал наказать внуку:
– Меня не дожидайся! Потихонечку ходи по жердочке. Сам ходи. Сам!
Когда Сёма стал крепко держаться на здоровой ноге, а больной уже не боялся за что-нибудь зацепиться, дедушка сделал пряслице на улице. Он вбил в землю колышки-рогатки, положил подлиннее да покрепче жердочку.
– На волю, внучок! – звал он. – На волю! Хватит в хате сидеть!
Сёма увидел дедово приспособление и обрадовался: тут-то он скоро выучится ходить. И сам пойдет к дядь-Васям!
– Только вот беда, Сёмчик, – почесал в затылке дедушка. – Трактористы-то ноне в поле. Хлебушко сеют.
Сёма загрустил было, но дедушка подбодрил:
– А может, то и хорошо, что их щас в деревне нету? А, Сёмчик? – прищурился он. – Пока дядь-Васи приедут, ты не токо по жердочке заходишь… Запрыгаешь! Вот будет удивление-то твоим дядь-Васям!
И Сёма ходил да ходил. Соседских ребятишек он хоронился. Стеснялся, если они видели его «ходьбу», и, насупившись, сразу садился на землю.
Однажды дедушка, засмолив «козью ножку», уселся на пороге и сказал Сёме:
– А ну, внучок, показывай, чего могешь!
Сёма быстро-быстро прошёлся по жердочке, а потом лихо подскакал к дедушке на одной ноге.
– Да ты у меня молодец! – заулыбался дедушка. – Скакун да и только!
И тут послышалась далёкая песня. Сёма с дедушкой завертели головами: кто, где поёт? Сёма увидел первым. Далеко-далеко от деревни тянулся лес. Посреди него были как бы ворота, через них уходила дорога на райцентр. В этих-то воротах и увидел Сёма несколько тёмных фигурок.
– Деда, деда, вон! – закричал он радостно. – Это дядь-Васи идут!
– Да нет, внучок... То, кажись, другое.
А на улице возникло беспокойство: раскричались мальчишки, заперекликались женщины.
– Идут! Воины наши идут!
Выскочила из избы бабушка.
– Глянь-кось, старая, кто идёт, – сказал ей дедушка.
– Ой, лышенько! – воскликнула бабушка. – Вавила возвертается!
А песня слышалась уже совсем близко.

Ой, вы, братцы, вы, кубанцы,
Двадцать пя-ать…
Ой, да как дралися мы с поляком
От заката до утра-а…
Глава 3

ОХ, И ВКУСНЫЕ БАРАНКИ!

Суеты на улице становилось всё больше. Завидя приближающихся мужчин, женщины бросились им навстречу. Впереди них с криками бежала ребятня.
– Старая, – всполошился и дедушка. – Чего ж ты! Беги за Марией. Муж ить возвертается!
Бабушка, как подхлестнутая, посеменила в другой конец деревни, где были скотные дворы.
Изба их стояла с краю, и все шестеро мужчин в зелёной одежде, которой Сёмен никогда не видел, завернули сюда.
– Здоров, дед! Встречай гостей по обычаю!
– Чегой-то вы, служивые, финляндца воевали, а распевали, как с поляком дрались? Чай, новую песню скласть не успели?
– Твоя правда, дед! – засмеялся Вавила, коротко и сильно притиснув к себе дедушку. – Не долго мы с ним цацкались, с белофином-то... Куда ему супроть России! А ты давай зубы не заговаривай! Что есть в печи, на стол мечи!
Сёма сразу узнал отчима, а тот его и не заметил.
Мужики галдели, меж ними суетились бабы. В воздухе всё больше пахло табаком, понесло самогонкой.
Вдруг Сёма увидел, как по улице бежит мама. Платок у неё свалился с головы, тянулся концом по земле, она подхватывала его, наклоняясь, и казалось, будто бежит не мама, а подраненная птица. Позади мамы Сёма увидел семенящую бабушку. Она несла в руках четверть. Тяжеленная бутылка чуть не падала из рук бабушки, и Сёме казалось, что это она бежит впереди бабушки, а та, вцепившись, еле тянется за ней...
– Во, мужики, и моя баба прибегла, – сказал Вавила и, довольно скалясь, не похлопал, а хрястнул жену по спине.
– Чего уж ты так-то, Вавилушка? – еле выговорила мама, притулившись к широченной груди мужа.
– Ай ветерком закачало без мужика-то? – хмыкнул Вавила. – Так теперь поправим... – Он полез в карман, вытянул что-то завернутое в бумажку. – На вот, отдай своему... – сказал, не глянув в сторону Сёмы.
Мама бросилась к сыну:
– Ой, чего ж ты в грязи-то сидишь? Гляди, батя принёс: бараночки, вкусные.
– А чо это – бараночки? – спросил, выпятив губу, Сёма. – Их чо баран сделал?
Он взглянул на маму и увидел у неё в глазах тоскливые слёзы.

ПОСЛЕ ПИРА

На другой день Сёма чуть не помер. В животе так крутило, что он весь извивался, а потом его начало рвать. Голова лопалась от боли. Сёма тяжело дышал, еле шептал: «Мамочка, ой, мамочка!» Но мамы дома не было, и никого не было.
А случилось вот что.
Пир по поводу возвращения участников сражений с белофиннами разгулялся на всю деревню. За бабушкиной бутылью появилась ещё чья-то, потом ещё. Изба полным-полна набилась народу: прибежали и дружки вернувшихся, и родственники, поскольку никак не могли дождаться их дома. Притащились и те, кто сгорал от любопытства, и те, кто любил выпить на дармовщинку.
На Сёму никто не обращал внимания, все пели, пили, ели, опять пели, а его и покормить забыли. Он так и уснул, голодный и не раздетый, поверх рядна.
Утром проснулся – никого. Зато на столе – полным-полно всякой всячины. Сёма подобрался к столу, внимательно оглядел остатки пирогов и варёную картошку, куски сала, стоящие и лежащие бутыли и бутылки, стаканы.
То в одном стакане, то в другом на донышках виднелось питьё. Сёме вспомнилось, как вчера говорили за столом:
– У-у, дрянь! Выпимшего и то воротит! – это если в стакане оказывалась чья-то мутная самогонка.
– А эт как слеза божия! – восхищались прозрачной водкой.
Сёме захотелось попробовать «слезы». Он поднимал стаканы, разглядывал то, что осталось на донышках, мутные остатки отставлял в сторону, а прозрачные сливал в один стакан.
Набралось много. Сёма, сам с собой, как взрослые, чокнулся, с размаху хлебанул. Рот обожгло огнём, воздух застрял в горле, брызнули слёзы. Вытирая их кулачком, Сёма скорей запихал в рот кусок хлеба, потом полуочищенное яйцо. Тут его замутило, в глазах поплыло...
Когда в обед пришли мама и бабушка, он вовсю помирал. Они перепугались, принялись отпаивать его молочком. Вошедший в это время Вавила заухмылялся…

ОГО, КАКОЕ СЕМЕЙСТВО!

Этот день был совсем не как другие!
С самого ранья прибежала Ленка, восьмилетняя сестра Вавилы. Её редко отпускали из дому в этот край деревни, а она любила играть с пятилетним Сёмой. Потом из той деревни, где Сёма был в детсаду, (она там училась) приехала Фрося, пятнадцатилетняя мамина сестренка. «Последка», как называла ее бабушка.
Потом с большой вязанкой лозы пришел с фермы дедушка.
– Во сколько ртов собралось! – удивилась бабушка. – Ты чо это, старый, с работы сиганул?
– Да не, – сказал дедушка, аккуратно складывая лозу возле кровати, – подменного дали, пацана. А то я управляющему говорю: вовсе замотали меня твои овцы! Не дашь подменного, сам выходной возьму! Вот дал...
– А рощу-то чего сгубил? Куды лоза-то?
– Кошёлку тебе сработаю. Да  и внуку забава...
И, правда, лозе больше всего обрадовались Сёма с Ленкой. Она схватила хворостинку, оседлала её, как коня, другой принялась размахивать:
– Но! Но! Ишь застоялся! – а сама сучила ногами на месте да взбрыкивала.
Сёма хохотал. Потом и он стал махать хворостинкой, которую подала ему Ленка, сама она стала игогокать и увертываться от его хворостинки.
Фрося сидела на запечке и щелкала семечки.
– Ты чего это, кобыла здоровая, вовсе от дел отучилась? – ворчала на неё бабушка. – Уселась и плюётся!
– Да вы и отдохнуть не дадите, мамо! – отругивалась Фрося. – Вон как наскучалась по дому, хоть поглядеть...
Бабушка суетилась у печки, из мерцающей пасти которой уже давно тянулись вкусные запахи.
– Ишь ты! – потянул носом дедушка. – Знаменито пахнет! Носом чую, вот бы еще на язык положить!..
– Да угомонись ты! А то щас и те заскулят...
Раскрылась дверь, и вошли мама с Вавилой. У Сёмы потекли слюнки: отчим поставил на стол бутылку с молоком.
– Принимай, мать, еще пополненье столу! – воскликнул дедушка. А Ленка принялась по пальцам считать собравшихся.
– Да перестань ты считать, скаженная! Беду насчитаешь! – замахнулась на неё рушником бабушка.
Ленка обиженно надула губы, пересела к окошку и уставилась в него, но поминутно зыркала глазами в сторону гостей: считала!

И ПОШЛА ХОДИТЬ ЛОЗА!

Мама, какая-то усталая и грустная, медленно сняла фуфайку, умылась под рукомойником и принялась накрывать на стол. Вавила кинул свою одежду на лавку, взял с полки краюху хлеба, резким рывком отломил ломоть, осторожно вылил молоко из бутылки в большую кружку.
– Раскиселилась на весь стол! – заворчал на жену. – Пожрать негде!
– Подождал бы чуток, – сказала бабушка, – щас борщец будет.
– Некогда мне рассиживаться! – буркнул Вавила. Он поставил кружку прямо на кровать, в ногах у Сёмы, сел и принялся за еду.
Сёме не часто доставалось молока. Своей коровы у них не было, соседкина только собиралась телиться... И сейчас у Сёмы потекли слюнки, их становилось всё больше, он их поминутно сглатывал.
А Вавила, крупно откусывая, смачно запивал куски хлеба большими глотками молока. У Сёмы закрутило в животе, он хотел вылезти из-под рядна, да мешал сидевший на нём отчим. Тот вдруг встал за новой порцией хлеба, рядно ослабло, и Сёма шмыгнул на пол. Кружка с молоком, оставленная Вавилой на кровати, ни с того ни с сего опрокинулась, молоко вылилось. Мама вскрикнула, Вавила резко обернулся, Сёма побледнел, а молоко быстро-быстро впитывалось в рядно.
– А, зараза, носит тебя! – взревел Вавила и схватил с полу лозину. Но её быстрый взмах не достал Сёму, еще быстрее под него метнулась мама, выхватила Сёму с пола и кинула Фросе на печку, а та тут же спрятала племянника за себя.
Стеганув нечаянно по лицу жены, Вавила еще пуще осердился, кинулся к Фросе.
– Братка, не надо! – завопила Ленка.
– Угомонись, Вавила! – прикрикнул дед.
Но разъярённый отчим не слышал. Он всё лез к печи, пытаясь достать пасынка, откидывал всех, кто вставал у него на пути – деда, бабушку, Ленку. Но старики оказались проворными, они сами взгромоздились на край печи, оттеснив дочь с внуком в самый угол. Толстая хворостина взвилась снова и полосонула по их лицам, оставив на каждом по косому краснеющему следу.
– А ну, постой, мужик! – раздалось от дверей.
– Катись к... – рявкнул Вавила.
– Ну-ка, тезка, давай ремешок, как бы не пришлось вязать этого бугая! – все узнали голоса совхозных трактористов Василиев – большего и меньшего. Они схватились с Вавилой. Послышались хрипы, треск, матерки. Потом хлопнула дверь.

КУДА ПРОПАЛ ВАВИЛА?

Дедушка с бабушкой слезли с печки. Дедушка смахнул что-то с лица, а бабушка склонилась к рукомойнику, защелкала его язычком. Видно, смывала кровь и слёзы. Мама ничком лежала на кровати, плечи её тряслись. Фрося и Ленка шмыгали носами, а у Сёмы трясся подбородок да постукивали зубы.
Дверь снова открылась, вернулись чумазые трактористы.
– Ну и побоище он вам тут устроил! – произнес, отдуваясь, дядь-Вася-меньше. – Это, конечно, дело семейное, только мы в контору идём... И, как пить дать, попросим, чтоб управляющий милицию вызвал.
– Оно, может, не надо? – нерешительно пробормотал дедушка.
– Нет, дед, – сердито сказал Василий-больший, – лютого зверя малым зарядом не остановишь!
– Сраму-то на весь свет, – просительно сказала бабушка.
– Стыд не дым, да и не вам стыдиться!.. А где Сёма-то? Мы ведь к нему шли...
Фрося выволокла Сёму на свет Божий.
– Здорово, брат! – заулыбался дядь-Вася-меньше. – Мы тут к тебе с подарком... А у вас битва... На, играйся, – и тракторист высыпал в ладошку Сёмы много железных шариков, туда же положил металлическое кольцо. – Подшипник, вишь, измочалило... Дак, думаем, чо выкидывать? Отнесем приятелю, пущай к машинам приучается...
С тем трактористы и ушли, а Сёма забыл про всё, разглядывал железяки. Тяжелые, холодные, а какие красивущие!
...Через день из совхозной конторы прибежал рассыльный:
– Вавиле тут повестка из милиции!
– Да нет его чего-сь! – сказала бабушка. – Мария сказывала, будто на мельницу уехал.
Рассыльный прибегал еще раза два, но Вавилу так и не застал. Тот вернулся через неделю, злой, заросший бородой.
– Не могли уж баню потеплее сыскать! – гаркнул на жену. – И пожрать могла почаще приносить!

Глава 4

ГАДАНЬЕ

Что-то случилось с Сёмой после того, как Вавила разогнал всех своей лозиной. Посмурнел как-то Сёма, жаловался, что зелёное всё перед глазами, что нога болит и голова. Большей частью он спал или дремал.
И никак не выпускал Сёма из правой руки железные шарики, что подарили дядь-Васи. Сжимал пальцы так, что они белели.
– Сёмочка, – уговаривала мама, определяя его спать, – давай положим шарики под подушку.
Сёма мотал головой, в глазах появлялись слёзы:
– Нет, нет... Он заберёт!..
Мама не могла этого вынести, отходила, чуть не плача. Её сменяла бабушка, но и её уговоры не помогали. Кулачок свой Сёма так и не раскрыл, пришлось им разжать его силой. Когда отодрали побелевшие пальцы от ладони, шарики пришлось выколупывать, так они вдавились в кожу. Сёма истошно кричал, заикался и захлёбывался, выговаривая всего два слова: «Он заберёт! Заберёт он!»
На другой день пришла старая Фёкла, которую ребятня дразнила ведьмой. Любила эта карга всего две вещи – попыхтеть у чужого самовара да побольше денежек выклянчить за свое гаданье. Ребят она гоняла клюкой, а со взрослым народом говорила, словно каркала. Однако бабы относились к ней с почтением и величали Феклушей-гадалкой.
Первым делом старуха уселась за стол и со свистом стала вытягивать своими белёсыми губами блюдце за блюдцем чая.
Потом, попыхтев и перекрестившись, гадалка принялась за Сёму. Она поставила ему на голову стакан с горяченной водой, ткнула Сёму в бок, когда он вздрогнул, и начала чего-то лить в стакан. Всё это время она, не переставая, что-то шепелявила, а что – никто разобрать не мог. Потом взяла у бабушки ещё стакан, с холодной водой, стала отхлёбывать из него и брызгать Сёме в лицо. Закончив дело, шумно вздохнула, перекрестилась на икону в темном углу и опять села к столу.
– Испуг! Испуг… Дитё занедужило с испугу... – сказала она после первого блюдца. – Щас стакан остынет – узрите сами, от кого испуг в тело вошёл...
Мама, державшая всё это время Сёму подмышки, чтоб не клюнул с табуретки вниз, уложила сына на кровать, села возле него.
– Вот спасибочки, Феклуша, вот спасибице, – закланялась гадалке бабушка. – Дай Бог тебе здоровья...
– На здоровье не жалуемся, – строго изрекла Фёкла. – А гаданье стоит червонец.
– Ой, бабушка, не многовато ли? Это же хлеба семье, считай, чуть не на месяц… – воскликнула мама.
– Святое дело не дёшево, голубушка! – сердито сверкнула глазом гадалка и поднялась: – Зрите сами!
Мама с бабушкой проводили гостью, а как вернулись, сразу к тому стакану, что прожёг Сёме всё темечко.
– Ой, Манечка! – воскликнула бабушка. У неё даже рот открылся от удивления. –То ж… Вавила! Вылитый!
Мама, как завороженная, смотрела в стакан и молчала.
...Когда все уйдут, Сёма сползёт с кровати и заглянет в стакан. На застывшем кружочке воска в стакане он разглядит что-то похожее на мужичью голову в кепке.

В НОВОЙ ХАТЕ

После устроенного в семье побоища Вавила решил разъехаться со стариками. Бывшую их избу управляющий целиком отдал под тракторную мастерскую, а им велел заселить старый саманный дом в середине улицы. Был этот дом о двух отдельных комнатах и с отделёнными сенками. Но дощатая стенка, отделявшая дедову и Вавилину половины, показалась отчиму ненадежной отгородкой, и он строго-настрого запретил Сёме вылезать на улицу, а уж встречаться с дедом и бабкой – вовсе ни-ни!
И дни для Сёмы настали совсем грустные, совсем серые. Отчим с мамой уходили на работу чуть начинало светать, и Сёма еще спал, а приходили затемно, когда он, надрожавшись от страху, засыпал. Если ни мама, ни Вавила не забегали на обед, он целый день так и просиживал под замком. А чтоб не напрудил в штаны, поставили ему под порогом ведёрко, и Сёма, подходя к ведру, стеснялся и проклинал всё на свете, особенно отчима. Часто ему мерещилось, что в избе кто-то есть, что на него вот-вот нападут те, кто жил в этой избе раньше, до них – мыши, сверчки, тараканы, может, и сам домовой. Как начинало смеркаться, ему казалось, что вот они тянут к нему свои лапы, клешни, когти. Сёма нырял под рядно, дрожал там, а они пищали по углам, стрекотали, шуршали ногами и тяжело вздыхали.
Знал бы Сёма, что так и рождаются волшебные сказки – от страха перед темнотой и пустотой, он бы, наверное, засмеялся и стал на будущее запоминать всё, что ему мерещилось, что он видел и слышал. Но он этого не знал и прятался в постели, дрожал там или тихонько скулил.
А тут объявился еще один страшный враг. Когда по улице возвращались с пастьбы стада, сначала единоличные, а потом три совхозных, здоровенный бычина по кличке Батун непременно останавливался у того самого угла, за саманной стеной которого стояла кроватка Сёмы. Почесаться ему приспичивало, вишь!
Пастухом в стаде быков-производителей был Вавила. И когда Батун своим страшным лбом или жирными боками сотрясал угол дома, Сёме казалось, что этого злодея-быка нарочно натравил отчим. Сёма выбирался из кровати, боясь, что стена упадёт на него, и рогатая морда Батуна уставится на него налитыми кровью глазами. А Батун раскачивал домишко до тех пор, пока не раздавался свист пастушьего бича и не гремели крепкие матюки Вавилы.

ЖИВЫЕ ЧУЛКИ

Случалось тогда в их деревне совсем голодное время – по весне, когда истощались все осенние припасы, а хлеба в лавку вдруг не привозили. Своего-то хлеба ни у кого не было, они ж не в колхозе жили, а в совхозе – здесь трудодней не полагалось и, значит, зерна не давали. Вот тогда каждый и выкручивался, как мог.
Однажды Сёма проснулся оттого, что в носу защекотало вкусным запахом. На улице была еще темень, и изба освещалась бликами из печи, возле которой копошилась мама.
– Ты что, сыночек? – склонилась она над его лежанкой.
– Мам, а где ты мясо взяла?
– Батя твой принёс. Хочешь попробовать?
Она притулила сына к стенке и принесла в алюминиевой чашке несколько запашистых кусочков мяса.
– Ну, как? - спросила, когда он уплёл их. – Вкусно? Ну, и хорошо. Спи еще, а мне надо на работку собираться. Уже четвертый час.
– А вы много мяса купили?
– Много, сынок, всем хватит.
Мама оставляла ему еду в этой самой алюминиевой чашке. Она ставила ее на припечек, чтоб Сёма мог дотянуться и поесть, если она не прибежит на обед.
Вавила тоже приходил не каждый раз. Сегодня он пришёл. Шумно распахнул дверь, бросил к печке два набитых чем-то чулка. Как и обычно, не глядя на Сёму, умылся под рукомойником, достал чугунок из печки, наложил себе мяса в чашку и принялся есть, низко склоняясь над столом. Он всегда ел, низко склонившись и молча, и если на кого бросал взгляд, этого взгляда исподлобья все боялись.
Сёма знал это и старался не смотреть на отчима. Но не мог отвести взгляда от чулков возле печки. Ему показалось, что чулки... шевелятся. Они всё время лежали спокойно – как же им лежать ещё! – толстые, ровные, будто в них остались чьи-то ноги. И вдруг эти ноги зашевелились! От изумления Сёма юркнул под одеяло. Вавила фыркнул.
– Чо боишься! Смотри! – он встал из-за стола, взял один из чулков, развязал и вытряхнул из него на пол сразу несколько сусликов. Они от тесноты в чулке совсем одурели и даже не разбегались, только вроде поползли в разные стороны. Вавила брал их за ноги и тюкал головами об угол печки.
– Во сколько мяса теперь у нас. Не оголодаем, – сказал он вроде даже добродушно и взялся за другой чулок. А Сёму чуть не стошнило.

ХЛЕБЫ – ЧЕРНЫЙ И БЕЛЫЙ

Сёма заметил, что у них в семье каждому полагается свой хлеб. Ему – кусок серого из лавки выдавали, маме – тоже серого, но полбулки. А Вавиле полагались по карточкам полбулки серого да ещё кусок, величиной с Сёмин, но белого. Мама как-то сказала, что отчиму так полагается потому, что он теперь работает и кузнецом, а это считается трудная работа. И на полке доля каждого лежала отдельно. Мама, правда, всё время хитрила: съедала Сёмин кусок, а ему оставляла свой, что поболе. Хлеб Вавилы она не трогала…
Расправившись с сусликами, отчим вернулся к столу и принялся пить чай, наливая его из алюминиевой кружки в блюдечко. Он блюдечко держал не так, как мама и бабушка, на всех пяти пальцах, а по-своему – тремя пальцами за край – и подносил ко рту как и ложку. Чай он приедал белым хлебом.
Именно в это время Вавила особенно не любил чьих-нибудь взглядов, он от них ронял щепотки хлеба, проливал чай, а потому свирепел. Надо ж было случиться, что Сёма под впечатлением и от разговора, и от запахов, и от несчастных очумевших сусликов, вдруг с любопытством уставился на отчима. Тот вспыхнул, брови его сдвинулись, рука с куском пушистого белого хлеба замерла. Сёма опомнился и сжался в комочек, даже дыхание затаил. Но Вавила вдруг ухмыльнулся, разломил свой белый кусок пополам:
– На, лови!
Сёма озорно улыбнулся в ответ, поймал хлеб и принялся радостно откусывать пушистые комочки, быстро проглатывать.
После ухода отчима у Сёмы в душе стало по-другому, и было вовсе не страшно. Он никак не мог дождаться маму, чтоб рассказать ей и о сусликах, и о том, как они ели хлеб… с батей.
Мама, когда он её дождался и всё рассказал, стала вытирать платочком глаза, хлюпать носом, как маленькая.
– Видишь, Сёмочка,он хороший, – улыбнулась она. – А что суровый, так ведь жизнь у нас суровая... И работа трудная...

В  ВОЙНУ...

     А я закричал: – Война!
     Мама сказала: – Не говори глупостей!
Б. Житков, Что я видел.
Глава 5

ОДНАЖДЫ ЛЕТОМ…

Лето обещало быть урожайным на всякую зелень.
От тепла, от надежд на будущее среди доярок фермы, где работала мама, слышалось больше смеха и меньше ругани. Мама приходила домой хоть и усталая, но какая-то другая. Она радостно целовала Сёму, если он не спал, а если спал, радостно тормошила.
Даже у Вавилы брови вроде разошлись пошире, он стал чаще насвистывать «Ой вы, братцы, вы, кубанцы...»
Хлеб в лавку стали привозить совсем без перебоев.
И какое раздолье началось для детворы! Старшие закончили занятия в школе, вечно закутанную малышню наконец-то стали выпускать совсем без штанишек.
А дел у меньшого народа стало сколько! И в степь бегали за сусликами. И к колкам – за слизуном да щавелем. И на ласковую Бурлу – чебаков поудить.
Деревенский жизненный распорядок потихоньку определялся: утром - крики хозяек, выгоняющих коров, и рёв стада, днём – тишина, а вечером – рёв возвращающегося стада и крики хозяек, зазывающих коров и телят.
Вот в это-то благостное время прошуршала по деревне весть, что где-то на краю страны началась война. Большевики, говорили, не замирились с немцами… День-другой об этой войне говорили ахами да охами, а потом деревня заголосила на все голоса и почти во всех дворах. Из района прискакал верхом уполномоченный в военной форме и потянулись мужики и парни к конторе. Быстрее мужиков туда сбегались бабы, голосили одна громче другой. Мужики после разговора с уполномоченным сбивались в кучки, дымили цигарками и, суровые, расходилисьпо избам собираться...
Сёма сидел на завалинке и вдруг увидел быстро шагающего к дому Вавилу. Даже не взглянув на пасынка, отчим прошёл в избу. И сразу же Сёма увидел, как по улице бежит мама, бежит неровно, словно вот-вот упасть норовит.
– Сёмочка... батю забирают... – крикнула она ему.
Сёма перебрался к углу сенцев, поближе к дверям. Сидел, трясясь в тревоге, ничего не понимая. На шум вышли дедушка с бабушкой.
– Ишь как обернулось, – сказал дед. – Опять германец злобствует...
– А чего мы ему исделали, а? – спросила бабушка.
– Чего-чего! – проворчал дедушка. – Вор он и есть вор: всё норовит чужое своим сделать...
Скрипнула сенничная дверь, вышел Вавила. Мама чуть не висела на его плечах, рыдала.
– Ну, деды, – сказал Вавила мрачно, – прощевайте. Чего не делили, поделим. Ежели возвернусь…
– Кто старое помянет... – забормотала бабушка.
– Бог вам, воины, в помощь, – дедушка закопошился в кисете.
Отчим шагнул к дороге, мама повалилась следом, но он резко обернулся:
– Не чепляйся, Мария. Сам пойду! – чуть не задев ногами Сёму, он быстро повернул за угол.
– Вавилушка, сокол мой! – взвыла мама, падая на грудь бабушке.
Бабушка тоже запричитала, а дедушка начал чихать. Видно, решил обойтись без закрутки, сунул в нос добрую понюшку.
Сёма всё сидел на земле и растерянно вертел головою.
Потом взрослые пошли на угол дома, глядели, как из всех дворов выходили с котомками мужики, как цеплялись за них бабы, выли и падали в пыль, а ребятня, замерев, стояла столбиками...


ЛЕЧЕНИЕ

Далеко-далеко от войны, тысячи этак за четыре вёрст, сидит на завалинке Сёма, больной мальчик лет шести с лишком.
Он греется на солнышке и ждёт маму.
Сёма, конечно, не знает толком ни про войну, ни про эти четыре тысячи верст. Не касаются они его вовсе. 
Мама сколько-то времени назад вынесла его на улицу и сказала:
– Ты пожди тут, а я мигом сбегаю в колок за муравьишками.
И он тоскливо ждёт, когда вернется мама, и начнется лечение.
Еще весной нога у Сёмы совсем разболелась, согнулась в бедре, да так и перестала разгибаться, а на бедре, повыше кармана штанишек, вздулась болючая шишка. Мама с бабушкой разглядывали ее, приминали пальцами да так, что Сёме делалось больно и он начинал скулить. А они все думали и думали, как ему помочь.
– Всё это изверг твой сотворил. Вавила! – ворчала бабушка. – Надо ж так лупцевать? Изувечил мальчонку.
– Опять вы за свое, мама!
– От, горюшко-о, – бабушка передничком вытирала слезы.
Мама, расстроенная, отходила к окну, глядела на улицу, на недалёкий колок, где уже начали желтеть листочки на березках и краснеть – на осинках.
А Сёма в такие минуты радовался, что где-то там большевики завоевались с немцем, и туда сразу уехал вместе со всеми деревенскими мужиками его отчим Вавила. Теперь не будет драться и материться!
– Ой, видать, пора, Марусь, Феклушу кликать, – сказала бабушка вчера под вечер.
– Да не глянется она мне, мама! Ой, не глянется!
– Так загубить ли чо ль мальчонку? – сердилась бабушка.
И они позвали знахарку. Высохшая, горбоносая бабка, от которой шарахались деревенские пацаны и из-за углов кричали ей «ведьма! ведьма!», пришла вчера под вечер, сердито подозвала оробевшего Сёму и принялась больно давить на шишку, дёргать туда-сюда его больную ногу. Не обращая внимания на его вскрики, распорядилась:
– Походи, Мария, по колкам, набери пару ведёрок муравьиных куч. Выпарю хворобу. А ты, Олёна, вздуй покамест самоварчик.
Сёма так и похолодел. Ему, бывало, приходилось с пацанами ковыряться в муравейниках. Обдирали кожицу с березовой или осиновой веточки, слюнявили ее и клали на муравейник. Ждали, когда мураши облепят ее всю и присосутся к ней, а после стряхивали их, со смаком обсасывали веточку. Обсасывали, млели, перекрикиваясь, подпрыгивали:
– Ой, робя, какой вкуснющий сок! Кислый, аж сладкий!
– А у меня, гля, сколь его много! Аж на пальцы стекает!
Однажды только сунули свои палочки, глядь, а там уже лежит одна. Обрадовались: вот соку-то напускали муравьи на неё. Да хвать сдуру, кто вперёд, и взвизгнули: то и вовсе не веточка была, а побелевшие остатки змеи.
– Во глода-а-ют! – воскликнул Колька, Сёмин дружок постарше.
– Ничо себе!
Тут же выследили гадюку, прибили ее гуртом и кинули в муравейник. Тыщи мурашей облепили длинное ее тело в момент. Ребятам даже показалось, что они слышат хруст сжираемой муравьями змеиной кожи.
Уговорились, что побегают, грибки поищут или ягодки какие, а потом снова прибегут к этой кучке. Поглядеть, что от змеюки останется.
Ближе к заходу солнца, усталые, пришли – никакой змеи! Только серое что-то осталось, вроде веревочки…
И вот Сёма со страхом ждет старухиного лечения. Мама, нагребя два ведра муравьиных домиков, по пути зашла за Фёклой, привела ее. Теперь вместе с бабушкой готовит какое-то варево, а Фёкла опять раскапустилась за столом, уже выдула три блюдца чаю с бабушкиным вареньем из сушёной клубники, еще прошлогоднего сбора. Бабушка к маминому приходу вскипятила два здоровенных чугуна воды и выкатила из чулана большущую кадушку. Теперь они с мамой готовили «суп» из муравьиных куч. Высыпали оба ведра в кадушку, размешали ручкой рогача. Муравьишки от жару выползали из кадушки, пытались удрать, но мама сгребала их рукой и бросала обратно в кипяток. Сёму начало трясти, он тихо заскулил. А старуха, мельком взглядывая на копошащихся маму и бабушку, всё внимание сосредоточила на следующем блюдце чая. Отпивала чай маленькими глоточками, а варенье в свой почти беззубый рот отправляла алюминиевой ложкой, которой хлебают суп. Сёма сглотнул слюну – ему столько варенья не всякий раз давали. «Сахарок-то ой как дорог!» – приговаривала бабушка, накладывая ему с полстаканчика.
Расправившись с целым стаканом варенья, Фёкла вытерла рот рукой, с шумным придыхом перекрестилась и сказала:
– Самая пора. Давайте сюды мальца!
«Ведьма, а крестится!» – успел подумать Сёма.
Мама стала раздевать его, бабушка с какой-то дерюжкой уже стояла возле кадки, а эта ведьма Фёкла рогачом принялась размешивать муравьёв в кипятке.
– Не надо, мамочка! Не надо! – закричал Сёма. Но мама уже взяла его на руки, прижала к груди и понесла на лечение.
 Стуча зубами и захлебываясь, Сёма вжимался ей в грудь, умолял:
– Нне нна-до, мамм-о-ччка, стт-ра-аш-но…
– Не бойся, сыночек, – шептала сквозь слезы мама, – не бойся. Тетя Феклуша тебя счас полечит, и ножка твоя не будет болеть. – Смотри, вон муравьишки уже упарились, кусаться не будут. Гляди, даже не ползают…– говорила она, наклоняя его над едко-кислым паром кадушки.
Он с ужасом глядел в коричневое парящее месиво и видел, видел там веревочку вместо упругого блестящего тела той змеи. Сёме казалось, что сейчас, несмотря на мамины слова о том, что муравьишки спарились, они накинутся на него и обглодают до костей. Он стал вырываться из маминых рук:
– Мама… баба… родненькие… боюсь!
И раз и два они пытались опустить его в месиво, но он то здоровой ногой, то рукой успевал упереться в край кадушки и безголосо умолял:
– Не надо… не надо-о-о.
Фёкла выхватила его из рук мамы и резко опустила в кадушку. Он зашелся в крике от ожога, от мерзкого царапанья по телу не то соломок, которых всегда полно в муравейниках, не то острых коготков мурашей. Мама с бабушкой растерялись, так что Фёкла зашипела:
– Ну чего расшеперились, клуши? Накрывайте его! – но они так и не поняли, что делать, тогда знахарка выхватила из рук бабушки дерюжку и закрыла ею кадушку вместе с Сёмой. У него  померк свет в глазах, а из груди вырвался отчаянный вопль.
– Зачем так-то! – вскричала мама. Она сорвала дерюжку с Сёмы и сама укутала кадку так, чтобы голова сына была наружу.
Сёма натужно рыдал в кадушке. Ему было страшно горячо и душно, тело несусветно щипало. А когда какой-то из самых настырных муравьев, не сварившийся, а только обалдевший от жара, выполз ему на шею, Сёма лишился сил.
Бессловесного, сомлевшего, мама вынула его из кадушки, не обтирая, закутала во множество тряпок и отнесла на топчан. Сёма приоткрыл было мутные глаза, но они тут же закрылись сами. Он сразу и надолго заснул. А мама с бабушкой, проводив Фёклу, пригорюнились у постели бедного мальчика.

ПИСЬМО НА ФРОНТ

Несколько дней Сёма чувствовал себя лучше, повеселел. С помощью бабушки даже на улицу выбирался, играл под стеночкой. Потом ногу опять потянуло, она заныла, по ночам Сёма снова просыпался и плакал:
– Мамочка, бо-ольно-о, – раздавался его вскрик.
Бабушка, кряхтя, сползала с печки, наклонялась над ним:
– Спи, голубочек. Я вот посижу возле тебя… А мама твоя уже на ферму убежала… Коровок кормить надобно.
Она гладила Сёму по голове, и боль будто утихала, он ненадолго забывался. А днем опять мучился. Шишка на бедре стала краснеть, к ней нельзя уже было и прикоснуться. И лежать можно было только на спине, даже на другой бок повернуться было нельзя – рядно тяжело давило на больное место.
– Надо, Марусичка, в район везти Сёму, – в который раз заговаривала бабушка, когда мама прибегала на несколько минут пообедать. Сёма радовался в эти минуты, что видит маму. А то она до поздней ночи пропадает на ферме, где работает старшей дояркой гурта, а утром со вторыми петухами опять убегает к своим дояркам и коровам. Только и радости было Сёме, что приковылять к маме на работу. «Ой, кто к нам пришел!» – кричали доярки, мамины «товарочки», и наперебой старались угостить его парным молочком.
– А ну не балуйте, девки! – строжилась мама, – не дай Бог, управляющий увидит: посадит за растрату молока, а не посадит, так с сумой придется идти!
Сёма знал: мама не шутит. За каждую четушку молока с нее, старшей доярки одного из гуртов МТФ, в конторе четвёртой фермы совхоза Мартовский спрашивали крепко.
– Молокопродукция нужна фронту! – рубил рукой по столу управляющий. – А у вас из каждого ведра перед помывкой чуть не полстакана слить можно. С огнем играешь, старшая!
Но с каждой неделей Сёме всё труднее было ходить.
– Надо везти, – упрямо твердила бабушка.
– Да на чём везти-то? – в отчаянии воскликнула мама. – Всех лошадей на фронт вместе с мужиками забрали. Один трактор весь разобранный. А на другом, сами же видели, Сёмины дружки, дядь-Васи, своим ходом туда же, на фронт!
Слушая разговор, Сёма с грустью вспомнил двух трактористов – «дядь-Васю-больше» и «дядь-Васю-меньше» – и как необычно он познакомился с ними.
Трактористы сразу подружились с мальчиком, часто заглядывали к нему, даже когда управляющий и не нашел для них свободной избы, и вынуждены были они перебраться в бабушкину.
Теперь уж много недель Сёма не видел добрых дядь-Васей.
Попусту потолковав о том, что не на чем везти Сему в районную больницу, мама с бабушкой пригорюнились.
– Сердце мое болит, мамонька, – словно простонала вдруг мама. – Чует, беда случилась с Вавилушкой. Как пришло письмо еще в уборочную, так и нету больше весточки!
– Да я, доченька, хоть и грех, даже вспоминать про него не могу, – насупилась бабушка. – Вконец сгубил внучка, изверг.
– Мам, ну зачем вы так? Может, и не от него вовсе заболел Сёмушка. Ну, ударил… А ведь кормилец нам был. Теперь вон еле-еле концы сводим… А он там под пулями вражьими, под бомбами!
– Да уж Бог ему судья, – бабушка опять принялась вытирать слезы краешком своего серенького старенького передничка. – У меня, доча, молитовка где-сь еще от матушки моей осталась. Ежели кровью ту молитовку переписать да сердце под рубашкой солдатику ею прикрыть, сказывали, пули-то его и обойдут!
– Ой, мам, а где молитовка-то? Я щас бумагу сыщу.
Мама как очумелая забегала по избе, нашла, наконец, тетрадный листочек. А бабушка так и не встала, все сидела за столом. Мама в недоумении замерла:
– А кровь-то, мам, откуда взять?
– С той руки, что крестом святым себя осеняешь, – бабушка сейчас говорила не как всегда, а по-другому, будто она не за столом притулилась, а парит вверху на манер сокола или кобчика. Сёму даже ознобом взяло от ее нового голоса.
– Мамочка, а как же коров-то доить буду? – простонала мама.
– Ты перекрестись, доча, да левую руку и взрежем… А Бог поможет.
Они словно забыли, что и Сёма здесь, а у него от этого разговора мурашки по спине забегали, даже про больную ногу забыл. Ему не всё с его лежанки видно было, не всё разбирал из разговора. Но услышал он, как ойкнула мама, насторожился, приготовился закричать, тут они тихо засопели, и он успокоился.
Мама склонилась над бумагой, часто макала ручку в стаканчик, где на донышке были чернила из конского щавеля, и медленно писала, высунув, как всегда, кончик языка. Бабушка таинственно шептала:

Свят, свят, свят, сыне-боже наш…
На Осиянской горе, на древе-ольхе,
На святой земле Иисуса-Христа распинали…
Мама вздыхала протяжно, смахивала капельки пота со лба и скрипела, скрипела  перышком:

Христову кровь до земли не допускали,
Терновый венок на голову надевали…

Когда молитва закончилась, они помолчали. А Сёма почти и не дышал. Потом мама испуганно воскликнула:
– А куда посылать-то, мам? Адресочка-то нету! Первое письмо он же с дороги отправил, – и она разрыдалась, уронив голову на руки.

В БОЛЬНИЦЕ

Как-то мама прибежала взволнованная.
– Собирайте Сёму живее, – крикнула она бабушке. – Буланку нашу с фронта возвернули. Хромая она оказалась на переднюю ногу. Управляющий на ней в район едет, согласился нас с Сёмой взять, – мама, выпаливая все это на бегу, собирала в платочек еду, а бабушка одевала внука, вся в слезах.
Закутанного в шаль Сёму вынесли к дороге. Он увидел, что со стороны конторы двигается подвода. Лошадь так осторожно переставляет ноги, словно не идет, а переминается. «Бедненькая, подумал Сёма, у неё тоже ножка болит…»
Восемь вёрст они одолели на хромой Буланке только к вечеру.
В больнице маме велели Сёму оставить, самой возвращаться домой.
– Да вы что – белены объелись? – осердилась она. – Вы бы хоть взглянули на болячку, может, и оставлять не надо будет.
На шум вышла высокая женщина, тоже вся в белом, но с сердитым лицом. В губах ее, словно у мужика, торчала толстая самокрутка.
– Что вы здесь себе позволяете? – рыкнула она. – Что с ребенком?
Мама, стушевавшись, объяснила.
– Раскутайте его и положите вот сюда, – врач показала на белую лавку вдоль стены. Самокрутку изо рта она не вынимала, только, когда говорила, губами сдвигала ее то влево, то вправо, да дёргалась лицом, отмахиваясь от дыма. Сёма такого за деревенскими бабами не замечал и смотрел на докторшу испуганно. «Злющая какая! – думал он. – Наверно, военная…»
Когда мама положила его, развёрнутого, на лавку, врач одной рукой уперлась ему в грудь, а другой даванула на выпирающее вверх колено больной ноги, решив, наверное, разом выпрямить изгиб в бедре. Сёма дико вскрикнул. И врач с цигаркой, и грязный потолок больницы, и мама – всё у него померкло в глаза-.
Очнулся он от нового всплеска боли – это подводу тряхнуло на рытвине. Сёма снова вскрикнул, и мама склонилась над ним:
– Потерпи, сыночек, потерпи. Скоро приедем… Бабушка нас ждет…
– Она чего? Ополоумела эта врачиха? – услышал Сёма голос управляющего. Кто ж так докторит?
– Она и сама перепугалась, – ответила мама, – даже прощения после просила. Говорит, ей показалось, что у ребёнка просто вывих. Вот и стала вправлять… – мама со всхлипом вздохнула. – А я  как выхватила его у неё из-под лап, так и вон из больницы! Сестра в коридоре догнала, одёжку всучила… Зверюги! – мама замолчала. А потом, вздохнув, добавила: – Сказывают, её даже с фронта турнули. К раненым будто жестокая была…
ПОДАРОК

Обратные вёрсты измучили Сёму почти до бесчувствия. Колеса телеги спотыкались на каждой кочке, и он поминутно вскрикивал от всплесков боли. А мама терзалась над ним, будто это была её боль.
– Мария, ты из-за этой зверюги совсем забыла, чего меня просила, – вдруг воскликнул управляющий. – На вот, бери.
– Ой, спасибочки вам, Гаврила Федотович! – сквозь слезы проговорила мама. – Врачиха эта мне все памороки забила. Вот спасибочки, дай вам Бог здоровья.
– Да чего уж там, - проворчал Иванов и протянул женщине что-то завёрнутое в газетку. Она лихорадочно принялась разворачивать свёрток.
– А с газеткой-то ты поаккуратней, – сказал управляющий, – вроде свежая, почитаю бабам, чего там о фронте прописывают. Может, где полегчало нам…
– Сёмочка! – мама склонилась над сыном. – Посмотри, чего мы тебе купили! – Она держала перед его лицом красивую игрушку. Сейчас все болячки забудешь – запрыгаешь. Видишь, это машинка. Называется автомобиль. Он заводной! Будет по избе бегать, ежели заведешь этим вот ключиком.
Сёма и вправду забыл про боль, а может, она и сама утихоми-рилась. Он глаз не мог отвести от маминого подарка. Покрашенная в разные цвета, блестящая, сказочная игрушка! Чёрные колеса, голубые окна! Он представил, как накрутит её ключиком, и она побежит через всю избу. Жалко, куда-то пропал котёнок, он бы его целый день катал. Посадил бы на машину: катись, родимый! Вот бы смеху было!
Разглядывая удивительную машинку, Сёма и не заметил, как въехали в деревню, как показалась их изба. Навстречу подводе, оседлав хворостину, мчался Колька Луговой, дружок и сосед.
– Колян, – крикнул Сёма, – гляди!
Он поднял над собой сверкающий мамин подарок. Колька остановился как вкопанный.
– Приходи, – снова крикнул Сёма. – Машина! Заводная!
Колька глядел во все глаза, поражённый.

ПИСЬМО… В КОНВЕРТЕ

В окошке показалось бабушкино лицо, и вот она уже семенит к подводе, простоволосая.
– Возвернулись? – бормочет она, принимая Сёму на руки. – Ой, Марусичка, гостья у нас. Почтальёнша… Да, видать, не с добрыми вестями.
Мама соскочила с телеги, выхватила Сёму из бабушкиных рук и, забыв поблагодарить управляющего, бросилась в избу. В избе она посадила Сёму на постель, почти кинула его, и выдохнула почтальонке в лицо:
– Ну?
– Чего-сь, Максимовна, я не пойму, – растерянно заговорила почтальонка. – Уж сколько писем с фронта разнесла – все они треугольничком сделаны. А тебе вот … – она достала из холщовой сумки конверт.
Мама взяла его трясущимися руками, повертела, посмотрела на свет.
– Может, благодарность от командиров? А? – прошептала она срывающимся голосом. Улыбнулась торжествующе, осторожно надорвала краешек конверта. И бабушка, безмолвно замершая на пороге, и почтальонка затаили дыхание. Только Сёма смотрел на свою машинку и, пыхтя, пытался найти, куда это вставлять заводной ключик.
– Ваш муж… Вавила Викулович… – как по слогам стала читать мама, – при защите социалистической Родины… от немецко-фашистских захватчиков… погиб. О Боже! – простонала мама и повалилась на стол, опрокинула лавку и грохнулась бы на пол, если б не подхватила ее почтальонка. Кинулась ей на помощь бабушка, голосила, умоляла:
– Не молчи, доча! Не молчи! Крикни!
Почтальонка тоже стала уговаривать:
– Разожми зубы, Мария, закричи!
– Ой, горюшко! Ой-ёй-ёй! – мама вскрикнула так, что у Сёмы машинка выскочила из рук. А она ухватила бабушку за плечи, уткнулась ей в шею лицом и, захлёбываясь, завыла на всю избу.
– Мамочка, – крикнул ей Сёма, – не плачь! Ну и пусть его убили! Зато он драться не будет…
В избе повисла тишина. Это мама от неожиданности захлебнулась слезами и воздухом, поглядела на сына удивленно и бессмысленно.
– Вот их как присылают, похоронки-то, – прозвучал в тишине голос почтальонки, которая с удивлением вертела в руках конверт. – Твоя ить, Мария… первая у нас в деревне.
Почтальонка судорожно, словно конверт стал колючим или горячим, положила его на стол, тяжело вздохнув, поправила платок и вышла из избы.
Так Сёму коснулась война. Ей ведь все равно – большой ты или маленький.

…Детство у Сёмы было точно таким же по цветам, каким оно было и у всех его товарищей.
Зимою – белое, снежное.
Летом – зеленотравное и красноягодное.
Осенью – желтолиственное.
И мечты у него были, как у всех детей, розовые.
В общем – детство как детство. Радужное.
Только вот над Сёмой тучки черные чаще сгущались, реже ясное солнышко проглядывало. Почему, а?

МАМА – НАЧАЛЬНИК!

Белой метельной зимой не то второго, не то уже третьего года войны Сёма больше сидел в избе. Эта зима для него не была белоснежной. Она почти все время была серой, потому что избу еле-еле освещали вонючие самодельные серные спички и слепая коптилка. А нога его почти утихомирилась, шишка на бедре прорвалась, и бабушка с мамой стали завязывать это место чистой тряпицей, чтоб не растекался по ноге гной, и не попала в рану грязь. Но у Сёмы не было обувки. Хоть бы какая-нибудь была, а то не было никакой. «Вот горе-то еще!» – вздыхала бабушка Другие ребятишки вовсю таскали мамины валенки, а Сёме это было нельзя: согнутая нога укоротилась, валенок беспрерывно соскакивал, и голая пятка обжигалась о снег. Поэтому Сёма не выходил на улицу даже по зову друзей, только в замёрзшее окошко выглядывал. А больше лежал просто так или спал на широком топчане.
Он просыпался, когда захочется есть. Иногда натягивал мамину старую фуфайчонку, мамины валенки и осторожно шаркая ими по снегу, потихоньку переходил в другую половину избы. Там было интересней! Бабушка доваривала в широкой печке щи и картошку в мундире, дедушка, придя из своей овчарни на обед, сидел за столом и покуривал здоровенную «козью ногу». А Фрося, Сёмина нянька, потому что мамина сводная сестра, сбежавшая из Мартовки со школы-семилетки, ходила по избе и выпендривалась, мешая матери, или чинила какой-нибудь из своих прохудившихся нарядов. Зимой у них семья всегда была большая: все тут. А весной, летом и осенью дедушка со своей отарой жил на выпасах. Чаще всего забирал с собой и Фроську.
Однажды, проснувшись, Сёма собрался было, как всегда, позаниматься, как говорила мама, потягушечками: не открывая глаз, сладко попотягиваться, поулыбаться, неизвестно чему, представить, как пойдет он сейчас уминать горячие бабушкины щи… Но тут что-то вроде как толкнуло Сёму, он сразу открыл глаза и воскликнул удивленно:
– Мама!
Мама сидела за столом и тихо, с усердием писала.
– А, проснулся, сурок несчастный? – она подошла к Сёме, наклонилась, и на лице у нее он увидел ту улыбку, что любил больше всего: три хитренькие, веселенькие ямочки, словно зайчики, подмигивали ему с ее щек и подбородка.
– Радуйся, Сёмочка, – сказала мама, – я теперь начальник.
– Какой начальник?
– Ты же на моей ферме был. Помнишь, сколько там доярок?
– Да-а, много.
– Вот я теперь у них заведующая. Была старшей дояркой гурта, а теперь назначили заведующей всей фермой.
– И теперь ты всегда будешь приходить рано? – радостно спросил Сёма.
– Не-ет, – засмеялась мама, – наоборот. Ещё раньше буду уходить и попозже приходить.
– А сёдни?
– А сегодня, сыночек, мне надо быстренько отчет написать и опять на ферму бежать. Так что ты собирайся и беги к бабушке,позавтракаешь, – и она опять села к столу.
Сёма, немного разобиженный, стал собираться. Он не знал, что такое отчет и как его мама будет писать. Он потихоньку подлез ей под левую руку и засопел, пытаясь разобрать, что выводит мамин карандаш.
Сёма терпел долго. Потом осторожно прошептал:
– А можно я, мам, попишу?
– Погоди чуток, – не отрываясь, тоже шёпотом ответила мама, – я вот стро-очку за-а-кончу-у и дам тебе… Вот закончила. На, пробуй.
Сёма схватил карандаш, уткнул его в бумажку, что подвинула мама, и изо всех сил стал водить им вверх-вниз.
–  Ну, ты как плугом пашешь! – укорила мама.
– А ты погляди, чо я написал! – сияя, сказал Сёма.
– Где? – спросила мама.
– Ну, вот же! – ткнул Сёма пальчиком в свою строчку.
– Да ничего ты не написал!
–Ну чо ты обманываешь? – обиделся Сема. – Вот же тут же написано: «дорогая мамочка, я тебе люблю…»
– Да нету тут, Сёмочка, никакого «люблю». Забор какой-то – и всё!
– Ладно, тогда я по-другому напишу! – Сёма опять вцепился в карандаш и стал водить им не вверх-вниз, а закручивая. Когда строчка кончилась, он хитро спросил:
– А теперь я чо написал?
– Да опять ничего! Такой же забор, только закруглённый.
– Ты пишешь, дак чего, а я дак ничего! – совсем обиделся Сема. Он хотел положить карандаш на стол, но ткнул его неловко, и сердечко отломилось.
– Ну, вот, – расстроилась мама, – мне некогда, а ты карандаш сломал. – Увидев, что он вот-вот расплачется, мама смягчилась. – А может, оно и лучше! Возьми это сердечко и беги к своей няньке. Пусть она и научит тебя писать. Все одно углы в избе считает от безделья…
Мама засобиралась на работу.

ДЕДУШКИНА СЧИТАЛОЧКА

Разобиженный Сёма потопал искать справедливости в другой половине избы. Когда он с клубами пара в ногах ввалился в дверь, бабушка, как обычно, копошилась у печки, дедушка дымил самокруткой, а Фрося тыкала иглой в какую-то тряпицу.
– Нянь, – кинулся он к ней со своими каракулями, – я писал, писал, а мамка дразнитца. Говорит, забор какой-то…
– И вправду – забор, – прыснула Фрося. – Эх ты, неумеха.
– Все дразнютца и дразнютца, – Сёма чуть не заплакал от обиды.
– Фроська, дурында! Я вот заголю тебе щас подола! – прикрикнула бабушка, потрясая рогачом. – Ты чо парнишку мордуешь? Тебя учили, дуру, теперь ты учи!
– Да шью же я, – заныла Фрося.
– А ты начхай на неё, внучок, – из дымного угла послышался дедов голос. – Она пять классов дурня валяла, мабуть, и боится показать свою грамотёшку. А я тебя щас щитать научу. Щитать – это первее, чем писать и читать! Ты слухай меня. Сёма заметил, что они с бабушкой нет-нет да и говорят то русскими словами, то украинскими: дедушка, когда веселый, а бабушка наоборот – в волнении.
Дедушка вылез из клубов дыма, стянул с лежанки дерюжку, постелил посреди пола. Подтащил к дерюжке чурбачок от печи и берёзовую ветку.
– Сидай сюды, Сёма, и дывысь! – он отломил от ветки небольшую веточку, положил ее комельком на чурбачок и – «рраз!» – взмахнул ножом-секачом, которым бабушка всегда капусту рубит. Обрубочек от ветки величиной со спичку отлетел к Сёминым ногам: – И – «два!», – опять взмахнул дедушка секачом, и еще один обрубочек ветки отлетел к Сёме: – Вот так, внучок, рубай и считай. Вон тот обрубочек будет «один», этот – «два», а еще – «три», «четыре»… Кумекаешь? Токо оберегайся! – палец себе не оттяпай.
Сёма радостно схватил секач и – пошел тяпать.
– Стой, стой! – вскричал дедушка. - А кто считать палочки-то будет?
Сёма собрал отлетевшие обрубки:
– Этот – один, этот – два, этот… Деда, а этот?
– Три! А потом – четыре.
– Четыре! – рубанул Сёма по ветке. – Четыре! – и он замахнулся снова.
– Постой, постой! – засмеялся дед. – Это не четыре уже, а пять!
– Пя-а-ть, – Сёма подобрал палочку и положил с первыми четырьмя.
– Молодец! – похвалил дедушка. – Дальше будет шесть, семь… А ты, Фроська, к вечеру шоб научила парня до двух десятков щитать! Не то я тебе на заднице щиталку устрою!
Сёма забыл про всё на свете, рубил и рубил ветку, вскрикивал цифры, путался в них – всю семью перебулгачил, требуя названия цифр. Аж до тридцати досчитался! Досчитался бы и больше, если б не злыдня Фроська: выпросилась у матери сбегать к подружке «на чуточек», а сгинула на целых полдня. «Вот дедушка придет от овечек, устроит ей считалочку!» – обиженно думал Сема.

«САЛАЗКИ! САЛАЗКИ!»

С этим криком Сёма приковылял в бабушке на другой день. Через порог он едва перетащил большой кругляк, напоминающий по виду здоровенную тарелку или сковороду.
Сёма давно завидовал мальчишкам, у кого были салазки – лавочные, железные или деревянные, или самодельные – смороженные на ферме из коровьего навоза. Завидовал, но у мамы не клянчил. Знал, что денег на покупку у неё нету, а сделать некогда.
И вдруг сегодня, придя на обед пораньше, мама прикатила ему ледяные салазки. Сёма видел, как их делают. На снег накладывают кругляком слой навоза и часто поливают водой. Когда лёд возьмётся, кладут ещё один круг навоза и снова поливают, чтоб лёд получился ровный-ровный. Потом переворачивают этот кругляш и примораживают к нему с другой стороны верёвку. И салазки выходят не хуже магазинных! Катайся на здоровье, сынок или дочка!
– Ай да славные салазки! – сказал дедушка.
– Славнесеньки, шо и казать, – поддержала бабушка. – А ты ж, старый, забув, шо Сёмчику кататься на их не в чем? Га? Обужи-то немае! Я ось пряжи напряду да носочки свяжу... А поверху шо надевать? – она повернулась к младшей дочери: – Фроська, вынэсы салазки в сенцы, не тьо растають...
Нянька поволокла салазки за дверь. Дедушка, тоже пришедший на обед, сидел в углу под образами, дымил самокруткой. Сёма растерянно смотрел то на бабушку, то на дедушку.
– Сёмка, – это Фрося решила отвлечь его от накатывающихся слёз. – а будем дальше учиться?
Но племяннику сейчас было не до букв и цифр. Он, затаив дыхание, смотрел на дедушку.
– Олёна, у нас в кладовке, кажись, брезент был, – произнёс, наконец, дедушка. – Найди, а я попробую чуни сработать...
– Пимы бы ему...
– Давай шерсти, глядишь, скатаю и пимы.
– Чабаном… ить работаешь, старый. Шерсти вона сколько на ограды да кусты чепляется.
– Ишь ты! – хмыкнул дедушка. – Ноне за клок шерсти кутузку схлопотать можно. Так што ишши брезент – и завтра внучок раскатится с горки ай да ну!
Дедушка повернулся к Сёме:
– Токо, чур, уговор: ты к завтрему считать научись. До ста! Щитать – оно первее, нежели читать!

«МЕНЯ ВАСЬКА ЗАТОПТАЛ!..»

Ни одного из своих обещаний дедушка выполнить не смог. Ни Фроське задницу не набил, ни Сёме чуни не сработал.
Дедушку вечером привезли с фермы чуть живого. Мама и двое женщин внесли его, стонущего, и положили на кровать.
– На печку бы, Марусенька, – прохрипел он, – зазяб я.
Бабушка кинулась к нему, и они, уже вчетвером, еле-еле положили дедушку на печку. Постонал он там, да и притих. А бабушка всё время сидела на краю печки, рядом с дедушкой. Приглаживала ему волосы, вынимала из бороды застрявшую там солому и вздрагивала всё время мелко-мелко. А Сёма со страхом глазел по сторонам и ничегошеньки не понимал.
– Марусичка, да що стряслось там, га? – всё спрашивала бабушка с печки.
– Папаня везли на ферму солому, – со слезами стала рассказывать мама, – на Яшке этом… на верблюде... – Она говорила с остановками, задыхаясь. – Верблюд возьми и выпрягись. Папаня давай его запрягать. А тот то ли испугался, то ли с голодухи обозлился, да хвать их за ворот и трепать… и трепать. А потом бряк – под ноги! Под свою тарелку... Мы увидали, похватали вилы, да в помощь... А он уже успел придавить! Мы вилами его кое-как согнали, а папаня уже чуть живые...
В деревне было два верблюда – Яшка и Машка, – и Сёма всё про них знал. Он знал, что между передними ногами на груди у верблюдов есть такая большая костяка, «тарелка», и он, если рассердится на человека, норовит его схватить за шиворот и под ноги себе кинуть, а потом этой «тарелкой» – бряк и давит-давит...
Сёме стало жалко дедушку, но при чужих он стеснялся залезть к нему на печку, да и боязно было, а вдруг дедушка уже покойник. На печку залезла Фрося, обползла бабушку сзади и оказалась с другой стороны от дедушки. А мама и женщины всё говорили про то, как дедушке помочь.
– Ой, – застонал дедушка, – ой, моченьки нету... Внучок, где ты?
– Я тут, деда.
– Ой... Как же я тебе… чуни? Меня ж Васька... в смерть затоптал...
– Какой Васька, деда? – не понял Сёма.
- Барблюд же наш... фермовский...
– Деда, он же Яшка... Или Машка.
– Я и говорю... Васька... или Яшка...
– Угомонись, старый, – со стоном сказала бабушка, – Може, полегшает...
– Чо ж молчать? Может, она уже... и пришла… – выдавливал слова дедушка, – смертушка моя... Мария! – вдруг громко и ясно позвал он. – Ты внука мово береги! Один он у нас... грамотный будет... А ножка... ничего... Иные головой хромают!..

Глава 7

ЧЁРНОЕ ДА БЕЛОЕ

С вечера мама и бабушка уговорились: если за ночь деду не получшает, с утра искать подводу и везти его в больницу. В райцентр ли, на центральную усадьбу совхоза – куда выпадет попутная лошадка.
Всю ночь дедушка стонал, кашлял и хрипел, а утром будто повеселел:
– Внучок-то научился считать, аль нет? – с утра загудел его голос с печки. – Эй, бабы, куда дели Сёмку-то?
– Лежал бы, старый, – проворчала бабушка. – Щас вот Мария с дойки придёт, вин и проснэтся. Буде тут як тут!
Как только Сёма с мамой переступили порог бабушкиной квартиры, неугомонный дедушка тут же захрипел внуку:
– Внучок, ты считать-то вчерась научился, ай нет?
– Один, два, три... – бойко затараторил Сёма.
А мама в это время залезла на печку поправить отцу подушку и поглядеть, как он там.
– Папань, а кровь-то у вас откуда? – испуганно спросила она.
– Та как кашляну, Мариичка, она… и выскакивает, – с трудом проговорил дедушка.
Мама слезла с печки и сказала бабушке:
– Пойду искать подводу.
А потом – младшей сестре:
– А ты часа через два приди ко мне на ферму.
...Они ждали её долго, сами и пообедали. Дедушка есть отказался, стал совсем мало разговаривать. Но нет-нет, да и просил внука посчитать. Прослушав счет, говорил:
– Молодец! – и замолкал.
И вот в сенях хлопнула дверь, послышался разговор людей. Распахнулась изба, и мама с Фросей стали что-то заносить.
– Ой, лышенько! – воскликнула бабушка. – Кого опять верблюд затоптал?
– Да не верблюд, не верблюд, – второпях сказала мама, и они положили в угол напротив печки свою ношу. – Не всё, мамо, нам горе – вот и радость нечаянная пришла... Пархоменки согласились продать...
В это время узел в углу... замычал. Тоненько, жалобно.
 – Мам, кто там? – вскрикнул Сёма.
– Там Зорька, – ответила мама.
Она не стала раздеваться, заторопилась:
 – На хлебных санях привезли. Уговорила, чтоб и в больницу нас отвезли. Живенько собирайте папаню.
А Сёма уже сидел возле узла, разглядывал его, норовил развязать.
– Гляди, укусит! – насмешливо сказала Фрося. Она тоже не раздевалась, чтоб выносить дедушку.
Сёма оттянул угол дерюги и увидел мордашку телёнка – белую-белую, только всего одно чёрное пятно – во лбу, а глаза умные-умные. Он стал гладить мягкую, тёплую шерстку, а телёнок тут же потянулся мокрой мордочкой к нему, норовя лизнуть.
– Ты жди меня, внучок, – прошептал дедушка, когда его укутали и понесли на улицу.
А Сёма, хоть и слышал его голос, не отозвался, так увлёкся Зорькой.
Бабушка и Фрося вернулись одни, мама увезла дедушку в центр совхоза, и выходит, должна была вернуться только завтра, с тем же хлебовозом.
Фрося схватила со стола кусочек хлеба и уже от порога сказала:
– Маня просила подоить группу, да записывать молоко вместо неё.
Бабушка сидела на лавке как неживая, руки её бессильно лежали на коленях, она смотрела в одну точку на полу. Потом встала, огляделась, словно вспоминая, зачем вставала, шагнула к углу с Зорькой и остановилась за спиной у Сёмы. Она даже испугала его, уж так тихо передвигалась, что и дыхания её не было слышно.
– Гарнесенька телушка, – словно удивилась бабушка. – Масть, як наша жизнь… – то биле, то чорне.

СМУРЫЕ ДНИ

Скрипели и морозно кусались зимние месяцы. В обеих половинах несчастной избы теперь не столько слышлись разговоры, сколько вой ветра в трубах.
Дедушку мама до больницы не довезла, умер на половине дороги. Сёма, словно оглушённый, смотрел на всё происходящее и ничего сказать не мог. Мама, вся в слезах, унесла его в свою половину избы, чтобы он и не видел приготовлений к похоронам. Он и сидел там один, если Фросю не заставят забежать его попроведать…
Бабушка после похорон сильно переменилась. По избе стала ходить чуть слышно. Все что-то делает, делает и молчит. Даже рогачами и ухватами, заметил Сёма, почти не гремит, будто они и не железные. Будто оправдывается перед Богом, что не сберегла мужа.
Фрося совсем отбилась от рук, с Сёмой заниматься не хотела, чуть что – и усвистала из избы.
Неладно было и с мамой. Приходила она глубокой ночью, так что Сёма теперь ночевал у бабушки, на печке. Бывало, когда мама стукала дверью, он просыпался, а потом сквозь дрему слушал их разговор с бабушкой.
– Чо, Мариичка, зовсим погано? – спрашивала бабушка, опять смешивая русские слова с украинскими.
– Плохо, мамо, ой, плохо! – с трудом отвечала дочь. – Растёл начался, а коровы на ногах не стоят… Голодуха такая, что чуть не всю крышу повысмыкали, каждую былинку тянем им, горемычным, а на сколь это всё им?.. Начнет, бедная, выпрастываться, на веревках подымаем, телёнка силой вытягиваем… Сегодня успели двух коровок прирезать, пока дух не испустили, а телят уже… вырубали. Да что толку? Мясо-то их, телят этих, на склад не принимают...
– И шо ж его – собакам? – испуганно спросила бабушка.
–Да нет, управляющий разрешил дояркам по куску раздать. Принесла и я кусок…
– Оно ить как мыло…
– Ну да…  У меня там чуток картошки осталось,лук есть… пожарьте. Всё не постное… как праздник будет.
Сёма засыпал под этот разговор, и хоть маленькая у него душа, а всю ночь болела, и наутро вставал он расстроенный, не в себе. А потом и своя беда добавилась. Шишка на бедре опять опять стала расти, росла-росла, да и прорвалась. Теперь рана сочилась гноем и болела другой раз несусветно…
В одну из ночей подслушался Сёме жуткий разговор мамы с бабушкой:
– Ночью по мне кто-то бегает, мамо, – тихо рассказывала мама. – Сёма со мной спал, думала, он шарится рукой… Ан нет! Он под боком посапывает… Лежу – ни жива, ни мертва, а оно затихло было, и опять побежало… маленькими шажками такими… от колен к груди… Я руку протянула… и наткнулась! Оно, мама, шерстистое такое… но не крыса, мягше…
– А ты б спросила…
– Я и спросила, мол, к худу иль к добру? А оно так протяжно прошуршало: к ху-у-ду… Мне бы Сёму схватить, да к вам, а я не могу встать, всё тело свело. А оно прокопотило по полу к порогу – и опять тишина…
– Прости нас, Господи! – испуганно воскликнула бабушка. – Не наче, быть беде!
– Прости нас, грешных! – тихо подхватила мама и два раза перекрестилась.
Сёма в ту ночь долго не мог уснуть. Всё боялся, что оно явится и к нему, прижимался к Фросе, которая тоже спала на печи, потому что мама легла спать с бабушкой на кровати.

ПОЖАР В НОЧИ

Среди ночи всех переполошил громкий стук. Сначала затарабанили в их с мамой окно, потом в бабушкино. Мама вскочила и прильнула к стеклу. Там опять раздался стук и за ним отчаянный крик:
– Манька, пожар! Ферма наша горит!
– Ой, Господи! – вскрикнула мама. – Вот она, беда!
Она заметалась по избе, не зная, за что схватиться. Прошлёпала босыми ногами бабушка, ища керосинку, потом доставая из печки уголёк. А в это время через оконное стекло полился мерцающий свет, заплясал по потолку и стенам. Можно было не зажигать огня, а одеваться при этом освещении.
Мама всхлипывала, бабушка что-то испуганно бормотала, Сёма дрожал от страха, а проснувшаяся Фроська удивлённо вскрикнула:
– Ой, как горит здорово! Всё видно!
Мама кинулась к двери, а Сёма закричал:
– Мамочка, не уходи! Я боюсь!
– Ой, горюшко, ой, лышенько! – запричитала бабушка.– Угомонись ты, внучек, щас я сниму тебя с печки.
Она забралась на лежанку, которая была между стеной и печкой, протянула руки к Сёме. Взяла его, положила под рядно на лежанку, хотела  сама лечь рядом, да спохватилась:
– Ой, чего ж я-то? Какой теперь сон? – и стала одеваться.
Фроська спрыгнула с печки, тоже забегала в поисках одежды.
– Вот это горит! – восклицала она. – Во пылает!
– Да замолкнешь ты, дурёха? - огрела ее бабушка ладошкой по спине. – Не мыслишь, чему радуешься! Той же пожар, может, тюрьма для твоей сестры! Для моей дочушки! – и она опять заголосила.
– Баба! Баба! – закричал Сема. – Какая  тюрьма?
Хлопнула дверь, это выскочила на улицу Фроська.
– Цэ, внучик, страшнэ мисто! – бабушка опять начала говорить по-русски и  по-украински. Не зная, что делать, куда себя деть, она металась от печки к окну, наконец, села на лежанку возле Сёмы, притянула его к себе, гладила по голове, а сама вся тряслась.
С улицы послышался частый стук железом о железо.
– В набат вдарилы, – бормотала бабушка, – народ подымають.
– Баб-ба, – сказал Сёма, дрожа от страха, – я теперь всегда буду бояться пожаров.
Бабушка не отвечала. Глазами, полными слёз и страха, она глядела в окно, за которым стало светло, как днём. И Сёме стало еще страшнее: пылало аж до неба. Так пылало, что они с бабушкой не заметили рассвета и начала дня.
Днем несколько раз прибегала запыхавшаяся  Фрося – схватить кусочек чего-нибудь и кинуть несколько слов:
– Ох, и горит! Народу – тьмища! С Мартовки приехали подводы с бочками, с Утянки. Ан не потушат, сгорит коровник дотла. Как бы на другие базы огонь не перекинулся! – и она улетала снова.
Мама не пришла ни днём, ни к ночи. Не было ее ни к завтраку, ни к обеду следующего дня. Бабушка с Сёмой извелись, выглядывая в окно.
А Фрося, прибежав, опять рассказывала много страшного. Сгорели коровы, которые не стояли на ногах от бескормицы. Остальных – каких выгнали, каких вытолкали или выволокли. Сгорела, видно, сторожиха, потому как никто её нигде не видел. Приехала милиция из района… потому что пожар в военное время – это не просто пожар (Фрося даже захлебывалась, перечисляя все новости и произнося непривычные фразы), а вредительство!.. Марию все видели на пожаре, а сейчас ее там нигде не видать…
– Ой, лышенько, – запричитала бабушка, – тюрьма моей дочушке, тюрьма как есть!
– Ну чего вы каркаете, мамо? – вскрикнула Фрося, – коровник-то не Мариин сгорел, а из тех, что рядом!
Мама, еле живая, пришла на третий день. Без слов упала на бабушкину лежанку, вся затряслась в рыданиях. Потом затихла. Когда Сёма решился подковылять к ней, мама спала. Вся одетая, только валенки бабушка с нее стащила… вся измазанная сажей.
Потом рассказывали, что на пожарище еще целую неделю что-то дотлевало. Чтоб огонь не перекинулся на соседние фермы, там дежурили день и ночь.
Милиция много дней вызывала доярок и сгоревшей, и маминой ферм. Одну доярку увезли, она вроде должна была дежурить в ту ночь, да почему-то не пришла. Никто тогда не знал, что вернется она к семье только через два года…

ВОТ ТАК ВСТРЕЧА!

А мальчишкам раздолье: ковырялись на пожарище до самой весны, прибегали туда и в начале лета, и, глядишь, раздавался чей-нибудь радостный возглас:
– Робя, гля, чо я нашел! – и счастливец показывал выгоревший из бревен здоровенный гвоздь или посеревшую скобу.
Сёма, когда потеплело, тоже пришел к огромной куче золы и потухших углей. Но ему ничего не попалось. Расстроенный, он заковылял домой. И на пути ему повстречалась чудная подвода: на колёсах ехала здоровенная, чуть не с дом, бочка. «Чан на выпаса повезли», – догадался Сёма. Два быка, тянувшие подводу с чаном, по сравнению с ними казались не быками, а телятками.
– Эй, парень, а ну постой! – раздалось с передка подводы. – Да мы с тобой, кажись, знакомцы! – и к Сёме спрыгнул однорукий дядька в солдатской одежде, которую Сёме уже приходилось видеть в деревне: в такой вернулись несколько пораненных на войне мужиков.
– Ой, дядь-Вася-меньше! – узнал дядьку Сёма. – А чо вас долго не видать было?
– А я, брат, токо прибыл, – дядь-Вася присел перед Сёмой на корточки. – Мы, брат, с твоим отчимом отечество обороняли. Он, я слыхал, загинул, а я вот возвернулся. Вот, вишь, на великой Волге-реке руку свою оставил… и дружка своего… Помнишь, дядь-Васю-больше, а?
– Помню!
– Вот… и его там оставил. Погиб он, как твой отчим, в боях за нашу землю родную…– дядь-Вася встал, лицо его построжело. Но вдруг он опять улыбнулся:
– Слушай, а хошь, я тебя покатаю? Мне этот чан на выпаса везти. Вместе и отвезем! Твоя мамка и хватиться не успеет, а мы уж возвернёмся! – он подхватил Сему одной рукой и подсадил на передок брички, перед чаном. Тут была широкая дощатая площадка. Следом запрыгнул сам и крикнул: – Цоб-цобе!
Быки медленно пошли, плавно покачивая короткими рогами и тяжелым двойным ярмом.
За посёлком развертывалась степь. Давно-давно Сёма проезжал тут с мамой, но тогда то ли бричка была ниже, то ли он по сторонам не глядел, он такого не видал! А сейчас такое раздолье было кругом! Красиво зеленели среди степи березовые колки! И такие кучерявые облака бежали по голубому небу! И так хорошо было, что рядом сидел дядь-Вася-меньше, ведь это он из двух друзей дядь-Вась больше всего нравился Сёме. Сёма представил, как будет  нынче летом здорово, когда он приедет с мамой на выпаса! И ягоды, и грибы, и сусликов ловить они с ребятами будут! А вечерком, во время дойки, глядишь, кто-нибудь из доярок, не слушая предостережений заведующей, подсунет ребятам кружку с парным молочком…
– Эк, а что это там на дороге? – дядь-Вася спрыгнул с подводы. – Ну, Сёма, пляши и радуйся, какой знатный подарочек я тебе несу, – раздался снизу его голос. Дядь-Вася ловко вспрыгнул к Сёме. – Вот бери… и воспитывай!
Он положил Сёме в ладошки пушистого, мягонького птенца. Тот, сначала притихший, начал вырываться.
– Глянь-ка, буянит! – улыбнулся дядь-Вася. – Перепелёнок. Видать, не мать его потеряла, а сам, сорванец, удрал. Воли ему, вишь, захотелось!
Птенец вдруг громко пискнул, выпрыгнул из Сёминых рук, да так сильно выпрыгнул, что оказался на краю дощатой площадки. Сёма рванулся за ним, но тот сделал еще один скачок и… исчез за краем.
– Дядь-Вась, – закричал Сёма, – птичка упала!.
Но дядь-Вася уже спрыгнул вниз.
– Э-э! – раздался его голос оттуда. – Плохо дело… Он, сорванец, прямо под колесо угодил!
Сёма расстроился вконец. Пытался держаться, вытирал глаза ладошками, которые были еще теплы от маленького тельца, но слёзы катились-катились. И он разревелся в голос.
– Эт, брат, хорошо, что ты плачешь по глупому птенчику, – сказал дядь-Вася, запрыгнувший на подводу. Единственной своей рукой он прижал к себе Сёму. – А там, брат, где я руку и друга свово оставил, столько людей в землю ложится. Ни за что, нипочём! Пришли к нам эти фашисты, землю нашу захапать. И вот им, брат, вовсе ничего не жалко… Ни людей, ни зверей, ни птиц…

ТРЕВОГА В ДОМЕ

Когда Сёма переступил порог, мама оказалась дома. Они с бабушкой почему-то секретничали – вели тихий-тихий разговор и при появлении Сёмы сразу замолчали. А Сёма с порога затараторил о том, как невзначай встретил тракториста дядь-Васю, как они вместе ехали на выпаса, и как погиб глупый птенчик… Тут Сёма смолк и зашмыгал носом, принялся было кулачком тереть глаза. Мама подошла к нему, прижала его к себе:
– Успокойся, сыночек. Жалко, конечно, что птенчик под колесо попал. Но зато дядь-Вася жив остался. Я ж тебе и забыла про него сказать, закрутилась вовсе…
– А дядь-Вася рассказывал мне про свою войну, – тихо сказал Сёма, – у него рука… в Волге осталась. Мам, а что это – Волга?
– Волга, сыночка, – это большая-большая… великая русская река. На ней стоит великий город Сталинград, – стала объяснять мама. – И там, говорят, много-много людей гибнет.
– Мне их жалко, – сказал Сёма. – И дядь-Васю жалко… И птенчи-и-ка… – Сёма опять залился слезами.
Всхлипнула и бабушка:
– Глупого птенца жалие… а тут ридна матерь… пропадае, – шептала она, задыхаясь.
– Ну зачем вы? – мама подошла теперь к бабушке, обняла ее за плечи, – Сёма ведь не может всё понять…
Бабушка со всхлипом вздохнула, передничком вытерла глаза:
– Да и то…
Пройдет много-много дней. Сёма вспомнит, как утром (или ночью?) мама пробовала разбудить его, сначала шептала что-то ласковое, потом горько плакала, уткнувшись ему в грудь. Он так и не смог проснуться… А когда утром проснулся, мамы дома уже не было. Бабушка и Фрося утирали слезы, хлюпали носами.
– Ушла твоя мамка, Сёмочка! – криком закричала бабушка. – Возвернётся ли доченька моя риднэнька?
Сёма ничего не понял из ее слов. Не понял он и днём, когда Колька Луговой сердито сказал:
– Моя мамка говорит… посодют в тюрьму твою мамку. Теть-Фень Лымариха сама четушку молока слямзила, а на твою мамку свалила. И моей мамке сильно жалко твою мамку… теть-Марусю!
Бабушка с того дня ничего толком делать не могла. То плачет, не переставая, то свои рогачи да ухваты не в том углу ищет, как после смерти дедушки, а то и вовсе ходит, как хмельная, бормочет сама себе:
– Ну рази она виновата,моя доню? Га?
То вдруг встрепенётся, кинется к Сёме, обхватит руками так больно, что он вскрикивает, и – в голос:
– Сиротки мы с тобой, Сёмушка! И чего нас с тобой мать сыра-земля не забира-а-аить?
А то схватит его и давай толкать, чтобы он – лбом в землю:
– Молись, внучек! Проси Боженьку, чтоб простил грехи наши да оборонил безгрешную деву Марию. Молись, ты – чистэ дитя, Господь услышит тебэ! – и она чуть не ломала его, стараясь поставить на коленки перед углом с иконкой.
Сёма вырывался, хныкал, а то со слезами уходил от бабушки прочь.
…Уже большим узнал он, что мама в ту ночь, когда не смогла добудиться его, ушла пешком в райцентр, чтобы добиться правды. Но там правды не оказалось, и засудили её на полтора года.
А тогда Сёма долго-долго ждал свою маму. Сначала – сидя на завалинке дома. Потом – посреди деревенской дороги. Сядет прямо в пыль и глядит, глядить вдаль. Но мама всё не шла и не шла.
В деревне все жалели Сёму, говорили, что Мария не виновата, она не разрешала Феньке брать молоко, а если и разрешала когда, то ради её маленьких детишек, и об этом не обязательно было свистеть всем и всяким.
…Детство – оно, конечно, радужное. Но разве есть в радуге на небе… черный цвет?
Сёма любил сказки. Но маме рассказывать их было некогда. Фрося, может быть, и знала, но, по словам мамы, «у неё иголка в заднице». Зато бабушка не отказывала внуку, но любила покуражиться.
– В некотором царстве, в некотором государстве, – начинала бабушка, и Сёма замирал, – жили-были старик со старухой. Не было у них ни сына, ни дочери. Окна были все заколочены… Бр-р, страшная сказка! – делала бабушка испуганное лицо. – Жалко мне тебя, Сёма, напугаешься. Не буду рассказывать.
Сёма начинал скулить, упрашивать бабушку, а та отнекивалась, куражилась, потом начинала – про Кащея, про Бабу-ягу, про разбойников.
И тут всегда случалась закавыка. В некоторых бабушкиных сказках хитроумная Василиса спасала Иванушку, связав разбойников своими отрезанными косами. Эти злые разбойники легонько разрывали железные цепи, а женские косы разорвать не могли.
– Так не бывает! – сердился Сёма. – Рази волосья крепше железяк?
– Они, волосья-то, один к одному! А ежели один к одному, то они – сильная сила, крепше железа, Сёмочка.
Всему верил в сказках Сёма, а этому поверить никак не мог.

Глава 8

ФРОСЯ – ДОЯРКА

После того, как Мария Лубина ушла на суд и не вернулась, заведующей молочным гуртом назначили Феню Лымареву. А управляющий крепко задумался, кто же будет доить её коров. И тут ему на глаза попалась Фрося.
– Сколь тебе годков, девонька? – спросил он.
– Пятнадцатый.
– Чего ж не работаешь?
– Да я, дяденька...
– Чай, война идёт, дорогуша! Помлаже тебя девки трудятся. Иди на сестрину ферму, примешь группу Лымаревой. Да собирайся на выпаса.
И в доме началась суетня. Бабушка укладывала кое-какой харч – картошку там, лук, крупу и соль. Жизнь-то на выпасах долгая, всё лето. Фрося перестирывала и чинила свои и Сёмины тряпки.
– Доню, а як с Зорькой-то? Я же одна тут не управлюсь.
– Да говорила я, мамо, управляющему, чтоб с нами, на выпаса. И слухать не хочет. Пускай, говорит, в единоличном стаде ходит...
Сёма с Фросей попали на последнюю подводу, запряжённую двумя коровами. Бедные бурёнки, не окрепшие после зимы, еле тащили телегу, да к тому же обе не были приучены к ярму: то одна тянула сильнее, то другая, и подвода от этого рыскала из стороны в сторону.
С горем пополам к вечеру приехали на место, стали разгружаться возле одного из бараков.
Их было три, барака, по числу гуртов. Стояли все три в рядок, прямо под высоченными берёзами, так что казалось: березы опустили свои ветви на крыши, чтобы был еще один собеседник им.
Кое-кто из молоденьких доярок зауросничал: мы, мол, подружки, хотим быть вместе. Управляющий резанул:
– Вы мне тут подолами под носом не трясите! Подружки... Живите по гуртам, а там, после доек, разбирайтесь, кто кому и какая подружка.
Фросе с Сёмой отвели комнатку с краю барака. В комнатке был узкий деревянный топчан да небольшая плита.
– Во какие хоромы! – воскликнула нянька. – Травки с цветочками на пол накидаем и заживём по-барски, а, Сёма?
– Заживём, – отвечал он, придумывая, как бы скорее улепетнуть к пацанам.
И тут за леском, к которому притулились доярочьи бараки, раздался жуткий рёв.
– Чо случилось? – послышался испуганный крик.
– Ой, бабоньки, не иначе, быки передрались!
– Колька! Ванька! А ну – в барак! – закричали матери, сзывая детей.
Рёв не смолкал, стали доноситься ухающие удары.
Любопытство одолело всех. И доярки, и ребята побросали свои дела в комнатах, высыпали на улицу. Тут из-за леска на взмыленной лошадёнке выскочил пастух.
– Бабы, айда выручать Батуна!– закричал он.
– Да ты толком скажи, чо там стряслось! – закричали ему.
– Коров передо мной прогнали, – не слезая с лошадёнки, стал рассказывать запыхавшийся пастух. – Чия-то бурёнка не дотянула, рухнула и глаза закатила... Ерофей еле успел полоснуть её по горлу. Тушу-то потом уволокли, а кровь в пыли ишшо, видать, не высохла, а тут я с быками! Они как учуяли, так и взъярились. Сперва друг дружка волтузили, а потом сдуру за Батуна всем гуртом принялись. Прижучили его с четырёх сторон, он озверел, боронится от них, аж пена во все стороны, а я за подмогой к вам...
Пока пастух рассказывал, за лесом притихло.
– Слава Богу, кажись, угомонились!
Но не успел пастух перекреститься, как совсем рядом затрещали кусты, и к бараку вырвался здоровенный красно-белый бычина, с налитыми кровью глазами. Доярок и детей как ветром сдуло, а пастух прямо с лошади сиганул в одну из дверей барака. Бык, а это и был Батун, взревел и, не зная, на ком выместить злобу и боль, долбанул широченным лбом в угол крайнего барака. Строение загудело, на шею быку, всю в пене и крови, посыпались обломки самана. Без передыху бык принялся долбить второй угол, и стало казаться, что барак развалится, но вдруг Батун остановился, повёл ноздрями и рванул к видневшемуся вдали загону, там давно ждали дойки стада коров.
– Господи, чо будет? – выглянул наружу кто-то из доярок.
Даже издали брала жуть от той ярости, в которой пребывал Батун. Он подлетел к загону, с ходу всей мощбю ломанул ворота и ворвался к коровам. Коровы встретили его приветливым мычанием...
– Вылезай, бабоньки, теперь он угомонится,– раздался смех.– Воевать с коровами не будент…
– То верно. Да и пора доить, коровки вовсе истомились.

ВЕЧЕРОМ, ПОД НЕБОМ…

Дойка затянулась допоздна. Возбуждённые доярки покрикивали на коров, а беспокойные коровы шарахались от них, не давались, как всегда без уроса, доиться.
И ребятня в этот вечер не находила себе места. Поперву матерям было страшно разрешать детишкам заводить костры возле бараков: пацанва не утерпит, заиграется с огнём – до беды недалеко. Но началось всесветное чесание: комарья здесь было столько, что хватило бы на всю деревню, да и не на одну деревню. А потому, хоть и не было велено, мальчишки и девчонки стянулись к загонам, сидели возле фляг, где заведующие гуртами замеряли молоко. Тут горели и костры, чтоб было виднее замерять молоко, и чтобы комары не так докучали дояркам, да и коровам.
Когда широкой струёй из ведра в молокомер, а потом во флягу льётся душистое парное молоко, даже сытый не удержит слюнок. А как уж было терпеть детям, когда их матери опрастывали вёдра с тяжёлой, сладостной влагой! Сначала будто чья-то рука берётся за твои внутренности: сжимает их, сжимает и начинает медленно тянуть. От этих сжатий сводит скулы, тискает живот, не хватает воздуха. А неведомая рука уже, кажется, выдирает всё твоё нутро. И никакие слюнки тут не текут, их уже нету, они проглочены, и горло судорожно сжимается и разжимается, всё ищет эти слюнки. Перед глазами начинает мельтешить, в голове гудит...
Доярки, конечно, помнили, за что получила срок Мария. Но ребятам всё равно перепадало по кружечке молочка. «Никто ж с фермы не уносит!» – сказала бы любая из матерей, если б кто-то посмел упрекнуть её за то, что плеснула тайком эту кружку в жадный рот своего дитёнка.
После дойки, усталые, семейно или подружка с подружкой, сошлись доярки у бараков. И сразу зажглись костры – множество, считай, по костру на одну-две кастрюльки.
Эти костры – незабываемое зрелище: когда мимо них пробегали с кастрюльками женщины или с пучками хвороста мальчишки, тени укорачивались, удлинялись, змеились, сказочно изгибались, а перекрываемый ими огонь то вспыхивал, то угасал. Казалось, что тут сами черти захороводводились.
После малых, «кухонных», костров разводился большой, один на всех, костёр. К нему вскоре и сгоняли матери всех детей: не мешают, на виду, да и… редко какая мать долго могла вынести возле себя жадно ждущее еды дитя. Ох, тяжки для матерей голодные детские взгляды!
– Геть, вон к товарищам! – кричала то одна, то другая.
Осветительный костёр был и вроде общей столовой: сюда шли со своими мисками и тарелками, наполненными едой, рассаживались и начинался общий ужин – и виднее, и аппетитнее, когда вместе, да и прятаться не с чего: у всех в чашках святая простота:. картошка-кормилица, гриб печерица, найденный под сгнившим навозом, а если супец, то с лебедой, крапивой, а за говядину в нём – суслячья тушка…
Поев, взрослые крестились в сторонку и сидели, задумчиво глядя в огонь, а неугомонная ребятня опять принималась носиться, куролесить. И за хворостом бегали, и просто гонялись друг за дружкой.

ОЙ, ТАМ – НА ГОРИ…

Сёма не бегал, сидел, прижавшись к няньке. Ему было с непривычки страшновато. По сторонам глянешь – густая темнота, а вверх – та же темень. Маленькие блёсточки звёзд вверху кажутся такими же далёкими, как на дне бездонного колодца. И всё время кажется, что из этой черноты со всех сторон к тебе кто-то тянется своими чёрными лапищами и вот-вот схватит. Сёма опускал глаза к костру, и становилось не так страшно: весёлый, сильный и бесстрашный огонь защитит его ото всех опасностей.
Дивное диво – ночь на выпасах! Кажется, вокруг вроде полнейшая тишина. А тишины ночью вовсе не бывает: то птица прошуршит, то зверёк пискнет, то крупный кто-то шумно вздохнёт. Даже тихони-комары ночью гудят громче – словно в трубу! И все-таки, если сам не молчишь, да другие не молчат, то только здесь и шум. А за пределами этого круга – полнейшая тишина, тёплая, уютная и жуткая.
У костра всегда наступит тот момент, когда всё, наконец, смолкнет. Никаких звуков – только потрескивание углей, да гул пламени. И тогда непременно родится новый звук – протяжный, щемящий душу:

Ой, там на гори-и,
Ой, там на круто-ой,
Сидела пара голубей...

Голос у Тани Гайдарь дрожит, переливается, как у жаворонка. Вот-вот оборвётся, но сразу десяток голосов доярок стремится ему на помощь, рекой захватывает маленький первый ручеёк...
Они сидели, паровались,
Сизыми крылами
Обнимали-и-сь...

На мгновение замирают голоса, только треск костра вместе с языками пламени отлетает в небо, к звёздам, которые, кажется, спустились пониже, чтоб послушать песню. Вдруг в мелодии порыв, угроза:

А где и взялся
Охотник-стрелец,
Убил, разлучил
Пару голубе-е-ей!

И кто-то из женщин вскрикивает, в слезах кидается к бараку. Песня, как подраненная птица, падает в траву.
– Ой, лышенько, – звучит тоскливый, наливающийся слезами голос, – может, завтра и мне, как Евдокии, принесут похоронку…
– Ну, бабоньки, посидели – и ладно! Завтра вставать чуть свет, – решает за всех одна из двух зведующих.
Матери уходят в барак готовить постели, а ребятня подавленно
молчит у костра. Мальчишки и девчонки не мучаются так по отцам, ушедшим на фронт, как их матери по своим мужьям. Но в эту тоскливую минуту и до детворы дотягивается жуть далёкой войны.

ПО ГРИБЫ

Сёма рассудил, что раз никто его не поднял с постели, раз возле барака не видать пацанов, значит, они пошли в дальний лес, за кобчиками, и вернутся не скоро. А значит, ему можно смело полазить по окрестным колкам, наискать грибов.
– Пока нянька с дойки вернётся, я чо-нибудь найду! – сказал он самому себе.
В лесу всегда хорошо, а утром – особенно.
Прохлада... Солнышко сквозь листву не палит, а узорчато светит, по-дружески помогает увидеть то, что скрыто листвой, травой, сушняком… Ни пот со лба, ни комары не досаждают человеку – ему всё видно и всё слышно. Даже самые тоненькие звуки слышны далеко-далеко. Даже самые малые грибные тайнички легко видятся.
Сёма упирался руками в колени, поэтому при ходьбе сильно наклонялся. А что ещё надо, когда ищешь грибы или ягоды? Наклоняйся  да наклоняйся пониже – и всё увидишь. Наверное, потому Сёма и не отставал в сборе лесных даров даже от ребят постарше. Он, конечно, уставал быстрее, часто присаживался, не то, что мальчишки, у которых, как говорит бабушка, ноги прямиком вставлены. Зато сидя он всегда пару лишних грибов из тайничков лесных вытягивал.
Нынче грибки явно захотели обмануть раннее лето, повылезало их видимо-невидимо. То там, то там выглядывают из-под прелой листвы. Сёма сразу же выглядел под кустиком свеженькую-свеженькую сыроежку, и тут же чуть носом не уткнулся в важный подберёзовик. Нашёлся и словно обрызганный росой груздочек. Откуда бы ему сейчас-то быть?
В их семье грузди любили и считали их самыми серьёзными грибами. Ведь сколько бы ни лежал груздь в кадушке, придавленный сверху тяжестью, а вынешь его – всё такой же красавец. Другие же на сковородке или в банке сразу теряют вид, не поймешь даже, что это за гриб.
А ещё они с мамой любили находить волнушку. Она самая красивая из грибов! Стоит среди прелой листвы и сучьев, а то и среди зелёных стеблей травы как яркий цветочек. По розоватой её шляпке узоры волнами расписаны – не насмотришься. А срежешь ее – не хочется класть в кошёлку, так бы и нёс на ладошке и любовался!
...У дверей барака Сёма выложил на траву собранные грибы. Больше всего ему все-таки попалось подберёзовиков да подосиновиков, крупных, свежих, нашлось и с десяток маслят. Будет няньке на жарево! Не убереглись от его взгляда и несколько груздей. К ним Сёма отложил и сыроежки – синявочки, краснявочки, желтянки. Этих надо как-то засолить… Он вынес миску с водой и стал промывать своё богатство. Приедет Фрося, пусть дальше кумекает, чего с этим богатством делать.
Сёма далеко увидел ребят. Они брели усталые, наверное, вспотевшие, но, вскидываясь, разговаривали бойко, значит – с добычей. Подходя к бараку, пацаны не разбрелись кто куда, а повалились на траву рядом с Сёмой. Принесли они трех молоденьких кобчиков; те сердито выглядывали из перегнутых пополам ребячьих кепчонок да норовили своим кривым клювом кого-нибудь долбануть. А долбает птенец кобчика не хуже взрослого! Хоть и желторотый…
Колька Луговой, видать, сразу застыдился, что не разбудил Сёму, бросил друга, когда собирались за такой интересной добычей, потому что, как только подошёл, скорчил виноватую мину:
– Вишь, Сём, не повезло. Только три птенца и есть.
Тут он увидел Сёмино грибное богатство и чего-то сразу сообразил:
– А знаешь, я тебе своего отдам! Мамка всё одно выкинет. Где ты шляешься, закричит, занялся бы делом, закричит...
Сёмины щёки вспыхнули – о кобчике он мечтает всё время, ещё только поговаривать начали о поездке на выпаса, а он всё думал, кого бы подговорить, чтоб принесли ему кобчика. Самому-то не по силам…
– Слухай, Сём! Ежли ты дашь мне грибков, мамка поди и не скажет, что я лодырь. А?
Сёма тут же согласился. И пока Колька собирал в подол грузди и сыроежки, Сёма восторженно разглядывал своего кобчика. Был он совсем желторотый – вот такой и нужен для приручивания. Перья уже покрывали его тельце, только из-под них немного проглядывал пушок, да живот был в мелком пушку. Если подкормить его как следует кузнечиками, а особнно кусочками суслятины, он скоро подрастёт, хозяина хорошо запомнит, и, глядишь, пролетая над бараком, откликнется на зов «Коба! Коба!», а то и опустится на руку хозяина. А, может, как у некоторых ребят бывало, так приручится, что с ним и за добычей пойти будет можно – за сусликами, тушканчиками…

«СТРАХОЛЮДЬЕ!»

Завтрак на выпасах оказался уж очень поздним, почти обедом. И всё потому, что во время утренней дойки приехал управляющий (да на таком новом коне, что ахнешь!) и нагонял всем за то, что коровы загнаны в грязные загоны. И пришлось дояркам лопатами да вилами выворочать навоз, повыбрасывать за изгороди. Вот и осталось времени только перехватить наскоро. И – опять в загоны. Доярки от этого прибежали домой злые, на ребят посыпались шлепки-затрещины и разные слова.
И Фрося заворчала на Сёму, когда увидела, что он занят птенцом:
– Хоть бы хворосту собрал, устала вон как, а ты...
– Я вон грибов нашёл сколько, а ты...
Он продолжал мастерить кобчику гнездо из веток и травы. А птенец сидел привязанный за ногу к палке, вращал головою, угрожающе раскрывал кривой клюв и угрожающе шипел.
– У-у, страхолюдье! – сказала Фрося брезгливо. – Гляди, чтобы он глаза тебе не выклевал.
– Не выклюет, он хороший.
Фрося разожгла костёр, поставила таганок со сковородкой, собираясь поджарить подберёзовики и маслята.
– Нянь, я сбегаю в тот барак. Кобчика бы покормить, а у ребят суслик есть.
– Я тебе сбегаю! – рассердилась она. – Терпеть не могу твоих сусликов. Блевать меня от них тянет. Лучше кузнечиков для чуды своей налови…
Кузнечиков птенцы не любили, это Сёма не в пример няньке знал. Ну что делать – поймал он одного и принялся потчевать птенца. Тот крутил головой, не давался, но Сёма ухитрился поймать его за голову и запихнуть в клюв ножку кузнечика. Птенец сидел потешный: глотать кузнечика не хотел, и ножка торчала у него из клюва.
– Ну, глотни, миленький, глотни, – умолял Сёма.
Кобчик, наверное, понял, что ему добра желают, – дёрнулся всем телом, чуть с лап не свалился, но проглотил невкусную еду.
А тут и у самого Сёмы «раскрылся клюв». От сковородки с грибами пошёл такой запах, что Сёму всего закрутило. Он не мог дождаться, когда нянька дожарит грибы, готов был хватать их такими, какие есть сейчас.
И такое было, считай, возле каждой двери барака. Мамы спешили скорее сделать еду, а ребятишки скулили, теряя всяческое терпение от голода. Еще бы не скулить: время почти обедешнее, а у них только завтрак...
Ох, уж эта мамина работа! Вся ты ей отдана – и вставай ради нее с третьими  петухами, и ложись, когда всё вокруг уже давно спит, и о детках думай, думай…

Глава 9

РАЗБОЙ СРЕДЬ БЕЛА ДНЯ

Из-за колков к загону приближалось небольшое стадо. Сёма понял, что это гонит совхозных телят Васька Приклад. Над этим 15-летним дылдой потешались все ребята: всегда он, как в соломе вывалянный, – и в волосах солома, и на штанах прицепилась солома. Идет за стадом, а глаза полузакрыты, будто его ещё не разбудили. И когда Васька вдруг заорал благим матом и помчался к баракам впереди телят, все дружно захохотали, решив, что пастушку вздумалось подурить и тем выказаться. Но телята тоже заметались, значит, что-то случилось.
– Волки! Волки! – вопил Васька.
И тут все увидели, правда, не волков, а волка, но уж больно нахального. Несмотря на белый день и возникший гомон, этот зверюга – считай среди деревни! – наскакивал на рослого бычка. Хватанёт и отскочит, хватанёт и отскочит. Бычок взмыкивает, качается, опять тянется за стадом, а волк – своё. Люди, наконец, очухались, похватали что под руку попало, даже свои ложки, и бросились навстречу стаду, крича, что взбрело:
– У-лю-лю!
– Ё.. твою!
– Брысь отседа!
Орава людей неслась к волку, а он – хоть бы хны! Так всё и наскакивал на бедного бычка, вырывая каждый раз по клочку кожи с мясом и тут же заглатывая, так и наскакивал. И уж когда совсем близко подбежали доярки, он отскочил немного, присел, будто спрашивая: «Чо вам надо, чо мешаете обедать?».
Обгоняя доярок, промчался с колом в руке эвакуированный литовец Роберт Бочковский, «зав. молоканкой».. Он уж добежал до зверя, стоит замахнуться – и уложит серого! Только тогда и отскочил волк. Подпрыгнул на месте, развернулся задом к мужику и – махом пошёл к далёкому лесу. Однако, отбежав с полкилометра, снова, стерва, сел, словно предупреждая: «Дальше не побегу! Попробуй – подойди!».
Взбудораженные люди вернулись к баракам и принялись доедать свой завтрак. А между делом награждали крепкими словами не волка, а управляющего, что оставил их без внимания. Тут и показался сам управляющий, Иванов Гаврила Федотович.
– Чего разлаялись! – прикрикнул он. – Подумаешь, волчонок забежал. Их война сюды вон сколь нагнала. Если кажного бояться… – но доярок было не остановить.
– Ты зубы, Федотович, не заговаривай! Кто-то не почистил загоны, а ты нас заставил?
– Какой день живём на выпасах, а хлеба и сёдни нету!
 – Батун сдурел, никому проходу не даёт, а ты-то первый в штаны наклал!
– Волки, считай, с тарелок едят, а ты шуткуешь, одноглазый чёрт!
– Ладно, без крику, бабы! Пришлю и хлеб, и ветеринара, и Кабаса. А вы не кричите, не то супцом захлебнётесь! – с этим и уехал.
Доярки долго еще кричали. Это ж не шуточное дело: волк средь бела дня на глазах у людей треплет скотину! А ежели завтра он возьмется за детишек? Война, она, знамо дело, многих голодом держит…
Иванов не соврал. На другой день привезли хлеб за все минувшие дни недели. Следом за хлебовозкой, грызясь и играя, неслась стая гончих во главе с борзым кабасовским кобелём Дозором. А за собаками еле поспевал на низенькой лошадёнке старый казах-охотник Кабас. Иванов, видать, удачно навёл его на волчий след, потому что у Кабасова седла уже болтался серый. Может, даже тот, что терзал телка.
Под вечер управляющий привёз ветеринара с центральной усадьбы совхоза. При виде щуплого старичка доярки расхохотались:
– Вот это дохтур! Да чо он сделает с Батуном?
– За хвост ухватит и...
– Да ему за хвост только и осталось хвататься...
Но смех был недолгим. Трое дюжих литовцев (из эвакуированных) по приказу Иванова заарканили Батуна в коровьем стаде и вытянули из загона, а потом так прикрутили за рога к толстенной сосне, что бык, наверное, света Божьего не взвидел.
Как ни ревел на всю округу, как ни рыл ногами землю Батун, подпустил он к себе тщедушного коровьего доктора. А тот не упустил момента, показал, на что способен: люди глазом не успели моргнуть, как он длиннющими щипцами ловко проткнул ноздрю быка, продел в неё кольцо и накрепко стянул его. Тут же старичок набросил на рога бугая ещё одну цепь и продел её через то кольцо.
От дикого рёва съёжились все, кто был вокруг, особенно ребятишки. А старичок, лихо проделавший столько дел, похлопал Батуна по мощной шее:
– Ну-кось, голубчик, как теперь будем буянить?
И всем показалось, что в налитых кровью глазах быка промелькнуло уважение к умелому ветеринару.

К БЕДНОЙ БАБУШКЕ…

– Фроська! – окликнул управляющий. – Собирайтесь с племяшом. Олёна ваша крепко захворала... Группу Лымаревой оставь – сама управится, не зима…
В деревню приехали поздно. Нянька бросилась в избу, чуть Сёму не зашибла. Бабушка лежала в потёмках, постанывала.
– Мамочка, что с вами? – спрашивала Фрося.
– Надорвалась поди... – прошептала бабушка. – Сэрце так и разрывается... Я Манечку во сне бачила... Внучек, дэ ты?
Сёма ткнулся под её вялую, холодную руку.
– Ось и добре, шо вы усе тут, – проговорила бабушка. – Мэни лэгше помирать будэ...
– Ой, мамо, не надо…Не надо так! – Фрося уткнулась матери в грудь и завсхлипывала.
– Шо ж плакать-то, доню?.. – бабушку было еле слышно. – Мабуть, прийшов и мий черед... У Манечки... я надысь бачила... беда... В лазарете будто вона... – бабушка затихла.
– Мамо, я творожку привезла,– забеспокоилась Фрося.– Вы же не ели, наверно?
– Чайку б я попила, донюшко...
Фрося наконец догадалась зажечь керосинку. В избе посветлело. Всё в ней было разбросано, не прибрано. Сёма подумал, что, наверное, бабушка уже давно лежит. Всеми брошенная и забытая.
Нянька, зная материну привычку всегда иметь запасец, пошарила на припечке, нашла щепочки и бересту, разожгла печь. Поставила к огню чугунок с водой. ПРинялась искать на полочках какую-никакую еду.
Утром Фрося разбудила Сёму рано:
– Зорька наша у Калашниковых в загоне. Выгони в стадо. А я бульончику сварю, совсем ослабела бабуня твоя...
Тётя Катя Калашникова уже подоила свою корову и встретилась Сёме с ведром с руке.
– Иди, иди, Сёмушка. Я тебя парным молочком напою, – говорила она. – Как там бабушка? Я к ней забегала – она спала...
– Сёдни вроде лучше, – сказал Сёма, отпивая пенистое молоко из большой алюминиевой кружки, – порозовела вроде.
– Вот и славно. Глядишь, на поправку пойдёт.
Тётя Катя разлила молоко по кувшинам, скинула передник, заторопилась:
– Мне, Сёмочка, на работу надо. И вот беда – Коленьку не с кем оставить, дочка у меня загостилась... где-то... Может, ты побудешь с Коленькой? Поиграешь?
– Он поди реветь будет?
– Да он уже большенький. Правда, Колюшка? – она принялась одевать сына, который в это время хитренько выглядывал из своей кроватки. – Вы тут посидите чуток, а я коровок выгоню...
– Тёть Кать, а можно – я? – Сёма заволновался, давно уж не приходилось ему с Зорькой поласкаться.
– Да выгони. Бурёнка наша, знаешь, смирная. А ваша Зорька по тебе исскучалась, поди... От Бурёнки она не отстанет, только выпусти их.
Сёма пошёл в загон. Бурёнка жевала свою жвачку и глянула на него спокойно, без интереса. Зато Зорька обрадовалась, сразу подошла к воротцам, стала голову просовывать сквозь жерди, норовила лизнуть вернувшегося друга...
– Зоренька, Зоря,– погладил он её по морде. Тёлочка тоже ответила лаской, лизнула мокрым шершавым языком его руку.
Стадо уже проходило мимо.
– Хозяева! – взывал пастух, стреляя бичом. – Заспались, родимые?
– Бурёнка, ну иди, иди же! – звал Сёма корову, открыв ворота. Корова понимающе взглянула на него, поднялась и деловито отправилась вслед своим подружкам. Зорька взбрыкнула и подалась за нею. Сёма заметил, что Зорька с зимы стала совсем большой.

БАЮШКИ-БАЮ...

Тётя Катя и вправду спешила. Пока Сёма выпускал скотину, она успела одеть и усадить за стол сынишку, в две тарелки наложить пшённой каши с молоком.
– Садись, садись, Сёма, – говорила она, завёртывая – в тряпочку пирожки. – Пирожочки, Коленька, надо отдать Сёминой бабушке. Помнишь бабушку Олёну? А Сёму слушайся, не плачь... – она быстро накинула на плечи старенькую кофтёнку и взялась за ручку двери: – Ну, вы тут, Сёма, завтракайте, а я побегу. Посуду на столе оставьте... А играть можете хоть у нас, хоть у вас. Ладно?
 Фрося встретила их на крылечке бабушкиной половины:
– Загостился ты, Сёмка, гляжу... А-а, Колюшка! Здравствуй, здравствуй. А где ж твоя нянька?
– Загостилась, паразитка... – ответил карапуз чьими-то словами.
– Ух она, вредина! – тем же тоном сказала Фрося.
– Гостюет себе, а тут все... надры-дры-ваются...
– Да ты уж на неё не обижайся, – погладила его по голове Фрося и негромко сказала племяннику: – Вы, Сём, поиграйте, на улочке, а то бабушка заснула...
Сёме с такими маленькими ребятишками возиться не приходилось, и он не знал, что делать с Колей. Вдруг вспомнилось ему, что на их с мамой половине избы где-то под кроватью должна быть та машинка – давний мамин подарок. Он велел Коле сидеть на крылечке тихо-смирно, а сам скрылся в своих сенцах.
Он давно не был в своей половине. С тех пор, как мама куда-то ушла и еще не вернулась. И теперь он боялся пустой комнаты, ему казалось, что там кто-нибудь есть. Домовой уж наверняка спрятался за печку или ещё куда...
Но маленький Коля ждал его, и Сёма набрался храбрости, откинул свесившееся с кровати рядно и полез в кучу хламья под кроватью.
Машинка стала совсем старенькая. Колесо с передка куда-то подевалось, краска вся пооблезла, пружина не заводилась.
И всё-таки она была ещё красивая, его машина. Они вовсю пипикали с Колей у крыльца, поперевозили комочки глины, щепки и уже собирались строить дом, как Коля вдруг захныкал:
– Я спать хочу-у.
Сёма сначала растерялся, а потом придумал:
– А пойдём, Коля, в огород. В подсолнухах от всех спрячемся…
Сговорчивый Коля пошёл. Они отыскали укромное местечко. Сёма нарвал вьющейся берёзки, сделал постельку, уложил на неё малыша.
– Мамину песенку спой! – потребовал Коля.
– А я так без песенки спал, – сказал Сёма.
– А я без песенки не буду! – заупрямился малыш.
– У-у, какой ты привиреда... – сказал Сёма. – Ладно, спою тебе, – и вдруг удивился, что в голову не приходит ни одна песенка.
– А-а, забыл, забыл! – задразнился Коля.
– Да ты тоже не знаешь! – Сёма решил обхитрить малыша.
– А вот и знаю, вот и знаю.
– Ну, тогда сам пой!
– А как я спать тогда буду? – удивился Коля.
– Так и будешь. Ты начнёшь петь, я подпою... а ты уснёшь.
– Тогда я мамину песню хочу...
– Какую мамину?
– Не сбивай, я щас... – Коля зашлёпал губами, вспоминая. – Вот:

А качи, качи, качи,
Плилетели к нам глачи.
Они сели на волота,
А волота склип, склип,
А Коленька спит-спит...

– А я другую знаю, - подхватил Сёма. - Слушай!

Баю-бай, баю-бай,
Не ложись, Коля, на край...

– А я тоже знаю! Я тоже знаю! – развеселился Коля:
Плидет серенький волчок,
Колю схватит за бочок...

– Сёма-а! – из бабушкиных сенцев с криком выскочила Фрося. – Мамка моя умерла! Бабушка твоя... – с криком она побежала от избы.
– И чо кричит? – проворчал растерянно Сёма. – Коле спать надо…

ЗАГАДОЧНАЯ СМЕРТЬ

И пошла к дому старой Олёны вся деревня. Подружки, ровесницы, знакомые старушки, женщины, что не уехали на выпаса. Грустный, крестящийся поток в чёрных платках вступал на ветхое крылечко, вливался в дверь, а потом выливался обратно. Над кучками женщин шелестел тихий разговор:
– Покойница-то смирная была...
– Христову  веру  блюла...
– Надоть помочь девчонке схоронить страдалицу...
– Да ить у их сродственники вроде есть...
– Хтой-то?
– В Утянке. Сродные племянницы – Василина да Евдокия...
Сёма в разговорах понимал не всё. Да и самой смерти бабушкиной понять не мог. Была-была она, и вот тебе – не дышит. Почему? Не понятно. А этот бесконечный хвост из всхлипывающих женщин в чёрных платках то давил на него, то смешил, и Сёма просто не знал, чего делать и куда деваться. Он помнил, как бабушка говорила ему однажды:
– Вот помру я, Сёмушка,  шо ж ты робыть тоди будэшь?
– А я тоже умру, бабаня. И нас с тобой вместе похоронют! – уверенно говорил он.
И вот тебе на: бабушка умерла, а он живой почему-то. Сёма даже пробовал умереть. Утром он нарошно не откликался Фросе, когда она тормошила его, покрепче закрывал глаза и затаивал дыхание. Но никак не умиралось! Само вырывалось дыхание, и сами раскрывались глаза.
К концу следующего дня в чёрном женском потоке случился переполох.
– Бабоньки! – горячо шептала и опасливо озиралась одна старушка.– Ить живая Олёна-то! Она вчерась-то прямая лежала! А сёдни? Вы гляньте: нога-то у ей, левая, поднятая!
– Ой, и впрямь! – одна из женщин снова заглянула в бабушкину половину и выскочила как ошпаренная. – И правда: вчерась она вся прямая лежала, а сёдни... нога согнутая!
Приехали родственницы из Утянки. В печали да слезах они побыли недолго. Переступили порог, склонились на мгновение над умершей и сразу взялись верховодить.
–У вас деньги есть, сестра? – спросила Фросю старшая, Василина.
– Ой, лёль Васёна, не знаю.
– А мясо, картошка, крупа?
– Картошки было чуток. В подполе.
– Мясо?
– Две курочки вон остались. Петушков за зиму... всех...
– А как с поминками-то будем?
Тут до слуха утянских гостий дошли разговоры о согнутой ноге Олены…
– Может, она и вправду живая? – спросила испуганно младшая, Евдокия.
– Да где уж! Два дня не дышит! – отрезала Василина.
– Нет, сестра, так не гоже! – перекрестилась Евдокия. – Подождём...
- Тебе можно ждать! А у меня дома двое... ждут.
На следующий день все увидели, что бабушка опять лежит прямая. Решили еще подождать, не спешить с отпеванием.
Прошёл ещё день – лежала вся прямая. А завтра... всех старушек со двора как ветром сдуло. У Олёны снова была согнута нога. Или она-таки живая, или тут ведьмиными делами пахнет!
– Ну, милка, вы сами тут как-нибудь! – сказала Фросе Василина, тоже напуганная. – А нам ехать надо. Не взыщи...

СИРОТЫ

Фрося и Сёма остались совсем одни. К бабушке они заходить боялись, всё время были в маминой половине.
И день, и другой никто из деревни к ним не приходил. Бабы, спешащие по улице по своим делам, опасливо отворачивались, крестились мелким крестом. Сёму, когда он ходил в лавку за хлебом, все сторонились, отворачивались.
Нянька как-то сама пошла в лавку и вернулась вся зарёванная:
– Они все маму ведьмой кличут. Хоронить, говорят, по-христи-ански нельзя-а... Собираются кол осиновый… в могилу заби-ить!
Ещё несколько дней Сёма и Фрося жили в страхе, испытывая людское отчуждение. Уже не плакали, жили тем, что ждали, сами не зная чего. Наконец, Фрося осмелела и решилась хоть раз в день но заглядывать к матери. Однажды выскочила оттуда с жутким криком:
– Умерла! Умерла она, Сёма!
Деревенский люд на похороны не пришёл, как ни умоляла Фрося женщин и старух. Даже соседка тётя Катя куда-то уехала. Говорила потом, понурясь, что сестра в Мартовке занемогла...
Управляющий прислал двух глухих стариков с подводой, они и увезли бабушку. Люди смотрели в окошки, не осмеливаясь проводить односельчанку.
А среди пацанов нашлись злыдни, что стали дразнить Сёму ведьминым внуком. Надоело им дразнить его воровкиным сыном, так теперь – ведьмин внук... Правда, изгалялись издалека. Поближе было опасно: догнать-то Сёма не догонит, а ежели вблизи, может схватить рукой, а рука у него цепкая ого-го!
После похорон Фрося с Сёмой вернулись на выпаса. Нянька всю дорогу молчала как каменная, да и после ещё много дней обходилась с племянником одним-двумя словами.
Доярки и выпасовские ребята мало чего знали о загадочной смерти бабушки, так, кой-чего слышали, а потому сторонились новых деревенских сирот только поначалу, а потом стали жалеть. И вслух, и молча...

Глава 10

– БЕЖИМ, БЕЖИМ!

Колька Луговой закричал через порог:
– Сём, бежим! В колке – солдаты! Бежим же!
Пока Сёма протирал глаза и вылезал из-под дерюжки, Колька захлёбывался рассказом:
– Пацаны за кобчиками пошли, глядь, а там шалаши из брезента. А в них солдаты! Ты давай живей, а я за Петькой слётаю!
Настоящих солдат Сёма никогда не видал, разве только тех, что с финской тогда пришли, да тех, что с нынешней войны возвращаются, раненые да увечные. Так то ж не солдаты уже... Но торопиться он не стал. Чего зря торопиться? Ребята всё одно понесутся стремглав, куда ему за ними успеть! Потихоньку сам дойдёт.
Он слез с топчана, подошёл к плите, заглянул в сито, обёрнутое тряпкой. Два пушистеньких цыплёнка, увидев свет, радостно запикали. Сёме стало хорошо, и он улыбнулся жёлтеньким пискунам.
Потом он полез под топчан. Нянька велела, как проснётся, заглянуть к наседке. Наседка сердито закряхтела, норовя клюнуть, но Сёма ловко одной рукой оттолкнул её растопыренный клюв, а другой выхватил из-под неё еще одного цыпленка, еще мокренького, наверное, только что вылупившегося. Осторожно прижимая его к груди, Сёма выкарабкался из-под топчана. Положил цыпленка в сито, к двум его братьям. Основательно закутал сито тряпкой.
– Ну, чо ты? – опять появился Колька. – Бежим же!
– Да ладно уж, бегите сами, – хотел было отказаться Сёма.
– Ну, ты чо? – оторопел Колька. – Да мы не бросим тебя. Слово!
И Сёма решился. Он прикрыл дверь комнаты и поковылял за верным другом.
Пацаны, подхлёстнутые любопытством, то и дело срывались с шага, почти бежали. Сёма сразу стал отставать. Верный Колька, то убегая вперёд, за ребятами, то возвращаясь к Сёме, тараторил:
– Винтовки у их… Настоящие! Про каку-то линию... говорят... Бежим, а? – и он остановился возле Сёмы, чуть не плача.
Сёма тоже остановился, присел на землю отдохнуть.
– Коль, а ты мою няньку не видел? – вдруг спросил он.
– Она вроде в деревню поехала. За хлебом… Ну, бежим, а?
– Ты бежи, Коль... Мне домой надо...
Колька словно ждал этих слов, припустил, что было духу.
Когда Сёма вернулся к бараку, их дверь оказалась приоткрытой, а от сита за плиту метнулась серая тень. У Сёмы мурашки побежали по спине: возле сита пошуровал чей-то котёнок, даже с порога было видно дыру в тряпке, которой окутано сито. Сердце у Сёмы заколотилось,руки задрожали. Он подошёл к плите и сдёрнул тряпку. На дне сита испуганно вспискивали два цыплёнка, а третий, которого он совсем недавно положил сюда, лежал кверху лапками.
Сёма схватил его в руки и увидел, как безжизненно болтается головка цыплёнка, а на головке сквозь подсыхающий пушок проступает кровавая царапина.
– Не надо, миленький, – закричал Сёма, – не помирай!
Он принялся вдыхать в цыплёнка воздух, потом вспомнил, что птицу можно оживить, если раскачивать её из стороны в сторону. Она подумает, что летит, и оживеет. Он стал раскачивать цыплёнка на всю руку, раскачивать. С надеждой заглядывал в ладонь и опять раскачивал.
Подёрнутые жёлтой плёнкой глаза цыплёнка не раскрывались.
Сёма, как побитый, долго сидел возле плиты, держа в руках остывающее тельце. А те двое цыплят, что не попали под когти, утихомирились, дремали на дне сита...
За бараком, в коноплях, Сёма выкопал могилку. Завернув цыплёнка в лист лопуха, он закопал его, а над могилкой приспособил крестик из берёзовых прутиков...
А у сита опять разыгрывалась беда. Котёнок, про которого Сёма в горе совсем забыл, думая, что тот сбежал от страха… этот пооклятый котенок никуда не сбежал, опять принялся тормошить сито. Под его когтями оно вздрагивало, цыплята в страхе попискивали, а наседка под топчаном тревожно кряхтела.
Увидев Сёму, котёнок теперь не побежал. Серый чертёнок собрался защищать свою добычу, взъерошился весь, зашипел. Сёма не знал, чей это котёнок, он не видел, чтоб кто-нибудь из доярок вёз из деревни котёнка, но если бы этот злодей и оказался чьим-нибудь, пусть даже соседским, Сёма не остановился бы. Он схватил этого котёнка так быстро и цепко, что тот успел только мявкнуть.
...Поперву они с нянькой хотели посадить наседку на семь раздобытых яиц. Но не утерпели и два яичка съели.
– Ладно, – сказала Фрося, – пусть будет пять цыпляток. Где ж взять больше?
Потом два яйца пришлось выкинуть из-под наседки, они оказались болтунами. Фрося опять успокоила Сёму:
– Не горюй, Сёмчик. Три курочки аль петушка… тоже хорошо. Будет чего-нибудь на чёрный день!
И вот осталось два цыплёнка! Фрося убьёт Сёму, как увидит, что он проворонил котёнка...
– Ах ты, гад! Гад! – твердил Сёма и в беспамятстве мял котёнка обеими руками. Тот отчаянно верещал, царапался. Сёма вытащил его на улицу и привязал к колышку. Потом в остервенении он  швырял в котенка комьями земли. И опомнился только тогда, когда тот перестал шевелиться.
Сёма жутко напугался: Господи, что он наделал? Со слезами отвязал он серое тельце от колышка, понес за барак, в конопли…
 …Всё лето потом, когда кто-нибудь обижал Сёму, он уходил за барак, в конопли, садился у двух сделанных им могилок с крестами из берёзовых прутиков, горевал. Ему страшно жалко было и несчастных цыплёнка с котёнком, и самого себя, тоже несчастного.

ТАРЕЛКА ТВОРОГУ

Грустный и убитый сидит Сёма на порожке барака.
Проворонил цыплёнка… Казнил котёнка… Ладно, хоть похоронил обоих.
А приедет нянька – казнь будет ему самому. «Как же ты пустил в избу котёнка? – закричит она. – Куда глядели твои бесстыжие глазища? Чего будем исть-то зимой?»
И не выдержит нянька, запустит в него чем попадя.
А телега, с которой приедет Фрося из деревни, всё не показывается. Наверное, долго ждали хлебовозку, а то и саму продавщицу лавки. Пользуется, стерва, тем, что хлеб не вовремя привозят, и вертит хвостом где-то…
Чего бы такого сделать, чтоб нянька не так сердилась, думает Сёма. Клубники бы нарвать тарелку? Нет, уже не успеет. Избу прибрать? А чего прибирать? Вся изба-то – два шага сюда, два – туда, да и то всё занимают топчан да плита.
И решил Сёма сходить на молоканку, купить обрату иль творогу. Приедет нянька, даже если хлеба не будет, найдётся дома чего поесть. И, глядишь, смилуется, умерит злость...
– Ой, мамочка, – прошептал Сёма, – чего ж ты меня бросила? Возьми меня лучше с собой... в могилку-у... – и заскулил, расплакался.
…Когда он переступил порог молоканки, сразу почуял неладное. Тётя Линда Бычковская, жена заведующего, дяди Роберта, фыркнула, как кошка при встрече с собакой, и шмыгнула куда-то мимо Сёмы. А всегда-то такая ласковая была! «Съёмочка! – расплывалась она в улыбке, стоило ему переступить порог молоканки. – За обратом пришёль? Счас путет!..» – и тут же ему лили вместо литра вдвое больше.
«Ишь, стараются, – думал сердито Сёма, – будто я не знаю, из-за чего! Все видят, что дядя Альберт липнет к Фросе...»
Тут вышла Райна, дочь тёти Линды и дяди Роберта, и ласково заулыбалась Сёме.
– За обрат пришёль, Сиёма? Нет, за творог? Си-сичас путет... – и он ахнуть не успел, как Райна бухнула ему в тарелку Бог знает сколько творогу, да так сразу и впилась в него руками да глазами: – А скажи, Сс-съёмочка, наш папа к твой тёть Фрось... не приходиль?
– Нн-еет,– пролепетал Сёма, я не ввидел...
– Как? Ты не видел у фас дядя Роберт? – удивилась Райна, а сама глядела на него так, что у Сёмы в кишках засвербило. – Ну, карашо, карашо, Сс-съёмочка! Ты иди, иди домой... И приходи завтра... с тарелка... Мы тьебе еще творог... как это?.. накласть! Карашо?
– Так нам же только полкило полагается… – пролепетал он.
– Ничьего, ничьего, – заулыбалась Райна, – мы тебе еще дадим… Ты же сирот…
Сёма испугался этого разговора. Во всех бараках знают... Не только доярки, но и все пацаны знают, что сын заведующего молоканкой Альберт вязнет за Фросей. А дядя Роберт? Чего это он должен приходить к ним?
Сёме не понравилось, как мимо него шмыгнула злая вся жена дяди Роберта, как липла к нему тётя Райна, и в другой раз он ни в жисть не пошёл бы к ним за этим творогом! Чего они привязались к няньке? Но тут он вспомнил о цыплёнке, о том, что Фрося ему скажет, когда увидит, что цыплят осталось только два... И ещё ему стало жаль няньку: она так пластается, чтоб одеть и прокормить его, Сёму, вовсе не сына ей, а только племянника. А он вот проворонил цыплёнка, да ещё не побеспокоился, чтобы в доме было чего пожрать, пока она ездит для всех за хлебом...
И Сёма уже спешил к бараку, правой рукой держась за колено, а левой прижимая к груди полнющую тарелку белого, душистого творога. Ему так хотелось сесть на траву и схватить несколько щепоток этого творогу, ведь всё свело в животе, а в горле то и дело застревает ком слюней... Год назад Сёма так бы и сделал – сел бы в траву и черпал бы ладошкой этот творог, кидал в рот поскорее, – но именно год назад Фрося крепко побила его за то, что принёс ощипанную буханку хлеба.
– Глотничаешь? – со слезами спрашивала она. – Я работаю, надрываюсь... А ты глотничаешь? Не можешь утерпеть, когда за стол сядем? – и она била его и плакала.
Сёма присел отдохнуть. До барака было уж совсем недалеко, но он устал. «Вот нянька обрадуется, – думал, – а завтра творожников напечём!».
– Сёмушка, – склонилась над ним соседка по бараку тётя Паша, – ты схоронися где-нибудь. Нянька твоя чего-сь не в себе... Ищет тебя...
Сёма затрясся и шмыгнул в сторону с дорожки, в кустики. И тут же услышал знакомый крик возле барака:
– Колька! Я тебе все ноги повыдергаю, если не скажешь, где Сёмка! Петька, а ты не видал, где он? У-у, паразиты!
Мальчишки разбегались, кто куда. Фрося ловила их, но поймать не могла. А Сёма в кустиках не выпускал тарелку из рук.
Он просидел в кустах до самого конца вечерней дойки.
Закончилась дойка, доярки сдали молоко заведующим гуртами, повесили стульчики на изгородь загона и, усталые, но с шутками, со смехом пошли к баракам.
Сёма выбрался из своего укрытия и решил ждать няньку прямо на дорожке. При людях она не станет драться, надеялся он.
Друг друга они увидели разом. Сёма съёжился, Фрося быстро шагнула к нему.
– Стой, девонька! – вдруг раздался голос тёти Паши. – Не смей трогать мальчонку! Постыдись сиротства его!
А Фрося была уже возле него. Сёме показалось, что она замахивается, и он втянул голову в плечи. Но голос Фроси прозвучал совсем не так, как он думал:
– Погодь, тётя Паша... Сами мы... разберёмся.
Нянька увидела тарелку, взяла её из рук Сёмы, поставила прямо на землю. Сама села рядом с Сёмой, потом приподняла его легонько и посадила к себе на колени. Тихо-тихо прошептала:
– Оба мы с тобой сироты... Я больше никогда тебя бить не буду, Сёмочка... – и она заплакала.
Доярки, переговариваясь, уходили к баракам. Фрося и Сёма так и сидели, обнявшись. Тарелка с творогом белела на чёрной земле...

ПОПОЗЖЕ, НОЧЬЮ…

Сёма обычно спал на топчане, а Фрося стелила себе на полу. Переполненный благодарностью и любовью к няньке, он в этот раз напросился лечь с нею рядом. И только они устроились, только Сёма намерился попросить няньку рассказать ему какую-нибудь сказку, как откинулся полог, прикрывающий дверь в барак, и к ним прошмыгнула Таня Гайдарь, деревенская певунья, самая бедовая девка и Фросина задушевная подружка.
– Фрось, я к тебе… Пошептаться.
– Кладись рядышком...
– Ой, и Сёма тут! – воскликнула Таня.
– Сём, а может, ты сёдни на топчан пойдёшь? – спросила Фрося.
– Ну, нянь... – умоляюще протянул Сёма.
– Ладно, ладно! – сказала она. – Мы, Тань, попозже пошепчемся...
– Ага, – согласилась та.
– Нянь, а ты сказку обещалась, – зашептал Сёма Фросе на ухо.
– О, Сём! Я расскажу, – перехватила ответ Таня. – Слухай и запоминай... Жил-был царь. У царя был двор. На дворе был кол, на колу – мочало... Сём, не сказать ли сначала?
– Ну, скажи.
– Я и говорю: жил-был царь. У царя был двор. На дворе был кол, на колу – мочало. Не сказать ли сначала?
– А ну тебя, тёть Тань, ты обманываешь! – обиделся Сёма. Он сердито повернулся на бок, чтоб лежать к ним спиной.
– Фрось, а ты слыхала – к нам солдатики появились? – зашептала на всю комнату Таня. – Их до нас пустят, как мыслишь?
– У тебя шепоток – на весь роток! – упрекнула подругу Фрося.
– Да ладно тебе! Пустят, а?
– Почём я знаю?
– Фрось, а может, полог-то поднять? Духотища у вас! А комары, поди, не полетят в темь-то?
– Чего ж не поднять…
Нянька скользнула к дверям, приподняла холст, что служил пологом, вдруг вскрикнула и шарахнулась назад.
В постель между Таней и Сёмой ухнуло что-то тяжёлое.
– Ах ты, гад! – вскрикнула Фрося и кинулась на улицу. – Я тебе глазищи повыцарапаю! - кричала она, с кем-то возясь.
Раздался мужской вскрик, потом послышался топот убегающего. Таня вскочила, зашарила по плите, ища спички и керосинку.
– Гад какой! – Фрося вошла, тяжко дыша. – Вот, Тань, спички…
Загорелась мутным светом керосинка. Перепуганный Сёма глянул напостель и обомлел: рядом  с ним лежал здоровенный кол от изгороди.
– Альберт, что ли? – спросила дрожащая Таня.
– Кто ж еще? Он, недоносок… – сердито сказала Фрося.
Она склонилась над Сёмой, молча взяла его и переложила на топчан. Пошла к двери, прикрыла её, навесила крючок.
– Давай ложиться, – сказала Тане, – вставать рано.
Они загасили керосинку. Сопя, улеглись. Притихли.
А Сёму начало потихоньку трясти.
– Зря ты с его отцом сёдни поехала! – сказала Таня.
– Да ладно тебе! – осердилась Фрося.
Сёма знал, что мужики да парни, бывает, дерутся друг с дружкой из-за баб да девок. Тёть-Таниному брату даже голову пробили железякой, что не уступал кому-то свою матаню.
«А чего он в няньку кольё-то швыряет? – обозлился он на дядю Альберта. – Она ж не мужик... Эка невидаль – с батькой его прокатилась в деревню за хлебом...», – и он заснул, уверенный в правоте своей няньки.
Опять ему снилась мама, как пришла она к нему ночью, тихо-тихо, но он все равно услышал ее сквозь сон, улыбнулся ей, потянулся к ней руками, а она взяла его к себе на коленки и давай баюкать, словно маленького, как когда-то давным-давно, когда у него и нога-то еще не болела…

Глава 11

СВОРА КАБАСА

Идти было не близко – солдаты расположились аж в дальнем колке. Но Сёма шёл и шёл, изредка присаживаясь на траву отдохнуть. Его подгоняла обида. Он решил, что дойдёт, хоть умрёт.
– Жадины! Жадины! – повторял он то и дело, вспоминая, как увидел у ребят белые штуковины, похожие на снежных баб. Они, конечно, маленькие и сделаны из фарфора, а не из снега, но ему тоже таких надо бы!
Когда Сёма похоронил котёнка и, ещё шмыгая носом и вытирая слёзы, вышел из-за барака, он увидел, как ребята играют в войну этими белыми штуковинами. Выстроили их рядами, а теперь размахивают руками и орут:
– Урра! Ур-ра! В атаку! Пах, пах! Баб-бах!
– Коль! Это чо у вас? – крикнул Сёма другу.
Тот подбежал и показал свою находку да тут же заявил:
– Я хотел и тебе принести... Да там мало было.
Сёму не проведёшь, он понял, что Колька Луговой на радостях просто забыл о нём и нахватал игрушек только для себя.
И вот Сёма шёл к солдатам сам. Ему уже видны были отдельные кусты и берёзы. Ещё немного – и он дойдёт, он тоже насобирает этих белых штуковин!
Сзади раздался собачий лай. «Кабас едет с охоты, – подумал Сёма, – надо поспешать, а то он опять уедет. И с собачками не поиграю...»
Все ребята любили, когда старый казах заезжал на выпаса. Его гончие, сморенные жарой и усталостью, укладывались в тень под стеночку барака, шмыгали длинными красными языками и даже позволяли ребятам гладить себя. А Кабас снимал с коня добычу – зайцев или лису, а то и волка, – и садился поодаль от барака обдирать туши и сушить шкуры. Сёма часто садился возле старого охотника, смотрел, как он ловко растягивает шкуры на колышки.
Как-то Сёма ходил с ребятами за сусликами и видел, как свора Кабаса гнала зайца. Стремительно летел впереди борзой вожак Дозор, пластались по земле, словно летели, не касаясь её, гончие. Старый казах на маленькой лошадёнке мчался сзади и кричал звонко, как мальчишка:
– Ату, Дозор! Ату, Дозор!
За спиной Сёмы лай становился всё громче и злее. Он обернулся и застыл, потому что свора шла как тогда – клином. И опять впереди летел вожак. Сёма посмотрел туда, сюда – никакого зайца или лисы не было. «Чего это они?» – подумал Сёма и похолодел, услышав другой крик Кабаса:
– Тиме! Тиме!
«Нельзя! Нельзя! – вспомнил Сёма. Старый казах сейчас не натравливал, а останавливал свору. Но он слишком далеко отстал, и собаки не слушались его – они мчались прямо на Сёму.
Сёма беспомощно огляделся, нигде никакого дерева, только небольшой пенёчек. Он взобрался на него и, как казалось ему, грозно закричал:
– Низз-зя! Низ-ззя!
Вожак подлетел первым, с ходу упёрся лапами в пенёк, зарычал страшной оскаленной пастью. Сёма опять заверещал, что есть мочи:
– Низзя-а-а!
Вожак отпрянул, то ли напугался, то ли учуял, наконец, знакомый запах, ведь Сёма чаще всего ему приносил тушки сусликов.
Стая окружила пенёк и рычала в десяток оскаленных пастей, а Сёма с ужасом смотрел в налитые кровью глаза собак.
Загремели копыта, засвистела плётка – Кабас, не щадя, бил собак, и они, взвизгивая, отскакивали прочь. Охотник соскочил с лошади, подхватил Сёму на руки. Бородёнка Кабаса тряслась.
– Ой-бай, – хрипел Кабас, – живешь сосед… забыл имя вожак? Ай-яй-яй!
– Я не забыл, – пролепетал Сёма, – Я напугался... Он –Дозор...
– Правильна, Дозор. А ты… молодец, не побежал! – лицо Кабаса сморщилось, это он так улыбался. – Совсем был плохо... Дозор думал – ты волк. Далеко твой походка не похож на человека... Эй, а куда ти идёшь?
– В колке – солдаты...
– А-й, я знаю командир… Поедем! Командир – моя друк…
Кабас подсадил Сёму на лошадку, перед своим седлом, легко вспрыгнул в седло сам.
Виноватые собаки потрусили сзади.

КОМАНДИР

В колке навстречу Кабасу вышел военный, приветливо протянул охотнику обе руки.
– А-а, здравствуй, аксакал. Как охота?
Кабас спрыгнул с седла, тоже протянул руки:
– Здравствуй, начальник. Плохая охота... Мало зайца привёз тебе. Вот! Гостя привёз. Смотри, какой гость, – он ссадил Сёму на землю. Дрожащие ноги не держали Сёму, и он опустился на траву. – Карошый мальчик… сирота, – Кабас провел рукой по голове Сёмы. – Ты его угощай. Мой дальше пошёл, – охотник отцепил от седла двух зайцев, подал командиру. – Саркыт тебе, командир. Привезу большой саркыт.– шай будем пить...
Кабас уехал, военный проводил его взглядом, а Сёма так и сидел – почти у самых его ног.
– Ну, давай знакомиться, – военный присел перед Сёмой. – Я дядя Коля. По-военному, лейтенант Кудряшов. А ты кто?
– Я Сёма. На меня собаки напали...
– Ясно. Зачем же ты к нам, если это не военный секрет?
– Я посмотреть... солдаты тут, – запинаясь, сказал Сёма.
– Ясно! Ясно, как горизонт. Да ты успокойся, чего там! – военный погладил Сёму по голове. – И докладывай дальше.
– Пацаны к вам ходили... Штуковины вон такие нашли... – Сёма показал на кучу белых «снежных баб», что лежали возле брезентового солдатского шалаша.
– А тебе, видать, не досталось? – рассмеялся военный. – Плохие, брат, у тебя дружки...
Командир пошёл к куче, взял из неё две штуковины:
– Это, Сёма, изолятор. Так называется эта штуковина. На них мы провода навешиваем. Твоим дружкам мы побитые изоляторы отдали. А тебе, чтоб не обидно было, целехонькие… вот.
Сёма радостно схватил подарок в обе руки. И тут же увидел солдат. Они приближались к колку от дороги, где стояло несколько невесть откуда взявшихся столбов. Одни солдаты несли в руках здоровенные мотки проволоки, другие – связки этих самых изоляторов.
– А мать-отец твои где, Сёма? – спросил военный.
– Мамки нету... А Вавилу на войне убили!.. – Сёма не знал, говорить ли военному, что мамку в тюрьму забрали, а Вавила не отец его вовсе, а отчим.
– Я-асно, – протянул своё любимое словцо военный, – ясно, как горизонт... вдруг он крикнул солдатам. – Сержант Сидоренко! Пять минут на приведение в порядок и – общее построение… Ну, Сёма, – он опять улыбнулся, – ты иди, у нас тут военные дела. А этих штуковин... мы тебе ещё доставим, как побьются.
Сёма встал и поковылял было прочь.
– Постой-ка, друг, постой, – остановил его военный. Он шагнул к Сёме, опять присел перед ним на корточки: – Как же ты пойдёшь? Даль-то вон какая! Не-ет, так не годится... – он глянул в сторону солдат, что-то решая, опять спросил Сёму:
– А живёшь с кем? Один, что ли?
– Не-ет, с няней Фросей.
– Ясно... Ну, пока прощай. Вечерком жди в гости, – военный опять погладил Сёму по голове и крикнул: – Рядовой Курносов, ко мне!
Подбежал пожилой солдат, и командир сказал ему:
– Помогите, Курносов, мальчику домой добраться.
– Есть, товарищ лейтенант, – поднял солдат руку к пилотке.
Сёма во все газа смотрел на все, что происходило – ему такого никогда видеть не приходилось.
– Жди гостей, дружок, – подмигнул командир Сёме. – Ясно?
– Ясно, как горизонт! – радостно выпалил Сёма.
Лейтенант весело улыбнулся и помахал Сёме рукой. А солдат подхватил его на руки, посадил на широченное свое плечо и понёс. У Сёмы радостно зашлось сердце: давно-давно никто не носил его так.
– Отделение, смирно! – услышал он голос из колка. – Товарищ командир...
– Отставить! – раздался строгий голос лейтенанта Кудряшова. – Почему рядовой Кулаков не по форме?
– Разрешите доложить! Рядовой Кулаков не нашёл шинель...
– Как это – не нашёл?
От резкого голоса командира Сёма вздрогнул и прижался к солдату, который его нёс.
– Не пугайся, сынок, такая наша служба… строгая, – сказал солдат.
– Дядя, а почему вы меня сынком зовёте? – спросил Сёма.
– Да у меня, сынок, двое  таких, как ты, – голос солдата сбился. – Далеко они. Под немцем... Может, и в живых уже нету...

НА ОГОНЁК...

Ребята чуть не лопнули от зависти, когда Сёма с двумя изоляторами в руках приковылял к бараку. Все видели, что его принёс на плечах какой-то военный, и все онемели, ожидая, что он подойдёт к бараку. Но Сёма попросил дядю Курносова спустить его на землю подальше от бараков.
– Я, дядь, теперь сам дойду, – сказал он умоляюще.
– А-а, понимаю,– солдат ссадил его с плеч. – Правильный ты малец.
Ребята сразу окружили Сёму, разглядывали его находку.
– Их ты! – воскликнул Колька. – Целёхонькие!
Сёма молча прижимал изоляторы к груди. Ему очень хотелось сказать, что вечером солдаты придут к нему в гости, но он удержался.
А вечером, когда у бараков зажглись костры, подошли пятеро военных. Сёма сразу узнал лейтенанта и того сержанта, который командовал солдатами. Сержант на плече держал большое кольцо из алюминиевой проволоки, а на кольце бусами были надеты изоляторы – много-много. Сёма теперь навсегда запомнил их название.
– Здравствуйте, товарищи, – сказал улыбающийся лейтенант. – Мы к вам на огонёк. По приглашению.
– Я чего-сь не помню, чтоб мы кого приглашали! – откликнулся чей-то задиристый голосок. – Разве приглашали, а, девчата?
– Вот, – показал рукой командир, – нас товарищ Семён приглашал. Он к нам в гости приходил и нас к вашему костерку звал.
– Да шутит она, товарищ военный, – сказала тётя Паша. – Милости просим, дорогие наши защитники, – женщины повскакивали у костров, стараясь пригласить военных к себе, к своему огоньку.
– Сержант Сидоренко, – сказал лейтенант, – вручите товарищу Семёну обещанное.
– Дэржи, сынку, наш подарунок! – сержант подошёл к Сёме и надел ему на шею проволочное кольцо с изоляторами-бусинами. – Дэржи и учись, як мы, протягивать связь.
Военные знакомились с девчатами, переливался смех, звучал радостный говор, а Сёма ничего не слышал, перебирал изоляторы, гладил их, и сердце его колотилось от радости.
– Товарищ командир, – заговорила тётя Паша, когда все расселись у огня и на минуту воцарилась тишина, – как это вы у нас? Война-то вроде в другом краю?
– Ясен ваш вопрос, – неторопливо отвечал лейтенант Кудряшов. – Вы правы, эта война в другом краю. Да еще одна может грянуть... Во-он с того конца, – лейтенант махнул рукой туда, откуда всходило солнце.
– Ну, а эта-то когда кончится? – опять спросила тётя Паша.– Вам лучше знать…
– Была б наша с вами воля... Мы бы её уже закончили, – потвердевшим голосом ответил командир. – Солдаты на фронте жизни кладут... Вы тут в тылу надрываетесь и голодаете, чтоб армию накормить и одеть. Все мы живём для победы, – он вздохнул, потом крепко, командирским голосом закончил: – Значит, придёт победа!
Вытянули шеи девчата и бабы, слушая ответ военного, а, выслушав, замолкли, думая каждая о своём. Смотрели в огонь.
Потом полилась песня, грустная и тихая, под настроение. В звонкие доярочьи голоса вплелись мужские, от которых все уже давно отвыкли.

Двадцать второго июня,
ровно в четыре часа…
Киев бомбили, нам объявили,
что началася война…

«Я завтра снова пойду к ним, – думал о солдатах Сёма, – только ничего больше просить не буду. Посижу в стороночке, командир и не заругает...».
Сёма не знал, что военные завтра меняют дислокацию.

Глава 12

В ШКОЛУ!

Как-то в конце лета Сёма чуть не получил встрёпку за скулёж и непослушание. А началось всё с того, что нянька велела ему раздеться догола, сидеть на топчане под дерюгой и не рыпаться. Фрося всегда стирала на ночь, чтобы утром можно было одеться, а тут – на тебе! – раздевайся средь белого дня. Сёма разворчался и получил затрещину. На том и успокоился.
Фрося, мурлыкая под нос любимое «Ой ты, Галю, Галю молоденька…», постирала его тряпьё, высушила на солнышке и села зашивать. Она быстро залатала дырки на рубашке, а над штанами копалась, копалась, да и разревелась.
Чуть не каждую неделю она чинила его штанины, но, опираясь на колени обеими руками, чтобы ходить, Сёма скоро протирал заплатки, и надо было снова искать тряпицы и пришивать. Отпарывать протёртую заплатку Фросе вечно было некогда, и она наскоро пришлёпывала сверху новую, потом опять новую. И теперь дыры на штанинах напоминали цветок астру – оборванные края самых разных расцветок выглядывали друг из-под друга как лепестки. Хоть смейся, хоть плачь! Нянька плакала, вытирая слёзы этой цветистой бахромой.
Сёме стало жалко её, и он притих.
– На-а, обормот! – Фрося кинула ему одежду. – В такой одёже можно свататься идти, а не только в школу.
– В какую школу? – буркнул Сёма.
– Не мазаную сухую! В нашу, к Надежде Ивановне. Послезавтра первое сентября – и хватит тебе сидеть дурнем.
Да, как-то незаметно лето кончилось. Стада перегнали поближе к деревне, доярки перевезли детей и шмотки домой. Ребятня готовилась к школе.
С утра первого сентября Сёма долго ждал Фросю с работы, чтобы отвела в школу. Но её всё не было, и он потопал сам.
А ребята уже сидели в классе, за длинными столами, на длинных скамейках. Учительница, стройная, красивая и такая строгая, что когда она шла по улице, все замолкали в почтении, записывала учеников.
– Это кто у нас опоздал? – спросила она.
– Сёма я. Лубин.
– Кто мать-отец?
– У ёго отчим убитый, – раздался насмешливый голос от задней стены. – А мать в тюрьму посадили.
Сёму бросило в жар, но он успел заметить, что кричал Петька Лымарь. Это его мать попалась с четушкой молока, а свалила всё на Сёмину маму, тем и открутилась от суда.
– Лымарев! – прикрикнула учительница и спросила Сёму мягче: – Ты сын Марии?
 – У-гу.
– Тебе восемь лет?
– У-гу.
– Садись вон туда, к маленьким.
Она ещё долго спрашивала ребят то про возраст, то про родителей. Пересаживала их с места на место, потому что учиться вместе пришли и те, кому надо было идти в четвёртый класс, третий, второй, и первачки, как Сёма. Такая была в деревне школа.

ПЕРВЫЕ  УРОКИ

На одном из уроков учительница задала старшим ребятам самостоятельную работу по арифметике, а у первачей и второчей, сказала, будет чтение. И стала читать сказки. Голос её звучал напевно, ласково, и все забыли про всё. Даже старшие, что делали арифметику, раззявили рты.
– Что такое? – всполошилась Надежда Ивановна, увидев, что они не пишут. – Если вы будете отвлекаться, да не свои уроки слушать, как я буду сразу с четырьмя классами работать, а?
– Надежда Ивановна, – закричали все. – Почитайте ещё сказку!
– Нет-нет! – застрожилась учительница. – Вы пишите! – прикрикнула она на старших. – А я малышей поспрашиваю. Кто может пересказать сказку, что я читала?
– Я могу, – встал Сёма и с ходу пошел:. – Жил-был старик и при нём старуха. У старика, у старухи не было ни сына, ни дочери. Было скота – только одна свинья вострорылая. И повадилась та свинья ходить со двора в задние ворота. Черт её понёс, да в чужую полосу – в овёс... – пока Сёма рассказывал, учительница всё поднимала брови вверх. – Прибежал туда волк, да приумолк: схватил он свинку за щетинки, уволок её за тынинки и изорвал. Тем сказка и кончилась.
– Сёма, ты эту сказку раньше слышал? – воскликнула она.
– Нет. Токо щас.
– И точь-в-точь запомнил?
– Я и ту, что вы вперёд читали, запомнил.
– Хвастун! – опять встрял Петька Лымарь.
– И не хвастун! Я запомнил! – обиделся Сёма.
– Вот трепло!
– И не трепло! – крикнул Сёма и затараторил:. – «Дети, у нас в деревне многие говорят по-украински. Я вам прочитаю сказку на украинском языке...»
– Постой, постой! – воскликнула учительница. – Откуда ты всё это взял?
– Я не взял! Это вы так говорили… А потом говорили: «Летела ворона по-над речкой, смотрит – рак лезет. Хап его, и понесла его в лес, чтобы, усевшись где-нибудь на ветке, хорошо закусить. Видит рак, что приходится пропадать, и говорит вороне: «Ей, вороно, вороно! Знав я твого батька и твою матир – славные люды булы...».
– Достаточно, достаточно, Сёма.
– Пусть до конца, пусть, – закричали ребята.
– Ну, пусть, – засмеялась учительница.
– «Угу!» – ответила ворона, не раскрывая рта. «И братив, и сестер твоих знав, що за добрые люды!» – «Угу!» – «Та вже хочь воны и гарни люды, а тоби не ривня. Мэни сдаеться, що й на усим свити немае розумнийшого над тэбе». – «Еге!» – крикнула ворона во весь рот и упустила рака в реку...».
– Эт да! – хором восхитились ребята.
– Молодец! – подошла к Сёме учительница. – Да ты садись, садись.
– Всё равно он трепло! – крикнул сзади Петька. – Вызубрил, поди, дома, а тут хвалится!
– Замолчи, Лымарев! – рассердилась учительница.
И тут прозвенел звонок.

ПЕРЕМЕНКА

Учительница ушла, а в классе начался галдёж, пошли потасовки. Сёма подошёл к Петьке Лымареву и громко сказал:
– Будешь мою мамку займать, получишь!
– Ха! От тебя?
– Будешь дразниться, ещё получишь! – упрямо сказал Сёма.
– Да я те щас! – Петька сгрёб его за голову, пригнул к себе и принялся колотить по спине. Сёма вскрикнул.
– Ей, Лымарь! Ты чо делаешь? У него спина больная! – закричал кто-то из ребят.
Сёме под Петькой было душно и страшно больно, но он рванулся изо всех сил и головой ткнул Петьку в живот, а когда тот отшатнулся, одной рукой вцепился ему в волосы, а другой двинул прямо в нос. Из Петькиного носа хлынула юшка, а Сёму за плечо схватила цепкая рука.
– Это что такое? – раздался голос Надежды Ивановны. – Ты драться сюда пришёл?
– Лымарь первый начал! – закричали ребята. – И обзывается! – а Петька, утирая красные сопли, выл на весь класс.
– Молчать! – по-командирски крикнула учительница. – Лымарев, вон из класса до следующего урока. А ты, Лубин, встанешь на весь урок.
– Нечестно! Нечестно это! – зашумели все.
– Молчать, я сказала! – прикрикнула она. – Продолжаем урок.
–Сёма встал, руками схватился за край стола, чтобы не упасть. Ему было неудобно и больно стоять, он знал, что скоро будет ещё больнее. «Ну и пусть, пусть будет больнее! – твердил он про себя. – Всё равно просить прощения не буду!». А сам чуть не плакал, но с тех пор, когда Вавила лупил всех в доме, Сёма дал себе зарок, что он драться не будет никогда.

ПЕРЕПОЛОХ  В  ПОСЁЛКЕ

Как-то вечером над деревней взлетел громкий крик:
– Я тебе покажу кансамол! Я те покажу!
Люди высыпали наружу посмотреть, кто это и кого гоняет. Гоняла бабка Пархоменчиха своего шестнадцатилетнего Алёшку. Тот удирал прямо по улице, а она со скалкой мчалась за ним. Но не догнала, швыдкий был парень, и мать подошла к соседке.
– Видала, Аграфена! – сказала она, запыхавшись. – В кансамол ему надо записаться. Ишь, срамотник. Мало тех кансамольцев перевешали! Надысь, Надька в газете читала: якусь деваху, кансамолку, опять повесили. И он туда же... Я ему покажу кансамол.
– А кто вешаеть-то?
– Да энти, германцы, супротив кого война идёт.
– О-о-о!
Мальчишки Сёминого возраста мало что смыслили в этих делах. Знали, что где-то идёт война, далеко-далеко. Туда забирают мужиков и парней, здоровых, с ногами, руками. А оттуда, если кто и возвращается, то непременно калекой – то ноги нету, то руки. А почему там, на войне, комсомольцев вешают, того мальчишки не знали. Бабки-старушки тоже толком ничего не знали. По-ихнему выходило, раз комсомолец, то могут и расстрелять и повесить.
И перед уроками в школе ребятня взахлёб рассказывала друг другу, как в одном дворе, в другом гоняли матери сыновей и дочерей, что записались в комсомол.
Надежда Ивановна вошла в класс незамеченная – так громко рассказывали ребята друг другу про эти потасовки, что и звонка не слышали. Надежда Ивановна слушала-слушала, и рассердилась:
– Прекратить! Давно урок, а вы разболтались!..
Класс замер.
– Садитесь. Ну, кто из вас расскажет поподробнее, за что это мамы бьют ваших старших братьев?
– Да они ж в комсомол решили повступать! – раздались крики с разных мест.
– Вот и хорошо, – улыбнулась учительница. – Комсомольцы с коммунистами сейчас в первых рядах защитников Родины.
– А за что же их тогда вешают?
– Их вешают, ребята, враги. Фашисты! Вот я сейчас прочитаю вам об одной девушке. Её звали Зоей Космодемьянской...
Ой, как слушали ребята то, что читала Надежда Ивановна. В редкой избе тогда была газета, радио в деревне ни у кого не было. И новости, даже самые важные, доходили до людей по воздуху: один услышал – другому пересказал...
– Ребята, – сказала Надежда Ивановна, закончив читать, – Зоя Космодемьянская погибла за Родину. Она была партизанкой. Партизаны тоже защищают Родину, как и бойцы Красной Армии, как отцы и братья многих из вас. Защищая Родину, они гибнут. Ряды армии не должны редеть. На смену старшим должны идти младшие. И я сегодня хотела вам рассказать о трёх поколениях борцов, – она достала из портфеля красную косынку. – Это, ребята, красный галстук, – Надежда Ивановна растянула косынку на руках. – Видите, у него три конца. Один длинный, один покороче, оба узкие, и один, что пошире, – совсем короткий. Эти концы красного галстука символизируют… означают три поколения борцов – коммунистов, комсомольцев и юных пионеров. Коммунистами могут быть ваши отцы и матери, комсомольцами – ваши старшие братья и сестры. А пионерами – вы.
– Надежда Ивановна, а меня бабушка в пионеры не пустит! – сказала маленькая девочка. – Вчера, как Лёшку поколотила за то, что он хотел в комсомол вступить, она и мне пригрозила. Говорит, пионеров на галстуках вешают...
– Да, ребята, защищая Родину, погибли уже и несколько пионеров. Одного мальчика, его зовут Саша Чекалин, фашисты действительно задушили пионерским галстуком. Но этих пионеров народ называет героями. Они отдали жизнь за Родину. За то, чтобы мы с вами стали жить счастливо.
– Я всё равно хочу быть пионеркой! – сказала девочка. – И пусть бабушка не стращает!
– Ты молодец, Катя, – сказала учительница. – Но тебе немножко рано вступать в пионеры. Пионером может стать только тот, кому десять лет. А тебе ещё нет десяти... Зато ты можешь быть октябрёнком. Октябрята – это будущие пионеры.
– Надежда Ивановна, а можно, и мы все будем октябрятами? – закричал Петька Лымарь. – Может, оно надёжнее...
– А ты, Петя, оказывается, не из храбрецов... – покачала головой учительница.
– Да я чо... Я не против...
– Ребята, кому исполнилось десять лет, если хотите стать пионерами, поднимите руки.
Поднялось несколько рук.
- Вот и хорошо, – сказала учительница. – Я вас запишу, и теперь у нас в школе будет пионерский отряд. А пионерские галстуки вы попросите сделать своих мам. Мерочку я каждому сделаю сама.

ЕЩЁ  ОДНА  НОВОСТЬ

После переменки Надежда Ивановна вошла в класс, таинственно улыбаясь.
– У нас в жизни будет ещё одно событие! – сказала она. – В школе создаётся драматический кружок. Будем ставить представления. Кто хочет участвовать, подойдет ко мне после уроков.
Кружок, представление – эти слова ещё больше взбаламутили деревню. Кружковцы собирались в школе вечером, запирались от всех, никого лишних не пускали. Это называлось – репетировать. Даже расходились они по домам, когда уже почти все ложились спать, и никому не говорили про свои роли. А Надежда Ивановна, когда с вопросами приставали к ней, отвечала:
– Подождите, подождите. Чем меньше знаете заранее, тем смотреть будет интереснее.
Но ребята, что в кружок не записались, всё норовили разузнать пораньше. Вечером они облепляли школьные окна как пчёлы. Заглядывали во все щели, пытаясь что-нибудь услышать или увидеть... А внутри школы громко кричали, пели, стреляли, что-то с грохотом роняли. И разговаривали то на русском языке, а то на каком-то чужом...
Наступил долгожданный день. По всей деревне только и было разговоров, что сегодня в пустом амбаре будут ставить пьесы про героическую Красную Армию и её юных помощников.
А вечером в амбар набилось полным-полно народу. Кому было наказано, принесли с собой керосиновые лампы, чтобы лучше было видать артистов.
Рассаживались прямо на земляном полу амбара, на который управляющий велел набросать соломы. Угол амбара («сцены»!) был завешан большим холстяным пологом. За ним кто-то толкался, громко шептались, чем-то стукали. Зрители терпеливо ждали.
Вдруг занавес упал, остались только длинные полосы холста, свисавшие с потолка амбара по бокам «сцены», чтоб было куда прятаться артистам.
На середину сцены выскочил парнишка. На голове у него был шлем из газеты, сбоку на шлеме – красная звезда, а на поясе – длинная деревянная сабля.
 – Эй же вы, мальчиши! – закричал он громко. – Мальчиши-малыши! А вы слышали сказку про храброго Мальчиша-Кибаль-чиша?
– Слышали! – крикнули из «зала». – Его беляки загубили!
– Не верьте вракам! – закричал парнишка. – Я Кибальчиш. Я живой! Не нам, мальчишам, в палки играть да в скакалки скакать! Не нам умирать, пока жив проклятый Гитлер-Немчурин и его поганые немчурины! Поможем Красной Армии!
Парнишка убежал за занавес, и оттуда послышалась дробь барабана, а потом строем вышли несколько немчуринов – мальчишек с деревянными ружьями наперевес и в алюминиевых мисках на головах. Перекрикивая барабан, из-за занавеса кто-то громко восклицал:
– Напал на нас из-за чёрных гор проклятый Немчурин. Опять свистят пули, опять рвутся снаряды. Бьётся с Немчурином красный отряд. Да мало нас остаётся!
Немчурины под барабанную дробь прошли по сцене и спрятались за занавес. А на сцену вышел мужчина с винтовкой.
– Гля, – раздалось из зала, – эт же наш Васька!
– Ишь, вырядился! Прям чистый красноармеец!
– Эй, сыны мои, прощайте! – крикнул мужчина. Тут выскочили Кибальчиш и мальчишка постарше. Щёки их были густо замазаны сажей, на головах взрослые кепки, повёрнутые козырьком назад и насунутые на брови, чтоб зрители не опознали артистов. Отец сказал старшему сыну:
– Я пшеницу сеял, видно, убирать тебе, старший сын. Я жизнь прожил, а жить хорошо завещаю тебе! – это он сказал Кибальчишу, приласкал его и прошагал по сцене за занавеску, а сыновья махали ему вслед.
Опять выскочили немчурины, и отец бросился на них в штыковую атаку. Они одолели его, тогда вышли опять старший брат с Кибальчишем:
– Прощай, Кибальчиш! – сказал старший брат. – Остаёшься теперь один. Щи в котле, хлеб на столе... Вода в ключах, голова на плечах! Гляди, живи, как сумеешь! Не давай в обиду бедных!
И старшего сгубили немчурины. Выскочил тогда перед всеми один Кибальчиш! Шлём на голове, шашка на боку, ружьё в руке!
– И отцы ушли, и братья ушли! – закричал он звонко. – Али нам, мальчишам, дожидаться, когда придут проклятые немчурины?
Тут и выскочили в своих касках-мисках немчурины, навалились на Кибальчиша. Дрался он с ними, прибежали ему на подмогу другие мальчиши, прямо из зала повыскакали на сцену, да мало их было (чуть не всех мальчишек затянула в кружок Надежда Ивановна!). Одолели мальчишей немчурины. Связали!
И заявился тогда Главный Немчурин. Выставил свой острый нос, ощетинил усики под ним и пошёл-пошёл на Кибальчиша.
– Ду ист Кибальчиш? – закричал пронзительно и невесть чего.
А в зале не напугались вовсе, а начали смеяться – все узнали в Главном Немчурине учительницу Надежду Ивановну.
Да не долго все смеялись, замерло сердце у каждого, когда Немчурин подступил к Кибальчишу, – жалко всем стало храброго мальчишку!
 – Ти будешь сказать мне секрет Красной Армий? – напирал Главный Немчурин. Но гордый мальчик только цикнул слюной далеко от себя и отвернулся.
– Молодец, Кибальчиш! – закричали из зала. – Крой их!
– Крой, Мишка! – это мальчишки, да и Сёма тоже, узнали, кто был Кибальчишем, –дядь-Васи-меньше сынок  Мишка. Только он в
деревне мог так ловко цикать слюной и всегда он верховодил пацанами с другого конца деревни. Сёма всегда жалел, что не может подружиться с Мишкой – уж больно далеко они жили, и была у них своя компания.
– Эй, мои верные немчурины! – закричал Главный и затопал ногами: – Сделайт этот мерзкий Мальчишка-Кибальчишка самый страшный мука! Он скажет военный тайна!
– Дудки! – опять закричали зрители и тоже затопали о землю обутками. – Плюнь ей в харю, Мишка! – Это ребята уж вовсе обозлились на Главного Немчурина, а заодно с ним и на учительницу. Колька Луговой вскочил с места, сдуру заорал на весь амбар: – Ишь, грозится! Да я ни одного урока её учить не буду!
А немчурины бросились на Кибальчиша, мяли его. И тут повскакали все мальчишки в зале, бросились на подмогу.
Одна Надежда Ивановна сообразила, что делать. Она выскочила из кучи-малы, скинула с головы каску-миску, сдёрнула с лица наклеенные усики и закричала всем:
– Слушайте, товарищи! Как громы гремят орудия, как молнии сверкают огненные взрывы! Это наша Красная Армия гонит с родной земли проклятых фашистов! – она остановилась и хорошо так, спокойно и твёрдо сказала всем: – Спасибо вам, что вы так близко к сердцу приняли наше представление... Спасибо!
На другой день уроки начались неожиданно. Только вошла Надежда Ивановна, вскочил Колька Луговой, затряс вытянутой рукой.
– Говори, Коля.
– Надежд Иванна! А можно мы все в пионеры запишемся?
– Можно... Только не все... А те, кому в этом году исполнится 9-10 лет... Я вас уже и записала.
– Как? Когда?
– А вчера вечером. Как пришла с представления, так и записала... Всех, кто играл в пьесе и кто кидался драться с немчуринами... – и она прочитала список. Были там и Колька Луговой, и Мишка, и даже Петька Лымарь. А свою фамилию Сёма не услышал.
– Да! – вдруг улыбнулась учительница. – А что это, Коля, кричал ты вчера насчет уроков? Учить так и не будешь?
– Да я... – замялся Колька. – Зло на вас... на Главного Немчурина взяло!
Надежда Ивановна, а за нею класс расхохотались над Колькой.
После уроков ребята стали разбегаться, а Сёма нарочно замешкался. Надежда Ивановна подошла к нему.
– Ты понял, Сёма, кто твоего отчима убил? Кто убивает отцов твоих товарищей?
– Понял, Надежда Ивановна... – Сёма говорил с трудом, слёзы выступили из глаз. – А почему вы меня... не записали?.. Я чо,  хуже всех?
– Понимаешь, Сёма... – учительница взяла его за плечи, притянула к себе.– Пока мама твоя не вернётся, нельзя тебе быть в пионерах... – сказала учительница печально.
Плечи Сёмы затряслись, слёзы поползли по щекам, а где-то внутри закипела злость; он дёрнулся, хотел вырваться из рук учительницы и убежать, но она не отпустила. Приподняла его подбородок, заглянула в глаза:
– Но пусть у нас с тобой это будет тайна. А ребятам я скажу, что у тебя возраст не вышел. Они и не будут дразниться...

Глава 13

ВСЁ  БЛИЖЕ  ЗИМА

И вот он дурнем сидит дома. А всё потому, что нет у Сёмы никакой обужи. Пока было тепло, зачем обувь? Сёма, как и все мальчишки, босоного шлёпал и по песку и по лужам после дождя. Даже осенью, когда пошли дожди другие, холодные, он легко терпел. Нипочём ему был и иней на кочках. А вот стало ледком затягивать лужи да колёсные следы, ноги совсем холодом заходятся. Пока доковыляет до школы, уже ничего они не чувствуют. Надежда Ивановна, как он только войдёт в класс, стала брать свою табуретку и усаживать Сёму к печке. Ребята не насмехались – многие тоже были без путней обуви. Но им легче – бегали-то они быстрее Сёмы. А как стал выпадать снежок, так и кончилась для Сёмы школа. Теперь на улицу он выбегал только по нужде.
И вдруг погода сжалилась над ним. Солнышко пригрело, землю так отпустило, что она запарила, как весной. Сёма уже решил было идти в школу, подумал: вот ребята удивятся, а Надежда Ивановна обрадуется! Но тут он вспомнил, сколько дней пропустил, да и завтра, поди, морозец опять пришпорит, - и остался сидеть на подоконнике.
К обеду солнышко вовсе пригрело, и Сёма выбрался на улицу, присел на завалинку. Погрелся, пожмурился и решил строить дом.
Он выбрал под окошком ровненькое место, сухое, прогретое. Прутиком очертил двор для дома, побольше, попросторнее, чтоб можно было «зайти» в него, то есть вступить обеими ногами, будто в настоящий.
Потом Сёма стал чертить сам дом. Окна у него будут большие, подоконники просторные, чтоб удобнее было сидеть, а то на теперешнем подоконнике в избе он еле-еле помещается. И комнаток в доме будет не одна, как сейчас, а три. В одной они будут жить с нянькой, в другой будут собираться гости, а в третью они с Фросей станут пускать квартирантов. И чтоб обязательно с детьми. А то Сёме совсем невмоготу сидеть одному.
Сбоку от дома Сёма «пристроил» сенцы. Это для Зорьки с телёночком. «У Зорьки обязательно будет телёночек!» – решил он. А чтоб Зорька с телёночком не голодали, рядом с сенцами Сёма пририсовал широкий пригон, чтоб и сено можно было положить, и в погожий день порезвиться животинам... Рядом с крылечком дома он поместил конуру для собачки. Сёма всю жизнь мечтает о собачке: «Куда веселей вдвоём. Да и Лымарь забоится чепляться!».
Сёма полюбовался своим рисунком и приступил к строительству. Первым делом принёс из избы ножик поострее, потом надёргал из кучи хвороста лозин поровнее. Из самих лозин будет ограда и стены дома, а веточки пойдут на крышу. Он принялся строгать, вымерять, отрезать и ничего вокруг не видел, не слышал...



САНЬКА

 А на улице появился весёлый человечек. Лет десяти, в латаной-перелатанной холщовой одежде, с холщовой сумкой через  плечо. Человечек не шёл, а всё время подпрыгивал, настёгивая хворостиной по заборам у домов и по кочкам на земле. Нет-нет, да и запевал человечек громкую песню:

Десять винтовок
На весь баталь-ё-он!
В кажной винтовке
Последний патро-он...

Увидев Сёму, он повернул к нему и остановился в нескольких шагах.
– Во деревня! Иду-иду, и не видать подходящего пацана, чтоб попросить воды напиться! У тебя есть напиться? – вскричал весело.
Сёма взглянул исподлобья, не дурит ли его пацан, буркнул:
– Воды не жалко. Счас принесу...
Незнакомец обрадованно схватил алюминиевую кружку с водой, жадно присосался к ней. Напившись, присел возле Сёмы, начал разглядывать его работу.
– Дом рубишь?
– Ну да.
– Хошь, помогу? Ты токо показывай, как, а я быстро смекну.
Сёма не любил, чтоб ему мешали. Нет, он не жадничал, просто всегда выходило обидно: придёт кто из ребят, начнёт вроде помогать, Сёма радуется, как они здорово вдвоём что-то ладят, а того вдруг кто-нибудь кликнет бежать, и – оставайся, Сёма, доделывай и переделывай! Да и стеснялся Сёма: что-то надо принести, подтащить – или ковыляй при товарище или проси его. А просить для Сёмы – что нож острый!
– Слушай, а чо ты насупился? – не унимался пацан. – Давай знакомиться. Я Санька. А дразнят меня Санька-побирушка. А тя как зовут?
– Сёма я.
– А дразнилка какая?
– Никакая... – не сразу сказал Сёма. Он успел подумать, зачем это чужому пацану выкладывать про воровкина сына да ведьмина внука... – Нету у меня дразнилки... А тебя почему побирушкой кличут?
– Дак у меня ж ни кола, ни двора, ни матери, ни отца. Живу, чем люди накормят!
«Интересно выходит, – подумал Сёма, – парнишка вроде ничего, добрый. А бесстыжий какой-то... Клянчит у людей – и не совестится...»
И бабушка, и мама, да и Фрося тоже побирушек всегда привечали, а он их не любил, ощетинивался, если какая-то протягивала руку да ныла: «Подайте, Христа ради...» Сёма заметил, что глаза, почитай у всех побирушек, какие-то нахальные: пока просит, улыбается по-собачьи, а не дай, зыркнет волком!
– А ты давно христарадничаешь? – спросил он, усмехнувшись.
– Да я не христарадничаю! – развеселился пацан. – То спою, то спляшу, а то скажу: «Тёть, исть охота...» – и никогда не отказывают.
– У тебя в сумке, вона... ужраться можно!
– Дак я не отказываюсь, ежели много дают. Пригодится на другой раз! А то, глядишь, кого из пацанов подкормлю. Ныне голодных-то тьма-тьмущая!.. А чо мы болтаем? Давай тоже пошамаем! – и Санька стянул с плеча свою суму, расстелил её перед Сёмой, стал вытаскивать и класть сверху, что у него там насобиралось – и шанежку, и пирожок, и помятые варёные яйца.
У Сёмы потекли слюнки. Ему понравилось, что Санька не жадный. Те побирушки жадные были, а этот – нет. Не для себя, а больше для Сёмы выкладывает. И всё же неприятно отдавалось в сердце: разжалобливает людей, выпрашивает, а может, у них это тоже последний кусок... И горько было Сёме от таких мыслей, но комок подкатил к голодному горлу, а рука сама потянулась к шанежке...

БУКВАРЬ

К вечеру они достроили Сёмин домик. Санька настоял, чтобы приделать к домику высокое просторное крылечко.
– Это же дом, а не контора, – упрямился Сёма.
– Ну и пусть не контора! – доказывал Санька. – Хватит тебе на земле сидеть! Выйдешь, усядешься на крылечке, и-и! – всё видать, всё слыхать, и снизу не подхолаживает!
И они пристроили крылечко. Перильца приделали из веточек.
А ещё Санька уговорил Сёму не делать три комнаты. Пусть будет одна, зато просторная и светлая! Всем будет хорошо, потому, что светло и потому, что вместе.
– Вот так дом! – воскликнул Санька, когда всё было готово. – Красотища! Теперь осталось закусить под окончание! – и он полез в свою бездонную суму. – Э-э, – удивился он, шаря внутри, – увлеклись мы с тобой, Сёма. Токо сухарь и остался!
– Вон же еще торчит...
– То книжка. Картинки в ей – во! – ответил Санька, доставая из сумы потрёпанную книгу. – Я цельную неделю учился в Мартовке... Да надоело. Я и рванул гулять по свету! А книжка так и осталась в сумке. Другой раз скукота нападёт, картинки разглядываю.
Сёма взял книгу, открыл корочку, увидел знакомое слово:
– Букварь.
– Во! – воскликнул Санька. – А ты читаешь?
– Я еще дома научился, – вздохнул Сёма. – А в школе только до зеркальцев и был...
«Зеркальцами» ребята называли ледок на лужах.
– А ты почитай, а...
– Да я ещё плохо читаю.
– Ну и что? Я-то вовсе не умею.
Сёма осторожно перелистывал страницы.
– «Мы не рабы. Рабы не мы», – прочитал он.
– А кто это – рабы?
– Не знаю... Рыбы знаю, а рабы – нет.
– И я не знаю...
– «Мама мыла раму. У мамы мыло», – Сёма запнулся на слове.

ДАВАЙ БУДЕМ БРАТЬЯ!

Сёме больше не хотелось читать. Санька тоже молчал, ковырялся палочкой в земле.
– Я свою маму не помню, – сказал вдруг Санька. – Бабушку помню. Она меня вырастила, потому что отца тоже не было... А позапрошлым летом и бабушка умерла... Я и остался вовсе один. С тех пор и скитаюсь... А твоя мама чего с работы долго не идет? – спохватился Санька.
– Нету у меня мамы... – вздохнул Сёма. – Бабушки тоже нету.
–Выходит, мы с тобой – кругом шешнадцать? Выходит, мы с тобой братья во Христе?
– Как это – кругом шешнадцать?
– А на четыре стороны по четыре стороны – и никого больше!
– Нет, у меня нянька есть... Фрося.
– А чего тебя нянчить? – удивился Санька. – Ты ж не маленький вроде.
– Нянька – это когда мамина сестра, – объяснил Сёма.
– А-а… Это всё равно – кругом шешнадцать! Вот если б брат али сестра...
– Не, у меня только нянька.
– А-а…
– А как это: мы – братья во Христе?
– Сироты мы несчастные... Один Бог за нас… Вот как!
Они опять замолчали.
– Знаешь что? – сказал Санька. – Это здорово, что мы с тобой встренулись!
– Почему здорово?
– Дружками будем, помяни моё слово! Вот я щас дальше пойду, а про тебя думать буду. И ежели тебе совсем плохо будет, моё сердце почует. И я тут как тут буду! Вот увидишь...
– А куда ж ты, на ночь глядючи? Оставайся, нянька разрешит.
– Да тут до Утянки пустяки, вёрст пять. Я дотемна дотопаю. А потемну тётки легше переночевать пускают – жалеют...
– Зря ты, – вздохнул Сёма. – На, букварь не забудь.
– Не! Я его тебе дарю. Ты здорово шпаришь! Не то, что я. – Санька поднялся, кинул через плечо свою опустевшую суму. – А ты держись тут! Если забижать будут, скажи им: «Вот брат мой Санька вернётся, он тебе!..». Я такие твои слова хоть где почую, мигом вернусь!..
И он зашагал по дороге, размахивая хворостиной и нет-нет запевая:

Десять винтовок
На весь баталь-ёё-он...

Сёма смотрел ему вслед, пока фигурка Саньки не скрылась вовсе. Тогда он начал смотреть в другую сторону: вот-вот оттуда должна появиться Фрося. И темнеет уже, и есть хочется.
Только не дождался Сёма свою няньку в этот вечер. Уж совсем темно было, когда он заснул на топчане за печкой, даже не раздевшись. Одетому не так страшно во тьме...

Глава 14

БЛИНЦЫ

Он просидел голодом весь день. А няньки опять всё не было и не было.
Пришла она затемно, какая-то странная, не похожая на Фроську-оторви-да-выбрось, как её теперь часто называли в деревне. Мать-отец померли, сестра где-то в чужих краях загинула, а эта семнадцатилетняя девчонка с больным племянником на руках и в ус не дует. На работе вертячка, с парнями – гордячка, а хозяйка и вовсе никакая.
Доярки на выпасах словчались как-то – сажали огородики, картошку там, морковку, за чем догляд не каждый день нужен, а Фроська только песни поёт, да с подружками перешёптывается.
– Ох, Фроська, – корили женщины, – а как зима грянет? Чего исть-то с Сёмкой будете?
И зима грянула. И есть им нечего.
Фрося, войдя в избу, на племянника не глянула. Озабочена, видать, была. Разулась у порога, сняла с крючка шаль, расстелила на полу, встала на неё... «Чего это она мамину шаль топчет? Ополоумела, што ль?» – подумал Сёма испуганно. А Фрося покопалась под юбкой, задрав её, и по левой ноге её потекла золотистая струйка пшеницы, отблескивала при керосинке. Зёрна, ударяясь о ступню, отскакивали, как капли во время дождя, и устилали шаль плотным слоем. Нянька, так и не взглянув на Сёму, покопалась выше правого колена – и еще потекла пшеничная струя.
– Ты где взяла пшеницу, нянька? – с испугом спросил Сёма.
– Управляющий выписал.
– А чего в рейтузах притащила?
Фрося молча обулась и, хлопнув дверью, вышла.
А Сёма не мог оторвать глаз от шали с насыпанным на ней зерном. Он сколько раз слыхал, что совхоз, хоть с голоду помирай, зерна не выдаёт и не продаёт.
– Хлеб нужен фронту! – всегда говорит управляющий.
Сёма бывал на току, где веют хлеб, и видел, как кое-кто из женщин, будто шутя, закидывает горсть-другую зерна себе за пазуху. Но то горсть, а тут вон сколько!
Фрося вернулась неожиданно, когда Сёма вот-вот должен был разгадать эту загадку, откуда нянька взяла зерно. Согнувшись в три погибели, она втащила в избу ручную мельницу – знать, выпросила у соседки.
– Хватит рассиживаться, – сказала она Сёме сердито. – Иди смели зерно, а я печку растоплю.
– Няньк, – шёпотом сказал Сёма, – ты украла пшеницу?
Она оторопело взглянула на него, даже рот раскрылся, и вдруг взвилась, заорала истошно:
– Не лезь не в своё дело! Сказала – выписали, значит, выписали!
– Ты врёшь всё! – закричал и Сёма. – Ты врёшь! Хочешь, чтоб тебя, как маму, посадили? Да?
– Ты заткнёшься, гад! – угрожающе схватилась за веник-голик Фрося.
– Ну и бей! Бей! – сквозь слезы кричал Сёма. – Всё равно ты украла!
Фрося, не помня себя, бросилась к нему, захлестала веником куда попадя. Он кричал одно: «Ты всё равно украла!». А она била и била его, не в силах остановиться. Потом рухнула на лавку, где он сидел, обхватила его за плечи и разрыдалась.
Когда они оба обессилели, Фрося утёрла лицо рукавом своей старенькой кофточки и принялась за мельницу, заскрежетала жерновами. Сёма, притихший, навалился грудью на стол, вздрагивая, вытирал слёзы.
– Пойди ляг, – сказала нянька.
Он послушно слез с лавки, забрался на топчан, подлез под дерюжку. Его начало трясти, и он сжал зубы. Мыслей в голове не было, щёки щипало от слёз.
Фрося долго возилась с мельницей, потом у печки, потом чего-то делала на столе. Сёма совсем затих, даже не ворочался. И перед его глазами появилась мама, какой он видел её сквозь сон в то утро, когда она уходила из дому насовсем. Мама склонилась над ним, поцеловала. И Сёма будто проснулся и сказал ей:
– Мам, ты скорей приходи.
– Приду, приду, сыночек. Ты жди.
...Сёма очнулся, почувствовав сильный вкусный запах.
– Поешь, Сёмочка, – Фрося протягивала ему блинец, свёрнутый по-бабушкиному, угольничком.
Он лихорадочно сглотнул слюну и чуть не подавился пустотой во рту, рывком отодвинулся от нянькиной руки с блинцом.
– Ну, поешь, – просила Фрося.
– Не буду! – выдавил Сёма воздушный комок изо рта.
– Ну, как же так? – растерялась нянька. – Ты ж голоднющий!
– Всё равно не буду, – судорожно всхлипнул Сёма. – хочешь, чтоб меня опять обзывали... воровкиным? Да? Не буду! – Сёма рванулся, рукой задел за ее руку, и блинец шлёпнулся на давно не метёный пол.
– Что ж ты делаешь, гад? – вскрикнула Фрося. – Ты что... со мной делаешь, а? Праведник несчастный! Чем я тебя кормить должна, а? Из-за тебя же... воровать приходится!.. А ты пихаешься! – и она изо всей силы ударила его по голове. Сёма вскрикнул и залился слезами, а Фрося опустилась на колени перед топчаном, зашарила по полу, ища упавший блинец...

ЗОРЬКА

Сёма с тех пор, как выпал снег, ни разу не видел Зорьку. То, бывало, идёт она в стаде, а он ждёт, как она обернётся, увидит его, мыкнет вопрошающе. Но всё реже Зорька оборачивалась и мычала, привыкла уже к загону Пархоменковых, туда и направлялась. Дома совсем оставлять её негде, загон развалился, да и Сёме с ней не справиться – вовсе взрослая стала. Вот и отвела её Фрося к матери Вавилы, пусть с их коровой вместе зимует. Но как-то Сёма побывал там, а Зорьки нету...
– Да я её в совхозную базу отвела, – шёпотом сказала ему тогда Фрося.
– Заругают же, нянь...
– Она в укромном уголочке стоит. Впотьмах почти и не видно. Завфермой позволила, а управляющий в тот угол и не проходит.
И вдруг Фрося прибежала вся в слезах:
– Ой, несчастные мы с тобой, Сёмушка!
– Ты чо? Ты чо? – испугался он.
– Зорька наша отвязалась и боднула корову... – Фрося захлебывалась слезами.
– И чо?
– Корова взяла да и околела... Прирезали... почти дохлую...
– Зорька ж не нарошно! – сказал Сёма.
– Конечно, не нарошно... – плакала нянька. – Да управляющий взбеленился, как узнал. Велит нам мясо той дохлой коровы забрать, а Зорьку на ферме оста-а-вить... в совхозном стаде навсегда-а…
Фрося упала на топчан, рыдала, колотила руками по соломенным подушкам, на которых они теперь спали. Мамины, пуховые, продала Фрося, чтоб одежонку себе справить.
– А я не отдам Зорьку! – закричала она, вскакивая. – Зорька по весне телиться должна!.. Кормилицей нашей станет... Не отдам!
Нянька сорвалась, как угорелая, крича, побежала по деревне.
Сёма забрался на подоконник и стал смотреть на улицу. В груди у него заныло, заболело, к горлу подкатился тяжкий комок.
До самого темна сидел он у окошка, выглядывая няньку. А Фрося пропала где-то, всё не приходила и не приходила. Сёме стало совсем тоскливо и страшно. Не зажигая коптилки, он лёг на топчан, укутался дерюжкой. Лежал долго-долго, всё прислушивался.
Не пришла нянька и утром. Он все глаза проглядел с подоконника, её не было и к обеду.
Сёма пошарил на полках, нашёл горбушку хлебушка. По-бабушкиному посыпал сольцой и, запивая холодной водой, поел немного. И опять сел на подоконник. «Была бы обужа, – думал он, прижимаясь лбом к холодному стеклу, - я б счас пошёл на ферму и никому не отдал бы Зорьку! Сел бы с палкой возле – спробуй подойди!..»
 Совсем смеркалось, когда он увидел на дороге Ленку, Вавилину сестру. Она могла идти только к нему. Запросто так бабка Агриппина ни в жисть её от себя не отпустит.
Ленка вошла в избу, видать, вовсе сердитая, потому что не сказала своей всегдашней речи: «Здравствуйте вам! Наша маменька посылает вам привет!».
– Ждёшь? – спросила она.
– Умотала, а тут сиди голодом... - обиженно, сквозь слезы, сказал Сёма.
– Не умотала она, – Ленка, не раздеваясь, присела к нему на топчан, – а пропала куда-сь.
– Как это?
– Управляющий Иванов велел Зорьку вашу в стадо сдать, а Фроська ни в какую! Не дам, кричит, сироту забижать! Упала средь конторы в бесчувствии, аж пена из рота... Её было откачали, водой отлили, да к Таньке Гайдарь отвели, чтоб очухалась... Ты вот на – собирайся, я тебе обужку с одёжкой принесла... У нас пока поживёшь. Маманька сказала... Не чужой, чай... Вот! А с тех пор никто и не видел Фроську. Как в воду канула... Танька божится, что оделась она, выскочила и бежать...
Сёма с Фросей не любили бывать у матери отчима, вредной-превредной бабы Грипы. Она вечно ворчала и на Сёмину маму, и на Фросю, и даже на покойную бабушку Олёну. И всегда выходило, что это они все её сыночка Вавилу поедом заели, сгубили вовсе. А отчим, по её, выходил прямо святой...
И в этот раз бабка завелась сразу, как только они с Ленкой порог избы переступили.
– Докрутила хвостом твоя Фроська! Заберут тёлку, будете слезьми уливаться да наперед старших слухать! – кричала она, ворочая чугуны в пылающей печи. – Говорила ей: нехай у нас тёлка стоит! Только и делов-то, что весной за кормёжку да уход телёночка мне отдадите! Зато корова своя будет... Так нет, увела! Теперь и жрите дохлятину ту.
– Бабушка, а где нянька-то? – спросил Сёма.
– Та хто ж её знает! – огрызнулась бабка. – Прячется поди у кого-сь... чтоб акт не подписувать. Допрячется – посодют в каталажку за прогулы…
Когда Сёма бывал у Пархоменковых, он всегда подолгу глядел в передний угол. Там, сбоку от иконы Святой Богоматери, висела карточка, на которой вместе со старшими сёстрами Вавилы стояла его мама. Но и тут надо было хорониться, не в открытую глядеть, потому что стоит бабке увидеть, куда он глаза устремил, так сразу и начнёт поносить маму разными словами: и такая, дескать, она, и сякая.
И сейчас Сёма, слушая буркотню бабки, глядел на маму. И можно было б, закричал бы на всю избу, что один он совсем остался, Зорька, и та его теперь не оближет...
Фрося появилась через полмесяца. Провёл её по деревне милиционер. Кто-то нашептал управляющему, где она прячется, а тот и вызвал из района милицию. Ленка бегала к конторе разузнать чего-нибудь, и Фрося, когда увозили её, крикнула, чтоб та передала Сёме, чтоб ждал её месяца через четыре, больше не дадут ей, потому как она семнадцати годов... И что она, как вернётся, всё равно правду найдёт. Самому Сталину, Ёсиф Виссарионычу, писать будет, и Зорьку возвернут!
– Держи карман шире! – буркнула баба Грипа. – Мясо и то могуть не отдать. У их свои права...

МАНЕЧКА

И начинался день бабкиной буркотнёй, и кончался ею. Сначала она принималась костерить Фросю, которая и не работает, а только с чужими мужиками гуляет, и сироту вовсе сгубила, не кормила, а только лупила его... Потом бралась за маму, потом доставалось покойнице-бабушке. Деда и то не забыла: верблюда дразнил-дразнил, вот и поплатился! Пропесочив деда, старуха опять возвращалась к Фросе:
– В самый раз её посадили! В точку! Не то совсем извела бы сироту! – это о нём, о Сёме она пеклась.
– И вовсе не извела! – огрызнулся Сёма.
– Ага! – фыркнула бабка. – А то не ко мне ли бегала чуть не вся деревня, спасай, мол, Агриппина, приёмыша, не то забьёт его Фроська! Не ко мне, да?
Сёма промолчал – все соседи знали: раз начала врать Пархоменчиха, много чего насобирает.
– И за мать твою правду сказывают люди: умеешь брать – умей прятать!
– И не брала мама! Её за чужое посадили! – твердил Сёма, зля бабку.
– Как же! – ещё пуще заводилась та. – Аль не пил молочко-то совхозное?
– И не пил! Я то пил, что маме выписывать разрешали!
– Умори-ил! Разреша-али! – бабка заходилась в скрипучем смехе.
Его препирательства чаще всего заканчивались затрещиной, если кто-нибудь случайно не забредёт в избу и не собьёт эту каргу с завода. Особенно ждал Сёма, чтоб послышались в сенцах лёгкие шажочки. Тут сердце его начинало подпрыгивать: «Манечка идёт!».
И вправду, в избу, розовенькая с морозу, вся в клубах зимнего пара, не входила, а впархивала соседская дочка, на два-три года моложе Сёмы. И говорила Манечка не как все.
– Маменька и батюшка велели вам кланяться! – пропевала она бабке, вся смирная да послушная. И принималась раздеваться без спросу.
– А играть будем? – звонко и радостно спрашивала Сёму.
Была она в это время счастливой-счастливой. А счастье-то у Манечки «не дюже лопатой загребёшь», как говорили в деревне. Никто не знал, кем ей доводится старый Пархоменко – то ли отцом, то ли отчимом. Манечкина мама при всех божилась, что ввек не грешила, но старый Пархоменко не верил, люто смотрел на девочку, всё казалось ему, что поздняя она чересчур, люто смотрел, а то и вовсе лютовал так, что мать с дочерью не знали, куда прятаться. Потому, видать, и появление несчастного Сёмы у соседей стало для Манечки вроде глотка воздуха.
– Ну скажи, мы будем играть? – спрашивала она звонко и настойчиво. Потом решала сама: – Будем! В школу и учеников.
Они усаживались в углу избы на дерюжку, брошенную старухой – Бог знает, почему, но при появлении Манечки баба Грипа как-то отмякала, – и Сёма открывал букварь.
Он не расставался с Санькиным подарком даже ночью, клал его под подушку. Особенно тут, потому что бабка Агриппина запросто могла отправить его в печку. Она никого из детей в школу не отдавала и всякую бумажку – газетку ли, книжку – всё пускала на растопку.
Манечка, увидев букварь, усаживалась возле Сёмы, теснее прижималась к нему и замирала в ожидании: когда он найдёт ту страничку, где они в последний раз читали.
– Вот! – указывала она безошибочно.
– «Маша умна», – начинал «учитель». – «Она сама мыла уши».
– А можно сказать? – как в школе, тянула руку «ученица». – Я сегодня не мыла уши. Холодно очень.
Учитель строжился:
– Дети, это не про вас! Не перебивайте. Это в книге так написано. Слушайте дальше: «У Миши машина. У Иры шар...».
– А можно опять спросить? Ну, мо-о-ожно? – тянулась рука. – Что такое машина?
– Это такая игрушка. Железная и красивая, – объяснял учитель, с тоской вспоминая мамин подарок. Давно уж нету его... Забыли они с Колей машинку в подсолнухах, а после хватились – её и след простыл. И никто больше не подарит ему такую игрушку.

«МАША ЕЛА КАШУ... ОНА СЫТА»

После «школьных» занятий выдумщица Манечка предлагала поиграть в магазин. В любом доме тогда было видимо-невидимо красивых облигаций Государственных займов, и родители почему-то разрешали детям играть этими облигациями. Ребятня делала из них кораблики, лепила домики. А больше всего нравилось ребятам играть в щелбаны.
– Пять! – кричит один, называя первую цифру номера облигации.
– Три! – называет свою первую цифру другой.
– Ага! Пять отнять три, будет два! Давай лоб! – и щёлкает друга пару раз. А за всю игру, глядишь, у каждого по шишке на лбу.
Манечка облигациями так не играла, она играла в магазин: выдавала «покупателям» разные «товары», а брала за них облигации. Правда, брала понарошке, потом каждый возвращал своё. Они заигрывались другой раз до самого ужина, когда с фермы возвращалась Ленка, работавшая телятницей. И сразу игре приходил конец, потому что бабка Грипа выспрашивала у Ленки новости и тут же принималась ругаться на всех и на всё.
– Чего там с коровой-то энтой?
– Управляющий наказывал, чтоб мясо забирали. А то, грозился, в поставку сдам.
– Я так и знала! – восклицала бабка. – Так и знала! У, ирод! – замахивалась она на Сёму. – Упёрся как бык: не троньте, вишь ты, без его няньки! Правов не имеете! И слово-то какое выдумал – «правов». Я вот те в лоб скалкой! Посиди голодом – поумнеешь…
Они с Ленкой садились есть, а Сёму нарочно к столу не звали. «Поголодает – смирится!» – рассуждала, видать, бабка. Тарелки с борщом дымились, глухо брякали об их края деревянные ложки, а у Сёмы от голода крутило в животе, перехватывало горло.
Манечка испуганно глядела то на Сёму, то на жующих бабку и
Ленку и со слезами потихоньку убиралась домой.
На другой день Манечка прибежала раньше, чем всегда.
– Маменька вам кланяется! – пропела бабке и затараторила Сёме: – А мы сёдни и в магазин будем, и в школу. Ладно?
– Ладно, – сказал грустный Сёма. Достал букварь и начал читать: – «У Марины малина... Кот Пушок пил молоко...»
– А у нас молока нету, – Манечка сказала вдруг, не подняв, как всегда, руку. И вдруг зашептала: – Я картошки варёной принесла. Мамка велела есть, а я почавкала, будто ем, а картошку – в тряпочку. Это тебе, Сёма...
– Ты чо, не надо, – отстранился он.
Манечка было растерялась, взглянула в сторону бабки и тут же вывернулась:
– А давай сначала в магазин играть, а?
– Ну, давай.
– Вот, дорогие покупатели, – затараторила она, – новые товары. Налетайте, покупайте! – и она «продала» Сёме свёрнутую тряпочку, от которой вкусно-вкусно пахло картошкой. – Только, чур, сегодня без отдачи! – закричала продавщица. – Купил – и ешь! А деньги я домой снесу! – и она спрятала Сёмину облигацию за пазуху.
– Бабка Грипа... батьке твоему перекажет, – зашептал Сёма.
– А ты читай, читай... будто мы уже учимся.
Старуха возилась у печи. Сёма потихоньку прикусывал картошку и читал: «Маша ела кашу... Она сыта...».

Глава 15

ОПЯТЬ ТЁТЯ ВАСЁНА!..

– Вставай, вставай, говорю! – тормошила Сёму баба Грипа.
– А ну, я его побудю! – услышал Сёма другой голос.
Он спал на печке, головой к краю, и свежее, только что с улицы дыхание женщины, морозный запах её одежды, сразу разбудили его. Но по привычке он всё не раскрывал глаза, блаженствовал. И тут что-то холодное, но пахучее приблизилось к его лицу, коснулось шершавой холодной поверхностью щеки. Сёма, не открывая глаз, схватился рукой: «Хлеб!».
Хлеб был не кирпичный, как в лавке, а круглый и большой, как когда-то пекла бабушка. И такой же запашистый!
Сёма открыл глаза и узнал женщину.
– Тётя Васёна! – обрадовался он.
– Я, Сёмушка, я! – отвечала двоюродная мамина сестра, та, что приезжала на похороны бабушки из Утянки. – Услыхала про беду вашу, да вот и примчалась.
Она легонько сняла Сёму с печки, посадила его за стол и взялась за свою котомку.
– Щас я тебе еще чего-сь дам.
Сёма помнил, что няня Фрося не любит утянских родственников, даже говорить о них не хочет. Но так уж тяжко ему было с отчимовой матерью, что рад был и тёте Васёне.
Гостья тем временем вынула из котомки белый-белый кругляш.
– Гля, мороженое молочко! – восхитился Сёма.
– Счас бабушка растаит молочко, и поешь в охотку с хлебцем, – говорила тётя Васёна. Но бабка замешкалась, и тётя Васёна сама взяла с печки алюминиевую миску, положила в неё кругляш и поставила в топящуюся печь.
Потом они с бабой Грипой принялись пересказывать друг другу разные новости. А Сёма никак не мог дождаться, когда тётя Васёна полезет в печку и достанет растаявшее молоко.
Старуха между тем снова завела известную песню:
– Он у нас, Василинушка, не голодный. Что сами едим, то и он, – а сама всё взглядывала в сторону Сёмы, чтоб не вякнул чего лишнего. – Да ить по нонешним временам не дюже зажируешь!
Тётя наконец подала ему миску с молоком, отрезала краюшку мёрзлого еще хлеба. Сёма с трудом крошил его в чашку – хлеб был еще твёрдый, как кирпич, и холоднющий, как лёд. Но его уже можно есть, и чёрт с ней, бабкой, пусть болтает, чего хочет.
Сёма ел и думал, что тётя, наверное, сегодня же увезёт его отсюда, и не надо будет слушать буркотню бабки, и не будет он глотать слюнки, когда они за стол садятся и сами щи трескают!
Но Василина не спешила. Они долго вспоминали с бабкой разных знакомых, а знакомых у них оказалось обе деревни. Сёма, наевшись, забрался опять на печку и взялся за свой букварь. Там его быстро сморило, и не слышал он, как тётя Васёна с бабкой чего-то ходили в контору, как запрягали утянскую коняжку и куда-то ездили.
А вечером на столе была пшённая каша и за стол уселись все вместе, даже прибежавшую Манечку не забыли. Бабка норовила, видать, для форсу, посадить Сёму к себе на колени, но он упёрся:
– Баба, мне ж тебя не видно будет. Хоть нагляжусь, пока не уехал, – говорил он.
Каши досталось каждому помногу, чуть не по целой тарелке. Сёма уплетал её за оба уха, потом старательно вылизал тарелку.

В ДОРОГЕ

Утром тётя Васёна, наконец, засобиралась в дорогу. Она уложила свою котомку, надела полушубок и повязалась шалью. Бабка тоже собралась, и они что-то делали в сенцах, стукали там чем-то, хлопали беспрерывно дверями.
 А Сёма всё ёрзал в нетерпении. Он-то давно собрался: натянул единственную свою вещь – шапку – и готов. Чтоб не мельтешить, он сел на подоконник и уставился на улицу. Через желтоватые, засиженные мухами стёкла почти ничего не было видно, да ещё сугроб мешал. И перед глазами Сёмы мелькали то подшитые валенки, то подолы юбок, а что делали тётя Васёна с бабкой у саней, видно не было.
– Ну, пошли! – сказала, наконец, входя, тётя Васёна и всплеснула руками: – А чего ж ты не одетый?
– Та не в чево ему одеваться, – хмыкнула баба Грипа, вошедшая вслед за тётей.– Его и к нам-то Ленка в своей кухвайке притартала.
– А как же я его в шубу-то заверну? Оно хоть и шуба, да сам-то всё одно голый...
– Ленкины вещички нам самим поди понадобятся, – заюлила бабка.
– Уж ты спужалась, Грипа! – упрекнула гостья. – Да пришлю я тебе всё, или сама привезу. Он же заколеет без ничего-то!
Бабка помялась-помялась, да делать нечего, полезла, кряхтя, на печку, выволокла оттуда какие-то тряпки.
– Ты уж, Василинушка, пришли вещички-то, – скрипела она, пока тётя одевала Сёму. – Не звабудь…
Крепкая Василина сгребла его, закутанного в разное тряпьё, как капуста в листья, в охапку и, чуть не стукнув головой о косяк, вынесла на улицу, уложила в сани. Сёма вдохнул свежий воздух, зажмурился от солнышка. Они поехали.
С начала пути Сёме было забавно лежать спеленатой куклой в санях и видеть только небо. А потом надоело так лежать, да ещё больно стало: сена в санях оказалось мало, наверное, за ночь скормили коню, и днище саней всё торкало и торкало его в спину, когда сани подскакивали на неровностях дороги. Скоро он не смог терпеть, заскулил.
– Ты чего? – склонилась над ним тётя.
– В спину отдаёт...
– Ох, ты, горе! – она остановила коня, повернула Сёму на бок.
Потом обошла коня, взялась за его морду, обобрала с ноздрей сосульки. Коняшка довольно фыркнула и потрусила дальше. Тётя впрыгнула в сани, а Сёма стал смотреть на снег, надеясь увидеть чьи-нибудь следы. Но их почти не было. Так, иногда пробегали строчки, оставленные зайчишкой, а больше было сорочьих крестиков. На небе тоже ничего интересного не было. Если б облаков побольше, уж Сёма отыскал бы в их клубах чего-нибудь: зверя или дерево, а то и разбойников... Но облаков не было, одна синяя бездонность.

СЕРДИТЫЙ ПОРТРЕТ

В Утянку приехали, когда день клонился к вечеру. Тётя выгребла Сёму из саней и внесла в избу. Посадила, в чём был, на широкую кровать.
– Вот мы и дома, – сказала она, отдуваясь. – Ты разбирайся, а я быстренько коня отгоню на ферму.
Но уехала она не сразу, чего-то делала в сенях, хлопала дверями. А Сёма выкарабкался из шубы, да так и замер с открытым ртом: со стены на него суровыми глазами глядел дядька военный. Сёма видал фотографические карточки, иконы разные, а такого чуда никогда не видал! Дядька на стене был куда больше. Его голова и плечи, наверное, были больше даже самого Сёмы. А через плечи – ремни, а на груди – медали, уйма медалей, куда больше, чем у всех мужиков, что вернулись ранеными с войны!
Сёма слез с кровати, подошёл поближе к стене, задрал голову и увидел, что под дядькой что-то написано. Сёма влез на лавку, вгляделся в буквы и прочитал:
– Климент Ефремович Ворошилов.
И ему показалось, что суровый военный улыбнулся, будто сказал: «Молодец, читать умеешь!» Сёма тоже улыбнулся военному.
В сенцах хлопнула дверь, и в избу ворвалась плотная деваха, кажись, постарше Фроси. Она кинулась к Сёме, крепко схватила его за плечи, чмокнула в лоб.
– Здравствуй, братка! А я Катя. Сестрой тебе довожусь. Знаешь про меня?
– Какой сестрой? – не понял Сёма.
– Сродной. А ты рази не знал?
– Не-е.
Катя подхватила его с лавки, унесла опять на кровать, стянула бабкины валенки, сняла фуфайку, в которую он был выряжен, и всё тараторила:
– Грейся, грейся. Счас мамка придёт, мы тебя кормить будем… Колобками! Ты ел колобки?
– Не-е.
– А сказку про Колобка знаешь?
– Сказку знаю...
– И славно! А сёдни, как та лиса, положишь колобок на язычок.
Пришла тётя Васёна, разделась и сердито сказала дочери:
– Всё балаболишь, нет, чтобы печь растопить.
– Щас я, мамо, я мигом!
– Катька засуетилась у печки, а мать устало опустилась на лавку возле стола.
Изба у тётя Васёны была почти такая же, как у Фроси с Сёмой, только попросторней. Как в дверь войдёшь, слева – большая печь с плитой, за нею – широкая кровать, а справа – длинная, во всю стену, лавка. Вдоль неё, ближе к углу, большой дощатый стол, за ним вдоль встречной стены – ещё одна лавка. От того, что изба просторная, окошек аж три: два по правой стене и одно – прямо. Окна обвешаны вышитыми рушниками. Над тем окном, что прямо, и глядит на всех Ворошилов.
– Мам, а куда вы муку поставили? – спросила Катя.
– Под лавкой. В туеске, – устало ответила мать. – Токо ты на лавке замешивай, стола не занимай. Щас правление заседать придёт.
– Они ж вроде вчерась заседали, – засмеялась Катя.
– Не твово ума дело. Не суйсь! – одёрнула её мать.
– Та я ничо...
– И не чёкай... Сказала – и помолчи!
Сёма подумал, что и здесь, как у бабы Грипы, младшим воли не дают. Тут даже построже. Он невольно отодвинулся в уголок кровати, чтоб поменьше выказываться.

ПРАВЛЕНИЕ КОЛХОЗА

Ещё тётя Васёна сидела, отдыхая, ещё Катька возилась с тестом, как захлопала раз за разом дверь. Пришли двое женщин, двое девчат. Они расселись по лавкам, устало перекидывались с хозяйкой фразами:
– Племяша, Васёна, привезла?
– Да как же бросишь! Сродственник ведь, сирота...
– Наши тоже... вроде сирот. Ты и ночь, и день на работе, а оно сидит... и матери не видит.
– Да всё лучше, чем вовсе один...
Потом пришли два старика с самокрутками в зубах. Эти сразу сели за стол. Один достал из-за пазухи бумаги, нацепил на нос кругляши-очки. «Главный, наверно», – подумал Сёма.
– Почнём, товарищи правление, заседать, – сказал главный. Он выпустил струи дыма из ноздрей и кинул остаток цигарки на пол. – Первый вопрос – вопрос булгахтера... Семёна Иваныча нашего, все вы знаете, на фронт забрали... Давайте заместо него, вот, Митрофана Иваныча назначим... Человек он жизненный, Колчака воевал. Всеми уважаемый...
– Так он же щитать не умеет, – хохотнула от печи хозяйка.
– Не твово ума дело, Васька! – прикрикнул очкастый. – Других спрашиваю... А Митрофан-то Иваныч, ежели хошь, твои-то трудодни вмиг сочтет. Не дюже наработала!.. Дак как насчет булгахтера? – спросил он опять своих.
– Нехай робить, – махнула рукой одна из женщин. Другие согласно закивали.
– Ишшо надоть с семенами решить... – продолжал главный. – Через месяц-другой снега зачнут сходить, а там и сев не за горами... Я маракую: из доярок бригаду надо сколотить, нехай семена веют...
– Да ты чо, Никодим! Ополоумел? – воскликнула одна из молодых. – Пластаемся на фермах... считай, по двадцать часов!
– Ты, Дарька, щитать разучилась! – строго сказал очкастый. – Аль по молодости, вовсе не умела... Молоком без хлеба не больно наешься! Не посеем – что фронту дадим? А про часы безногого Мишку спроси, по скоко часов они там в окопах мерзнут... Так что – разумей!
Сёма прыснул в своём уголке. Ему подумалось, что этому очкастому в самый раз подошла бы кличка «Разумей». Он даже пропел про себя, в уме: «Разумей, Разумей! Разумеюшка!».
Тут Сёма забыл и про правление, и про очкастого Разумея. Тётя Васёна вытащила из печки шкворчащую сковородку, на которой всеми боками масляно улыбались румяные, запашистые колобки. Катя ложкой перекинула три колобка на блюдце и притащила Сёме прямо на кровать. А Сёма даже растерялся: то ли есть эти колобки, то ли нюхать их? Он принялся, обжигаясь, уписывать этих красавцев и так увлёкся, что не слышал конца правления...

«ПРЯМО  АРТИСТ!»

– А что, Васка, племяш-то твой только есть и умеет? – спросил вдруг очкастый, и Сёма замер с колобком во рту. – Али за лошадь, что я тебе дал привезти его, показать чего может?
–А и покажет! – горделиво сказала тётя. – Он у меня дуже грамотный, всё книгу из рук не выпущает. Сём, а ну, почитай добрым людям чего-нибудь.
Сёма растерялся. Чего из букваря читать? Как Маша мыла раму?
– А я спеть могу, тёть Васёна, – вдруг сказал он.
– Вона как! Ну, давай.
Сёма, набрав воздуху, на манер Саньки закричал:

Десять винтовок на весь баталь-ё-он!
В кажной винтовке последний патро-он...

И осёкся, и проглотил язык, потому что сообразил, что дальше не знает песню.
– Ай забыл? – спросил главный. – Тады не робей, жарь другу, каку знаешь.
– Я другую лучше, – сказал Сёма.
Теперь уже тихим, жалобным голосом затянул:

Там вдали, в горах Алтая,
Посредине между скал...
Пробира-а-ался ночкой тёмной
Санитарный наш отряд.

Песню он допел до конца. Дальше в ней говорилось, как медсестра стала писать письма от раненых.

Вот другой боец диктует:
«Здравствуй, милая жена.
Тяжело я в сердце ра-а-нен,
Ты домой не жди меня...»

Все слушали, затаив дыхание. Женщины кончиками шалей начали утирать под глазами. Даже Ворошилов, показалось Сёме, слушал, сдвинув брови.

А сестра всё пишет-пишет,
Ей на сердце тяжело.
У ней муж военный тоже,
Он убит не так давно-о-о...

Старики опять задымили цигарками, женщины, в том числе и тётя Васёна, зашмыгали носами. Сёме стало не по себе, что расстроил людей, и он вдруг ляпнул:
– А я и частушки знаю. Озорные!
– Ну давай озорные! – сказал главный. – А то ты всех моих правленцев в мокрость загнал. Жарь!
И взбодрённый Сёма, сделав плутоватую, глуповатую рожу, прокричал:

Чо ты ёжишься, корёжишься –
Пощупать не даёшь?
Будешь ёжиться-корёжиться –
Нещупанной уйдёшь! Эх!

Старики и бабы грохнули смехом:
– Ну, врезал!
– Вот отмочил!
– Прям артист!
А артист вдруг увидел суровые глаза Ворошилова, и стало ему стыдно-стыдно...
Правленцы похохотали, да и забыли про незадачливого певца, стали расходиться. Время-то было совсем позднее.
Тётя Васёна и Катя перед тем, как сесть ужинать, похлопали Сёму одна по спине, другая по щеке: «Молодец! На-ко ещё колобочек…» Сёма гордо принялся уминать сказочно вкусный шарик.


Глава 16

И НАЧНЁТСЯ СТАРАЯ ЖИЗНЬ…

Жизнь у тёти Васёны была полегче: и голодом Сёма не сидел, и не ворчал на него никто. Да и веселее было: целый день хлопали двери, кто-нибудь искал председателя колхоза, а то и члены правления опять собирались на заседание. А бухгалтер так почти весь день сидел за столом, шебаршил бумагами, кадил самокрутками. Только в обед они все уходили, зато прибегали хозяева – то тётя Васёна, то Катя, то и обе вместе. На столе сразу появлялись чугунки с супом и картошкой, кринка молока и что-нибудь печёное – пирожки, шанежки или колобки. Сёма удивлялся, чего это здесь всё не так, как в совхозе. И за хлебом в лавку ходить не надо, и не надо матюкаться из-за того, что хлеба уж третий день не привозят.
На работе тётя Васёна и Катя были не весь день, как совхозные бабы. Сделают своё колхозное дело и – домой, к детям да своей скотине. Вот только ни разу не видел Сёма, когда мать с дочерью спать ложились, да вставали. Сам он засыпал вроде поздно, а они всё еще колготились, если не у печи, то в загоне. Просыпался он вроде рано, а их уже и след простыл!
…А теперь начнётся старая жизнь! Сиди весь день дома один-одинёшенек, да слюнки с голоду глотай... Эти горькие мысли роились в голове у Сёмы, пока коротконогая лошадка охотника Кабаса везла его и Фросю домой, в родную деревню.
Явилась нянька в колхоз намного раньше, чем её ожидали. Оказалось, что выпустили её досрочно, пожалели как несовершеннолетнюю. Явилась она злая-презлая, в избу Васёны ворвалась вихрем, даже дверь не прикрыла, и холодный пар полез аж к Сёме на кровать.
– Где эта сучка Васёнка? – закричала вне себя с порога, даже не поздоровавшись с племянником.
– На ферме, – испуганно сказал он. И только успел ответить, –Фрося уже выскочила. Пришлось Сёме слезать с печки и закрывать за ней избяную дверь.
Наверное, обе тётки крепко поговорили при встрече, потому что вернулась Фрося и вовсе бешеная, заорала на Сёму:
– А ну, собирайся живо!
– А где тёть Васёна?
– Иди ты... со своей Васёной.
А теперь вот она срывает зло на коняге, хлещет её изо всех сил. Даже сама взмокла, а уж с лошадки давно пена хлопьями отлетает. И никак не поймёт Фрося, что по рыхлому весеннему снегу не побежит лошадка быстрее, хоть её убей, хоть сам убейся!
Когда ещё ехали по колхозной улице, Фрося ругалась особенно:
– Так и знала, что эти сучки снюхаются! Сердце чуяло, надурят сироту! – кричала она так, что люди выскакивали на улицу, а любопытная ребятня бежала вслед за подводой. – А всё ты, злыдень! – нашла наконец Фрося, на ком выместить зло, и хлестанула Сёму вдоль тела вожжой. Удар получился кривой, да через тёткину шубу сразу не пробьёшь, так что Сёма не очень и почувствовал, но закричал для отвода глаз:
– А чо я, чо я? – пусть нянька думает, что хлестнула больно, может, утихомирится.
– Они с бабкой Грипкой сказали управляющему, что ты согласился мясо той коровы забрать!
– А я рази знал? – спросил ошарашенный новостью Сёма.
– И забрали! Забрали и поделили меж собой... А может, продали! Теперь Васёна говорит, что тебе скормила! Я им, отдайте, мол, мясо, раз такое дело. А они одно талдычат: твой племянничек это мясо давно слопал...
Фрося устала махать хворостиной, подгонять безответную лошадь, опустила руки и пустила слёзы:
– Это где ж видано, чтобы ребёнок за два месяца почти полкоровы съел? – Фрося вдруг вскрикнула, схватилась за горло, упала боком в сани и зарыдала на всю степь. Лошадка напугалась, рванула, да тут же и ухнула по колено в какую-то выбоину, закрытую снегом.
Нянька и кричала громко, и плакала, и вроде всё объяснила, какие они плохие – бабка Грипа и тётя Васёна, а Сёма всё никак не мог на них обозлиться. С утра он хорошо наелся, да и все недели, что жил в Утянке, кормили его от пуза. И теперь, тихо лёжа в тёплой шубе, прислушиваясь не столько к нянькиным крикам, сколько к шлёпанью лошадиных копыт, он всё ещё вспоминал, как ему было хорошо, и вовсе не думал, как будет завтра и послезавтра. Ещё он думал – и мурашки бежали по его спине, – как он снова увидит бабу Грипу, как при нем сцепится с нею нянька!

КВАРТИРАНТЫ

К радости Сёмы, они к бабке не поехали, а вернулись в свой дом. «Там же холодно!» – подумал он. А в избе оказалось тепло, и почему-то были гости – девчонка лет семи и парнишка, постарше Сёмы.
– Вот, дорогие кватеранты, – сказала Фрося, – и хозяева приехали!
Умела же нянька от слёз переходить к веселью! У Сёмы так не получалось. Если он плакал, то плакал долго и успокаивался не враз.
– Сёма, ты разбалакайся от одёжи, а я отгоню лошадку. Кабас просил не задерживать.
И вдруг она опять заплакала, так и брякнулась на лавку:
– А чем же расплачиваться со стариком? Думала, у нас хоть что-нибудь будет...
Она ушла, всхлипывая, а возле Сёмы уже стояла вся в улыбке девочка-квартирантка:
– Я знаю, тебя Сёмой зовут. А я – Зоя. А это мой брат Коля. Он уже большой. В четвертом классе учится. Я с ним в школу хожу, только не учусь, а слушаю, как учительница им всё рассказывает... А мы из Белоруссии... Папу убили, а мы убежали... – все слова она выпалила без остановки, и Сёма почти ничего не запомнил. А Зойка ещё и вопрос успела задать:
– А мы будем с тобой играть?
Сёма ещё не отошёл от дороги, тело его занемело, и язык будто прирос ко рту. Он не смог ответить Зойке, улыбнулся только.
Вернулась Фрося.
– Щас мы чего-нибудь поесть придумаем. Ваша мамка, Коля, велела мне, как приедем, вас накормить.
– А мы поели... – промямлил парень, не отрываясь от книжки, над которой сидел за столом.
– Тёть Фрося, – запищала девчонка звонким голоском, – я ему говорила, что подождём тётю Фросю и Сёму, а он говорит: «Вот еще, буду я ждать!» – и весь борщ схлебал. Мне только во-от такую чуточку дал.
Нянька растерялась, даже слов сразу не находила.
– Ладно, Зоенька, – сказала она упавшим голосом, – ты не переживай. Мы пока потерпим, а там и мамка придёт.
Сёма подсел к столу, поближе к Коле. Он издали увидел, что книжка у него была с большими картинками. Увидев, что Сёма заглядывает, парень подвинул ему книжку:
– На, смотри.
Сёма на одной картинке увидел, что в море тонет пароход. С боку у него была надпись «Челюскин». Некоторые картинки были густо-густо замазаны чернилами, только иногда виднелись подписи под ними. Сёма прочитал их: «В.К. Блюхер», «М.Н. Тухачевский».
– А разве можно книжки замазывать? – спросил Колю.
– Нам так велели, – ответил тот.
И вдруг Сёма увидел знакомый портрет. Это со страницы книги на него смотрел Ворошилов. Точь-в-точь как у тети Васёны. Только тут он смотрел не строго, а улыбался!

КАК ЛЮДИ РОДНЯТСЯ

Когда стемнело. Фрося принялась растапливать печь. Дрова разгорались с трудом. Сёма подумал, что разжижки квартиранты не запасли, нету на припечке ни бересты, ни сухих щепочек. Матери, видать, некогда, Зойка мала, а Коля, по всему, без подзатыльника за дело не возьмётся. Фрося намучилась, но всё же распалила сырые дрова.
– Вот хорошо-то, – сказала, – погреемся, и керосин палить не надо.
– Керосину всё одно нету, – опять буркнул Зоин брат.
– Как нету? – ахнула нянька.
– Кончился...
– Да там же целая поллитра была! Считай, на ползимы! – в её голосе звучало отчаяние.
– Откуда я знаю... – промямлил Коля.
– Ой, горюшко лютое... – простонала Фрося.
Затемно пришла квартирантка.
– Мам, мам! - кинулась к ней Зойка. – Я говорила Кольке, чтоб подождать тёть Фросю и Сёму, а он сам весь борщ схлебал! А мне только чуточку...
– Ты опять за своё? - мать шагнула к сыну и влепила ему звонкую оплеуху.
– Ну, чего! – заревел Колька и хотел было скрыться за печкой.
– Я те дам – «чего»! – мать схватила его за шиворот, и снова мазанула по физиономии. – Будешь у меня глотничать! Ты ж посмотри: с малолетства только о своём брюхе и думает!
Колька вырвался из рук матери, скрылся в слезах за печкой.
– Ой, Фрося, прям беда с ним! Живём – с воды на воду, а этот ирод себя ни в жизнь не обидит. Как увидит чего, так за обе щёки! Зойку заморил совсем. Послал Бог – родила всем на горе! – она сняла фуфайку, повесила возле дверей на гвоздик, присела на лавку.
– Чего ж мы ужинать-то будем?
– Я воды вскипятила, – сказала Фрося.
– Чего-то надо придумать... Я там под топчаном, за пимами картошек спрятала. Если этот ирод не успел добраться...
Зоя мигом полезла под топчан, пошарила там и выкатила несколько картофелин, мелконьких, чуть больше грачиных яиц.
– Ты, Фрось, почисть, а я затирушку сделаю.
Квартирантка взяла с полки краюшку хлеба, аккуратно обрезала ножом корочки, отложила в сторонку, а мякиш принялась раскатывать на столе. Сёма не раз видел, как это же делали бабушка и мама, если не из чего было сварить суп. Мелко порезанные картофелины да комочки раскатанного хлеба – и готова затирушка на всю семью. Жидковато и постновато, но коль воды не жалеть, то брюхо на полдня набить можно! Каждой зимой, поближе к весне, деревенские люди во многих домах переходили на эту спасительную пищу.

«СВАДЬБА»

Утром Сёма с Зоей проснулись одни.
– Мама и тётя Фрося на работе, да? – не то спросила, не то сказала Зоя. – А с Колькой я больше в школу не пойду. Он злыдень. Я лучше с тобой буду играть.
– А в чего играть-то?
– А давай в свадьбу, а?
– Я не знаю, как это.
– Мы с тобой обнимемся, будто жених и невеста. И пойдём в церковь... Ну, понарошке! – топнула ногой Зоя, увидев, что Сёма ухмыляется. – Как ты не понимаешь? Вот... В церкви нас батюшка обвенчает, и мы домой пойдём. Вот... Гостей позовём и пировать будем.
– Чем пировать-то?
– Чем-чем! Я видела вчерась, тётя Фрося чугунок с супом под печку запрятала. Вот и позовём гостей!
Сёме эта игра понравилась, потому что ласковую, говорливую Зойку ему так и хотелось обнять.
Они стали ходить, обнявшись, от стола к двери, от двери к столу... Догадливая Зойка подставила своё плечо под его левую руку, чтоб он меньше хромал, и Сёме это тоже очень понравилось.
Потом Зойка остановила его напротив засиженной мухами бабушкиной иконы и потянула Сёму книзу, чтоб встать на колени. Умоляюще протягивая руки к иконе, «невеста» стала просить:
– Святой батюшка! Обвенчайте нас, детей своих!
Батюшка будто бы благословил их на счастливую семейную жизнь, и радостная Зойка опять потащила Сёму ходить, обнявшись.
– Это мы будто из церкви домой идём, – пояснила она.
Потом невеста призывно закричала:
– Дорогие гости и гостюшки! Пожалуйте к нам на пир да на свадебку!
Зойка затопала на месте, будто это гости сходились, а после шмыгнула под печку и вытащила оттуда чугунок, завернутый в тряпицу.
Затирушка ещё не совсем остыла, и они громко зачавкали. Ели вначале будто за гостей, а потом уж за себя.
Поевши, Зойка вытерла губы и заявила:
– А теперь, муж, айда в постельку.
– А я выспался, – пробурчал «муж».
– Да не спать, дурной, а детишек выводить.
– Каких детишек? – изумился Сёма.
– Мальчиков... и девочек, – сказала, не моргнув, Зойка.
– Как это выводить? – ещё больше удивился он.
– А я у мамы фасолин стащила. Они будут будто яички, мы и станем высиживать деток... – начала обижаться Зойка на его бестолковость.
– Чего-о? – прыснул Сёма. – Детишек не высиживают вовсе, а родют. Я знаю.
– И вовсе нет! – топнула ногой Зойка. – Высиживают! Я видела... – она стала тереть кулачком глаза, и Сёма увидел, что она вот-вот разревётся. Но Зойка и не собиралась плакать, это она продолжала игру – превращалась в «жену». Вот она уже надула губки, вот несколько раз топнула ножкой:
– Неблагодарный! Я так блюла себя! А ты скандалишь во время свадьбы!
Пришлось Сёме уступить.
Они забрались на кровать. Зойка высыпала из ладошки несколько фасолин, разделила их на две кучки. Потом задрала платьице и голой попкой уселась на фасолины. Сёма сел прямо штанами. Они замолчали и стали ждать, когда высидятся детки...

А У ВЗРОСЛЫХ ДРУГИЕ ЗАБОТЫ

Фрося вернулась домой не в себе.
– Цельный день прождала, а толку? – ругалась она. – Сам сказал, что будет в конторе, ан нету и нету!
– Кто, нянька?
– Да этот черт кривой, Иванов.
Совсем поздно пришла квартирантка. Она принесла откуда-то кислой капустицы, и они с Фросей сварили супчик. Жиденький такой, постный, но кисленький. За едой тётя Нюра (так звали квартирантку) рассказала Фросе про разговор управляющего на ферме. Он будто бы сказал завфермой, чтоб не вздумала брать на работу эту прогульщицу, Фроську то есть. Я, мол, сам подыщу ей работу.
– Когда ж он подыщет-то? – вскипела Фрося. – Уж и так голодом замаялись. Ни копеечки ж нету! Воровать, что ли?
– И правда – чем? – согласилась тётя Нюра горестно. – У меня, Фросенька, тоже денежек кот наплакал, да через карман его слёзы утекли... А совестно уж. За квартиру-то тебе заплатить нечем.
 – Какая там плата! – махнула рукой Фрося. – Квартира-то, чай, казённая.
– Казённая не казённая, а приютила ты нас...
Все трое детей притихли. Супчик был съеден, ложки облизаны, а женщины разговаривали с такой тоской, что никто из детей не осмеливался мешать – сопели только.
– Нюр, а откуда вы в наши края? – спросила Фрося.
– Ох, далеко... – вздохнула женщина. – Притопали-то из Романово, жили там в эвакуации... А как услыхала я, что Красная Армия к нашим родным местам в Белоруссии подходить стала, снялись... Подзаработаю чуток, а там, глядишь, к железной дороге... потопаем. А уж по железке – домой...
– Это ж где-сь на краю света! – ужаснулась Фрося.
– Твоя правда... Ежели поездом, по нынешним временам – месяца два. А то и поболе.
Фрося вытянула из печки ещё чугунок, с кипятком, заваренный травами. Налила всем чаю в кружки. По избе разошёлся с парком крепкий запах душицы...
– А какая она, война-то эта? – опять спросила Фрося.
– Да мы, почитай, войну-то и не видели... По другим деревням прошла, нас миновала... Однако ж и мы беженцами стали. То поездом от неё убегали, то пешком... А бомбёжек этих нагляделись и наелись досыта!
Тётя Нюра говорила медленно, с передыхом. Колька весь напрягся, упёр глаза в стол. Даже маленькая Зоя смотрела на мать будто со страхом.
– Как налетят самолёты ихние... ад, ну сущий ад! Самолёты ревут, бомбы воют да грохают, люди – что безумные. Мечутся, кричат. Падают... Гибнут! Дети со страху уссыкаются… Упадёшь, али столкнут с ног, и тоже кричишь... И не от страха, что смерть придёт, кричишь, а от воя этого... Вот уж сколько прошло... смерти, что видела, стала забывать... А вой этот! Не забуду!! – тётя Нюра вскрикнула даже, и все вздрогнули.
– А чего уж туда возвращаться? – спросила тихо Фрося. – Осели б у нас тут...
– Мама моя там... И папка наш... Муж мой... там, в партизанах должен быть. Потому и бежали, что нельзя нам было оставаться. Коммунист был их батька, – она кивнула на ребят.
– А как это – коммунист? – спросила Фрося.
– Большевик, значит...
– А-а…
Сёма всё прислушивался к разговору, пробовал понять его. Про большевиков у них в деревне часто вспоминали: будто это они с церковки колокол скинули. Одного из них Господь наказал: он вслед за колоколом с церковки упал и по колена в землю ушел… Чего ж выходит? Тут большевики - против Бога, а там – против фашистов-немцев? Непонятно…

ЕСЛИ ХЛЕБ ОТРЕЗАТЬ ТОНЕНЬКО…

И на другой, и на третий день приходила нянька из конторы ни с чем. То в Мартовку вызвали управляющего, то где-то по полям ездил, искал хоть какой-нибудь корм для скота.
Всё злее и угрюмей становилась Фрося: не знала, чем самой питаться и чем племянника накормить. Иссякла и тётя Нюра. Ничего у неё не осталось и, наверное, не знала, у кого ещё можно чего-нибудь выпросить. Хлеб по карточкам она уж не знала, как делить. Своим еле хватает, а тут ещё Сёма голодные глаза отвернуть от куска не может. И прятала тётя Нюра свои глаза, когда отрезала Кольке с Зоей по кусочку, а остальное, завернув в тряпочку, убирала подальше.
Вечером Фрося, как всегда, истопила печку, вскипятила чугунок воды, надеялась, видать, что придёт квартирантка и принесёт что-нибудь сварить. Но печь протопилась, вода остывала, а Нюры всё не было. Дети ждали-ждали мать, да и уснули на своей постельке – на полу, покрытом тряпьём. Фрося, не вытерпев, растолкала Кольку.
– Коль, а Коль, мать-то говорила чего?
– Сказывала, не придёт ночевать... Коровы у ней телиться начали... – и он опять уронил голову.
А Сёма не мог заснуть. В животе урчало, сосало, тянуло. Так тянуло, что хотелось захохотать. Он отвернулся к стенке, поджал к животу здоровую ногу и затих.
Фрося помельтешила-помельтешила, да и легла рядом. Долго вертелась, вздыхала. Потом, наверное, озябла, залезла под рядно, придвинулась к Сёме, прижалась к его спине животом. Сёма удивился: они вот так с Фросей часто спали, но он вроде никогда не ощущал её живота – что-то мягкое колышется за спиной, и всё... А тут нянькин живот мешал ему, притискивал его к стене. А после в нём что-то начало шевелиться да толкать Сёму в спину, будто кулаком.
– Ой, Боже! – тихо воскликнула Фрося, схватилась за живот и отодвинулась от Сёмы. А он подумал: неужель нянька с голоду пухнуть начала? Ишь, как кишки меж собой грызутся...
А утром Фрося в контору не пошла. Когда Сёма проснулся, она сидела у окна и молча глядела на улицу.
Сёме вылезать из-под рядна не хотелось. «Чего вылезать? – думал он, – Всё равно исть нечего... Буду лежать, пока не помру!»
Нянька вдруг встала, подошла к полке, пошарилась и достала ту тряпицу, в которую завернула вчера хлеб тётя Нюра. «Чо это она делает? – удивился Сёма. – То ж не наш хлеб. И тёть Нюра подумает, что его Колька брал, опять его отлупит...». Фрося развернула тряпицу, схватила нож и отрезала от горбушки тоненький пластик. Схватила его зубами, чуть весь не сгрызла сразу, но откусила только половинку пластика, другую протянула Сёме.
– На, пожуй скорее!
Он дёрнулся от этого кусочка, отвернулся к стене. А в животе что-то кольнуло, крутануло, к горлу подступила рвота. Нянька схватила Сёму за плечо, повернула к себе, сунула кусочек хлеба в губы ему:
– Жуй, говорю!
– Нне-е бу-у-ду! – выдавил со слезами Сёма. – Уйди-и!
– У-у, гадёныш! – Фрося ткнула его кулаком в лицо. Отскочила от него, стала лихорадочно заворачивать горбушку в тряпицу, видно, учуяла, как зашевелилась спящая ещё Зойка.
– Чего ты всё уросничаешь? – зашипела Фрося на Сёму, сунув свёрток опять на полку. – Ишь, чистюля! Не буду, не буду! «Чужое!» – передразнила она его. – А где я тебе своё возьму?
Сёма вжался в постель, молчал.
– Из-за тебя в тюрьму села! Из-за тебя голодаю! Я без тебя и горя б не знала... – она отскочила от кровати, опустилась на лавку у окна. Заплакала, уткнувшись лбом в косяк окна.
– Пошёл бы к людям, попросил... – всхлипывая, заговорила Фрося. – Разве тебе откажут? Сирота... Больной весь... Не откажут люди...
Сёма дрожал под рядном. Не то боялся, что нянька опять вскипит да запулит в него чем-нибудь, а может, представил, как переступит он чей-нибудь порог, вытянет ладошку и заскулит жалостливо:
– Подайте, Христа ради...
Сёму аж затрясло от стыда и ужаса.
А Фрося вдруг сорвалась с места, схватила фуфайчонку и, завывая, бросилась из избы.
Ночевать она не пришла.
Сёма так и не встал больше с постели. Зойка тормошила его, тормошила, а он вроде спал. Глядел на девчонку и не видел её, глаза чем-то застилало. Он опять забывался…
Потом Сёма увидел над собой женщину во всём белом. Она холодными маленькими ручками щупала его лоб, открывала глаза.
– Чего это ты, а? – спрашивала белая женщина, и Сёма пытался вспомнить, где он видел эту тётю.
Вдруг она достала из кармана красивую деревянную дудочку, и Сёма вспомнил: это та самая докторша, что слушала его этой же дудочкой давным давно, в детском садике.
– Это вы, тётя доктор? – тихо спросил он. – Вы принесли мне свою... волшебную... дудочку?
Он вроде обрадовался и засмеялся… Но никто его смеха не слышал – ни докторша, ни тётя Нюра, ни Фрося, испуганно выглядывающие из-за спины докторши. Сёма смеялся в душе, но не в той душе, которая собиралась покинуть его тело, а в той, что была тогда, давно. Он хотел было что-то ещё сказать ласковой докторше, но силы его покинули, и глаза опять закрылись.

Глава 17

ВОТ  ТАК  «МАНЭСЕНЬКА»!

Сёма начал поправляться. Не от той болезни, что свела ногу ещё перед войной, когда дома была мама, были живы дедушка с бабушкой, и когда Фрося была девчонка, а он – совсем малыш, он поправлялся от голода и истощения.
В избе беспрерывно повторяли, что маленькая докторша из Мартовки после того, как у неё на руках Сёма потерял сознание, будто гвозди вбивала в управляющего эти два слово – «голод» и «истощение». Все повторяют эти слова и удивляются, как «така манэсенька лекарша» нагнала страху на самого Иванова.
– Вона як топнэ ногой, да як зыркнэ на його! – рассказывала забежавшая к ним тётя Настя. – Вы, каже, советску власть срамите: перед самой победой дитя до истощения довэлы! Подумать только, крычить: в Сибири голод допущаете!.. Советска власть, каже, нэ позволэ вам дитэй своих защитников угроблять!.. Ух, и сердита баба!
Все ахали, удивлялись и, поди, завидовали, потому что после этого нагоняя управляющий сразу зачислил Фросю на работу и выписал для сироты мяса и картошки. С этой-то едой Сёма враз поправится!
Но ходить он ещё не мог, даже на двор его выносили нянька или тётя Нюра, которая опять ласково разговаривала с Сёмой.
Проведать его прибегала Ленка, но Фрося, сердитая на её мать, напустилась на девчонку, и та больше не появлялась. Пришла как-то Манечка и так робела возле Сёмы, что Зойка-егоза заподозрила неладное в их отношениях, расфыркалась, как кошка:
– Знаешь, девочка, – важно подступила она к Манечке, – больному нужен покой! И ты... уж не знаю, как вас зовут, иди домой. Мне доктор говорила, чтоб я никого не пускала...
Манечка, вконец расстроенная, ушла.
И вот Сёма сам сел в кровати, опустил ноги к полу.
– Ты куда? – закричала Зойка, которая, конечно, знала, что докторша давно уехала, но при случае всем хвалилась знакомством с нею и важничала: – Я сейчас же доктора позову!
– А я чо-то в окошке видел, – таинственно зашептал Сёма, – давай схожу и тебе принесу. Интересно-о, жуть! – у Зойки расширились глаза, и она отпустила его на улицу.
А там вовсю расходилась весна. Снег грязными кучками лежал только под стенами домов, куда не доставало своими длинными лучами солнце. Из бороздочек и ямочек озорно выглядывала вода. Кое-где бежали по своим делам последние ручьи. А на бугорочках выглядывала трава-мурава, самая любопытная, потому и самая первая изо всех весенних трав.
Скворцы, заселившиеся в свои домишки и уже немного остепенившиеся, теперь не усаживались на крыши скворечников, чтобы подольше и позаливистее хвастаться друг перед другом новостями, а изредка выглядывая из своих круглых дверей, вели обстоятельный разговор друг с другом. Наверное, рассказывали о том, как собираются дальше жить и деток выращивать.
Сёма посидел на завалинке, потом для Зойки подобрал с земли берёзовую щепку с чёрной корой и хитрым рисунком.
– Щепка? – протянула девочка разочарованно.
– Эх ты, бестолковая! Смотри, – загадочно сказал он, – весна совсем зиму выгнала, а Дед Мороз, чтобы далеко от детишек не уходить, взял да и в щепку спрятался!
– И вовсе нету тут Деды Мороза! – со слёзками сказала Зойка.
– Как это нету, дурёха? Гляди! Вот бородища его, – Сёма водил пальцем по трещине в коре. – Вот усищи, только они не белые, как зимой, а чёрные, потому что лето. Значит, Деду Морозу прятаться надо, чтобы его солнце не растопило!
– Ой, вижу, вижу. Теперь вижу Дедушку Мороза! – запищала обрадованная Зойка.

«МОЛОДАЯ ПРЯХА»

Сёма всё раздумывал, что бы такое сделать для Фроси. Уж больно плохо ей жилось в эту зиму, а тут ещё он заболел.
 Сёма шарил по избе, заглядывал под кровать, под лавки.
– Чо ты лазишь? – спрашивала Зойка.
– Домового ищу,– делал он страшное лицо.
Наконец под печкой он разыскал и вытащил на свет доску с дыркой на конце и большую берёзовую рогатульку. К ней были привязаны нитками выточенные, красивые палочки с наконечниками.
– А чо это, Сёма? – удивилась Зойка.
– Бабушкина прялка.
– А это?
– Это веретёшки.
– А чо ты с ними делать будешь?
– Се-е-крет! – пропел он.
– Подумаешь, – надулась девочка.
Сёма привязал доску к скамейке, собрал прялку. Потом нашёл на печке шерсть в чулке. Давным-давно он видел, как бабушка вязала ему из шерстяных ниток носочки. По-бабушкиному привязал он клок шерсти к рогатульке, и вышла куделя. Оставалось потянуть за шерстинку, как это делала бабушка, ссучить нитку, привязать её конец к веретёшку, и – пой, веретено, тянись, шелковистая ниточка!
Первую часть работы Сёма осилил без труда, нитка была ссучена и привязана. Оставалось взять веретёшко за тонкий конец, легко крутануть тремя пальцами, и... Но как он ни ловчился, веретено всё время вырывалось из руки, летело под кровать, под стол – куда ему только хотелось. Зойка сначала молча, с любопытством наблюдала за Сёмой, потом залилась смехом.
– Так тебе и надо, так тебе и надо! – подпрыгивала она.
Сёма лез под кровать, доставал непокорное веретено, снова привязывал к нему ниточку, снова пробовал раскрутить непокорное веретено…
Недаром он лучше всех ребят делал тонюсенькие петли для сусликов – научился тонкой работе. К вечеру он все-таки одолел строптивое веретено, и Фрося, придя с работы, ахнула:
–Батюшки-светы, да ты, никак, на лето глядя, решил себе варежки сработать?
– Нет, нянька, нипочём не угадаешь! – отвечал Сёма, не переставая вертеть веретено. – Это тайна, на чего я пряду... Вот! Хлеб задарма исть я всё одно не буду!
Фрося подошла к племяннику, прижала его к своей груди. Наверное, лицо её было сильно печальным, потому что Зойка, сразу притихшая, подошла к ним и стала пальчиками гладить по Сёминым коленям.

В ПОЛЕ!

Однажды Фрося забежала в избу не в обед, а еще почти утром.
– Сёмочка, – сказала, запыхавшись, – нас в поле посылают. Пахать пора. Подай с полочки хлеб, а я картошек заверну.
– Нянь, а я? – умоляюще проговорил он.
– Ты посиди дома. На ногах еще еле-еле...
Сёма помнил, что если доярки едут пахать весной землю, они берут детей с собой. И не потому, что им так хочется. Это управляющий велит, чтоб дети впереди плугов шли да утерянные осенью колоски подбирали. Колоски потом сдаются на гумно и их молотят. А ребятам по весу собранных колосков даже денежки выдают.
– Нянечка, миленькая, возьми меня... – взмолился он. – Ребята же едут? Я тоже могу! Потихонечку. Может, денежку заработаю.
– Вот прилип, – заворчала Фрося, но Сёма видел по её лицу, что она уже почти смилостивилась. Фрося нырнула под кровать и добыла оттуда свои ещё девчоночьи чуни. Расшитые цветными нитками, они и запылённые были красивы. Но Сёма их никогда не надевал: вот ещё, девчоночью обужу таскать!
– На, коли так! – сказала Фрося, уверенная: он сейчас начнёт отговариваться от чуней. Но Сёма даже обрадовался чуням.
Они еле влезли в переполненную бричку. Запряженная в ярмо чуть ли не единственная в деревне пара рабочих быков едва стронула её с места.
А доярки чуть не сразу запели. Начали с задорной «При лужке, лужке», перекинулись на «Степь да степь». Потом как бы сам собой вылился мотив «Ой, там, на гори...». Как всегда после этой песни, женщины взгрустнули. Глядя на матерей, перестали тусоваться и детишки.
Вдруг с передка брички зазвучал серебряный голосок Тани Гайдарь:

Бьётся в теплой печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза...

И откуда эта Танька брала новые песни? Никто ещё в посёлке не слыхал этих слов и этого мотива, а она – поди ж ты! – всю песню заучила и вон как легко ведёт:

И поёт мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза...
Женщины в тарахтящей бричке затихли, оглушённые. Наверное, не одной припомнилось, как вечером, усталая, валящаяся с ног после работы, она растапливает печь, чтоб сварить пацанве еду, да так и застывает у огня, глядя на пляшущие язычки пламени, а мыслями улетая за тысячи вёрст, где в огне войны горит её муж, а для тех вон, что уставили в печку голодные глаза, – отец.
– Когда уж она кончится, эта проклятая война! – вздохнула одна за всех тётя Паша.

ДОЖДАЛИСЬ  СВЯТОГО  ДНЯ!

В поле их дожидался пастух. Стадо изможденных, исхудавших за зиму коров он подогнал поближе к стерне, и коровушки, не боясь уколоться о срезы стеблей, жадно хрумтели ими. Тут же стояла бричка, загруженная плугами. А возле неё Сёма увидел однорукого друга – дядь-Васю.
– Бабоньки, разбирай плуги, запрягай и – айда! – прокричал дядь-Вася, пока женщины с шумом выбирались из брички. – А пацаны, не мешкая, собирай колосочки. И позорче гляди под ноги… Да не жевать – животы заболят!
Мальчишки и девчонки порскнули из брички и – врассыпную, норовя обогнать товарища. Кто в кепчонку, кто в подол платья или рубашки – стали кидать да кидать утерянные осенью колоски, которые и тогда-то были дорогими, когда были целой нивой, а сейчас, голодной весной, собранные по одному, станут и вовсе драгоценными, когда, смолоченные на току, превратятся в горсти, килограммы, а, может, и в пуды зерна.
– Сёмушка, и ты тут? – обрадовался дядь-Вася. – Колоски сбирать собрался? А я слышал, что приболел ты... – он опустился на корточки перед Сёмой. – Может, тебе лучше посидеть? А? Подышишь степью? Эка воздух! Духмяный!
– Не-е, дядь-Вась, я пособираю...
– Ну, давай, только потихоньку.
Сёма, низко склонившись к коленям, пошёл по борозде, заглядывал в кусточки стерни и находил то, мимо чего проскочили его быстроногие товарищи. Колосок за колоском падали в холщовую сумку, с которой он ходил в школу, а после за хлебом.
А доярки не враз позапрягали своих коров. Ещё долго шла ругачка, потому что ни одна из женщин не торопилась выскочить вперёд, сберегала своих истощённых коровёнок. Наконец, разобрались, запрягли парами, встали по местам – одна взялась за  поручни плуга, другая – за налыгач, чтоб и свою силу прибавить к силе бедных животных.      
И вот пошли.
– Цоб! – раздавалось с одного края.
– Цобе! – слышалось с другого.
Немного прошёл Сёма, как стало ему невмоготу. Присев на стерню, он слушал крики женщин и вспоминал, как дядь-Вася объяснял ему, когда они ездили на выпаса:
– Ежели я кричу «цоб», то бык, который слева, знает, что это ему команда: шагай, дескать, повеселей. А ежели «цобе», то правый должен пошевеливаться. Такая вот хитрость!
Коровы, выходит, тоже знают эту науку.
К обеду вспахали только половину клина. А все изморились – и доярки, и дети. На коров и вовсе глядеть было тошно: сквозь свалявшуюся за зиму шерсть проглядывала пена, над прогнутыми хребтами их курился парок, бока ходили ходуном.
Кто-то подал голос:
– А коровёнкам-то передых нужон! Уморили скотину, бесстыжие!
И тут над полем разнеслись стук колёс и крик:
– Стойте! Э-гей! Стойте!
Сёма оглянулся и увидел, как с дороги на поле свернул и помчал прямо по пахоте конь управляющего. В таратайке стоял и размахивал рукой Иванов.
Доярки, мигом обернулись, побросали налыгачи и поручни, кинулись навстречу упряжке. Уже на краю поля крики услышали дети, повернули обратно.
– Бабоньки! Родные! – еле выговорил управляющий и шагнул с таратайки, почти упал на руки подскочившим женщинам: – Немец капитулировал! Победа! Наша взяла!
– Господи, дождались-таки... святого дня! – резанул по душам вскрик тёти Паши.
Женщины как-то разом охнули, склубились, сцепясь руками за плечи, да и взвыли в один жуткий голос. Стоя над стернёй колоколом, они так и опустились на землю, слились головами, не перествая выть. Подбежавшая ребятня стояла, затихнув, размазывая по щекам слёзы, шмыгая носами...
Поодаль от всех сел на землю Иванов. Уткнувшись лицом в кепчонку, вздрагивал плечами. Подле него, отвернувшись от всех и охвативши голову единственной рукой, оцепенел дядь-Вася.
Наконец, Иванов встал, вытер слёзы с морщинистых щёк, кашлянул.
– По совести, бабоньки, – сказал он хрипло, – можно бы нам сёдни и отдохнуть. Праздник пришёл на нашу улицу...
Женщины затихли. Первой встала, отряхнув подол, тётя Паша.
– Оно, конешно... – выдохнула она. – Токо, думаю, солдаты ноне... винтовки-то свои еще не бросили. И нам... что задумали, надо допахать. Так думаю... Хлеб, он и после победы нужон. Одних поранетых да покалеченных скоко... Да и те, что здоровые, почитай, на ногах еле стоят... Пошли, бабоньки, а?
Женщины стали подниматься. Утираясь кто платком, кто подолом, спотыкаясь на неровной пашне, они пошли к оставленным плугам. Радость так придавила их, что они еле передвигали ногами. Ребятня тихо побрела по стерне.
– Хрен было ему одолеть такой народ… Гитлеру этому, – прорычал дядь-Вася. – Голодные, босоногие... да зубатые мы!
– Верно, бригадир, – откликнулся погодя Иванов.













ПОСЛЕ  ВОЙНЫ...


Я сказал, что знаю
какой хлеб.
 Б. Житков, Что я видел

Глава 18

ВСЕ УЕХАЛИ НА ВЫПАСА

Отъезд на выпаса и на этот раз был для Сёминой деревни почти главным событием жизни. Как-никак, а на целое лето уезжало от дома два десятка доярок, а с ними и поболе того ребятишек. Женщины запасались провизией, укладывали нужные тряпки, а у ребятни что – меньше дел?
Сёма сбился с ног, как бы всё найти да ничего не забыть. По улице он ходил как заговоренный – глазами и носом в землю: а не попадётся ли какой осколочек стекла, пучочек от конского хвоста. Всё найденное аккуратно укладывалось в коробочки. Стёклышек-то на выпасах не больно найдёшь, а чем обдирать сусликов? Три коня будут и на выпасах – по одному на каждое коровье стадо – да ведь они всё время будут далеко в поле и, если загодя не запастись волосом от конских хвостов, из чего делать петли для ловли сусликов, хомяков, да и хорьков? А ещё он упросил ребят, что ходили за щавелем, чтоб принесли ему лозы. И сделал просторную клетку для кобчика. А то опять случится, как в прошлое лето: отвязал ногу (наверное, перекусил шнурок!) его почти прирученный кобушка («страхолюдина») – и был таков!..
Тоской и болью заходилось всякий раз сердце Сёмы, когда ребята собирались куда-нибудь подальше от деревни, хоть в те же Котлики. Мама брала его туда разочек, и Сёма до сих пор не может забыть, какая там красотища! Место там водянистое, озерцо рядом, и трава по весне вырастает обильная, коровы хрумтят себе да хрумтят. И дояркам с ребятишками раздолье – щавеля, слизуна и дикого луку рвут, сколько хотят. Тут по берегу растёт и лоза – ровная, длинная, самая разноцветная... Нарежешь – и плети то корзинку, то лаптёшки, что сумеешь!
Одна беда в Котликах – попадаются топкие солонцы, и чуть не досмотрит пастух: какая-нибудь глупая коровёнка забредёт на них, да и ухнет по уши в глубину. Бывало, всем народом вытягивали за рога да за хвост. Потому и отгоняли стада в другую от деревни сторону, там трава вырастала попозже, но летом была богатой, словом, выпаса – что надо. И уж туда-то Сёма с нянькой попадёт!
И вот тебе на! – Фрося вернулась вовсе грустная. Села возле окошка, вытирает слёзы со щёк и на все Сёмины вопросы только рукой машет. Долго сидела, нюнила, а потом, наверное, на Сёме отыграться решила:
– Это ты для Кольки Лугового клетку плетёшь? –спросила насмешливо, видя, как Сёма охорашивает будущий домик кобчика.
– С чего это для Кольки? – фыркнул Сёма.
– А где ж ты здесь-то кобчика уловишь?
– И вовсе не здесь, – сказал Сёма, почувствовал неладное.
– Не едем мы нынче на выпаса, Сёма! – всхлипнув, сказала Фрося. – В деревне меня оставили... Учётчицей буду... – нянька его чуть не плакала, и у Сёмы внутри что-то поднялось, потом оборвалось. Выходит, все ребята уедут, а он тут один-одинёшенек останется! И чего он будет делать? Много ли он один-то наловит сусликов? А на дерево за птенцами кобчика он залезет? Да и не живут тут близко кобчики! Э-вон куда надо топать!
– Ладно! – встрепенулась Фрося. – Сбегаю к тёть Насте, может, семена какие у неё лишние найдутся.
Смотрит Сёма на улицу сквозь мутное окошко, смотрит – и ничего не видит, будто померк дневной свет в глазах. Слёзы так и текут по щекам, застилают глаза, а за сердце в груди будто схватился кто-то и давит. И чего он такой невезучий, Сёма Лубин? Так сирота сиротой, да ещё – на тебе: на выпаса не пускают. Ну, чем он Бога прогневил? Почему не видит Боженька, что не живёт, а мается на земле мальчонка? За что он – всем обделённый? И больной, и голодный, и брошенный? А?.. «Господи, помилуй меня, коли виноват перед тобой!» – молит Сёма.
Вернулась Фрося. Куда и делись слёзы – улыбается во весь рот, аж обозлила Сёму.
– Живём, племянничек! – воскликнула она, выкладывая на стол из подола маленькие кулёчки – вроде дедушкиных козьих ножек. – Тёть Настя осчастливила нас с тобой, будем огород заводить! Не помнишь, где у нас лопата да грабли?
– В сенцах, под стрехой вроде... – Сёма тоже забыл свои горькие мысли. Он любил с бабушкой копаться в огороде, жалко вот, что давно это было. Фрося отродясь не любила копаться в земле, разве что из-под палки, а как умерла бабушка, так и не стало у них огорода. Только и оставались там укроп-самосеянец да несколько кустов паслёна.
– Пойдём, Сёма, работать, чего сидеть! – позвала нянька.
На улице Сёма направился было в бабушкин огород.
– Нет, туда не ходи! – остановила Фрося. – Там всё заросло травой – не докопаемся. Загончик вскопаем. Благо, навоз там…
Фрося захватила из сеней ржавую лопату и грабли, обсохшие давней грязью.
– Ну и дохозяйновались мы с тобой, – усмехнулась она, кладя перед Сёмой огородный инструмент. – Ни лопатки сбережёной, ни клочка земли ухоженого! Бери нож да почисть грабли, а я лопату кирпичиком поточу.
Они принялись за дело. И, как всегда, начали подначивать друг друга.
– Э-ля! – восклицал Сёма. – А я вперёд тебя чищу!
– Щас, погоди! И я не отстану, – отвечала нянька.

ЗЕМЛЕДЕЛЬЦЫ

Когда инструмент был готов, они пошли за избу. Фрося примерилась в загончике и стала размечать грядочки.
– Сначала вскопаем, а уж потом городьбу поправим, а, Сём? – Фрося вдруг погрустнела, в голосе её Сёма почувствовал слёзы. «Ну, вот, – подумал он, – счас вспомнит Зорьку и разнюнитца...»
– Прости нас, Зорюшка, что... жильё твоё рушим! – завсхлипывала Фрося.
– Нянь, ну опять ты!.. – дрожащим голосом протянул Сёма.
– Да я ничо, ничо, – прошептала Фрося. – Щас я... Не буду...
Она опять стала копать, а Сёма собирал с намеченных Фросей грядок солому. Работа подавалась легко, потому что соломы той было совсем чуть-чуть, повыбирала её Зорька из-под ног, когда бывала здесь.
Сёма изредка взглядывал на няньку и никак не мог понять, что в ней изменилось. Вроде молоденькая она совсем, хрупенькая такая, а вот к лету покрупнела, али потолстела. И работала без всегдашней лёгкости, вон как вспотела, хоть и вскопала всего-то шага два-три... Он пошёл в избу, принёс няньке рушничок – утереться. Она благодарно улыбнулась:
– Вот молодец, догадался. Водички бы ещё...
К полудню они вскопали ползагончика. Среди замусоренного двора этот клочок чёрной землицы гляделся теперь волнующе.
Казалось, будто дышащая паром земля просит работающих на ней людей:
– Ну, чего ж вы? Давайте семена...
– А чего же у нас тут есть? – Фрося уселась на расстеленную шалёнку и принялась разворачивать принесенные от соседки кулёчки, высыпать семена. – Так, это, кажись, лук... Два рядочка выйдет. А это чесночок... Рядочек будет... Ага, морковка... Сём, гляди, огурчики! Правда, их чуть-чуть, но три-четыре луночки получится. Да за дарёное словами не говорят – душой благодарят!
Сёме Фрося дала сеять морковку, отвела ему полоску вдоль заборчика, чтобы с той стороны ходил, не топтался по вскопанному. Он провёл пальцем бороздку по своей грядочке, потом на ладонь в сторону – ещё одну. Потом осторожно, чтобы – не дай Бог! – не просыпать, взял кулёчек и стал щепоткой доставать оттуда семена. Это, наверное, самое что ни на есть детское дело – сеять морковку! Семенки у неё маленькие, только детскими пальчиками и брать их, а как морковка подходить начинает, только-только хвостики образуются, редкий ребёнок удержится, чтобы не начать тягать эти хвостики на пробу!..
Увлечённый посевом, Сёма не сразу увидел, что с нянькой стало вдруг плохо. Он глянул в её сторону, только когда она сильно ойкнула и осела на землю, схватившись обеими руками за живот.
– Ты чо, нянь? – спросил он испуганно.
– Голова чегой-то закружилась, – с трудом проговорила Фрося. – И внутри крутит... Давай немного отдохнём.
– Ты посиди, посиди, – залепетал Сёма, боясь, что нянька вдруг велит не работать, – а я грядочку свою досею... Потом и тебе помогу луночки делать... – и он заспешил, стал сбиваться в расстояниях между бороздками для семенков, которые до того клал не иначе как на пальчик друг от друга.
– Нянь, – окликнул он, чтоб развлечь её. – А чего это квартиранты наши… то живут у нас, то не живут?
– Они другую квартиру ищут, Сёма, – ответила Фрося. – Ты же видишь, тесновато у нас.
– А я думал, что им при нас есть неудобно...
 И от этого тоже... Люди же не звери, не могут есть, чтоб не поделиться с голодным. А чем делиться-то?
Передохнувши, Фрося опять занялась огуречными лунками, а Сёма, закончив свою грядочку, рассевал лук и чеснок. Так что к вечеру они справились с огородиком.
Вот только городьбу сделали кое-как: Сёма не доставал, чтобы вбить раскачавшиеся колья, а Фрося, как только поднимала лопату, чтоб пристукнуть кол сверху, опять ойкала и опускалась наземь... Кое-как они прикрутили жёрдочки к качающимся кольям и сошлись на том, что Сёма будет зорче глядеть за посевами.

А ГОВОРИЛИ: «В КАПУСТЕ...»

Лето оказалось совсем не скучным.
Фрося спозаранку потихонечку натаскивала из колодца полную кадушку воды и уходила на работу. А Сёма, как просыпался, сразу ковылял в огородик. Вокруг каждой избы в посёлке было видимо-невидимо берёзки да лебеды, а на огородах от них так и вовсе спасу не было. Только вырвешь – опять вылезли! И душат посевы, воду забирают, солнышко застят. Но Сёма всё время начеку: как только пустят листочки лебеда да берёзка, он их с корнем – и за грядку!
– Ты посаженное-то не выдери! – смеялась Фрося.
– Не маленький, не вырву! – обижался Сёма.
Он на всю жизнь запомнил бабушкину огородную науку, на спор мог чуть ли не с закрытыми глазами отличить всходы моркови от укропа, а паслёна от лебеды...
Он пропадал на грядках, казалось, с утра до вечера. Кто глянет – он там. Продёргивает, поливает, подколупывает землю, чтоб дышала лучше...
Однако не забывал Сёма и другое своё дело. Нагреется на огороде, устанет, и в избу – за свою куделю. Настраивает веретено и напевает песенку, запомнившуюся с первых занятий в школе:

Молодая пряха
У окна сидит...

И радостно Сёме на душе: не знает нипочём его нянька, чего он задумал с пряжей!
За этим занятием и застала его вернувшаяся как-то не в срок Фрося. Увидев её на пороге, Сёма понял: няньке плохо. Она еле передвигала ноги, когда добиралась до постели, и глаза были мутные. Она легла, не сказав ему ни слова, и тяжело дышала, по лицу тек пот.
– Нянь, – позвал он, – может, тебе чего поесть дать?
– А чего... дашь-то?
– А там паслёнчик поспел. Может, с хлебцем будешь?
– Паслёнчик? Я бы съела...
– Я счас, я мигом! – Сёма схватил со стола кружку.
Паслён – это было его законное дело. Бабушка когда-то научила его оставлять кустики паслёна в таких местах огорода, чтоб они ничему другому не мешали, а росли вольготно, быстрее давали ягодки. Если бы не паслён, Сёме вовсе было бы плохо, когда он ходил в школу. А так он насобирает кружечку сладких ягод, поест с хлебцем – и сыт.
И сейчас он направился к своим заветным кустикам, быстренько нарвал ягод с полкружечки. Нянька сняла пробу с нового урожая.
– Сёмочка, – сказала, отдавая ему кружку, если мне станет совсем плохо, ты не мешкай – сразу бежи за тётей Настей. Ладно?
Совсем плохо няньке стало ночью. Она разбудила его пронзительным криком:
– Ой, Господи! Прости меня! Прости! – и металась по избе, выскакивала в сенцы.
Перепуганный Сёма вылез из-за печки, где спал на топчане, вытаращился на няньку. Она,измученная, простонала, увидев его:
– Иди же... за тёть Настей... Скорей!
Сёма опрометью выскочил из избы в ночную темь. Сразу не сообразив, в какой стороне соседская дверь, затарабанил в окно:
– Тёть Настя! Тёть Настя! Скорей! Нянька зовёт...
– Кто? Кто там? - послышался испуганный голос изнутри.
– Это я, Сёма… Нянька бегает, орёт чего-то. А я не пойму...
– Иди, я щас!..
Когда он, пыхтя, переступил порог своей избы, Фрося уже не металась, а сидела на полу с расшеперенными ногами и держала в руках… маленького, голенького дитёнка. Она пыталась завернуть его в какую-то белую тряпицу, шептала безумно:
– Щас, щас, миленький, щас я тебе помогу, укрою...
Вбежавшая тётя Настя чуть не перекувырнулась через Сёму, который, раззявив рот, сидел на самом пороге.
– Кыш отселя! – прикрикнула она. И подскочила к Фросе: – Ты хоть воды-то нагрела загодя?
– В чугуне, – устало проговорила нянька.
Сёма забрался к себе за печку, сердце его колотилось, и от страха, и от неведения. «Во! – бормотал он. – Говорили: в капусте! Как же в капусте, ежли она ещё и не поспела?..»

ЧТО ТАКОЕ «НА ЗУБОК»?

Он задремал только под утро и проснулся к обеду.
В избе то и дело хлопала дверь, раздавались женские голоса:
– Ну, Фроська, молодец! Ишь какого богатыря произвела!
– С благополучным разрешением!
– А я вот тебе – на зубок...
Сёма выглянул из-за печки, узнал голос тёти Паши, которая вроде должна была жить на выпасах.
– О, Сёма! – воскликнула она.  Пока ты дрыхнул, погляди, какой у тебя братишка появился!
– Та вин, обормот, почитай, сам ёго и прыняв, – смеясь, сказала, тётя Настя. Покы я прибигла, а воны уже тут втроём... Вылезай, Сёма, дывись, стикэ тут усёго натяглы... Наминай, покы пузо нэ лопнэ!..
Сёма подошёл к столу и обомлел. Чего там только не лежало: пирожки и шанежки, ватрушки и каралики, варёные яйца и куски куриного мяса, то пожаренного, то варёного... Он уселся за стол и не мог решить, с чего начинать этот «зубок».
А дверь всё раскрывалась да раскрывалась, приходили и уходили девки, женщины, старухи. Восклицали, поздравляли и опять чего-нибудь клали на стол. Сёме стало казаться, что это всё ему самому несут!
А в сенях вдруг раздался гогот молодых парней.
– Це шо за гости? – выглянула в сенцы тётя Настя. – Прыйшлы подывиться, на кого похож, га? А ну, гэть видселя, кобели бесстыжие!
– Да мы поздравить! – раздался голос со смешком.
– Я тоби щас поздравлю рогачом пид зад! – рассердилась тётя Настя и потянулась к печке за рогачами. Парней как ветром сдуло. – Дывы яки! До армии не дорослы, а дитмы интэрэсуються!
Сёма слушал всё в пол-уха. Он ел и ел. Брал шанежку или ватрушку, блаженно разглядывал их, нюхал и с наслаждением начинал жевать... Потом принимался за куриный кусочек... Фрося лежала на постели напротив него. Она то с улыбкой взглядывала на Сёму, как он «ворожит» над куском еды, то устремляла глаза на свёрток, что лежал у неё под боком.
Сёма, уплетая, думал и об этом свёртке: теперь он, Сёма, не один, у него – братишка, его, кажись, назовут Алёшкой... «Нянька будет ходить на работу, – размышлял Сёма, – а мы с Лёшкой вдвоём... Он запищит в люльке, а я к нему: «А где Алёшка? Вот он, Алёшка...» – и он заулыбается, заулыбается...».
Невдомёк было Сёме, что этот малюсенький человечек родился не только для радостей. Радости сегодня-завтра и закончатся... Гордая перед людьми Фрося сегодня улыбается, что одарила их сыном, радуется, а через три дня, ещё слабая, пойдёт на работу и будет изводиться, как там сыночек без неё... Обрадованные рождением ребенка сегодня, поселковые бабы завтра начнут судачить по поводу неизвестного его отца, а за своими дочерьми устроят такой догляд, что тем и не высунуться, а которая вздумает высунуться, получит добрую встрёпку с припевом: «И ты суразёнка хочешь заиметь, как Фроська? Удушу собственными руками!»
Да и сам Сёма радуется только сегодня, а может, ещё и завтра будет радоваться, потому что много гостей, а на столе много еды, и вокруг много улыбок и нету слёз. Но уже через три дня поймёт он, какое горе, ещё одно горе, пришло к нему! Целыми днями будет орать без матери голодный Алёшка, а Сёма замучается нажёвывать ему в тряпочку хлеб и совать в исходящий слюной и криком ротик. И будет беспрерывно мочить и обкакивать пелёнки Алёшка, а оттого ещё громче орать, а с ним вместе будет орать и Сёма, потому как откуда ему знать, чего опять разорался Алёшка, ведь не мать он, Сёма, чтобы понимать, что под парнишкой щиплется мокрая пелёнка!
А Фрося придёт, и орать начнёт Сёма, потому что она отлупит племянника, который того не досмотрел, этого не понял, а про это и вовсе забыл, потому и надрывался Алёшка, вон как животик-то накричал!..
И будет такая жизнь идти не день, не два и не месяц!
Сейчас всего этого Сёма ещё не знал. Он ел. Он е-ее-лл-л!!
А новый человечек лежал возле тёплого маминого бока и вовсе не знал, что своим рождением породил столько всяких забот для людей! Особенно для своего старшего братца…

Глава 19

КРУГОМ – ШЕСТНАДЦАТЬ...

А спустя несколько недель случилось вовсе непонятное…
Солнце залило почти весь пол в избе, и только тогда Сёма проснулся. По привычке он, не открывая глаз, потянулся, улыбнулся, прислушался – и ничего не понял. Он встал, подошёл к зыбке, где ещё должен вовсю посапывать Алёшка, и опять ничего не понял. В зыбке Алёшки не было!
Сёма вышел на улицу, присел на завалинку, думая, что нянька с сынком где-то рядом, вышли на минутку, и сейчас подойдут к нему.
Солнце уже не жгло, как в разгар лета, а грело по-осеннему, тепло и уютно. Сёма жмурился под его лучами, потягивался, только что не мурлыкал! И вспомнился ему чудной вчерашний вечер. Нянька должна была прийти вот-вот, Алёшка уже несколько раз принимался кряхтеть, но Сёма пошлёпал его по бочку:
– Ба-а-ай, бай! – и тот опять засопел. А Сёма, довольный, поспешил доделать начатое. Ребята занесли ему несколько сусликов, чтоб ободрал, ну, он, конечно, мигом с сусликами справился и решил сварить что-нибудь на ужин. Нянька, конечно, суслячье мясо есть не станет, брезгует она сусликов, а супчик, поди, поест. Голодать-то ей никак нельзя, иначе как Алёшку кормить?
Сёма поставил во дворе таганок, насобирал щепочек и палочек, поставил маленький чугунок с водой и двумя сусликами вариться. Из чего же суп-то сварить? Можно листочков лебеды нарвать, да старовата она уже, не тот вкус. Щавелю в помине уже нет. Придётся сорвать несколько листов свёклы. Там в огороде растёт её корней пять, попались семенки среди морковных... Да жалко: свекле бы расти ещё да расти, а как ей расти без листьев. Почесав в затылке, Сёма решил положить в суп всего понемногу – и листочков лебеды и свекольных.
И вот суп запах на весь двор. Пока не пришла нянька, надо убрать из него суслячьи тушки, а лучше всего их съесть тут же, у таганка. Сёма выловил мясо, пахучее, вкусное, остудил чуток на тарелке и принялся аппетитно откусывать прямо от тушки. Откуда ни возьмись здоровенная машина, каких и не было досель в деревне, покатила с улицы прямо к их избе, прямо на него. Сёма перепугался, попятился. Машина остановилась, из кабинки выглянул хохочущий дядька:
– Во забава! Во смех! – восклицал он. – Увидел бы тебя кто, помер бы со смеху! – он вылез из кабинки, подошёл к Сёме.
– А чо я вам? – заикаясь, спросил Сёма.
– Да ты ж умора сплошная!  опять засмеялся дядька. Сидишь с сусликом во рту и пятишься на заду, будто у тебя под ним салазки какие! Протёр, поди, штаны-то?
Сёме тоже стало смешно, он представил, как потешно отъезжал от машины.
– Фроська-то тут живёт?
– Тут.
– Где же она?
– С работы скоро придёт... А ты, дядь, откуда нас знаешь?
– Да я, брат, тебя-то не знаю. А с ней... встречались.
А вечером допоздна обретались у них девки да парни. Из разговоров Сёма понял, что шофёр Петя и нянька знают друг друга ещё по Мартовке, где она училась, да жила с ним по соседству, что дядя Петя едет сейчас в Славгород, привезти какую-то машину для совхоза, да вот вспомнил, что она тут живёт, и решил задержаться до утра.
Парни и девки сидели долго, Алёшка то и дело принимался уросничать и кричать, но никого это не смущало, разошлись чуть не в полночь. Потому-то Сёма и проспал...
Вышла из дверей и села напротив, на свою завалинку, тётя Настя. Обычно, завидев Сёму, она спрашивала:
– Ну, як там у тэбе? Угомонився твий братик?
Сейчас тётя Настя своего вопроса не задала, сидела молча и глядела на Сёму. Это обеспокоило его, он заоглядывался по сторонам: где это загуляли его родственнички?
– Ты, мабуть, своих шукаешь, Сёма? – спросила соседка.
– В лавку, поди, ушли... – откликнулся он нерешительно.
– Ни, сынок... нэ в лавку... – вздохнула тётя Настя. – Уихала твоя Фроська со своим Алёшкой и тим самым дружком, что на машине з Мартовки... Круглый ты тэпэр сырота... Кругом у тэбэ, як кажуть, – шешнадцать...
Сёма вспомнил, о ком так говорят. Но при чём тут он? У него есть нянька. И братишка Алёшка. И дом есть, не скитается он по людям, как тот пацан Санька, что был тут по весне.
– Уихала, бисова дивка! – в сердцах сказала тётя Настя. – Щастья, каже, поищу... А тоби просыла пэрэказать, шоб ждав, вона, як обживэться, за тобой прыиде...
– А куда она, тёть Насть? – спросил Сёма упавшим голосом.
– Казала, до Славгорода, а тоди в... як ёго? Чимкент, чи шо? Там, кажуть, жить полэгше...
И ждал Сёма день, и ждал два. В слезах мял недовязанную кофту, на которую он прял шерсть и которую тайно готовил няньке в подарок…Фрося с Алёшкой не объявлялись.
Он облазил все полки, заглядывал в чугунки, в сундучки. Нашёл только на полочке краюшку хлеба да продовольственные карточки на себя, детские...
В погребке, что был под кроватью, нашарил кучу мокрой ботвы: завалились в уголок несколько картошек да и проросли буйно. Больше в доме ничего не было.
С карточками Сёма сходил в лавку, но она почему-то была закрыта.
В обед тётя Настя пришла к нему, принесла полмиски щей. Сёма покраснел весь, пробормотал:
– Ну чо вы, тёть Насть... Не хочу я...
– Ладно, ладно, – прикрикнула соседка. – Нэ дуже кобызысь. Осталось, вот и прынэсла... Ешь давай!
И снова сидит Сёма на завалинке. Чего ждёт, кого выглядывает, он и сам не знает.
Вдалеке показалась ватажка ребят. Они громко переговариваются, кличут тех, что ещё возле домов, и те сбегаются.
– Робя! Куда вы? – крикнул Сёма.
– За сусликами. Айда с нами?
Знают ребята, что ему не дойти, что будут поджидать его, возиться с ним, а вот зовут, потому что жаль им его. И Сёма поковылял за ними. С версту, наверное, напрягался, пробовал не отстать. Колька Луговой всё время вился возле Сёмы, подбадривал, да тоже скоро понял, что не дойти его другу до того места, куда собрались ребята.
– Знаешь чо, Сём, – сказал Колька, – ты лучше вертайся, а я тебе принесу сусликов. Ей-бо, принесу... Только, чур, шкурки мне. А мясо – всё твоё! Ладно?
С трудом Сёма добрался домой и стал ждать Кольку. От усталости даже есть не хотелось.
Но к вечеру терпение стало пропадать, в животе заурчало, засосало. Молодцы, ребята! Они будто услышали Сёмин зов, пришли. Колька рухнул рядом с Сёмой, опустил к ногам его штук пять сусликов.
– Уговор не забыл? – спросил он.
– Не... – пробормотал Сёма.

НЕГАДАННЫЙ ПИР

Каждый день ребята притаскивали ему сусликов, он обдирал шкурки, сушил их и отдавал охотникам. Мяса у него было теперь вдоволь, он жарил его с грибами, которые нашёл в колке за деревней. Иной раз и грибная охота ему удавалась: то маслят отыщет, то подосиновик с подберёзовиком попадутся. А это получше супа с лебедой...
Одна была беда: никак не налаживалось дело с хлебом. То завозят его в лавку через день, а то и два-три дня нету хлеба. Если хлеб давали, Сёма на радостях иной раз и домой его не доносил. Щиплет-щиплет всю дорогу, а дома глядь – одна корочка осталась. То на полке лежит целая буханка, а то и крошек нету.
Так вышло и в этот день. Сусликов ребята принесли, но ни грибов, ни хлеба у Сёмы не оказалось. «Во жизнь пошла, – размышлял он, обдирая пушистых воришек совхозного зерна, – как у кабасовых собак... Жри одних сусликов – хошь или не хошь...»
Сёму разбирала обида. «Ишь, чо напридумывали! – говорил он, сердясь: – Они, вишь, умирают, разъехиваются, а ты тут живи один!..»
Сёма растянул на дощечке очередную шкурку для сушки, помешал деревянной ложкой в чугунке, принялся за последнего, чуть не десятого сегодня суслика. «А зиму-то как жить? – опять потекли его мысли. – Вон уже по утрам земля инеем белеет... Ребятишки в школу пошли... А я? Где это видано, чтоб пацаны одни в избах жили?».
И тут до его слуха донеслось что-то знакомое. Что?

Десять винтовок
На весь баталь-ё-он! –

раздалось совсем близко, и Сёма принялся выглядывать в разные стороны. Как и в прошлый раз, размахивая хворостиной, словно шашкой, к нему приближался Санька.
– Привет, братишка! – закричал он издали. А Сёма от радости не знал, что и сказать в ответ.
– Ну, ты – молодец! – сказал Санька, присаживаясь возле Сёмы. – Встречаешь друга жареным-пареным, супом да мясом! Ты даже не представляешь, как мы сейчас с тобой шаманём! – и Санька принялся выкладывать на траву содержимое своей сумы. У Сёмы разгорелись глаза: опять дружок принёс столько разных вкусностей! Сёма даже забыл, что всё это выпрошено, выклянчено у людей...
Подхарчиться они решили тут же, у таганка. Сёма принёс из избы ещё одну деревянную ложку, и они принялись за зелёный суп, который даже Сёме показался сегодня очень вкусным. Ещё бы! Заедал-то он этот суп Санькиными шанежками да пирожками, а то и ватрушками с творогом – что попадало в руку.
– Ты где был столько? – спрашивал Сёма, набивая рот.
– Щас... расскажу, – отвечал Санька, радуясь набитым ртом.
– Хватит обжираться! – кричал Сёма. – Рассказывай давай!
Когда они наелись, Санька сказал:
– И-и, Сёма, где я только не побывал! Аж до самого райцентра дотяпал... Да там сдуру спел на базаре одному мильтошке частушку, а он вместо того, чтоб мне гривенник или рублёвку за работу дать, цап меня за шиворот и – в Утянский детдом.
– А чо это – детдом?
– Ну, вроде школы. Только там ребятня сплошь безотцовщина.
– Как это?
– Ну, как мы с тобой. Нету ни отца, ни матери, значит, – безотцовщина, беспризорщина. Вот и берут таких в детдом. Живёшь там и учишься, и кормёжка там же. Бесплатная.
Сёму всё занимала Санькина одежда: рубаха на нём была старая, а штаны вроде даже новые, вовсе без заплаток.
– И чо?
– Да я пожил там, пожил, да и дёрнул.
– И штаны эти упёр?.. – Сёма спросил с подозрением, с неприязнью: ещё больше, чем побирушек, он не любил  воришек.
– Да я не упёр, – стушевался Санька. – Вышло так... Свою рубаху с сумкой я загодя стянул у кастелянши... Эт тётя, которая в детдоме всякими тряпками занимается – постель там, одёжа. А штаны мои они, оказывается, спалили из-за вшей... Чего ж мне было – голяком драпать? Вот и пришлось драпать в казённых штанах. Теперь оглядываюсь, как бы опять мильтону на глаза не попасть...
Сёма слушал и размышлял: «Интересно... Выходит, что в Утянке есть такой дом, куда собирают детишек, чтоб кормить да одевать... И задарма... Интересно! Саньку туда определили, а он удрал... Чего ж меня никто не определяет?..». А Санька в это время вовсе не молчал, рассказывал про свои походы:
– Удрал я, конечно, в другой край, чтоб не попасться кому на глаза, – в Мартовку. Жил там, считай, всё лето. Дружков-то у меня там – тьма!
– А щас, я гляжу, ты как раз в сторону Утянки топаешь?
– Знаешь, Сём, – грустно сказал Санька, – я надумал опять в детдом. Прощения попрошу... пустят.
– Не пойму я… То убежал, то прощения попрошу...
– Да я ж волю люблю! Бродить, глядеть да слухать – эт для меня важнее жратвы... А там... Утром умыться – строем, в столовую – строем! Сидишь хлебаешь суп, а тут кто-нибудь зайди, мы все соскакивай и ори: «Са-а-ди-и-тесь с нами куша-а-ть!» Не! То не по мне!
– А чего ж обратно топаешь?
Санька вздохнул, помолчал.
– Да ить зима скоро. Зимой-то не очень побродишь... И школа началась. Отстанешь, а потом тебя воспиталки затягают. Вот я и решил – пора в детдом.
– А кормёжка там ничо?
– У-у! Будь здоров кормёжка! И суп, и каша! И пирожки – по выходным, а по праздникам – пряники! Ей-бо, не вру! - побожился Санька, увидев, что Сёма слушает его с недоверием.
А Сёма вспомнил: пряники – это кругляши такие, сладкие, пресладкие. После детсадика он их и не видел больше.

НА  ЧАСАХ  БЫЛО  ДВЕНАДЦАТЬ

Санька пожил с Сёмой два дня, пока они не съели все его припасы, а потом отправился в Утянку – подпрыгивая, помахивая хворостиной. А разговоры с Санькой не выходили у Сёмы из головы. «Вот бы и мне в детдом, – думал он. – Я б не стал убегать...» Но тут же он сомневался: а вдруг и ему будет тошно от хождений строем и криков хором? Ведь он уже привык всё делать сам!.. А кто отдаст его в детдом? Ведь сам-то он не дойдёт.
К вечеру Сёма отправился в лавку за хлебом. Народу там не было, но и хлеба тоже не было. Опять не привезли! Продавщица сидела на крылечке и щёлкала семечки. Кожуру она не сплёвывала, а осторожно выталкивала изо рта языком и навешивала одну на другую, получалось вроде цепочки, которая тянулась чуть не до колен. Поселковые девчата на товарках всегда так делали, чтобы выказаться друг перед другом. Глянув на Сёму, продавщица собрала шелуху в пригоршню, отбросила от себя и спросила:
– Ты чо пришёл? Про юбку сказали?
– Про какую юбку?
– Да беспризорным я должна одёжу выдавать. Штанов-то нету, сказали, чтоб юбки выдавала. Щас вынесу.
– Не надо мне юбки! – закричал Сёма. Он, как мог скорее, заковылял от лавки. «У Саньки так штаны почти новые, – с обидой думал он, – а мне так юбку, как девчонке...»
Ребята с сусликами на этот раз не пришли, наверное, проштрафились, и матери не отпустили в степь. Сёма лёг спать не поевши.
Утром голод снова погнал его к хлебной лавке, хоть и совсем не хотел он видеть ту нахальную продавщицу, которая предлагала ему юбку и явно насмехалась над ним.
Хлеба не привезли и утром.
Сёма потоптался у лавки и решил сходить к видневшемуся недалеко берёзовому колку, может, там найдёт грибков, а тем временем, глядишь, и хлеб привезут. Он медленно побрёл в ту сторону. А навстречу вылетел вороной конь в упряжке.
– Поберегись! – раздался крик, и Сёма еле успел отскочить. Его обдало пылью, нос заткнуло запахом разгорячённого коня.
Сёма узнал и лошадь и ездока. Это был управляющий на Воронке, на котором он привёз в поле весть о победе... Сёма ещё вспомнил, как год назад нашла его еле живым маленькая докторша из Мартовки, как потом строжилась на Иванова, и тот выписал со склада картошку и мясо.
Сёма поднялся с обочины и заспешил обратно. Ему надо было успеть! Успеть, пока конь стоит у конторы, пока управляющий не уехал.
Он вошёл в кабинет управляющего, когда тот уже собирался уходить. Стоял почти у порога, когда Сёма переступил этот порог.
– Отвезите меня в детдом, дяденька Иванов! – сказал Сёма, переводя дыхание.
– Ты кто? – сверкнул единственным глазом управляющий.
– Сёма... Вам из-за меня от докторши... попадало.
Управляющий отошёл от мальчика, сел за стол. Прямо над ним тикали часы с висящими гирьками. И теперь было слышно только их тиканье. Стрелки часов показывали ровно двенадцать. Одна половина дня готовилась сменить другую...

СКАЧИ, ВОРОНОК!

– Так ты – сын Марии Лубиной?
– Я ничей... Я беспризорник... – зло произнёс Сёма. Потом повторил тихо: – Отвезите меня в детдом.
– Некогда мне сейчас. Люди ждут... Хлеб надо убирать, – твёрдо сказал управляющий. – Потерпи недельку-другую.
– Мне жрать нечего! И хлеба нету...
– Некогда мне, я тебе говорю! Некогда!
– А я всё равно не уйду! – закричал Сёма. – А выталкивать станете, я найду опять ту докторшу и всё расскажу про вас... – Сёма вдруг замолчал и сел на пороге.
Дверь вдруг раскрылась, и послышался знакомый голос:
– О, вот так встреча! Сёма, ты чего тут? – и в кабинет шагнул дядь-Вася.
– Да вот, бригадир, – сказал управляющий, – за горло меня взял твой знакомец: вези в детдом – и точка. А меня начальство ещё пуще за горло держит, уборку и хлебозаготовки задержали.
– Гаврила Федотыч! – воскликнул дядь-Вася. – А парень-то и впрямь гибнет! Мне уж бабы всю плешь проели: куда это, дескать, вы, начальники, глядите, мальчишка-то больной да голодный! Щас вон доярки к вам пришли с вопросами, вы пока поговорите, а я через часок-другой и возвернусь! А?
– Да куда тебе с одной-то рукой на Воронке? Разнесёт же!
– Э-э. Гаврила Федотыч! Я двумя-то руками Гитлера в приволжскую землю вгонял! А одной с Воронком не справлюся? Пошли, Сём!
Дядь-Вася подхватил Сёму с пола, выскочил с ним к таратайке, чуть не закинул Сёму в неё, вскочил туда сам, гикнул так, что вороной красавец аж прыгнул с места и пошёл отмеривать сажень за саженью.
– Ты, Сёмушка, покуда в детдоме так побудешь. А после уборочной я к тебе надбегу, вещички какие-никакие твои привезу, – говорил дядь-Вася и ловко сдерживал своей сильнющей рукой галоп коня.
– А у меня ж ничего нету, – прокричал Сёма, прижимаясь к боку дядь-Васи. – Токо изба не закрыта...
– Это, брат, у нас не беда! Палочкой твою дверь подопру, и простоит изба нетронутой до приезда твоей блудной Фроси.
Конь потихоньку успокоился и пошёл ровной скорой рысью.
– Ты на вот, – дядь-Вася, не выпустив вожжей, ловко выдернул из-за пазухи краюшку хлеба, – пожуй. По глазам вижу, не ел сегодня.
– В лавке хлеба-то всё нету и нету, – сказал Сёма, впиваясь зубами в краюшку.
– Ишь, проголодался, – усмехнулся дядь-Вася. – Ешь, ешь...
Он помолчал, о чем-то думая своём, и вдруг опять заговорил:
– Ты вот что... На Гаврилу-то Федотыча сердце не держи. Он не сдуру, брат, такой сердитый. Война, понимаешь, работа адовская... И подумай: он всю войну на всю деревню, считай, один хозяин был. Мужики все на фронте... Бабы и сеют, и пашут, и коров доят. С ног валятся! Коровы у них с голодухи мрут, как мухи! А за всё в ответе управляющий. И пастух над всеми, и хозяин... И как ни тошно, голову петухом держи: коко-коко! – а у самого черти в голове и в сердце... Смекаешь?
– Угу, – полным ртом прогудел Сёма.
– А помнишь, как он плакал, наш-то Гаврила Федотыч, когда про победу прознали? А почему плакал? От радости за весь наш народ... Гитлера задавили! Фашистюга ить думал, что пальцы нам пооткрутит. А мы пальцы – в кулак! Да этим кулаком всю его свору в шею, да в шею!
Воронок сильно и ровно, словно нёс по воздуху, катил таратайку.
– Гитлер-то этот целое человечество в гроб вогнал... А наш народ больного сироту, тебя то исть, в беде не оставил, хоть и каждому было еле продохнуть. Вот в чём разница, Сёма, смекаешь?
– Угу! – Сёме было страшно хорошо возле сильного, доброго дяди Васи. Он, дожевав краюшку, прижался к бригадиру, слушал его уверенные слова и думал о том, что и он когда-нибудь станет таким же сильным и добрым и, если вернутся мама и тётя Фрося с Алёшкой, он никому не даст их в обиду.
Хорошо бежал Воронок!
До детдома, до новой Сёминой жизни было уже рукой подать.

1986-1998

До встречи, дорогой читатель, на страницах второй книги о нелёгкой жизни мальчика Сёмы!

 
Книга  вторая




Часть 1

ПОД ЗНАКОМ ЗМЕИ

Высохли на глазах слезы,
утихала понемногу боль...

А. Гайдар, Р.В.С.


От автора

С большим удовольствием я рассказал бы тебе, юный друг, о военных стычках, опасных и трудных походах, но это нам не выпало. Мы не врубались с шашками наголо, как Жиган, в ряды противника, не охраняли раненого командира, как Димка из гайдаровской повести. Мы были дети другой войны и другого, послевоенного, времени.
Вот такая случилась беда: половину детства наши глаза смотрели ввысь и вдаль, искали приключений и открытий, а упирались в белые потолки и такие же белые стены.
Но мы были такие же мальчишки, как Димка и Жиган, как вы, сегодняшние мальчишки, с которыми что ни делай, а они остаются мальчишками. И потому я расскажу о том, что выпало нам.


Глава первая

ПРО ЗМЕЮ, МЕДВЕДЯ И ДРУГИЕ СТРАСТИ
1

Эта дорога была совсем не такой, как от Утянки до Барнаула. Там – яма на яме, лужа за лужей, а тут!.. Под колеса трофейной «японки» стелилась серая лента, ровная и твёрдая, как доска. Дорога была поднята над степью, и далеко вокруг было всё-всё видно.
Сбоку набегали столбики с цифрами. Семён сначала считал их, потом сообразил, что цифры означают количество километров и считать их не надо. Если цифра 20, значит, проехали двадцать километров. Он стал играть с цифрами, то делил, то складывал, то множил их. И радовался, что нет на этой дороге рытвин и ухабов, и в спину ему не отдает, как на той дороге.
Шофер, немолодой дядька, всю дорогу заигрывал с детдомовской воспитательницей, которая сопровождала Семёна. Он специально для неё нахваливал себя:
– Как мы взяли этот подъёмчик, а? Молодец, Василий Иванович!
А то начинал напевать:
Там на форде работала Рая,
И, бывало, над Чуей-рекой...

Зинаида Петровна, то смеясь, то жеманясь, ворковала:
– Какой вы! Ох, какой!..
Но к ста пятидесяти километрам Семёна натрясло и настукло так, что ему стало не до игры. В спине отдавались не только ямки, но и каждый камешек, вылетавший из-под колёс. Семён подобрался, весь сжался, закрыл глаза.
Василий Иванович, наверное, только этого и ждал, потому что Зинаида Петровна вдруг зашептала:
– Что вы, что вы, Василий Иванович! Мы же мало знакомы.
Машина резко вильнула, и Семён вскрикнул от боли.
– Остановитесь, пожалуйста, остановитесь! – закричала воспитательница испуганно.
Машина стала замедлять бег.
– Сейчас, Сёма, сейчас вылезем, отдохнёшь на травке, – обеспокоено затараторила она. – Вы поможете, Василий Иванович?
Остановив «японку», шофёр помог Зинаиде Петровне вытащить разомлевшего Семёна и уложить на обочине на пышную зелёную траву.
– Держись, парень, – сказал шофёр, – уже недалече.
– Полежи, Сёма, отдышись, – воспитательница пощупала его лоб, заглянула в глаза.
– А мы пока пройдёмся, а? – нетерпеливо спросил Василий Иванович. – Ишь благодать какая, грех не пройтись.
Зинаида Петровна, смутившись, взглянула ещё раз на Семёна, и они медленно пошли с дороги, к деревьям, к горушкам.
Эти горушки попадались сначала по одной, потом по несколько, а сейчас вытянулись вдоль дороги длинными плотными толпами, и становились всё выше и выше. Покрыты они были то кустами, то деревьями, а то сверкали голыми каменными боками.
Семёну полегчало, и он с любопытством разглядывал и деревья и каменные громадины. В тех краях, откуда он ехал, степь была, берёзы и осины были, а вот горушек не видывали. И Семёну было интересно, как сосны с оголёнными наполовину стволами, словно девки с поднятыми подолами, взбегают вверх по горушкам, озорно выглядывают из-за берёз и осин, которые тут были уже чуть тронуты желтизной и краснотой, а оттого выглядели погрустневшими. «Красота тут, – подумал Семён, – у нас такой не было...»
– Нет-нет, Василий Иванович! – вдруг совсем рядом раздалось восклицание Зинаиды Петровны.
– Ну, чо вы всё спешите! – с досадой говорил шофёр.
– Ребёнка же везём, – Зинаида Петровна показалась из-за деревьев. – Да и дождь вон собирается...
Шофёр нехотя плёлся в отдалении, а Зинаида Петровна подошла и стала приподнимать Семёна, подсаживать в машину. Потом залезла в кабину сама.
Василий Иванович, явно расстроенный, достал заводную ручку, резко крутанул под радиатором, и мотор испуганно завёлся. Шофёр молча сел за руль – и машина рванула вперед.
«Молодец, Зин-Петровна, – подумал Семён. – Нарошно посадила меня посерёдке, чтоб отгородиться от дядьки, а то ишь пристал...»
Семен придвинулся к спинке кабины, стал опять смотреть на дорогу. Под молчание взрослых и ровный шум мотора вскоре задремал.
2

Пацан прилип, как банный лист, как репей:
– Жидишься, да? Жидишься? – напирал он. – Съем я его, да? Поношу чуток и отдам!
Семён, уже не зная, как отбиваться, только мотал головой:
– Не! Не!
– Ну и подавись своим значком! – обозлился пацан, и Семён опять остался один.
...Вчера он проснулся в кабине, когда они уже были в селе и подъезжали к длиннющему забору. Шофёр, остановившись, пошёл открывать ворота. А Семён стал разглядывать большую вывеску над ними. Она была длинная, как ворота, и вся синяя-синяя. Вверху, посреди вывески, белой краской была нарисована тарелка на ножке, по этой ножке ползла и заглядывала в тарелку змея. «Она пить захотела? Нет, наверно яд пускает?» – стало интересно Семёну. Пониже змеи были широко нарисованы четыре крупные буквы: Д. К. Т. С.
Семён таких больших букв никогда не видел, что они могут обозначать, не понимал, но ему подумалось, что попал он в серьезное место.
– Вот она, твоя санатория, – сказал шофёр, садясь в кабину и трогая «японку». – Только поздновато приехали, спят уже все, а ежели не спят, по палатам загнаны.
Из машины виднелись два большущих дома из черных брёвен. Окон у них было видимо-невидимо, от земли до самой крыши, в два ряда.
Машина подошла к одному из этих домов, прямо к высокому крыльцу с перилами.
– Так что прощевайте, – в голосе Василия Ивановича слышались обида и разочарование. – Вы тут ищите, кого вам надо, а мне пора к бабе... Завыглядывалась, поди.
– Ой, спасибочки вам, Василий Иванович! – воскликнула Зинаида Петровна. – Сколько вам заплатить?
– Чего уж там, – уныло протянул шофёр.
– Как чего? Вы для нас столько сделали. Так... ласковы были.
– Ну, ежели... Братва за провоз тут сотенную берёт. Ну, а как вы с лаской... Четвертную дадите – и хватит... принять в чайной с устатку.
Зинаида Петровна стушевалась. Она что-то не так думала о расчёте, как вышло, и теперь вынуждена была, смущаясь и отворачиваясь, доставать деньги из-за пазухи.
– Василий Иванович, а вы не посоветуете... Мне ведь завтра опять ехать, то есть обратно... – она протянула деньги.
– За совет не берём, – обрадовался шофёр. – А завтра... может, я и повезу. Я ить при санатории шоферю. Может, и завтра рейс выпадет. А вдвоём, да ещё с такой красулей, господи, хучь сейчас!
– Ну, вы скажете! – Зинаида Петровна, зардевшись, стала вылезать из кабины, тянула за руку Семёна.
– Так завтра, если что, я вон там, у гаража буду, – показал шофёр.
Машина отъехала. Семён с Зинаидой Петровной остались одни посреди пустынного двора, у неприветливого, многоглазого дома. Сверху сыпал дождь, попадал за шиворот, и Семён из-за этого даже не заметил, что в окнах-глазах дома нигде не было света.
– Ты Сёмочка, постой на крылечке, тут под крышей сухо, а я пойду, поищу кого-нибудь, – сказала воспитательница.
Семён остался один, огляделся кругом. Неприютно тут было. Черные горы упирались в самое небо, от этого небо казалось совсем маленьким и обиженным. Настолько обиженным, что беспрерывно плакало жидким, не перестающим дождем. А на земле – два серых, чуть не чёрных, неприветливых здания, длиннющий забор вокруг них, да несколько серых, грязных домишек – поодаль. Людей никаких не видать, а дождь шуршит в траве, будто зверь к тебе подбирается. Жуть и тоска!
Воспитательница ходила долго, на улице уже совсем стемнело. Семён, если б это было раньше, мог бы и разреветься, но теперь слёзы из него лились не часто, он уже привык, что «детдом слезам не верит». И Семён улыбнулся. Нет, ему не стало светлее или теплее под этим мокрым небом, среди этой черноты и серости, он вдруг вспомнил, как собрались ребята вокруг колхозной машины, в кузове которой сидели Семён и Зинаида Петровна. Эта машина шла в Барнаул, не то за лобогрейкой, не то за веялкой, и колхозный шофёр согласился взять больного детдомовца, которого отправляли куда-то в горы на лечение. Все ребята, весь детдом сбежался к машине, рожи у многих были кислые, и вдруг всех насмешила детдомовская повариха тётя Нюша. Она, запыхавшись, прибежала к машине с узелком:
– Господи, успела! – кричала тётя Нюша. – Значить, счастливый ты, Сёмочка! На вот, на дорогу, пирожочки наши с картошечкой! – тут кислые мины ребят моментально сменились радостными улыбками: пирожки с картошкой были в детдоме праздничным угощением и самым любимым кушаньем. У Семёна и сейчас слюнки потекли, как он вспомнил о них!
...Зинаида Петровна вернулась с пожилой женщиной в белом халате, которая повела их ко второму дому. На пороге этого дома Семён остолбенел: в длинном коридоре под потолком горели круглые лампы, и все без керосина.
– Чего ты упёрся? – не поняла женщина.
– Это он электричество впервые увидел, – засмеялась воспитательница. – Тут, Сёма, свет даёт не керосин, а ток, – пояснила она ему.
– Какой ток?
– Электрический. Учиться будешь – узнаешь.
Его завели в комнату, где была большая печь с вмазанным котлом. Семён про себя усмехнулся, вспомнил старую знакомую: у них с мамой в избе была такая же печь с таким же котлом. Мама грела в нём воду, чтобы постирать бельё или искупать Семёна. Потом, в войну, котёл служил и для прожарки одежды: его раскаляли докрасна, а после трусили над ним одежду. Вши, от которых никому спасу не было, от жары, от труски летели на дно котла и – ой, какой треск начинался! А все при этом радовались: вот и пришел вам, грызучие, конец!
Рядом с печкой, на широкой лавке стояло большое белое корыто, не деревянное.
– Давай, милочка, раздевай парня, – сказала женщина.
– Я сам, – буркнул сердито Семён. – Только вы отвернитесь.
– И-и, милый, – засмеялась женщина, – отвыкай стесняться. Тут тебя кажный день пеленать будут, как младенца. И попка твоя, и писька – всё напоказ будет!
Всё же она сделала вид, что отвернулась, а Зинаида Петровна отошла к окну и уткнулась лбом в стекло.
– О, Господи! – всхлипнула женщина, увидев Семёна раздетым. – И почему это все беды так липнут к детишкам? В чём они, сердешные, провинились под Богом? – зашептала она, вытирая слёзы.
На восклицание обернулась воспитательница, глаза её расширились. Почти год знала она Семёна, но не знала, не представляла себе, как изувечила парнишку болезнь. А он сидел с опущенной головой, краснея от стыда и беззащитности.
Смахнув навернувшиеся слёзы, женщина легонько, как пёрышко, подняла Семёна и опустила в корыто, а потом черпаком принялась наливать в корыто воду из котла, да старалась опрокинуть черпак над спиной, над головой Семёна и улыбалась при этом тихо, заботливо. А он сначала вздрогнул от горячего ручья, побежавшего промеж лопаток, но увидел эту её улыбку и притих, стал оттаивать лицом и телом.
– Ты, милая, одёжу-то евойную забирай, укладывай, – говорила меж тем женщина. – Нам её хранить ни к чему. Не мешкай, укладывай.
– Да в чём же он поедет, когда выздоровеет? – воскликнула Зинаида Петровна. – А, няня?
– И-и, милая, – засмеялась няня, – экая ты недотёпа! Пока он выздоровеет, эта одёжка ему и на голову не налезет.
– Как? – изумилась воспитательница.
– Да уж так, – вздохнула, посерьёзнев, няня, – у нас ить не лазарет. Санатория! Они тут, горемычные, годами да годами лечутся... – она легонько стала намыливать и тереть Семёна, продолжая увещевать воспитательницу. – Укладывай, укладывай вещички-то, да спеши в деревню, пока люди спать не положились. Где тогда ночевать будешь? У нас тут нельзя, потому как зараза тут, считается... Ты постучи в любую избу, пустят. У нас к этому привычные.
– А когда же я увижу его?
– Завтра, разве что в окошко. Да и то, ежели тебя в наш огород запустят. Окошки-то туда выходят. Так что щас прощайся. А его я в карантин понесу.
Семён, блаженствуя в теплой мыльной воде под ласковыми руками няни, наверное, не уловил смысла разговора её и вовсе не встревожился. А Зинаида Петровна поняла всё и даже напугалась за воспитанника, глаза её повлажнели.

3

Утром его не могли добудиться. Медсестра и няня, принесшие новенькому завтрак, оставили еду на табуретке возле койки.
– Долгонько не проснётся, – сказала со вздохом няня. – Я вчерась намучилась с ним. Поверишь, Николавна, слёз над ним пролила, как над своим...
Няня опустилась на одну из свободных коек, которые ждали своих жильцов:
– Помыла это я его, принесла сюда, уложила. Спокойной вам ночи, говорю, приятного сна, и, как это они сами любят присказывать, дескать, «желаю вам видеть козла и осла». А он – нет чтобы улыбнуться шутке, как вцепится в меня! Не буду, кричит, не буду один! Я и так, и сяк, он трясётся весь, вцепился мне в халат и аж глазами обезумел. Кой-как уговорила, что ещё приду, что свет гасить не буду... Да ты присядь, Николавна, щас доскажу...
Сестра присела рядом с няней, ей передалось состояние немолодой женщины.
– Средь ночи, слышу, кричит, зовёт жалобно: «Няня, няня!». Прибежала я, а он опять трусится, на окно показывает: медведь, говорит, там! Окстись, говорю, нету у нас тут медведей. Волки, говорю, были, да и тех увезли, когда кино про этого самого Белого Клыка у нас снимали, сняли кино – и увезли всех волков. А медведей у нас отродясь тут не было! Ну, чтоб его утихомирить, открыла окно, покышкала, а там и взаправду кто-то хрумкает. Я это разглядываю, кто хрумкает, а он своё: «Няня, я боюсь!.. Где ты, няня Фрося?». Ну, думаю, в горячке парень, меня уж не Марией, а Фросей кличет... Чуть не до утра промучилась я с ним. Не скоро проснётся...
– А красивый мальчишка-то, – сказала сестра.
– Видала б ты, какой он под бельишком-то… – няня опять не сдержала слёз.
...Семён проснулся вскоре после их ухода. Разбудил его голод. Месяцы, проведённые в детдоме, вернули ему утраченное чувство сытости, и теперь он, как любое живое существо, просыпался, если сильно хотелось есть.
Он обрадовался, увидев на табуретке еду: манную кашу в большой тарелке, булочку с маслом и что-то розовое в стакане. Забыв, что с ним и где он, Семён накинулся на еду, в момент смёл её всю, даже мелкие крошечки подобрал с табуретки. Пожалев, что еды маловато, лёг на спину и закрыл глаза.
– Эй, новенький, – раздалось вдруг от окна, – вставай пришёл! Хватит дрыхнуть-то!
Семён сел в постели. Прямо перед ним из-за подоконника торчала патлатая голова. Лицо чумазое, а глаза весёлые. «Чудеса, – подумал Семён, – первого пацана вижу, а рожа какая-то знакомая!»
– Ну, как тебе тут? – спросил пацан.
– Плохо, – пожаловался Семён, привыкший в среде детдомовцев не прятать ничего за пазуху, доверяться людям.
– Конечно, скука одному, – рассудительно сказал гость. – Хошь – прибегать буду?
– Хочу, – радостно сказал Семён.
– Вот и буду! – пообещал пацан. – А чо это у тебя?
– Где? – не понял Семён. Он глянул к себе на грудь, куда показывал грязный палец пацана, и вспомнил весь вчерашний вечер: как приехали, как его мыла няня, как уходила, вытирая слёзы, воспитательница Зинаида Петровна. Она забрала с собой все его вещи, оставила только пионерский значок, сунула няне в карман халата. А няня, когда надевала на него больничную рубашку, приколола значок к ней.
– Ну, чо это? – вытягивал пацан.
– Значок.
– Какой значок? Я таких не видывал.
– Пионерский.
– Тю-ю! Я тоже пионер, а у нас таких значков нету. Дай поносить?
– Ты чо! – воскликнул Семён. – Он же у меня заместо пионерского галстука.
– А почему заместо? – удивился пацан.
– У нас на весь детдом было два настоящих галстука. Один надели девочке-отличнице, а другой – мальчику... Ну, чтоб на них равнялись все...
– Это тебе – мальчику? Ты, что ль, отличник был?
– Я.
– Так чего ж тогда значок тебе заместо галстука?
– Я же уезжал! – Семён удивлялся непонятливости гостя. – А если б я увёз галстук, на кого бы ребята равнялись? Вот вожатая и дала мне значок, а галстук, сказала, мы Коле Сурдолову наденем, у него всего одна четвёрка, на него тоже можно равняться.
– Ну, дай поносить? Съем я его, да?
– Не!
...И вот Семён опять один – обиженный пацан плюнул и ушёл. А Семён сидел в постели и не знал, что делать. Его штаны уехали с Зинаидой Петровной, других няня не дала, сказала, что здесь не положено. Чего ж теперь делать: сидеть, как дурак, в койке или бегать голожопому?
Чем дольше он не мог ответить на эти вопросы, тем становилось обиднее. Выходит, обманул его детдомовский фельдшер? Обещал, что отправят Семёна в Артек, к Чёрному морю, где тепло и много солнышка. А отправили куда? В какой-то Чумал, как всю дорогу называл эту деревню шофёр Василий Иванович. И нет тут никакого моря, никакого тепла и никакого солнышка. Да ещё змеи по чашкам лазят, а под окном медведи хрумтят!
Скрипнула дверь, вошла та няня, что мыла его вчера вечером.
– А чо ты так рано проснулся? – удивилась она.
– Есть я сильно захотел, – пробурчал Семён, которому вообще-то понравилась эта ласковая, с мягкими руками няня, но он ещё не отошёл от горестных размышлений.
– Ой, какой ты сегодня бука! – укорила няня. – А я тут тебе обнову принесла, – и она протянула ему рубашку – такую же вроде, как была на нём.
– У меня же есть рубашка.
– Так то рубашка, а это распашонка, в каких у нас все лежат.
– А зачем она мне?
– Как зачем? Чтоб лежать удобней было. А то рубашка скрутится под спиной и тереть будет, – растолковывая это, няня приподняла Семёна, усадила его и быстро стянула рубашку. – А теперь надевай распашонку!
– Не зная значения этого слова, Семён взял было обнову, да так и выпучил глаза: по всей спине она была разрезана.
– Так она ж вся порвана!
– Не, не порвана! Она так пошита, чтоб лежать было удобнее, – опять начала объяснять няня.
Семён вдруг представил себе, как он будет выглядеть в этой самой распашонке, и его охватила злость. Он швырнул эту позорную рубашку няне и рванулся под одеяло без ничего.
– Издеватели! – закричал он из-под одеяла. – Не хочу тут! Везите в детдом! Всё равно не буду тут жить!
– Сынок, да успокойся же ты! – всполошилась няня. Она села к нему на койку, пыталась высвободить его голову  из-под одеяла, гладила его по свалявшимся волосам. Семён извивался, кричал, задыхался. А когда рука няни соскользнула со лба и прошлась по его лицу, хватанул её зубами.
Няня вскрикнула и вырвала руку. Он не слышал, как она хлопнула дверью, не видел её лица в слезах... Перед его разгорячёнными глазами встало лицо ненавистной продавщицы из их посёлка, которая в насмешку предлагала ему юбку вместо штанов. Хлеба у неё, вишь, никогда не было, а юбку так нашла. А теперь эта карга няня! Представилась доброй да ласковой, а сама принесла рубаху, которой и задницу-то не прикроешь, ходи – сверкай!.. И такое отчаяние напало на Семёна, такое зло взяло его на людей, среди которых ни одного-то нет с сердцем, что взвыл он на всю палату, и выл так, как никогда ещё в жизни...



Глава вторая

КАК  ПОГАС  КОСТЁР,
И  О  ДРУГИХ  НЕОЖИДАННОСТЯХ

1

– А ну, в постель! – раздался сзади сердитый голос. Семён от неожиданности вздрогнул, обернулся и увидел двух женщин. Мелькнула мысль, что его сейчас будут наказывать за то, что укусил няню. Но это были другие женщины, и обе были с тарелками в руках. Они принесли ему обед.
– В постель, в постель... – заныл Семён. – Посмотреть нельзя чо ли?
– Тебя сюда привезли лечиться, а не соснами любоваться! – продолжала строжиться женщина, которая была помоложе и в интересной косынке. – Ишь, закутался в простыню, как индус.
А Семён злорадно подумал, что у женщины косынка похожа на бабушкин передничек – белая тряпка с поясочком, только побелее да обвязана не вокруг живота, а надо лбом.
– Тётя, можно, я на окне поем? – жалобно заскулил он.
– Во-первых, я тебе не тётя! Тебя сюда привезли лечиться, а не к родственникам... И меня положено называть сестричкой, или Ниной Николаевной. А вот тётю Шуру... надо называть нянечкой.
– Можно и тётей Шурой, – подмигнула Семёну вторая женщина, полная и пожилая. Она Семёну сразу понравилась, ни на своей четвертой ферме, ни в Утянке он не видел таких мягких тётенек. Фермовские, почитай, все, были худющие да осерчалые.
– А насчёт где поесть, будешь привыкать к нашим порядкам. Ложись на спину, – скомандовала Нина Николаевна.
– А еда зачем, если ложиться? – не понял Семён.
– Лягай, сынок, – няня Шура стала помогать ему улечься. – Зараз я тоби покажу, як наши хлопци едять, – няня поставила ему на грудь тарелку с супом и дала ложку. – Ось так черпай ложкой и тыхэсэнько нэсы до роту...
Семёну стало смешно, и он, дурачась, лихо зачерпнул супа, быстро понёс ложку ко рту, но рука, не привыкшая к такому, пошла не туда, повернулась не так, и горячий суп жиганул по шее. Обожжённый Семён рванулся сесть и опрокинул тарелку на постель.
– Больной, – закричала сестра, – что ты дергаешься, как бешеный! Тебя сюда лечиться привезли!..
–Та нэ лай ты ёго, Николавна, – заступилась тётя Шура. – Мария надысь казала, шо вин вэсь измученный... Пидождь, сынок, я швидко убэру цю бяку, тай ще принэсу тоби супу. Хай, сэстрычка, исть сёдни як може, – няня с мокрым одеялом в руках просяще глядела на сердитую сестру, а Семён покраснел, взъерошился, готовый или драться, или заплакать.
Сестры резко повернулась и вышла из палаты, а няня погладила Семёна по голове:
– Нэ журысь. Я швыдко супчик прынэсу.
Она ушла и вскоре принесла новую тарелку с супом, опять погладила его по голове:
– Ишь-ишь, нэ журысь, ще обвыкнэшь.
Семён посмотрел на табуретку, где стоял его обед, и позабыл всё вокруг. Он смотрел на тарелки – и останавливалось дыхание. Это был его обед. За все годы жизни с мамой, бабушкой и Фросей перед ним не стояло такого обеда. Да что вспоминать про те годы! В детдоме и то такого не было! Щи в тарелке так парили, что щекотало в носу, хотелось закрыть глаза и сладко-сладко втягивать запах, питаться самим запахом. А какой кусок мяса выглядывал из жёлто-солнечных щей! Раза в три больше лежащей возле него ложки! На другой тарелке в сметане купались оладушки – целых три! Рядом со стаканом, в котором было что-то розовое-розовое, лежала поджаристая булочка. Из её разрезанного бока улыбался кусище масла! Нет, за всю жизнь у Семёна не было такого обеда...
Семён не знал, с чего начать. Хотелось запихать в рот всё сразу, хотелось проглотить всё разом! Так почти и получилось у него. За ложкой супа в рот сразу же отправился оладушек со сметаной, за ним кусок мяса из супа. Откушенный кусок хлеба Семён подпихнул в рот краешком булки с маслом.
Он ел взахлёб и даже не замечал, что нет-нет, да и оглядывается по сторонам, словно боится чьего-то нападения на его еду. И когда она вдруг кончилась, Семён с удивлением уставился на пустую посуду.
– А ты под тарелку загляни, может, вытекло чего! – раздался насмешливый совет.
От окна насмешничал тот самый пацан. Насмешничал, а сам тянул шею поглядеть, не осталось ли чего на табуретке.
– Мало принесли, – почесал в затылке Семён.
– Ма-а-ло, – передразнил пацан. – Эх, ты! Сам натрескался, а у других, может, и вовсе в животе пусто... Не мог оставить кусманчик!.
– А я знал, что ты придёшь? знал? Я всё время выглядывал, выглядывал. А тебя как черти с квасом съели!
– Ладно, буду надбегать. А то ты тут со скуки сдуреешь. Ток ты это... – пацан кивнул на табуретку.
– Я... Я буду чего-нибудь оставлять, – заспешил Семён.
– Ты не думай – я не задаром, – сказал пацан вроде бы равнодушно. – Тут ребята, у которых остаётся, продают... Два кусочка хлеба – рублик, булочка... за трёшку идёт.
– А сами? – вытаращил глаза Семён.
– Наедаются! Вас тут от пуза кормят, санаторий-то туберкулёзный... А ты, смотрю, метёшь!
– Да я не заметил… что много.
– Значит, и ты наголодался... – вздохнул пацан.
Семён закутался в простыню и подошёл к окну. Теперь их разделял только подоконник – можно было протянуть руку дружбы.
– Я Васька, – сказал пацан, солидно протягивая руку. – А ты?
– Я Семён. Меня вчера привезли.
– Знаю. Значит, Сёмка?
– Сёмка. А ты откуда знаешь, что вчера?
– Наше дело. Знаю, и всё. До тебя тут другие лежали, потому что это изолятор. Как привозят новенького, так сюда, недели на две, чтоб заразу какую другим не передал. Я их и развлекаю!
– А если зараза?
– А! Меня не возьмёт. Мамка говорит, что я заговоренный. Всех в капусте находят, а меня в лесу под сосной откопали... когда за грибами ходили! Вот меня сосновый дух и бережёт!
Васька говорил, то и дело оглядываясь и прислушиваясь.
– Ты чо? Боишься кого? – спросил Семён.
– Да нас, деревенских, гоняют тут. Зараза, говорят... Да ещё, мол, еду выклянчиваем. А мы ж не задаром!
Пацан всё больше нравился Семёну. Если он будет приходить, не заскучаешь. А оставить ему чего-нибудь Семён постарается, святое дело – делиться с ближним и страждущим.
– А значок-то дашь поносить, а? – с надеждой проговорил Васька.
Семён поспешно прикрыл рукой то место на рубахе, где был значок.
– У нас же, ей-богу, таких нет, – умолял Васька. – Нацеплю, ребята от зависти лопнут!
Семён верил новому другу, хотел сделать ему добро, но как было расстаться с красной звездой, которая была у него на груди, как когда-то на шапке Мальчиша-Кибальчиша! Как было хоть на день остаться без трёх язычков пламени, которые напоминали Семёну тот костёр, у которого его приняли в пионеры?
– Ты чо, один хочешь быть пионером? Один, да? – он чуть не плакал
Нет, Семён не хотел быть один. И в деревне, и в детдоме ему было лучше в ребятами, чем одному. Особенно в детдоме, где все как одна семья. Эта семья стала ему ещё роднее, когда в Первомай вместе с другими новичками он говорил у костра: «Торжественно обещаю...». Конечно, он хочет, чтобы и Васька, этот чумазый, худющий и потому ещё более близкий человек, был в этой семье. Семён отстегнул значок:
– Бери. Только гляди, чтоб не отняли.
– Да я зубами оборонять буду! Вот те крест! – и Васька замахал руками перед собой.
– Ты чо, верующий? – вытаращил глаза Семён.
– Не-е! Это у нас, пацанов, клятва такая. А можно и по-другому. Вот: чесно-пречесно, не отнимут! Не веришь? Тогда вот: чесноленинское, чесносталинское, под салютом всех вождей!
– Только скорей приходи. А то я выглядываю, а мне попадает.
– Приду! Чесно-пречесно! – и Васька исчез.

2

Нависелся-таки Семён на подоконнике, пока болтали с Васькой: разболелась спина, потянуло ногу. Придерживая свою юбку из простыни, он еле доковылял до постели. И только распутался с юбкой, лёг на спину и почувствовал облегчение, как в изолятор вошли две женщины в белых халатах. Одна высокая, светловолосая, она так глядела, будто вокруг ничего и никого не было. Другая была маленькая, чернявая, и глаза у неё были совсем другие – они так и прицелились в Семёна. Женщины тоже были во всём белом, как сестрички с нянечками, но не так. На головах у них были не косынки, а шапочки, наподобие пилоток, в которых солдаты приходили с войны, а халаты у них не завязывались сзади тесёмочками, а застёгивались спереди на пуговицы, как шинели. Докторши! – подумал Семён, и спина у него ощетинилась. Вспомнил ту врачиху с папиросой, которую с фронта турнули. Светловолосая первой подошла к Семёну, скинула с него одеяло, и он сердито дёрнулся, чтоб прикрыться полой рубашки – с мальства не любил сверкать даже перед мамой.
– Больной поступил вчера, – сказала она голосом, в котором Семён не почувствовал ничегошеньки доброго для себя. – Я отлучалась с дежурства, и он не описан. Но... будет учиться в третьем классе, значит, ваш, Антонина Яковлевна.
– Значит, осмотрим вместе, а опишу я сама, – сказала чернявая и присела на койку к Семёну, положив свои маленькие прохладные ладошки на его голые колени. – И как тебя зовут?
– Семёном.
– В направлении тубдиспансера указаны застаревшие формы спондилита и коксита, – сказала светловолосая своим не присутствующим голосом, будто и не слыхала, как заговорила Антонина Яковлевна с Семёном. – Странно звучит фраза из направления: «с момента заболевания никакого лечения не проходил». Для прифронтовых областей понятно, а для вашего глубокого тыла...
– Да-да, вы правы... В нашем глубоком тылу иной раз бывало, как на фронте... – чернявая говорила, а сама эдак бойко-бойко обшарила и ноги Семёна, и бёдра, которые он всё затягивал рубашкой. –Так больно, Сёма? – спрашивала она.
– Больно, – морщился он.
– А так?
– Ой!
– Да, Елена Владимировна, кок-артроз.
– И, как следствие, анкилоз?
– Да-да. Повернись на живот, Сёма, – теперь ему было почти совсем не больно, холодные пальчики докторши смешили, а заковыристые слова забавляли его – и он потихоньку успокоился. Даже захотелось поболтать с Антониной Яковлевной, которая очень походила на «манэсэньку докторшу» из Мартовки. Семён стал пырскать от щекотки.
– Спондилёз и скалиоз, – не обращая внимания на его веселье, сказала докторша со вздохом.
– И пара свищей для коллекции? – вставила Елена Владимировна.
– Да, – Антонина Яковлевна опустила рубашку. – Поворачивайся.
Он повернулся и заулыбался ей. А докторша теперь смотрела на него без улыбки, задумчиво. Потом спросила:
– Давно у тебя свищи?
– А чо это?
– Ну... раны на ноге.
– А-а… С тово года, когда отчим на войну ушёл.
– А когда он ушёл на войну?
– Да сразу, как сказали про войну.
– М-да, – повернулась она к Елене Владимировне, – открытые свищи... и – больше шести лет!
– Уникальный случай! – обронила светловолосая.
– Ладно, Сёма, – улыбнулась чернявая докторша, – до следующей встречи. Ты мне понравился, и мы будем дружить.
– А чо я вам понравился? – спросил он простодушно.
– Уж больно богат ты... разными штучками, а весёлый.
– А-а, – протянул он, хотя ничего не понял.
Докторши ушли, переговариваясь, а Семёну стало совсем хорошо. Может, от того, что маленькую чернявую докторшу не надо бояться, а может, потому, что скоро должен был прийти Васька.

3

– Эй, опять дрыхнешь?
– Васька! Ты чо так долго? – Семён выскользнул из-под одеяла, вытащил простыню и стал оборачиваться ею, делая юбку. – Я счас, счас... – говорил он. – Видишь, какие у меня штаны!
– А у меня тоже обновка, – похвастался Васька. – Счас увидишь, какой мне костюмчик батя к учебному году притартал. Да скорее ты тащись!
Семён подковылял к окну, заглянул через подоконник, чтобы рассмотреть Васькину обновку.
– Ты погодь, я отойду, чтоб ты меня всего увидел, – Васька спрыгнул на землю и отошёл от стены подальше. – Мировой костюмчик, а?
Семён вытаращил глаза: на Ваське был его зелёный детдомовский пиджачок и зелёные его штаны! Ну да, вон они чуть-чуть потёрты на коленях. Дали ему этот новый костюм в конце учебного года за отличную учёбу, и Семён не успел ещё протереть его на коленях. Как так вышло? Тут он вспомнил, как няня, которая его мыла, говорила Зинаиде Петровне, чтобы та забрала Семёнову одежду и увезла обратно в детдом. А ещё она сказала, что можешь тут кому-нибудь продать, потому что все голы-раздеты... Но как же можно продавать, если одёжа казённая? В детдоме новой-то одёжи всем не хватает, она же знала это, Зин-Петровна, знала, а всё-таки продала? У-у, подлая!
– Ну, а?  блестел глазами Васька, опять забираясь на подоконник.
– Ты где взял одёжу? – сердито спросил Семён.
– Я ж тебе сказал: батька притаранил.
– А батька где взял?
– А чёрт его знает, – Васька почувствовал что-то неладное в вопросах друга, а особенно в его недружелюбных глазах. – Ей-бо, не знаю, где он взял!
Семён сердито сопел, отводил глаза в сторону. Васька больше не улыбался, вздохнул тяжело.
– Они с мамкой всё ссорются... Почти и не живут, – голос его дрожал, прерывался. – Батька-то и дома редко бывает... А сёдни вернулся из Бийска и – матери узелок, «На, говорит, сыну – к учёбе». Она разворачивает, а тама этот пинжачок со штанами. Где взял, спрашивает. Пассажирка одна продала, отвечает. Ну, мама – за него! За какие такие деньги она тебе продала, спрашивает, где ты их взял, эти деньги, как назарабатывал? Ну, не продала, осердился батька, так подарила, за провоз отдала! – и ушёл опять... – Васька всхлипнул было, но тут лицо его озарилось улыбкой. – А я видал эту пассажирку утречком, красу-у-ля! И не наша, не здешняя!
– Это воспитательница наша, детдомовская, – промямлил Семён. – И одёжа на тебе моя...
– Ух, ты! – обрадовался сдуру Васька. – Выходит, мы с тобой вроде породнились?
– Эх ты, породнились! Ворованным рази роднятся?
– Чо это ворованным! – осердился Васька. – Батя мой отродясь... Он же сказал, купил.
– Батька, может, и купил, – упорствовал Семён. – А Зин-Петровна рази имела право продавать казённую одёжу? В детдом надо было отвезти. У нас иные ребята кое-как одеты. А те, которых издалека привозят, вовсе светят, чем можно, – в голосе Семёна звучали слёзы.
– Вона как! – протянул Васька, и оба, огорошенные, замолкли.
– Слышь, а может, она вовсе и не продала, а? – зашептал Васька.
– Чего ж тогда одёжа у тебя? – не понял Семён.
– Иди сюда, растолкую, – Васька поманил друга к губам и тихо затараторил ему прямо в ухо: – Мамка с батькой-то чего ссорятся? Он с войны пришёл и давай по бабам шастать. За все годы, говорит, возьму своё! А мамка кричит: всю деревню огулять захотел? А батька смеётся: да хоть весь свет, бабам тоже терпеть надоело, а нас, мужиков-то, сколько вернулось? Вот я за всех и поработаю! И пошла у них свара... Чуть не дерутся кажный день.
– Ну, и что? – опять не понял Семён.
– Так он же вёз твою воспитательницу?
– Может, и вёз.
– А промеж них чо было, кто знает?
– Чо ты там городишь?
– А может, она твоей одёжей откупилась. А?
– Всё одно – украла, – упрямо повторил Семён.
– Выходит, украла, – согласился Васька, и в ответе его прозвучала жалость к детдомовским ребятам, которые ждут одёжу.
Запутавшись в своих же вопросах и ответах, они замолчали.
– Ой, – вдруг воскликнул Васька. – Я ж тебе две неожиданности принес.
– Какие неожиданности?
– А вот, щас, – Васька загадочно подмигнул Семёну и сполз с подоконника вниз. Вынырнул он вслед за большой алюминиевой кружкой, которую, как фокусник, водрузил на подоконник, а потом пальцами потихоньку начал двигать к Семёну. Кружка была полным-полна крупной сочной малины. – Вот! – торжествующе улыбнулся Васька. – Ешь от пуза!
– Вот эт да! – изумился Семён. – Красотища! У нас такой в деревне не было, – он взял ягодку, втянул её губами в рот, размял языком: – У-у! – и стал хватать щепотью, пересыпать через край кружки в ладошку – и в рот, и в рот. Васька сиял.
– А вот ещё неожиданность! – сказал он торжественно и, вытянув из-за пазухи выцветшую солдатскую пилотку, напялил её на голову. Как, а?
– Сила!
На пилотке горела маленькая красная звёздочка, перепоясанная лентой с надписью «Всегда готов!». Семён сразу и не сообразил, чего это на звёздочке надпись, как на пионерском значке, которой там вовсе и не полагается быть.
– А ты значок мой принёс? – спросил Семён.
– Так вот же твой значок! – показал Васька на звёздочку. – Были мы с тобой пионеры, а теперь будем красноармейцы! Пилотку станем носить по очереди...
Кружка брякнулась на подоконник, сочные малинки брызнули в стороны.
– Ты как, а?! – закричал в ярости и горе Семён. – Ты как?
– О! Каб ты знал! Часа два напильником шмурыгал!
– Ты как! – выпучив глаза, твердил Семён. – Кто тебе дозволил? Это же значок... Я же пионер... Мне же... – захлебнулся Семён криком.
– Ты чо? Ты чо? – испугался Васька. – Ну это ж красноармейская!
– Ы-ы-ы! – вырвалось из горла у Семёна, и, не помня себя, он схватил Ваську за отворот зелёного пиджачка, а кружкой с малиной принялся молотить его по роже. Васька взвыл, малина потекла красными слезами, а Семён орал, как блаженный:
– Гад ты, гад! Фашист последний! Частицу знамени...
Васька вырвался не сразу – крепок был детдомовский пиджачок, а руки Семёна, натруженные при ходьбе, не знали устали.
Васька повис всем телом и только тогда выскользнул вниз...

4

С трудом добрался Семён до постели и бухнулся прямо поверх одеяла. Из забытья его вывели Нина Николаевна.
– Полюбуйтесь! – вскричала она. – Человека привезли лечиться! Больной, быстро раздеваться и – под одеяло!
Семён сел в постели и застыл в позе. Медсестра, видя, что он как спросонья, сама размотала простыню, откинула одеяло и легко кинула Семёна под него. Затем проделала над распластанным парнишкой какую-то хитрую операцию. Она надела на него распоротую по бокам майку из плотной простынной ткани, завязала под койкой отходящие по бокам крепко прошитые ленты.
– А ну-ка, поднимись, – потребовала строгая сестра.
Он попробовал подняться, но хитрая майка с лентами так и припаяла его к постели. Не то что подняться, – не повернуться, не пошевелиться!
– Зачем вы меня привязали? – со слезами спросил Семён. – Что я вам сделал?
– Ничего не сделал! Ты приехал лечиться – вот врач и назначила тебе лечение – фиксатор!
Сестра ушла, оставив ошарашенного Семёна. И тут пришла тётя Шура, принесла ему ужин.
– А ну, сынку, давай куштуваты, – ворковала она. Семён, отвернувшись к стене, не шевельнулся.
– Чи ты спишь? – удивилась няня. - Шо ж нэ отвечаешь тёте Шуре?
Семёна передернуло – по телу прошла судорога.
– Та шо ж с тобой, сынку? – наклонилась к нему няня.
– Уйдите! Уйдите! Гады! Звери! – закричал он. Взметнувшаяся его рука угодила в лицо старой нянечки. «Ой, лышенько!» – отшатнулась она. Слёзы потекли из глаз няни, она пошла к дверям, ничего не видя.
Еда стояла на табуретке, совсем не такая, какая доставалась ему до санатория, и он хотел есть, ещё не отъелся после дороги с многодневной сухомяткой. Но сейчас ему было не до еды. Он был оглушён. И предательством Васьки. И предательством докторши. И грубостью медсестры. И тётей Шурой, которая сама подставила лицо под его руку.
Он ещё не отошёл от обиды на всех людей, а его уже подкарауливала боль. Семён был привычен к жестким топчанам. На них можно было как хочешь ворочаться, и спина обычно не болела. А здесь этот проклятый фиксатор держал его в одном положении – распластанным на спину, и горб, которого он всю жизнь стеснялся, загорелся огнём, а потом заболел нестерпимой, злой болью. Семён плакал, пытался вырваться из тряпочных тисков, а они, словно озверев, сжимали и душили его всё больше. И он сдался, затих, мокрый и обессиленный, почти бездыханный.
В палату заходили и сестра, что привязала его, и другая, что приняла смену, и даже няня, которая думала, что он её ударил, но жалела его и не могла оставить его в таком состоянии. Он ничего не видел и никого не слышал.
А во сне бедного Сёму поджидало ещё одно испытание. Ему пригрезилось, что он идёт куда-то в тёмной, страшной ночи. Он ищет света и тепла. И вдруг – чудо! Вспыхивает вдалеке костёр, слышатся весёлые детские голоса, и Семён уже узнаёт вокруг костра своих детдомовских ребят. Вон весёлый, с большущими глазами Коля Сурдолов, вон вечно краснеющая толстушка Бабкина, вон забавный Володя Кругов, который пять минут занимается физзарядкой, а потом полчаса всем показывает, как у него увеличились мускулы... Семён рвётся сквозь темень к костру, к своим товарищам, и они уже – вот! Уже слышен треск пламени костра, уже видны голубые и желтые струйки в языках пламени! Но вдруг откуда-то сверху на языки пламени кидается чудовище – оно в зелёном Сёмином пиджаке с лицом Васьки, искривлённым, залитым малиновыми слезами. Чудовище хохочет и каркает, чёрными крыльями хочет затушить пламя. Не выйдет! Семён уже близко, он не даст затушить костёр, он... Чудовище набрасывается на Семёна, прижимает его спиной к земле и душит, больно душит!
Он проснулся от собственного крика и, ещё не осознав, что проснулся, стал сдирать с себя это прилипшее к нему чудовище. А оно из зелёного стало белым и облегло, обтянуло липко всю его грудь. Семён горящими пальцами рвал это белое с себя, рвал и кричал на всю палату:
– Не дам тушить! Не дам!
– Ты что, мальчик? – прозвенел возле него тоненький испуганный голосок. – Ты что?
Он открыл глаза. Рядом с его койкой стояла девочка лет десяти или двенадцати, в такой же белой, как у него, больничной рубахе.
– Успокойся, пожалуйста, – сказала она тише. – Не надо кричать, а то мне страшно.
Семён увидел свои пальцы, вцепившиеся в белую материю фиксатора, скрюченные, побелевшие. И ещё успел увидеть, что фиксатор под его бессильными пальцами даже не помялся. Крепка, выходит, майка-душегубка.
– Ты, наверное, страшный сон увидел? – спрашивала девочка.
– Ты кто? – спросил он зло. – Чего ты здесь?
– Я Галя. Меня сегодня привезли. И вот... в изолятор.
– А-а, – сказал он.
– Ты не станешь меня больше пугать? А?.. Нам ведь вместе долго жить. А то я попрошусь, чтоб меня перевели...
Она стояла взъерошенная, с голыми коленками. «Во перепугалась! – подумал Семён. – Поди и забыла, что рубашка сзади разрезанная... Ещё чего удумали! То мучают, а то с девчонкой поместили!».
Но чёрт с ней, с девчонкой! Главное для него – как эту кашу, в которую попал, расхлебать. И тут его осенило… Если в окне опять появится Васькина рожа, он запустит в неё чем попадя. Если опять будет строжиться эта медсестра, он отвернётся и не станет отвечать на её вопросы. А когда в детдом вернётся, он всем расскажет, как украла одёжу Зин-Петровна и что шофёр её обгулял. А значок... Тут всё равно никто не знает, что он был пионером, а если письмо из детдома придёт, он никому его не покажет. Вот только бы Гале не проболтаться, ишь как она липнет... Но ничего, Семён сумеет сохранить тайну!
– Ладно, не бойся, – сказал он Гале. – Я не буду больше кричать. Я теперь знаю, как буду жить...
Ой, не знал он, как ему придётся жить. И много другого не знал в этот день Семён!
...Галя повернулась и пошла, сильно хромая, к своей койке. Семён прыснул смехом: так и есть, она забыла, что одета в распашонку, и заднюшка её вовсю радовалось свету и воздуху!
– Ой! – вскинулась Галя и юркнула под одеяло.
Семён не показал виду, что глядел вслед Гале, лежал и сопел про себя, опять думал о своих обидчиках. От мыслей, то жалостливых, то злорадных, его отвлекло всхлипывание, а потом и тихий плач. «Поняла, видать, что я смотрел, – подумал Семён. – Обиделась!».
– Ты чего это? – спросил он тревожно. – Чего плачешь? Я ж не хотел тебя обидеть...
– Я не из-за тебя, – всхлипывала Галя. – Я из-за себя...
– Чего это?
– Мне себя жалко.
– Да объясни ты толком! Как это себя жалко?
–Она выпростала голову из-под простыни, повернулась к Семёну, но говорить сразу не могла, вздрагивала, судорожно втягивая воздух, вытирала поминутно слёзы.
– Ну, ладно нюнить! – рассердился Семён.
– Я сегодня, когда меня привезли, девочек увидела во дворе... таких же хромых, как я... Будто себя со стороны увидела... Ой, мамочка, миленькая! – она опять залилась слезами.
– Да будет тебе! – крикнул Семён.
– Мне так жалко себя стало... – она заговорила опять, задыхаясь в слезах, – так жалко!.
– Чего жалеть-то? Подумаешь, хромая! Всё одно – человек.
– Дурачок ты, Сёма, не понимаешь! Это тебе «подумаешь», ты
мальчик. Ты вырастешь, тебя любая женщина пожалеет. А кто хромую девушку пожале-ет?
Семён уже не мог её успокаивать. До него вдруг тоже дошла мысль, что он не такой, как другие ребята. Жил-жил – ни разу даже не думал об этом, а эта голопопая раскрасавица надоумила. Выходит, если ты себя со стороны не видишь, жить спокойнее?
– Сёма, а, Сёма! – окликнула Галя. – А как ты думаешь, мы выздоровеем?
«Ну вот, обозлился Семён, опять дурью мается. Откуда я знаю, выздоровеем или не выздоровеем?»

Глава третья

ПРО ТО, КАК БЫЛИ БОИ,
КАК ПРОХОДИЛИ ЛИХИЕ ПОХОДЫ

1

Галя и Семён были не единственными новичками в санатории под горой Бешпек. Недели за две до них той же дорогой приехали молодые мужчина и женщина. Он – Герман Павлович – был назначен главным врачом, а она – Елена Владимировна – лечащим врачом необычного лечебного заведения на Алтае.
Врачами и медсёстрами, нянями и другим персоналом было сразу отмечено, что Елена Владимировна красива, стройна, но мало улыбается, под стать ей красив и строен Герман Павлович, но, кажется, не улыбается совсем. И взрослые построжели, подтянулись, как бойцы при появлении командира, а вот пацанва, что называлась больными...
По профилю санаторий был костно-туберкулёзным, а по месту рождения  ленинградским. Первая группа больных детей была привезена в горы Алтая из блокадного Ленинграда. Потом к ним стали добавляться больные из освобождённых из-под немца областей, ещё позже – алтайские ребята. И потому, наверное, не было тут ни плачущих детей, ни хныкающих. Хромые, горбатые, в свищах, «санаторские», как их называли в деревне, были обычной ребячьей ордой трудных послевоенных лет. Стройного мужчину в чёрном костюме и такой же шляпе эта орда встретила бесстрашно и игриво.
– Нет ли папироски, уважаемый? – улыбалась какая-нибудь круглая физиономия при встрече с главврачом, когда он шёл на работу.
– Вы не знаете, доктор, в сельмаге есть спички? – нечто вроде этого Герману Павловичу приходилось слышать из ухмыляющихся щербатых ртов и днём, когда по режиму в санатории был «тихий час», и поздним вечером, когда объявлен отбой.
Как врач, Герман Павлович знал, что люди с активной формой костного туберкулёза могут выглядеть внешне здоровыми, но такая лихая резвость у больных детей – это было слишком!
На утренних пятиминутках главврач выслушивал доклады самой невероятной окраски:
– Смирнов покрыл няню матом...
– У Давыдовой, четырнадцати лет, признаки беременности...
– В третьей палате куда-то исчезли все простыни...
«Вот они, взрывные волны войны, – думал Герман Павлович, – на передовой гибнут солдаты, а далеко в тылу калеками становятся дети...»
– Куда же деваются простыни? – резко спросил он. – Продают, что ли?
– Нет, – ответила кастелянша, – чтобы вещи продавать – этого не было. Булочки с маслом... это они продают, а простыни – нет.
– На ленты рвут, – нерешительно сказала одна из сестёр.
– На ленты?
– Ну, да...Девочка одна сказала, они какие-то ванты плетут...
– Что за ванты? – нахмурился главврач.
– Она говорит, мальчишки где-то на речке фрегат какой-то строят... – сестра стушевалась. – В плавание вроде собираются...
Кое-кто из участниц пятиминутки прыснул, но Герман Павлович шутить, видно, не собирался.
– Почему до сих пор молчали? – сердито спросил он. – Или будем ждать, когда они нас с вами к галерам прикуют? – в ординаторской повисла тишина. – И кто у них за адмирала?
– Копелкин, наверное. Кто ж ещё?
– Это который? Я ещё не всех узнал.
– Толстоморденький такой. У него колено загипсовано…
– Олег Копелкин, – раскрыла свою тетрадь врач Антонина Яковлевна. – Двенадцать лет, по поводу гонита левого колена наложена лангета. Второй год будет учиться в третьем классе.
– Аликом-то одни мы его и кличем, – проговорила няня Шура.
– Вы можете говорить смелее? – потребовал главный.
– Да я кажу, шо имён у него дуже много. Мы его кличем Аликом, а ребята – то Копьёй, то Кабаном.
– С Кабаном ясно, – оборвал её Герман Павлович. – Не ясно другое: я приказал всех, кому необходим постельный режим, уложить в фиксаторы. Почему не выполнен мой приказ? Старшая сестра!
– Так они же ленты и от фиксаторов поотрывали. Наверное, туда же... на ванты.
– Ясно. Через полчаса зайдёте ко мне с завхозом и кастеляншей. Врачей прошу остаться, остальные свободны.
Врачам он тоже не дал пощады:
– Вижу, вы намерены участвовать в плавании адмирала Кабана! Надеюсь, в качестве судовых врачей?.. Не меньше?
После паузы Герман Павлович твёрдо закончил:
– До обеда уложить всех! Повторяю: всех, кому нужен покой. В четырнадцать ноль-ноль лично обойду строй... лежачих.
– Можно, Герман Павлович? – открыла дверь старшая сестра Эмма Георгиевна, – я уже всех нашла.
– Я просил: через полчаса!
– Извините, – смутилась она и робко закрыла дверь.
Главный встал, прошёлся молча за столом, заговорил медленно, сердясь на что-то. Может быть, на свои мысли...
– Мне необходима ваша поддержка. Или совет...

2

Галя оставалась одна – до следующего, кто попадёт в карантин. Семёна переводили в основной корпус.
– Там тоби будэ и больныця и школа, – ворковала тётя Шура, оборачивая его простынёй. – Всэ зразу...
Хоть и поиздевался над безропотной женщиной Семён, она сердца на него не держала, наоборот – ласкалась.
Подошла ещё нянечка. Та, которая мыла его в первый вечер и которую он потом в злости укусил за руку.
– Простите меня, тётя Маруся… – промямлил, краснея, Семён.
– Да уж заросло, сынок! – отмахнулась добрая няня.
Няни бережно приподняли его и понесли к выходу.
– Сём! – крикнула Галя. – Мы встретимся? Ведь мы друзья!
Он промолчал: подумаешь, нежности, да ещё при нянечках.
Расстояние между корпусами было небольшое, да и нянечки шагали быстро, так что Семён ничего разглядеть опять не успел: тогда уже темно было, сейчас пробежали быстро. Зато он успел разобрать, что здесь совсем не такой воздух, как в их краю, – вкусный, душистый, аж в носу щиплет.
Хоть и лёгонький он был, а няни уморились. Надо было пройти с неудобной ношей двор, подняться на второй этаж, пройти длинным коридором до третьей палаты, где проживали новые его товарищи.
Занесли Семёна головой вперёд, так что он и не видел никого из жильцов, загораживала грудь тёти Маруси. И понесли его так, что между ним и койками с ребятами были обе няни. А поскольку Семён никого не видел, то и не поздоровался с ребятами. Они, поди, первым делом подумали, что к ним какого-то задаваку поселили. Ну, и пусть думают! – озлился он.
А в палате, как в потревоженном улье, стоял гул. Две сестрички обряжали ребят в уже знакомые Семёну майки с лямочками – те самые фиксаторы, что рвал, да не мог порвать Семён.
– Сестричка, ну, не надо! Я и так буду хорошо лежать! – слышался скулёж с одной койки. А на другой кто-то резвился:
– А я не дамся! А я не дамся!
– Робя! А девчонок не привязывают! – раздался крик от двери. – Ей-бо, сам видал во второй палате!
– Копелкин, а ну, марш в постель! – закричала сестра. - Сейчас врача позову!
– А грачи все улетели! – озорно отозвался тот же голос: – Грачи улетели, одни цапли остались!
– Ты ещё обзываться? – сестра оставила лямки под койкой и бросилась за проказником.
– Копья! – закричали ребята. – Рви когти!
– Кабан, не давайся!
А мальчишка ловко обвёл сестру. Он не стал удирать по длинному коридору, потому что куда ему было удирать на одной-то ноге. Да и сестру, как позже узнал Семён, ребята за длинные ноги прозвали Цаплей – от неё не удерешь. Пацан дождался, когда она протянет руки, чтоб схватить, и тут же юркнул под ближайшую из коек, которые длинным рядом стояли вдоль окон палаты.
Пока сестра заглядывала под эту койку, пока ребята сбивали её своими криками, Копья вынырнул в другом конце палаты и заорал:
– Робя! Не давайся привязывать! Пусть и девчонок привязывают.
Тут успела подлететь к нему сестра-Цапля, хотела схватить, он опять увернулся, она кинулась догонять, и вдвоем они врезались в Антонину Яковлевну, вошедшую в палату для обхода.
– Это что такое! – возмутилась врач. – Копелкин, марш на койку! Сестра, займитесь делом.
Смущённая сестра принялась поправлять чью-то постель, а Копелкин поплёлся назад, не утерпел и буркнул:
– Да, девчонок не привязывают. А ты сиди, как собачка у конуры...
– Тебя, Копелкин, как будто не привязывают, – строго сказала Антонина Яковлевна. – Ишь, народный заступник нашёлся! Если так будешь носиться, уж точно привяжем.
– Ну и привязывайте.
– И привяжем. Покрепче, чем других.  Антонина Яковлевна прошла в конец палаты и начала обход с тех, кто уже был привязан.
Новенький с усмешкой глядел на эту суету. Ему интересно было, что в таком многолюдном месте он видит только троих – врача, сестру и Копью, остальные были сплошной одинаковой массой – все были одинаково наголо пострижены и все были в одинаковом белом одеянии. Да и койки, покрытые одеялами в белых пододеяльниках, и тумбочки белые возле коек – всё было совершенно одинаковое. И незнакомое! Потому что даже сами эти слова – «пододеяльник», «тумбочка», «палата», не говоря уже о «фиксаторе», Семён слышал впервые и не отделял одно от другого.
Когда Антонина Яковлевна подошла, Семён встретил её обиженной физиономией, хотел напомнить ей о том, как она его обманула. Но врач его приготовлений не заметила, только глянула в его сторону и сказала сестре два каких-то непонятных слова:
– Полное обследование, – и они ушли.
Ребятня всё так же галдела из-за фиксаторов, а потому было не до Семёна. Потом был обед, и на некоторое время в палате водворилось что-то похожее на тишину. Даже чавканья было не слышно. В детдоме была такая игра: вдруг затихнуть, выслушать, кто больше чавкает, а потом, сказав «Робя, гля!», изобразить самого громкого. Тут Семён тоже замолкал, но никого «выслушать» не мог. Наверное, лёжа тише чавкается.
После обеда все вдруг увидели в палате главврача. Как он появился, никто не видел и не слышал, а уже идущего вдоль коек сразу все заметили и притихли. За Германом Павловичем поспешали Антонина Яковлевна и Эмма Георгиевна. Он шагал молча и глядел сердито. У койки Копелкина, которая стояла не в ряду, а напротив окна, словно командир перед строем солдат, Герман Павлович резко остановился, словно споткнулся о Копью, сидящего на койке и безмятежно улыбающегося.
– Это что за адмирал, принимающий парад?
– Копелкин.
– А почему койка Копелкина не в общем строю?
– Руки у него длинноватые, – ответила Антонина Яковлевна, насмешливо улыбнувшись. – Да и чешутся часто.
– Он дерётся всегда! – закричала одна из девочек.
– Ясно! – сказал Герман Павлович. И тут же скомандовал: – Адмирала в строй! И привязать. Как всех!
Сестра повезла койку онемевшего от неожиданности Копелкина в конец палаты, туда, где стояла койка Семёна. А Герман Павлович решительно направился к дверям. Но вдруг остановился и сказал негромко, но четко:
– Тут кричали, что девочек не привязывают. Кто-то из вас половину фиксаторов порвал. Починят – привяжем и девочек. Потому что одни лекарства вас не вылечат. Главное в лечении вашей болезни – покой. Полный покой!
Главврач, за ним и остальные ушли. Пружиной взвился с койки Копья. Он схватил полотенце, сложив его вдвое, и ринулся, обойдя Семёна, к первой же койке.
– А ну, Тихоня, гони должок, – мальчик, лежащий на соседней койке, вслепую пошарил рукой в тумбочке и протянул Копье обеденную булочку. – Молодец, Тихоня, – заулыбался Копья. – Не забудь, за тобой ещё две булки.
– Почему две? – спросил мальчик.
– А сколько? – удивился Копья. – Договаривались! Я твои письма к ящику таскать буду, а ты мне три булки... Договаривались? То-то! А ты, Карта, опять забыл? – он повернулся к следующей койке.
– Ей-бо, Копья, сам не знаю, как слопал! – захлопал ресницами виноватый. – В полдник отдам!
– Не-е-ет! – оскалился Копья. - За тобой и так целых семь булочек. Получай напоминальник! – и он со всего размаху хлестанул мальчишку полотенцем по лицу. Тот взвизгнул, а Копья, как ни в чём не бывало, собирал долги дальше. Он набрал полный подол рубашки и затопал к своей койке. Копья вообще-то не топал, а скакал, вытянув перед собой одетую в белое левую ногу. Семён не понял, почему это у Копьи рубашка не разрезана сзади, как у него. Он только позже узнал, что тот относится к «сидячим, а он – к «лежачим». Есть ещё «ходячие», но их совсем мало.
Везёт же Копье! Булок вон сколько,– когда он только съесть их сможет? – и успел вовремя. Он только запихал булочки в тумбочку, вошла сестра с фиксатором и скомандовала:
– Копелкин, быстро – на спинку! Набегался…
– Всё равно отвяжусь! – пробурчал Копья. Сестра не отвечала ему, быстро завязывая лямочки под койкой.

3

Семён, как и все ребята, лежал головой к окну. Там, за окном, были деревья и травы, горы и небо, земля и свободные люди на ней. А тут – по бокам – стены, вверху – потолок. Семён повернул голову к ближней стене и хотел было просто полежать, закрыв глаза. Но взгляд его невольно упёрся в Копью, который, сопя, пытался вылезти из фиксатора, как вылезают из-под рубашки. Но сестра, наверное, туго затянула лямки, и Копелкин весь покраснел и взмок.
– Чо зыришь? – зашипел он на Семёна. – Фискалить будешь?
– Иди к свиньям! – обозлился Семён.
– Кто свинья? Кто свинья? – взвился Копёлкин. – Я тебе покажу свинью, подожди.
Откуда было знать Семёну, что он угодил в больное место. Копелкин страшно не любил, когда его называли свиньёй и Кабаном. Вот «Копья», «адмирал», «атаман» – это другое дело! А «свинью» и «кабана» он не любил. Потому, наверное, что физиономия у него была сытенькая, кругленькая, глазки узенькие, а нос пухленький и вздёрнутый, так что ноздри не вниз, а вверх смотрят, и напоминает эта физиономия, ну, если не свинью, то годовалого поросёнка! Как же не обижаться на клички, если они прямо в точку? Семён, размышляя об этом, отвернулся от Копелкина и намерился поспать. За время жизни в изоляторе он успел привыкнуть к тихому часу. А Копья ещё какое-то время пыхтел, потом облегчённо вздохнул, что-то оторвал, сполз на пол и под кроватями куда-то подался. Семён сначала слышал его топот, потом шёпот с кем-то из ребят, а потом провалился в сон.
После ужина в палату пришла воспитательница, полная, немолодая и, наверное, потому грустная женщина. Ровным голосом она стала читать книжку про то, как два пацана в революцию прятали раненого командира. Семён любил слушать, как учительница рассказывает урок, и потому так нетерпеливо ждал, когда Фрося раздобудет одёжу и обувь, и он сможет пойти в школу. Он любил и в детдоме слушать, как читала им воспитательница. И тут он внимательно слушал про Димку и Жигана... А ребята слушали плохо. Половина палаты всё время перемигивалась, перешёптывалась, от Копелкина и к нему передавались какие-то записочки. Воспитательница, не дочитав, рассердилась и выключила в палате свет.
– Раз не хотите слушать, спите! – сказала она.
– Ну включите! – тут же раздался общий крик.
– Ещё рано! Мы будем слушать!
Воспитательница в сердцах хлопнула дверью.
– Робя, пора! – зашипел, почти закричал Копелкин. – Айда в красный поход!
Что тут началось! Копелкин подлетал то к одной, то к другой койке, залезал под неё и быстро развязывал узлы фиксаторов.
– Только тихо, робя! А то прискочит кто-нибудь, – шипел Копья. – Ворона, Смирна! Давай канаты! Вяжи к спинкам коек!
На улице смеркалось, но было ещё не темно. И было интересно смотреть, как пацаны раскрыли окна, перекинули через подоконники свои канаты и один за другим стали исчезать за окнами.
– А ну, тихо! – командовал Копелкин. – Я счас! Дело тут одно забыл... – он подскакал к Семёну и молча дважды хлестанул его по лицу скрученным полотенцем.
– Что я тебе сделал? – вскрикнул Семён.
– Это тебе наперёд! – разлыбился Копья. – Чтоб не видел то, что видишь... И за «свинью» плата! – он хлестанул ещё раз.
– Эй, Кабан! – раздался чей-то голос. – К новенькому чего цепляешься?
– Заткнись! Некогда, а то и тебе дал бы! – Копья последовал за своими дружками за окно. Семён зажал горящее от ударов лицо руками, вытирал слёзы.
– Коля, Мынбаев! – позвал чей-то голос.
– Чего тебе? – отозвался тот, который только что останавливал Копелкина.
– Чо ты смотришь? Ты звеньевой, а командует какой-то Кабан?
– А сколько нас? – воскликнул Мынбаев. – Двое девочек, да мы с тобой? Сколько получается?
– А мы с Каратавиным? – раздался ещё один голос.
–Что тебя считать, Маркелов? – ответил звеньевой. – Он двинет тебе – и все твои свищи опять откроются. А Каратавин... совсем маленький. В три раза меньше Кабана!.. Эй, новенький! – окликнул он Семёна. – Тебя как зовут?
– Семён.
– О, ещё один Семён, – воскликнул первый голос, тихий – и совсем рядом, на левой от Семёна койке.
– Ты пионер? – спросил звеньевой. Семён не ответил.
Дежурные сестра и няня в это время сидели у раскрытого окна ординаторской и тихо переговаривались.
– Ох, и круто взялся наш главный, – сказала няня.
– Чего ж делать-то? – откликнулась сестра. – Ведь годами лежат и не выписываются. А отчего? Лежат – только считается. Все бегают, крутятся, никто не соблюдает режима.
– Ой, Николавна, да как им лежать-то? Самое побегать, ведь дети! Как им без беготни-то?
– Ну, тётя Маруся, ты меня удивляешь! Если не лежать, туберкулёз кости не вылечишь! – досадливо сказала сестра и вдруг глаза её округлились. – Ой, что это?
Она увидела в полумраке за окном, как по земле заползали большие белые черви.
– Батюшки! Опять Кабан своих кабанят за помидорами повёл. Загубят огород, стервецы! Бежим!
...– Не пионер, значит? – переспросил звеньевой.
Семён опять промолчал. Звеньевой вздохнул, в палате повисло молчание.
– Вы куда, мерзавцы? А ну, марш с огорода! – раздались голоса за окном. Ребята в палате узнали голос нянечки.
– Копелкин, ты куда? Я узнала тебя! – это кричала сестра.
Семён подумал, что Копья и его шайка сейчас полезут через окно. Но атаман, наверное, решил обхитрить преследователей. Пока те бегали по грядкам за Копьёй, его дружки рванули к раскрытым дверям корпуса. Один за другим они, запыхавшись, влетали в палату, быстро разматывались и – бух в постель. «Прям, как тушканчики, прыгают», – подумал Семён и огладил лицо рукой: боль от ударов Копьи затихла, но щеки и лоб горели.
– Николавна, убёг он, – снова послышался голос няни. – Пошли в палате подловим, – они, наверное, пошли в корпус. – А за окном раздалось пыхтенье – Копья взбирался по канату.
– Канаты уберите скорей! – прохрипел он дружкам и плюхнулся в постель. – Кто заложит, прибью! – крикнул палате.
Вскоре вбежали запыхавшиеся няня и сестра. Вспыхнул свет, и перед их глазами предстала невинная картина: почти вся палата сладко спала, и только кое-кто прикрывал глаза ладошкой.
– Ходют тут, – раздался сонный голос Копьи. – Сами не спят и другим не дают...
– Спите, спите, мальчики, – со значением произнесла сестра. – Пойдём, няня. Видишь, набегались детки...
Только закрылись двери за сестрой и няней, помидорники повскакали с коек.
– Держи, робя, витамины! – и она начали раздавать помидоры тем, кто не бегал.
– На, новенький, – протянул Копья руку к Семёну. – Ешь, да не дуйся, что ударил.
– Я ворованного не ем! – оттолкнул руку Семён.
– Ишь ты! Сытый, значит, – хмыкнул Копья.

4

Утром, когда ещё все спали, сестра тихонько обошла третью палату. Фамилии мальчишек, у кого были не завязаны ленты фиксаторов, – а помидорники все сплошь забыли их завязать, – она переписала на бумажку.
После обычных рапортов на пятиминутке Герман Павлович уже собрался поставить ближайшие задачи и распустить людей, вдруг поднялась снова ночная дежурная сестра, которая только что кратко доложила, что ночь прошла спокойно и все назначения врачей исполнены. Она поднялась и, смутившись, хотела снова сесть.
– Что у вас ещё? – строго спросил главный.
– Я забыла сказать...
– Что вы забыли?
– Мальчики из третьей палаты за помидорами бегали, – нерешительно сказала сестра. – Копелкин всех подговорил...
– Постойте! – рассердился Герман Павлович. – Вы только что сказали, что ночь прошла спокойно! Как же так?
– Я забыла...
– Послушайте, Нина Николаевна! Вы медицинская сестра, сестра милосердия! Вам доверено самое дорогое, что у нас есть, – дети! Больные дети! И это преступление... забывать такое!
– Я боялась, что вы...
– Что я буду их наказывать? Да, буду. Буду, потому что поблажками тут не поможешь. Каждое нарушение постельного режима – это насмарку месяцы и месяцы лечения! Сейчас разрабатываются методы оперативного и, значит, более быстрого лечения туберкулёза кости, но пока метод лечения покоем, то есть метод профессора Краснобаева, наиболее эффективен. И чем быстрее вылечатся наши дети, тем больше надежды, что они выйдут отсюда нормальными людьми, а не... изувеченными... – Герман Павлович порозовел, стал потирать рукой грудь.
Вскочила Елена Владимировна, подошла к Герману Павловичу.
– Тебе плохо, Гера? – спросила вполголоса.
– Сядь, Лена, сядь! – раздражённо сказал он. – Ничего…
Елена Владимировна, вспыхнув, отошла на своё место, где сидела рядом с Антониной Яковлевной, и шепнула ей:
– Это у него с фронта.
– Мы убедились, что наши... лежачие лежать не будут... – продолжал главврач. – Лежание – это... вообще не детское занятие. Носиться – вот их занятие. Но нашим детям... нельзя носиться... – он сел. – Многие из них видели войну или её жуткие последствия. Они рано повзрослели, чтобы подчиняться нам без оглядки... И ещё не доросли до необходимого уровня понимания таких вещей, как... надо лежать, когда хочется бегать. Следовательно, они будут геройствовать и этим геройством... убивать свои больные и хрупкие тела. Чтобы остановить это геройство, я вынужден принять более решительные меры!
– Какие конкретно? – настороженно спросила Антонина Яковлевна.
– Дополнительные фиксаторы... Сплошные гипсы. И может быть... Ну, это потом. Прошу остаться врачей, старшую сестру и кастеляншу.
Когда вышли отпущенные, Герман Павлович раскрыл на столе один из медицинских журналов.
– Прошу ознакомиться. Это плечевой фиксатор... Необходимо сегодня же изготовить и применить его к тем, кто... бегал за помидорами. Затем изготовить для всех больных с поражённым позвоночником. Старшая сестра и кастелянша, выполняйте. Завхозу от моего имени скажите, чтоб сделал рейки по этому чертежу.

5

После завтрака в третьей палате, как и по всему корпусу, день шёл по обычному распорядку. Няни развязывали фиксаторы, перекладывали детей по одному на каталки, встряхивали простыни и снова стелили их, затем ребят опять клали на постель. Это называлось «перестилать». Процедура была ежедневной и потому привычной. Но сегодня к ней прибавилось новшество. В палату пришёл завхоз и замерил ширину кроватей. Кастелянша тоже меряла... но ширину грудей всех ребят. Меряла и записывала.
– Чо, тётя, новые рубашки выдадут? – спрашивали некоторые.
– Чо там рубашки? – сострил Копья. – Пинжаки!
Копья и его дружки держались героями. Фиксаторы, как проснулись, Копья им завязал. А раз ничего никто не говорит, значит, никто и ничего не знает. А сестра и няня, видать, не стали трезвонить. Но сам атаман зорко следил за своей ватагой: то кулак кому покажет, то начинает подмигивать. Сёстры и няни в это время копошились, как будто и не было никакого похода за красными помидорами, а потому «красного».
Возмездие за лихую вылазку пришло на другой день – между тихим часом и ужином. В палату вплыли с необычным грузом завхоз и кастелянша. Завхоз нёс охапку деревянных планок, на концах которых сквозь дырочки были продеты длинные тесёмки. А кастелянша на обе руки надела с десяток колец, соединённых плотными лентами.
Третья палата замерла, заинтересованная.
По только им известному порядку пришедшие стали надевать некоторым мальчишкам кольца на плечи, а через них под спинами продевать планки. Тесёмки завязывались, как и у фиксаторов, под кроватями.
Вскоре пришла старшая сестра. Она принесла ещё одну связку тряпочных лент с тесёмками. Откидывала одеяла и повыше колен надевала всем ребятам и девочкам свои ленты, завязывала их, под койками.
– А что это, Эмма Георгиевна? – спросил кто-то из девочек.
– Ножные фиксаторы, Катя, – ответила старшая сестра.
Когда с первым помидорником всё сделали, завхоз сказал ему:
– А ну, поворошись!
Тот, не переставая храбриться, попробовал было рвануться, да не тут-то было! Гулливер легко разорвал сотни лилипутских канатов, а помидорник не смог осилить два кольца да четыре ленточки: так припаяли они его к постели.
– Нашла узда свою лошадь! – хмыкнул на всю палату звеньевой Коля Мынбаев.
– Скисли, ожидая своей очереди, остальные дружки Копьи. Да и сам атаман заскучал. Он, наверное, хотел бы, чтобы его первым обратали, и показал бы товарищам своим пример, как к этому надо относиться. Да не вышло – опять его в общий строй поставили.
Только рано радовались те, кто наградил атамана кличкой Кабан. То ли планка попалась ему с сучком, то ли силёнка была у тринадцатилетнего крепыша в запасе, но после отбоя он вскочил с койки, будто и не был прикручен.
– Ко мне, мушкетёры! – издал он клич. – Имеем честь атаковать гвардейцев кардинала!
– Тебе хорошо кричать, – обиженно откликнулся кто-то. – Тебе, наверное, гнилые фиксаторы попались.
– Держись, Арамис! Иду на помощь! – Копья сиганул было через соседнюю кровать да зацепился за ноги Семёна, чуть не брякнулся на пол. – А, опять ты! – заорал он. – Погоди, Арамис, должок вернуть надо, – и, стоя прямо над Семёном, засверкал своими поросячьими глазками. – Так вот кто навёл на нас стражу! Ты куда это сегодня ездил, а?
– На рентген, куда ещё, – огрызнулся Семён.
– Знаем мы твои рентгены! Это ты нас предал!
– Никого я не предавал, – крикнул Семён. – Иди ты...
– А вот тебе за предательство! Вот! – и Кабан дважды ударил Семёна планкой по голове. Семён вскрикнул, а тот уже спешил освобождать своих дружков. Когда Копья прыгал через койку звеньевого, Коля попытался дотянуться до него рукой, перехватить. Но Кабан рубанул палкой по руке. Он добрался до своих дружков и стал отвязывать всех подряд. Они соскакивали с коек и начинали рубиться планками, как саблями.
Дежурные в это время в дальней палате перевязывали Мишу Бедарева, недавно поступившего парня. В этой палате лежали старшие ребята, выросшие со своей болезнью. Кто выздоравливал, как Слава Сысойков, а о ком врачи и не знали, когда выздоровеет, как Андрей Шашкин, у которого плетями болтались парализованные ноги, а он тем не менее быстро ходил с костылями, почти и не опираясь на свои никчемные ноги.
– Что бы мог означать этот шум? – спросил Андрей Шашкин, отрываясь от книги.
– Мы на учениях так шумели, если рубились деревянными саблями, – морщась от боли, сказал Миша Бедарев. Он переохладился в окопах военной подготовки и чуть не весь был в болячках.
– Наверное, опять Копелкин! – воскликнула сестра.
– А что это мы, комсомольцы, так и не можем прийти на помощь пионерам из третьей палаты – угомонить этого Кабана? – Андрей сел на койке и взялся за костыли. – Я, кажется, готов обломать об него свои костыли.
– Погоди, Андрей, я сам, – сказал Слава Сысойков. Это был самый спокойный, самый занятой в санатории пятнадцатилетний парень. То Слава копался в каком-нибудь приборе, то чинил сломанную табуретку, то мастерил игрушку. Левая нога у него была согнута в колене, ждали хирурга, чтоб прооперировать, но Славу никогда не видели на двух костылях. Он так ловко пользовался одним, собственного изготовления, что ходил как на двух ногах. Это казалось так, потому что одной, свободной от костыля рукой, Слава мог перенести тумбочку, а то и стол, взяв его за ножку. На широкие плечи Славы можно было посадить двух Копелкиных.
Бой был в самом разгаре, когда Слава, незамеченный, вошёл в третью палату. От заплечных планок летели во все стороны щепки. Слава не стал кричать, останавливать бой. Он, всё так же не замеченный, подошёл к Копье сзади и ухватил того за ухо.
– Ой, больно! – завизжал Копья. А Слава молча повёл его за ухо вдоль коек. Увидев вожака волочащимся на собственном ухе, дружки его побросали «сабли» и нырнули в постели.
Слава, ловко ведя атамана за ухо, уложил того в койку, надел на него все фиксаторы, завязал внизу, и вгляделся в физиономию Копьи.
– Ух, ты! – как бы, огорчившись, воскликнул он. – А ухо у тебя вроде длиннее стало, а? Но ты, Алик, запомни, пожалуйста: ещё кого-нибудь обидишь, и второе ухо я тебе удлиню. Понял?
Он оглядел замолкшую палату.
– Кто у вас звеньевой-то? Мынбаев? Чего же ты, Мынбаев, комсомолят-то на помощь не зовёшь? Забыл, чего обозначают три конца пионерского галстука? Так мы напомним. И не только пионерам, но и другим товарищам. Ты слышишь, Кабан?
– А чо я-то? – слезливо отозвался Копелкин.

6

Несколько дней прошли без ЧП. Большинство ребят тихо привыкали к фиксаторам, а другие жаловались, что горит спина, ломит кости. Антонина Яковлевна и сёстры успокаивали, обещали, что боль и жжение пройдут, надо только совсем немного потерпеть.
А Копья, хоть и притих, не угомонился. Как уж он умудрялся, ребята не знали, но нет-нет, да и оказывался свободным от фиксаторов, шнырял по корпусу по каким-то своим делам, особенно в те минуты, когда медперсонал совещался у главврача или обедал.
Однажды корпус разволновался – от взрослых до маленьких. Пролетела весть, что сильно расшибся Слава Сысойков. Одной рукой он выносил из палаты тумбочку, костыль вдруг скользнул по половице, и Слава всем весом грохнулся на пол, а тумбочка – ему на голову. Говорили, что нянечка, когда протирала кровь у порога, обнаружила на полу какое-то масло. Говорили ещё, что кто-то видел возле палаты Славы шнырявшего Копью, но кто говорил, вспомнить не могли. Копелкин же вовсю божился, что он весь день лежал привязанным.
– Видите, и сейчас лежу!
После обеда койку с Копьёй увезли из палаты. Когда его вернули, палата ахнула: на койке лежала большая белая кукла с головой Копьи. Всё было загипсовано, кроме головы и правой руки. От грозности атамана ничего не осталось.Своей единственной рукой он размазывал по лицу слёзы.
Никто из ребят не засмеялся, всем стало жалко Копью. Он хоть и пакостник, но бывало, всех потешал своим озорством, а то и за компанию горой вставал. В общем, своим он был парнем.
Пожалеть атамана пришёл сам Герман Павлович.
– Ну, – спросил он, – как ты тут, Алик Копелкин?.. Гипс нигде не жмёт? А?
– Не жмёт, – буркнул Копья.
– Это хорошо. Потому что потерпеть придётся долгонько... Чесаться, конечно, под гипсом будет оч-чень. Но придется потерпеть. Другие от тебя уж больно натерпелись…
Герман Павлович присел на край койки. Палата замерла – дыхания не слышно.
– А фрегат твой, адмирал, пришлось разоружить... – дружеским тоном продолжал главврач. – Лодку, что вы украли, мы отдали хозяину... Мачтой твоей опять перегородили коровий загон... Ну, а простыни, что вы изорвали на ванты, придётся нянечкам на тряпки отдать... Эх, вы! Испортили столько казённых простыней... Ещё раз вытворишь такое, сниму свой ремень и... сам понимаешь.
– Герман Павлович, а долго Алик загипсованным будет? – спросил кто-то из девочек.
– Что, жалко забияку? – улыбнулся главврач.
– Жалко, он же не может спокойно...
– Жалость, ребята, не всегда помогает, – опять стал строгим Герман Павлович. – Побудет он в гипсе, пока не заживут ссадины у Славы Сысойкова. Ясно, Алик? – и Герман Павлович пошёл к другим делам, конечно, более важным.

Глава четвертая

ПРО ЛЕЧЕНИЕ, УЧЕНИЕ
И ПРО ТО, КАК ХОРОШО С МАМОЙ
1

События в палате заслонили, оттеснили минувшее и заставили Семёна забыть всё горестное, что произошло с ним в последнее время – и расставанье с детдомовскими ребятами, и Васькину подлость с пионерским значком, и даже обиды на Антонину Яковлевну, которая сначала будто бы погладила ласковыми словами, а потом ударила этими проклятыми фиксаторами. Так прикрутили плечи-ноги, что всё болит, и терпения никакого нету. Если б такая боль дома, выл бы. А здесь никто не воет, иногда тихо плачут, ведь все больные и всем больно.
Семён смотрел по сторонам и замечал, что у других лечение-то похуже, чем у него. Кто весь загипсованный, кто в гипсовой кроватке лежит, кого беспрерывно лекарствами пичкают. А он лежит себе да лежит, только и всего, что привязанный, да две ложки в день хлористого кальция проглотить надо. А он ничего, этот кальций! Сначала, правда, горький-прегорький, а потом даже сладко во рту. Другие ребята морщатся, а Семёну понравилось!
Да и пацаны здесь вроде ничего, весёлые, не задаваки, хоть и из городов навезены. Если б, конечно, бегать разрешали – вообще жизнь была бы мировая, но и так терпеть можно. Деревенские-то ребята, бывало, соберутся и – кто в лес, кто за сусликами, считай – к черту на кулички, а эти всегда тут, на месте. Кабы не злыдень Копья, Семёну бы и горя было. Лежи, терпи, глазей по сторонам, а хочешь – с соседом болтай.
Сосед попался забавный – тихий, улыбчивый, как девчонка, имя у него такое же – Семён, только кличут его Сёмушкой, наверное, ласковый. А фамилия у него Демидов. У него книжек полно, с картинками, и карандаши цветные есть. В детдоме одна коробочка карандашей на всех была, а у Сёмушки – свои.
– Ты откуда? – спросил Сёмушка в первый же день, как принесли Семёна.
Семён не кочевряжился, сразу ответил, что из детдома.
– А мы в Барнауле живём. Мама, папа и я, а ещё сестрёнка меньше меня, – сказал Сёмушка запросто и по-дружески, так что Семёну показалось, что он сейчас добавит: «А теперь и ты с нами будешь...».
– А у меня никого, – не стал таиться Семён. – Кругом шестнадцать...
– Как это?
– А на все четыре стороны – никого... «Кругом шестнадцать». Так у нас на ферме про меня говорили.
– А где это – на ферме?
– Деревня такая, совхозная. У нас там коров доили, овечек пасли... Пшеницу сеяли.
– И ты пшеницу сеял и коров доил? – у Сёмушки загорелись глаза.
– Не-е, мамка моя доила. Да нянька Фрося... А мне молока парного давали, когда я к гурту приходил.
– Вкусно, поди?
– Ещё как! Дадут целую литру, это кружка такая, железная – и дуешь её. Молоко тёплое-претёплое, а пена губы щекочет. Пьёшь, пузо трескается, а литра всё не кончается... – Семён увлёкся и забыл, что давал себе слово после Васькиной подлости никому не раскрываться.
– А чо ты врёшь, Семён? – вдруг обиделся сосед. – То говоришь, что из детдома, а то мамка. Значит, у тебя есть мамка, но она тебя бросила?
– Чой-то она меня бросила? Умерла... – Семёна больно кольнуло само предположение Сёмушки, он встопорщился всей душой, и отвернулся с обидой. Сёмушка тоже замолчал, хотя, наверное, ему и в голову не приходило обижать товарища, потому что вскоре он опять спросил, только тихо:
– Плохо одному, да?
Семён сообразил, что у Сёмушки на уме дурного не было, но ответил не сразу, а когда чуть-чуть придавил обиду:
– Плохо, да я уж привык.
– А я бы не смог привыкнуть, – вздохнул Сёмушка. – Мамка месяц как приезжала, а мне как целый год. Знаешь, они обещали к учебному году приехать. Учебники привезти… Будем вместе учить, ладно, а?
– Ладно, – у Семёна отлегло от души. Ему понравился тёзка. Он подумал, что хорошо бы с ним подружиться.
А вскоре Сёмушка показал, что может быть настоящим другом.
Во время обхода Антонина Яковлевна сделала Семёну какие-то смешные и непонятные назначения:
Под спину тонкий песочник. На левую ногу – двойное вытяжение, – она говорила что-то ещё, но Семён ничуть не обеспокоился.
После обхода сестра с няней притащили к его койке кучу всякой всячины: какую-то длинную узюсенькую лестничку, у которой вместо перекладины были вставлены пустые катушки из-под ниток, какие-то тряпки и верёвки, а ещё кучу набитых чем-то мешочков. Они приторочили эту лестничку к спинке кровати в ногах и холодными пальцами полезли к нему под одеяло, к коленям. Семён захихикал от щекотки, хотел отдёрнуться, но фиксатор удержал.
– А ты не зря радуешься, – сказала сестра. – Прощаешься с ножным фиксатором.
– Ой, спасибо!
– Зато другое тебе привязываем.
– А чо другое? Зачем?
– С полгода полежишь – и нога твоя пряменькой станет... Потому что Антонина Яковлевна назначила тебе вытяжение. А вот этот тонюсенький песочник положим тебе под спину. – Сестра, не развязывая фиксатора, приподняла лёгонького Семёна и подсунула мешочек.
– А это зачем, а, Зинаида Филипповна?
– Это? С годик полежишь на нём – и спина твоя ровненькой станет.
– Как она станет, если он такой тонюсенький?
– Это сегодня, Сёма, тонюсенький. А через месяц мы потолще подложим, потом ещё потолще. И выпрямится!
Сестра с няней ушли.
– Во какое смешное лечение, – сказал Семён другу. – Как оно выпрямит ногу, если такое легосенькое? – и он подёргал больной ногой. Мешки на верёвочках, как гирьки часов, легко подтягивались через катушечки.
– Ты чо делаешь? – испугался Сёмушка. – Так нельзя! Болеть будет, ужасть!
– Да ну! – отмахнулся Семён, но Сёмушка упёрся:
– Вон у той девочки, видишь, такое же вытяжение. Она, знаешь, как ночью кричала!
– Я не закричу, – опять махнул рукой Семён.
– Я и не говорю, что закричишь. Я говорю, дергать лучше не надо, – Сёмушка готов был обидеться.
– Ладно, не буду, – пообещал Семён. Но в течение дня он нет-нет, да и дрыгал ногой, продолжая удивляться, что это за лечение такое легкое.
А ночью его… изгрызли собаки.
Одна вцепилась в бедро и трепала до тех пор, пока оно не загорелось жгучим огнём, и Семён проснулся. Другая словно выхватила кусок кожи из спины, и этим местом невозможно было касаться постели. Если бы собаки гавкали, Семён, наверное, сразу бы проснулся, но они грызли молча, только немного урчали, он потому и не звал на помощь, не кричал – и не просыпался, пока стало совсем невмоготу.
Он был весь мокрый, только губы пересохшие. Хотел было согнуть эту несчастную ногу, вытяжения же легосенькие, он же дергал днём их запросто, но сейчас от первого же движения резко ударила боль, и он захлебнулся воздухом. Чуточку притаившись и подождав, он решил тихонько повернуться на бок, чтобы притушить огонь в спине, но грудной фиксатор только заскрипел – и не пустил. От того, что ночь и все спят, а ему так больно Семена объял ужас. Он вскрикнул от боли и отчаяния.
– Ты чо, Сёма? – раздался испуганный шёпот. – Чо с тобой? Я сестричку кликну, а?
Семён не мог ответить Сёмушке. Если бы он разжал рот, уж точно заорал бы, как та девчонка.
Сёмушка начал чем-то стучать по спинке койки, жалобно и отчаянно. Где-то далеко по коридору зашлёпали шаги, потом открылась дверь в палату.
– Что случилось? Чего не спите? – раздался громкий шепот.
– Здесь мальчику плохо! – тоненько крикнул Сёмушка.
– Щас, щас, – ответил голос встревоженно.
Потом над Семёном склонились двое.
– Ишь, как горит,  жалостно сказала няня.
– Это песочник и вытяжение заработали... Во сне мышцы-то расслабли, – сказала сестра, вытирая Семёну лицо скомканным бинтом. – Намочи, Мария, полотенце, положи ему на лоб, а я за пирамидончиком сбегаю.
С мокрым полотенцем на лбу Семён успокоился и уснул. Но нестерпимое жжение вновь разбудило его. Он стонал, метался чем можно было метаться, что было не привязано – головой, руками. Разворачивал полотенце, чтобы найти мокрое холодное место и вытереть лицо, но от полотенца на губах оставался неприятный солёный вкус.
Утром, после подъёма, когда нянечка умыла его, как всех, из чайника, он снова впал в забытьё.
Проснувшись, Семён увидел устремлённые к нему встревоженные глаза Сёмушки.
– Сём, а Сём! – позвал тот. – Гляди, чо мне ребята вернули. На! – он протянул Семёну какую-то цветную трубку. – Ты вот сюда, в кружочек, погляди!
У Семёна горело всё тело, и никуда не хотелось смотреть.
Но Сёмушка мог обидеться, и он взял трубку, заглянул в кружочек. Там был красивый-красивый разноцветный узор. Семён такого никогда не видел.
– Это калейдоскоп называется, - обрадованно сказал Сёмушка, увидев, что лицо Семёна чуточку посветлело. – Ты его потихонечку верти, ещё не такое увидишь!
Семён оторвался от калейдоскопа, чтобы перевести дух, полежал с закрытыми глазами, потом опять заглянул в кружочек, стал тихо поворачивать трубку. За стеклышком стали появляться узоры, один другого сказочнее. Он даже про боль немного забыл. А Сёмушка сиял, радуясь, что товарищу легче.

2

– Эй, Фискал! Дай поглядеть!
Это Копья, проснувшийся позже всех, увидел у Семёна игрушку.
– Не давай, Сёма! – вскрикнул Сёмушка. - Он зажилит! Он как что увидит, сразу дай ему, а там уже зажилил!
– А ты не визжи, Головастик! – рявкнул на Сёмушку Копья. – Снимут гипс, я тебе натыкаю!
Палата, когда началась перепалка, было притихла, прислушалась, а потом опять загалдела, кто о чем и кто кому. Семён всё крутил калейдоскоп, не обращая внимания на Копью, а тот, вовсю обозлённый, решил на ком-нибудь сорвать зло.
– Нянечка! – вдруг заорал он. – Судно!
Палата разом смолкла, потом многие захихикали. Копья расценил это как поддержку и завопил пронзительно:
– Ой, живот болит! Ой, помираю!
 Палата взорвалась смехом, а Копья громко зашептал:
– Давай, робя, помогай!
– Няня! Су-удно-о! – вразнобой, а потом и хором закричали дружки атамана.
На крики прибежали няня с «посудой» и сестра, потом вошла Антонина Яковлевна. За ними стремительным шагом в палату ворвался главврач Герман Павлович. Все сначала опешили, а потом случилось замешательство.
– Нянь, а мне утку! – позвал уже не Копья, а один из его дружков в другом конце палаты.
– И мне, – послышалось в середине.
– И мне...
Пока помогали Копелкину, «прохудились» сами! А няня-то прибежала с одной уткой, и теперь растерянно мотала рукой, сжимавшей посудину, то в одну сторону, то в другую.
Герман Павлович, как командир в острой ситуации, моментально нашёл выход.
– Копелкину подайте, Копелкину! – приказал он. – Остальные не хотели, только способствовали товарищу...
– Нет, я взаправду хочу, – захныкал кто-то.
– И я... Ой, не могу!
– Нет, нет! – строго сказал главврач. – Ради дружбы вам придется потерпеть. А Копелкин, видите, как страдает... Так тебе судно или утку, Алик?
Герман Павлович сделал вид, что он очень обеспокоен состоянием атамана, подошёл к его койке и стал дожидаться результата. Ребята прыснули, Копёлкин покраснел и – делать нечего – взял у няни утку, сунул её под одеяло. Но как он ни старался, «посуду» отдал пустую, зато двое из кричавших, наверное, не стерпели, потому что заплакали. Няня поспешила им на помощь. А Герман Павлович совсем построжел и, глядя прямо в глаза Копелкину, произнёс:
– Значит, не унимаешься, Копелкин? Нянечки у тебя должны бегать как заводные, по первой твоей прихоти? Сам дурью маешься и других соблазняешь, а потом вон что выходит!
Главврач пошёл было от койки Копелкина к выходу, сердитый и решительный, но вдруг остановился посреди палаты:
– Чтобы нянечек не дёргали попусту, когда вам, видите ли, зажелается... утки отныне будут разносить всем одновременно. Утром, после сна, и вечером перед отбоем. Судна – тоже всем одновременно – после тихого часа. Всем! Одновременно! И никаких хотений!
– А если сильно захочется? – раздался робкий голос.
– Сильнее и потерпится! – отрезал главврач.
– А если не захочется? – прозвучало со смехом.
– Сделаете так, как помогали атаману: шёпотом покричите «Няня, утку!» – и захочется.
Главврач и остальные ушли.
– Во дают! – сразу закричал Копья. – Сначала всех привязали, теперь гамузом на двор ходи! Выдумали – всем разом ... – высказался Копья откровенным словом. Ребята покатились со смеху. – Герман-германец, да и только! Издевается! – продолжал бушевать Копья.
– И вправду – издеваются! – закричали его дружки.– Точно, как германец!
– Я чо предлагаю, робя! – перекричал всех Копья, хотя ему трудно было кричать, ведь он лежал навзничь, придавленный к постели гипсом. – Давайте объявим Германцу бой и пошлём ему, как в «Тимур и его команде», как его... уль-ти-матум!
– А чо мы там, в уль-ти-матуме, напишем?
– Что не будем разом с...ь! – все опять расхохотались.
– А можно и складно сказать, – ни с того ни с сего выкрикнул Семён. – Не надо всех за горло брать, мы не будем разом с...ь!
– Во даёт! – изумился Копья. – Во врезал! Ну, молодец! Пусть язык отвалится, если я тебя ещё раз назову Фискалом. Ты – Голова! Вот!
– А что, – сказал рассудительный Коля Мынбаев, – правда, здорово сложил. Так и напишем, а? Только почему это он Германец, а, Копелкин? При чём тут германец?
– Так он же Герман Павлович? «Ец» добавить, и выходит Германец!
– Обидно, вроде, – засомневался звеньевой.
 - А нам не обидно - разом? Пусть вот, пока у нас война с ним, так и называется.
– Пусть, пусть! – закричали ребята.
– А ультиматум кто отдаст?
– А все сразу, – заржал Копья.
– Как это?
– А мы этот стих, что Голова придумал, на бумажках все напишем и в судна положим. А? – Копья так радовался, что заразил своим весельем всех.
После тихого часа в палату ввалились две няни, загруженные фарфоровыми посудинами. Они быстренько задирали одеяла и совали под каждого свою ношу. Мальчишки и девчонки на этот раз принимали их безо всякого стеснения. Заговор заставил их забыть стеснение.
Через время няни снова пришли и принялись собирать посуду. Тут же обе подняли удивлённо брови, вгляделись и, прыснув, выскочили из палаты, неся всего по одному судну.
– Чего удумали, стервецы! – раздался смех в коридоре.
И всё-таки этот «морской бой» третья палата проиграла.
Вскоре, сдержанно, как всегда, улыбаясь, в палату пришла Антонина Яковлевна.
–Ну, пошутили, и хватит! – сказала она.
– Всё равно не будем ходить вместе! – закричали все. – Не хотим!
Антонина Яковлевна слушала крики, не переставая тихо улыбаться. А когда все, наконец, успокоились, сказала больше, чем она говорила обычно:
– У нас в корпусе почти шестьдесят больных. И почти все теперь лежачие. Если каждый из вас будет звать нянечку по первому хотению, а их у нас всего две, бедным нянечкам некогда будет присесть. Вы понимаете, ребята? А ведь они ещё четыре раза разносят вам еду, перестилают вас, моют полы, несут вас на рентген и в перевязочную, купают вас... И даже умывают! Так что Герман Павлович придумал очень большое облегчение нянечкам.
– А как же мы? – послышалось неуверенно и жалостливо.
– А вы привыкнете! – опять улыбнулась Антонина Яковлевна. – Мы же все едим, например, в определённое время. И терпится же! Хотите, я расскажу вам про условные рефлексы?
– Хотим! Хотим! – закричала палата. Семён уже заметил, что здешние ребята с удовольствием слушают всё, кто бы и о чем ни собрался рассказывать. И рассказ Антонины Яковлевны о собаках, которые выделяют слюну, когда загорится лампочка, слушали с открытыми ртами. Под конец Антонина Яковлевна сказала неожиданное:
– А за шутку, которую вы придумали, мы с Германом Павловичем решили вас премировать...
– Кино покажут, да? – спросил кто-то радостно.
– Нет, кино будет в воскресенье, – рассмеялась Антонина Яковлевна. – Сейчас сестричка каждому из вас даст конфетку. Только её жевать не надо, и сосать тоже. Облизнёте – и проглотите. Сговорились?
– Ладно, – зашумели ребята, – спасибо вам!
Конфетки, что раздала сестра, были жёлтенькие, прозрачные и мягкие. Казалось, что внутри у них мёд... Во рту они легко перекатывались, но Семён никак не мог проглотить эту конфетку, она всё выкатывалась из горла. Тогда он раскусил её и тут же выплюнул в ладошку. Содержимое конфетки было таким противным, что Семёна чуть не стошнило. Антонина Яковлевна заметила это, нахмурилась, но опять обратилась ко всем с улыбкой:
– Облизали? Что, не глотается? А давайте по команде! Открыли все рты, набрали воздуху. Так. А теперь закрыли рты и... проглотили воздух вместе с конфеткой... Молодцы! Теперь отдыхайте, нянечки к вам скоро придут. А Лубину, сестра, дайте ещё одну конфетку.
Врач ушла, сестра дала Семёну ещё одну конфетку, предупредила. чтобы он её не раскусывал, и тоже ушла. Семён уже знал, что не сможет проглотить эту обманную конфетку, и спрятал её в тумбочку. Масляную руку незаметно для ребят обтёр полотенцем.
А ребята в это время хвастались, как кто глотал эту интересную конфетку, и как они здорово придумали с ультиматумом, и как интересно Антонина Яковлевна рассказала про условные рефлексы.
Пришла сестра и стала раздавать градусники. Раздав, она не ушла, как обычно, а присела на одной из коек, стала чего-то дожидаться.
– Ой, чой-то у меня в животе бурчит! – вскрикнула одна из девочек.
– А у меня крутит чо-то, – сморщился Каратавин.
– Сейчас, ребятки! – вскочила сестра. – Сейчас я нянечек позову.
Сестра со смехом убежала, а вскоре в палату опять вошли няни, гремя фарфоровыми посудинами.
...Кончился этот «морской» бой тем, что Семёна вывезли в коридор. Это было первое его наказание в санатории. Когда он было закричал «За что?», сестра ласковенько так сказала:
– За то, милый, что конфетки прячешь...

3

Несколько дней веселились ребята над тем, как их обхитрили врачи и Герман Павлович: без крику, без наказаний выработали у всех условный рефлекс.
А потом это событие забылось, потому что пришли куда более важные.
Несколько дней оставалось до нового учебного года. В эти дни ко многим ребятам приезжали родственники. Конечно, к тем, кто был местный, алтайский.
Как-то подошла улыбающаяся сестричка к Сёмушке Демидову и без слов повезла его койку из палаты. В ряду коек возникла, словно дыра, и Семён глядел на неё с недоумением и обидой.
– Чего ты скис? – спросил Мынбаев. – К нему, наверно, родители приехали.
– А-а, – протянул Семён. Его кольнула мысль, что вот к Сёмушке приехали родители, а к нему никто никогда не приедет. Вдруг вернулась сестричка и без слов взялась за койку Семёна.
– Куда вы меня? - воскликнул он.
– Дружок зовёт, а ты раскудыкался, – отмахнулась сестра.
Она провезла Семёна по коридору, где он стоял несколько дней назад наказанный, завернула в боковушку, где стоял, как часовой, огромный, до потолка, фикус. Он был красавец, этот фикус. Его толстыми листьями можно было любоваться, но ещё лучше ими было драться. Так и служили эти листья многим поколениям санаторских – то как дополнение к набедренным повязкам, когда ребята (ещё до эпохи фиксаторов!) играли в индейцев, то как орудие лупки, когда затевали рукопашную «красные» и «фашисты». Тяжелые, мясистые листья фикуса опускались на головы противников не хуже, чем скрученные полотенца.
Сейчас под фикусом на своей койке лежал Сёмушка, а рядом на табуретке притулилась женщина, одетая по-городскому.
– Сёма, это мама моя приехала! – закричал Сёмушка. – Она книжки привезла и много всего!
– Здравствуй, Сёма! – сказала женщина. Она помогла сестре поставить койки так, как они стояли в палате, а сама села на свою табуретку между ребятами.
– Я рада, что вы с Сёмушкой подружились. Ему тут совсем одиноко, – говоря это, она доставала из своей сумки и клала на грудь Семёну гостинцы. – Угощайся, Сёма. Яблочки… Печенье… Я сама пекла...
Семён в деревне брал, когда ему чужие женщины давали что-нибудь. А в детдоме это считалось неудобным, детдомовские легче брали сами, без спроса, чем из чужих рук. Это считалось подачкой. А взять самому – это ребята считали добычей.
Он было отодвинул руку женщины, подающую яблоки и печенье, но Сёмушка пронзительно вскрикнул:
– Сёма! Мы же обидимся! Так не делают друзья!
И Семён взял яблоко. Он слышал о яблоках, даже ел их в компоте. Но свежими, вот такими, какое подала мама Сёмушки, не видел. Яркий шар вызвал в нём удивление и неописуемую радость, потому что женщина даже замерла в открытым ртом, видя, как Семён держит и разглядывает яблоко. С одного бока красное-красное, как зорька по вечерам, а с другого – жёлтое, как подсолнечный цвет. Даже согретое руками, оно холодило Семёнову ладонь, и ему казалось: что яблоко дышит!
–Что ты его так разглядываешь? – удивилась мама. – Будто знакомого встретил...
– А как они растут, тётя? – спросил Семён.
– Яблоки растут в тёплых краях, на больших деревьях.
– Да ты его ешь, ешь! – сказал Сёмушка. – Только откусывай побольше. Так скуснее. Их мама много привезла.
– И правда, Сёма, откусывай смелее и ты почувствуешь, какое это чудо – яблоко, – поддержала сына мама.
Семён робко откусил красный бочок и даже вздрогнул – до того приятный сок брызнул ему в рот, а по спине побежали мурашки. «Чего это я, бесстыжий, трескаю? – вдруг подумал он. – Ребята в палате не видят, какие мы сволочи! Обжираемся втихаря...».
– Ты чего? – обеспокоилась мама, видя, что он откладывает яблоко. – Ешь, ешь...
– Спасибо. Я лучше потом...
– А, – догадалась она. – Перед ребятами неудобно? Так мы и им оставим. Я два килограмма привезла. Сестричка, – окликнула она проходящую мимо сестру, – мальчики одни стесняются есть яблоки. Не хотят обижать товарищей... Можно передать в палату этот кулёк? Понемногу всем хватит.
– Конечно, можно, – улыбнулась сестра. – Спасибо вам. У нас ведь не ко всем детям мамы приезжают.
Сестра ушла с кульком, а Семён, облегчённо вздохнув, впился зубами в жёлтый бочок своего яблочка.
На душе у Семёна стало хорошо-хорошо. Ему представилось, что угощает его не Сёмушкина мама, а его мамочка. И горло его что-то сдавило…
Потом они с Сёмушкой разглядывапи новые учебники. Семёну досталась «История». Он перелистывал страницы, стараясь не забегать вперёд, сосредоточенно рассматривал картинки.
Очень понравилась картинка, где к большим-большим воротам бежали люди с ружьями. «Штурм Зимнего» – было написано под картиной. А потом Семён увидел знакомое лицо. Красный командир Ворошилов! То самое лицо с серьёзными, строгими глазами, которые осуждающе смотрели на Семёна, когда он в квартире тёти Василины пел стыдные песни.
Семён обрадовался портрету, ему не хотелось перелистывать страницу, казалось, что Ворошилов обидится, если он закроет его.
В корпусе начинался обед, и нянечка увезла Семёна в палату. Сёмушку она оставила с мамой до тихого часа.
К обеду на тарелки со вторым блюдом ребятам положили по четвертушке крупного яблока. Ребята удивлённо восклицали. Копья, разглядывая гостинчик, сказал:
– Вкуснецкая вещь! Особливо без компота... – он споткнулся и замолчал, потом тихо добавил: – В те годы, когда мама была, я часто яблоки ел... – Копья ещё поразглядывал дольку, положил её в рот, пососал, почмокал губами и тогда лишь начал жевать.
– На и моё, – сказал Семён, – я ел с Сёмушкой.
– Врёшь, поди? – недоверчиво скосил глазёнки Копья.
– Надо было врать!
– Тогда давай, – и Копья тут же отправил в рот Семёнову долю, с аппетитом захрустел. По его физиономии расплылось блаженство.

4

Он стал вроде смирнее – загипсованный атаман Копья. Кроме случая с уткой за ним ничего и не числилось. Сёстры и няни ходили успокоенные, а Антонина Яковлевна как-то во время обхода сказала с улыбкой:
– Ну что, Алик, надоела тебе броня? Может, снимем?
– Снимем, Антонина Яковлевна! – обрадовался Копёлкин. – Я, ей-Богу, всё прочувствовал!
– Ладно, ладно, – сказала Антонина Яковлевна. – Подумаем...
Семён, да и все ребята, наверное, стали замечать какие-то переговоры между Копьёй и его верным дружком Смирной. Так Копья и другие называли пронырливого Женьку Смирнова. То они переговаривались, как немые, пальцами, то перекидывались какими-то полусловами, а то Копья, сердито сдвинув брови, грозил Смирне кулаком.
И вот случилось происшествие. Одна из сестричек жила недалеко от корпусов санатория. После отбоя она по каким-то надобностям отлучилась домой и, конечно, не закрыла входную дверь корпуса. Дома сестричка пробыла полчаса-час и, хоронясь от посторонних взглядов, пробиралась к корпусу. Вдруг у самых входных дверей носом к носу столкнулась со Смирной.
– Ой, – вскрикнула она, подумав, что кто-то подкарауливает именно её, но тут увидела своего больного, да ещё какого больного - Смирнова, которому назначено лежать в гипсовой кроватке, у него болит позвоночник!
– Ты как здесь? – возмутилась сестра. Женька хотел шмыгнуть мимо, но его цепко ухватили за шиворот рубашки. Он стал вырываться, но размоталась простыня, которой он был окутан, как юбкой. Смирна  схватился за ускользающую юбку и что-то выронил. Сестра попыталась поднять это что-то, а нарушитель режима рванул бежать. Впотьмах сестра не нашла то, что выронил Женька, надо было решить, что делать – или догонять больного, или искать выроненное им. Догонять не было смысла – дальше палаты не убежит. Сестра включила свет в коридоре и между дверей увидела свёрток с деньгами – несколько троек и пятёрок.
Наутро койку Смирнова выкатили из палаты. Семён видел, как забегали глазки Копьи, как его физиономия покрылась краской. Но палата этого не видела, каждый занимался своим делом. Мало ли куда увозят то одного, то другого каждый день!
Смирнова привезли загипсованным так же, как был загипсован Копелкин. Тут же атамана увезли.
– Интересно, – проговорил Мынбаев, – если тебя, Смирнов, закутали как твоего атамана... как же теперь закутают его? И за что это вас? Не расскажешь?
Женька всхлипывал, закрывшись свободной от гипса рукой, и ничего не говорил.
Копелкина не вернули в палату ни в этот день, ни в другой.
...Пятиминутка в ординаторской на этот раз была бурной. Герман Павлович, выслушав рапорт о вечернем происшествии, спросил резко:
– Это что – воровство?
– Нет, скорее торговля, – сказала Антонина Яковлевна.
– Какая торговля? Чем? С кем? – сердито бросал вопросы главврач.
– Больные продают местным жителям хлеб, булочки.
– Как это продают? – взорвался Герман Павлович. – Значит, это не единичный случай, а постоянное явление?
– Да, – лицо Антонины Яковлевны начало каменеть. Она сама ни на кого никогда не кричала и не любила, когда кричат на неё. Она медленно и холодно сказала: – Я прошу на меня не кричать. Я не была главврачом, и за весь порядок в санатории ответственности не несу.
– Вы мне выговоров не делайте! – отчеканил главврач.– Я на вас не кричу, а требую объяснения: как вы, врач, и вы, медицинские сёстры, можете допускать, что больные, для которых единственным путём к исцелению является покой и усиленное питание, эти больные шляются по деревне и распродают своё... усиленное питание? Как вы могли видеть это раньше и не кричать, не бить тревогу? Не принимать самых решительных мер лично? А если бы это были ваши собственные дети? Вы тоже больше бы следили, чтоб вас кто-то не обидел, чем следить за здоровьем и поведением детей? Впрочем... простите за резкость! – Герман Павлович, вставший во время этой горячей речи, устало опустился на стул, нервно зашарил рукой по груди.
Все подавленно молчали.
– Какое состояние у Смирнова? – спросил главврач после долгого молчания.
– Разрушение двух позвонков пояснично-грудного отдела, – сухо сказала Антонина Яковлевна. – Лежит в кроватке, с грудным фиксатором.
– Гипсовая кроватка есть, фиксатор есть, а больной бегает по деревне, – не то с горечью, не то с иронией развёл руками главный. – Как это возможно?
– Ленты фиксатора с одной стороны отрезаны... – дежурная сестра произнесла это убитым голосом, она во всём считала виноватой себя.
– Кем отрезаны?
Никто не ответил.
– Зачем Смирнову деньги?
Опять все промолчали.
– Сам он пошёл торговать или кто-то послал?
– Да он, Герман Палыч, первейший дружок этого Копьи… Кабана, – насмелилась сказать одна из нянь.
– Вот оно что! Звенья сомкнулись! – уверенно сказал главврач. – Сколько денег нёс Смирнов?
– Тридцать, – тихо откликнулась сестра.
– Сколько это в переводе на булочки?
– Десять, наверное. По трёшке они вроде продают, – высказала своё мнение няня.
– Так, ясно. Либо Смирнов нёс коллективные деньги, либо... это Копья-Кабан собирает с палаты дань.
– Скорее всего, так, – задумчиво проговорила Антонина Яковлевна.
– Итак, ваши предложения! – потребовал Герман Павлович.
В ординаторской опять повисла тишина. Не первый месяц здесь думали, как бороться с теми или иными нарушениями режима в санатории, использовали всё, что советовала педагогика, до чего доходили своим умом. Много ли придумаешь мер устрожения, когда дело касается детей больных да к тому же тронутых огнём войны!
– Так, – произнёс главврач медленно, – значит, предложений нет? Тогда мой приказ: Смирнова положить в полный гипс, как ранее Копёлкина. После его беготни иного способа восстановить утраченное после лечения я не вижу. А вы, Антонина Яковлевна?
– Согласна с вами.
– В коллективную торговлю булочками не верю. Думаю, что это проделки Копьи-Кабана.
– Да, да, – поддержали главврача сразу несколько человек.
– Насколько я помню, в отношении Копелкина приняты уже все возможные меры воспитания.
– Да уж чего не делали! – воскликнули сестра и няня одновременно. – И на кино наказывали, и в отдельную палату ставили, и загипсовывали... Только что… не лупили! Так нельзя же...
– Старшая сестра, в первом корпусе у нас неделю пустует комната для приёма новеньких... Ванну пока вынести, поставить кровать, положить на неё доски, матрац. Комната запирается на замок? Хорошо. Копелкина перевести в эту комнату, положить без постельного белья. Комнату запирать на замок! Кормить по меню обычной больницы. Вы работали в больнице? Значит, знаете примерное меню. Пока срок – три дня. Выполняйте!
– Позвольте, Герман Павлович, но это же карцер! – воскликнула Антонина Яковлевна.
– А вы были в карцере? – с сарказмом спросил главный. – Я немедленно отменю свой приказ, если вы, Антонина Яковлевна, или кто-то другой укажет мне эффективный способ, чтобы заставить еле живых детей лечиться и питаться так, как требуется для лечения их болезни.
Главврач снова встал, заходил вдоль стола. Нервно вскинул голову и заговорил иным тоном:
– Я понимаю ваши сомнения в отношении чистоты моей педагогики. Но я врач... Я видел много смертей от пуль... Я не хочу видеть детскую смерть! Тем более не хочу, чтобы она приходила из-за нашего бессилия. Я уже говорил, что наши больные дети – не обычные больные дети! Они – повзрослевшие от испытаний дети. Им... сам черт не страшен. И поэтому я беру на себя ответственность за нарушение законов обычной педагогики. Всех детей, кому надо лежать, уложить и пресечь малейшие возможности нарушения покоя! Питание не ухудшать, а улучшать! – вот какие законы нашей медицинской педагогики я требую соблюдать...
Копелкин вернулся в палату за день до начала учебного года. Никто из ребят не посчитал, сколько он отсутствовал, но сам вид атамана говорил, что очень много дней. Копья похудел, жир спал с его лица. Глаза были грустные, заплаканные.
Сразу после того, как Копелкин приехал на своё место, в палату пришел Герман Павлович. Он прошёл к Копье, посмотрел на него внимательно и заговорил со всеми:
– Олег Копелкин стесняется сам рассказать, где он пробыл пять дней. Он доверяет мне рассказать...
Ребята слушали, затаив дыхание.
– Олег был, если говорить по-военному, на гауптвахте, то есть под арестом. За что, вы знаете. За то, что он собирал с вас дань булочками, а сам торговал ими в деревне. И помогал ему в этой торговле Евгений Смирнов.
– Вот это да, – протянул Мынбаев. – А мы думали, он и жирный такой, что столько булочек съедает. А он и ел, и торговал.
– Да, – горько произнес главврач, – среди вас оказалось столько простофиль, которые свои булочки отдавали Копелкину, что ему хватало и на еду и на продажу... Предупреждаю всех: если кто-то снова вздумает расплачиваться с кем бы то ни было едой – булочками, компотом, маслом – его ждёт та же комната и то же питание, какие испытал в течение пяти дней Алик Копелкин... – ребята ошарашенно молчали, и главврач закончил тем же строгим тоном: – А кто хоть раз поднимется с койки без разрешения врача, будет загипсован так же, как Копелкин и Смирнов. Всем ясно?
– Ясно... – послышались голоса.
– Копелкин, скажи ребятам, где лучше: в палате, со всеми, или в тёмной комнате, на одном матраце и без булочек и компотов? Скажи, скажи.
– В палате, – протянул Копелкин таким голосом, словно ему кто-то рот зажимал.
– Я с тобой совершенно согласен, – усмехнулся Герман Павлович и стремительно пошёл из палаты.
– Копья, расскажи, эт правда, а?
– Идите вы все! – огрызнулся Копелкин.

Глава пятая
ПРО ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ
И ПРО НОВЫЕ ЗНАКОМСТВА

1

Ребята так ждали первое сентября, что прозевали его.
Палата долго не могла угомониться после отбоя, болтали кто о чём, размечтались, а утром, когда няня пришла с чайником для умывания, никто не хотел просыпаться.
– Нянечка, миленькая, – бормотала Катя, когда няня мокрой рукой терла её по мордашке, – можно, я ещё поспю-ю-у...
– Не надо, не надо! – отмахивался рукой Сеня Маркелов.
А возле Копелкина разыгралась целая сцена. Копье, больше всех любившему поспать, спросонья пригрезилось, что к нему пристал один из его дружков.
– Уйди, Смирна! – отбрыкивался атаман рукой. – Уйди, говорю!
Няню это забавляло, и она плеснула из чайника холодной струей на шею Копье.
– Ты чо, сволочь? – В морду дам! – крутанул головой Копья и открыл глаза. – Ой, няня... я не нарошно...
Все, кто оклемался ото сна, расхохотались.
Умывание так долго тянулось, что не успел кое-кто и физиономии обтереть, как разнесли завтрак. Прямо-таки праздничный был завтрак: жареная картошка с котлеткой и помидором, а потом «радость наша – манна каша», да компот из вишни после неё!
– Во! – сказал Копья, разглядывая стакан с красивым, ярким компотом, – я потому и проснуться не мог, что этот компот во сне видел!
– Ты не просто компот видел... – сказал Коля Мынбаев. – Ты видел, как тебе няня семь таких компотов дала...
– Ага, Колька! А как ты догадался? – вылупил глаза Копья.
– Да ты же в семь раз толще Сёмушки Демидова, – отвечал, улыбаясь, звеньевой, – значит, тебе и компотов в семь раз больше снится!
– Во даёт! – залился смехом Копья. Ребята тоже смеялись.
Вдруг среди смеха раздался незнакомый женский голос:
– Внимание, ребята!
Посреди палаты с поднятой рукой стояла молодая красивая женщина. Чёрные волосы и брови, белоснежный халат, алый пионерский галстук на шее и ещё стопка таких же галстуков, перевешенных через руку, прижатую к груди, – всё это так сверкало и привлекало, что ребята обомлели.
– Внимание! – повторила женщина тише. – Меня зовут Людмила Ивановна. Я буду вашей воспитательницей и пионервожатой дружины.
К черно-бело-красному её свету добавилась ослепительная улыбка. Девчонки таким женщинам вешаются на шею, а солидный народ мальчишки норовят невзначай прижаться и всем видом показывают готовность мчаться по любому заданию хоть на край света. Потому, стоило Людмиле Ивановне замолкнуть, палата дружно захлопала в ладоши. Вожатая осветилась улыбкой. Она поняла, что понравилась ребятам.
– Спасибо вам! – смутилась Людмила Ивановна. – Я вот что хочу сказать... – палата затаила дыхание. – Главврач Герман Павлович, он же директор нашей школы, все врачи и учителя, нянечки и сестрички, и я тоже, все мы поздравляем вас с началом учебного года.
Все опять захлопали в ладоши. Воспитательница переждала хлопки и, сделав серьезное лицо, сказала:
– Совет пионерской дружины решил, чтобы сегодня, первого сентября, как и в другие праздники, пионеры были в галстуках, – она взяла из стопки один галстук и подняла его над головой. – Пусть эти частицы красного знамени помогут вам легче переносить болезнь, лучше учиться, быть настоящими товарищами.
У Сёмы по спине побежали мурашки, щёки вспыхнули. Он отвёл глаза от красивой воспитательницы, стал разглядывать лестничку вытяжения.
– Мы уверены также, – увлеченно говорила Людмила Ивановна, – что эти красные огоньки позовут в наши ряды других ребят.
Палата снова зааплодировала, а Людмила Ивановна попросила тех, кто пионер, поднять руки, потому что она новенькая и никого ещё не знает. У Сёмы тоже дернулась кверху рука. Он вспыхнул ещё больше и отвернулся в сторону Копелкина. Но, видать, было поздно – хитрый Мынбаев заметил его движение.
– Ну, счастливо вам, ребята, провести первый день сентября! – сказала Людмила Ивановна, повязав пионерам галстуки.
– Ну, куда вы, Людмил Иванна? – закричали первыми девчонки. – Расскажите что-нибудь!
– В другой раз много-много расскажу, ребята! – видно было, что вожатая разволновалась. – Остальным пионерам тоже надо галстуки повязать. Видите, у меня их сколько! – она показала почти не уменьшившуюся стопку.
Когда Людмила Ивановна пошла к выходу, в палате стало тихо. Сёма заметил, что здесь, как и в детдоме, когда уходит из палаты кто-то из взрослых, все затихают...
В этой тишине вдруг раздался многозначительный голос Мынбаева:
– А всё же – сколько у нас теперь пионеров?
– Ты о чём, мальчик? – обернулась от двери вожатая.
– Я ещё не знаю, – звеньевой всем своим видом показывал равнодушие. – Но я всё равно узнаю! – тут он сверкнул своими узкими глазами в сторону Сёмы.
– А он, Людмил Иванна, не просто мальчик, – встряла в разговор Катя, видно, захотевшая больше всех понравиться. – Он наш звеньевой, Коля Мынбаев. Вот!
– Спасибо, – улыбнулась вожатая. – А тебя как зовут?
– Катя, – девчонка кокетливо дёрнула головкой.
– Вот и познакомились, и с тобой и со звеньевым. Я скоро приду и познакомлюсь со всеми.
Новой для класса оказалась и учительница.
Высокая и, наверное, потому немного сгорбленная, старуха быстро вошла в палату, таща на каждой руке по здоровенной стопке учебников и тетрадей. Почему-то сердитым голосом она сказала всего одно слово:
– Здравствуйте!
Класс, опешив, ответил вразнобой.
Учительница сложила свои стопки на стол, который вчера поставили посередине палаты, меж коек. Вчера же напротив него навесили классную доску.
– Зовут меня Елизавета Михайловна, – учительница распрямилась, заговорила, но ещё ни разу не улыбнулась, была всё такая же сердитая. – У меня давно болит горло. Вот, слышите? – она нарочно похрипела горлом. Класс разулыбался, а кое-кто хихикнул. – И я давно старая. Я в шесть раз старше каждого из вас. Ясно? – и она повела очами по рядам, начиная с Копьи и Сёмы. Сёма смекнул, что последними словами учительница задала хитрую загадку, и сейчас, глядя каждому в глаза, узнает, кто высчитал её возраст, а кто болван в арифметике. Он улыбнулся и тут же попался на заметку:
– А ты, второй слева, не улыбайся! Я вижу, что ты моложе меня не в шесть, а, видать, в пять раз... Да, вот так! Так вот... Хоть я и больная, и старая-престарая, не надейтесь – разгуляться я вам не дам! Имейте в виду...
Все заулыбались, поняли, что учительница хоть и ворчит, ругается, но не вредная.
А она продолжала своим скрипучим голосом:
– Впрочем, сейчас будет не арифметика, а русский... Надо кому-то раздать учебники и тетради...
Тут она недоуменно остановилась, прошлась взглядом из конца в конец палаты.
– У вас что? Все вот так и лежат? И никого нет на ногах?
– Был один, да весь вышел, – хихикнул Копья.
По глупой ухмылке или плутовской роже старая учительница тут же поняла, с кем имеет дело, буркнула:
– Да ты, наверное, не вышел, а дошёл? А?
Сердито хмыкнув, она принялась раздавать тетради и книжки с дальнего от Семёна конца палаты. Давала тетради каждому, а книжку – одну на двоих. Сёмушке «Русский язык» достался напополам с Колей Мынбаевым, А Семёну – с Копелкиным.
Елизавета Михайловна подошла к их койкам, словно в недоумении, кому отдавать книгу. Посмотрела на Копью, на Семёна, потом решительно сказала Копелкину:
– Тебе не дам. Истреплешь. Да и читать не будешь, вижу! А он тебе почитает, глядишь, ума и наберёшься. – и протянула книгу Семёну. – Да чтоб читал этому обормоту! Проверю, смотри мне!
Семён обрадованно взял учебник. А Копелкин даже не обиделся, лыбился во всю рожу.
В иное время Семён стал бы тут же разглядывать книгу, а он уставился на учительницу. И дома, в деревне, и в детдоме он видал хорошо одетых женщин. А такой, как Елизавета Михайловна, не видал. На учительнице была серая жакетка с юбкой. От шеи к груди шли кружева белоснежной кофточки. И старая, ворчливая женщина вблизи не казалась старой и ворчливой. Она была только строгая и красивая в этой одежде.
Третий класс и Семён в том числе не могли знать, что перед началом учебного года в санатории состоялось заседание педагогического совета совместно с врачами. И кто-то из учителей, работавших здесь раньше, спросил, готовы ли их халаты, не дадут ли новых.
– Какие ещё халаты? – от резкого голоса старой высокой учительницы, которая последние годы по здоровью не работала, и потому её кое-кто не знал, – от её скрипучего голоса все даже вздрогнули.
– Медицинские халаты, – холодно улыбнувшись, сказала Елена Владимировна. – Вы же в санаторий пришли преподавать...
– Я в школу пришла работать!
– Да, но... у нас больные школьники.
– Нет, у вас школьники... больные! – сердито возразила учительница. – Я лично никакого халата на урок надевать не буду! – отрезала она.
– Как это - не будете? – изумилась врач.
– А так! Вы лечите – в халатах, а мы будем учить – в строгой учительской форме!
– А как же гигиена?
– Заметьте себе, голубушка, если вы не изволили раньше этого заметить, среди учителей грязнуль не бывает! И, кстати, любой старый учитель научен в какой-то мере врачевать!
Елена Владимировна вспыхнула, но её остановил главврач:
– Товарищи, я склонен пойти навстречу Елизавете Михайловне! – медработники в недоумении уставились на Германа Павловича. Он, помолчав, продолжил: – Не могут дети 24 часа чувствовать себя только больными... С девяти до часу у них уроки. Пусть они ощущают не больничную, а школьную атмосферу... Потому прошу все до единого, кроме, разумеется, экстренных… лечебные мероприятия проводить во внеучебное время. Все учителя и воспитатели могут работать в привычной им одежде.
– Елизавет Михайловна! – раздался чей-то удивлённый голос. – А чем писать-то будем?
– Фу ты, леший меня забери! – в сердцах воскликнула учительница. – Я же думала, что вы с чернильницами да ручками придёте, – и она хрипло расхохоталась. – А я-то гадала, чего это мне завхоз целых две коробки карандашей совал! Вы вот что... посидите, тьфу, полежите тихо, полистайте книжки, а я сбегаю за карандашами.
«Во дела! – подумал Сёма. – Как писать лёжа-то? Если пером вверх, чернила все утекут. Если карандашом, чо это будет за чистописание? «С нажимом, без нажима!» – передразнил он детдомовскую учительницу и ему стало смешно.
Копелкин удивлённо глядел на соседа.
– На, возьми учебник, – сказал ему Семён. – Мы с Сёмушкой уже глядели.
– Надо мне! – скривился Копья.
Елизавета Михайловна вернулась не скоро, наверное, догадалась, что ребятам самим карандаши не очинить, а может, что другое задержало её. Вошла она опять заваленная до лба стопками книг и тетрадей.
– Фу! Замаешься с вами! – отдувалась она, складывая принесённое на стол. – Учи вас, да ещё таскай за вас... Ну, да ладно! Я ещё молодая!
Ребятам её воркотня, да и сам скрипучий, но беззлобный голос всё больше нравились.
– Раз уж мы задержались с организацией урока, то и продолжим эту организацию... Авось, завуч не заметит!.. – и она стала раздавать карандаши, новые тетради, а с ними «Родную речь», «Арифметику». Потом сбегала в учительскую ещё раз, принесла учебники по истории.
Тут и прозвенел звонок на перемену.
Чудная она была, эта перемена! Если бы в той школе, которая в селе, – мальчишки и девчонки как угорелые сорвались бы с мест и помчались кто куда! А тут не сорвёшься, не помчишься – крепко привязан. Зато глотку дери, сколько рот позволяет. Да ещё руками можно махать…
А кто из пацанов бестолку-то махать руками станет? Если махать, так меряться силой! И пошли в ход скрученные полотенца. Гик, стон – бой настоящий!
– Сём, а ты ж не умеешь полотенце скручивать! – воскликнул Сёмушка. – Смотри, как надо. Видишь, один уголочек на себя закручиваешь, а другой – от себя, – он быстро-быстро перебирал пальцами по растянутому полотенцу, и оно превращалось в жгут, наподобие большого буравчика. Сёмушка так ловко работал, что Семён залюбовался.
Тут лицо его что-то резануло, да так, что Семён задохнулся.
– А ты знай – не зевай! – торжествующе закричал Копья. Это он со всего размаху огрел новичка. Семён схватился руками за лицо, слёзы хлынули из глаз. Но он крепился, не плакал. Потом правой рукой стал шарить по койке, ища полотенце.
– Сёма, на! Да на – скорей! – это слева совал ему своё оружие Сёмушка.
В деревне, ещё до детдома, Семён, как и все ребята, бывало, канючил у пастуха бич подержать, да щёлкнуть им звонко, чтоб аж дальние коровы в стаде взбрыкнули от страха. И не жадный был пастух, давал бич подержать, учил бить и просто, и с оттягом, и со щелчком. И как только Сёмушкин жгут коснулся его руки, Семён вложил в него и боль, и обиду, и желание расплатиться за коварный удар – раскрутил жгут до свиста и врезал с оттягом по жирной физиономии Копьи. Тот взвыл и схватился за лицо.
– Получил? – выкрикнул Семён ещё дрожащим голосом. – Будешь исподтишка бить!.. Давай своё полотенце, не то ещё не так врежу!
Копья свирепо глянул на него узкими слезящимися глазками и отшвырнул в сторону своё «оружие».
Прозвучал звонок на урок.

2

Однажды подсела к Семёну Людмила Ивановна. Она явно чего-то хотела добиться от Семёна, потому что ещё загодя начала улыбаться.
– Вот ты какой, Семён Луб-и-н! – протянула она, не то нарочно, не то невзначай, коверкая его фамилию – ставя ударение не на ту букву.
– У меня Лу-бин фамилия, – проворчал он.
– Да? – удивилась она. – Лубин тоже хорошо звучит. Мужественно. А Луб-и-н, как говорит одна девочка, звучит загадочно... Вот я и решила познакомиться... с загадочным новеньким.
Семён пытался увернуться от её улыбки, от насмешливого взгляда.
– Выдумали – загадочный...
– Ты – пятёрочник, как мы узнали из документов, – сказала вожатая.
А Семёну показалось, что он понял, почему Людмила Ивановна сразу всем понравилась, да и ему нравится всё больше и больше. На её белом, чистом лице ярко выделялись круглые карие глаза и красные пухлые губы. Но душу трогала ямочка, шаловливая такая, хитрющая. Улыбнётся Людмила Ивановна вот так: ямочка – на подбородке, а вот так – перепрыгивает на правую щёку, круглую и розовенькую, как бочок у яблока. Стоит вожатой ещё как-то улыбнуться – и ямочка прыг на левую щёчку. Говоришь с Людмилой Ивановной – не столько говоришь, сколько ловишь глазами эту забавную ямочку... У Семёна вдруг защемило на сердце, он вспомнил эту ямочку. Она вот так же бегала по лицу его мамы. Глаза Людмилы Ивановны, особенно когда улыбались, тоже походили на мамины.
Семёну не хотелось выказывать, что его тронула эта женщина, он решил покуражиться.
- Вы говорили, что будете у нас и воспитательница, и вожатая. А когда кто?
– Это тебе важно?
– Да нет, только непонятно, чего это вы на меня время тратите. Пионеров вон сколько, а вы со мной тут... заразговаривались.
– У воспитательницы и вожатой, Сёма, обязанности, в общем, одинаковые. Дела могут быть разные... Сейчас я – вожатая, видишь, при галстуке.
– А чего ж тогда возле меня сидите?
– Мы в совете дружины решили поручение тебе одно дать. Об этом с тобой и хочет поговорить Валя Фёдорова.
– Кто это, не знаю…
– Да вот та самая девочка, что считает твою фамилию загадочной... – заулыбалась Людмила Ивановна. – Учится она в пятом классе. Чуть-чуть постарше тебя. А над пионерами – самый главный командир, председатель совета дружины. Понял?
– Не всё.
– Поймёшь. Сейчас Валя и ждёт тебя. Поедем?
Семён, насколько позволил фиксатор, пожал плечами.
Вожатая выкатила его койку и повезла вдоль ряда, а ребята смотрели вопросительно: куда это опять повезли новенького?
В самом конце коридора перед ними распахнулась дверь, и Семён оказался на широком балконе. Тут было чему удивляться парнишке, выросшему в степи. Сосны, что в изоляторе пугали его шумом, сейчас приветливо тянули к нему свои ласковые, хоть и колючие, лапы; горы, кажущиеся снизу тоскливыми и безжалостными, сверху были как на картинке – зелёные от обилия сосен и елей, жёлтые – от берёзовой листвы, красные – от шепчущихся осинок и белые – от высоких, сверкающих на солнце скал. И даже неприветливые снизу серые домишки деревни сверху казались какими-то своими, домашними, даром, что были покрыты досками, а не дёрном или соломой, как у них на ферме...
А на балконе было что-то вроде цветника: на тесно сдвинутых койках лежало несколько ребят во всём белом, а не шеях – красные галстуки. Все ребята – постарше Семёна и незнакомые.
Светловолосая, но с тёмными бровями девочка, как и все, лежащая на спине, читала вслух книгу. Когда Семён въехал, она оторвалась от книги, повернула к нему серьёзное, почти девичье лицо. От того, что она повернула голову, лежащую на подушке и на руке, казалось, что она рассматривает Семёна, покачивая головой.
«Ишь ты, – подумал Семён, – кудри с бантиком, губы фантиком! Красивенькая!»
– Вот, ребята, новенький из третьего класса. Семён Луб-и-н, – фамилию его она произнесла на свой манер.
– Л-у-бин! – сердито сказал Семён.
– Хорошо, Лубин, – сказала, не смутившись, девочка.
«Это, наверно, и есть Валя Фёдорова», – подумал Семён.
– Я больше не ошибусь, Сёма. Поверь, – он, наверное, сбил её с мысли своим резким замечанием.
 – Мы читаем «Тимур и его команду», – сказала Валя, помолчав. Я уже устала, а у тебя голос... крепкий. Правда, ребята? Может, почитаешь?
Она застала Семёна врасплох, потому что пока она говорила ему разные слова, он думал о другом: «Всю жизнь боюсь всякой вышины, а тут лежу выше крыши, и не боязно...» И ещё он успел с тоской подумать, что лучше бы лежать вот так, смотреть на горы, на дорогу, которая прорывается между гор и уходит к Чуйскому тракту, по которому ездил сам Коля Снегирёв, про которого песню поют, а тут, на тебе! читай людям, которых и разглядеть не успел. Придумала! Не чтение, а показ какой-то!
А Людмила Ивановна уже протягивала ему книгу.
– Вот, Сёма, с этой страницы, – показала она.
И он, даже не поглядев первые строчки, чтоб сразу не вляпаться, начал читать: «Чтобы проучить Женю, к вечеру, так и не сказав сестре ни слова, Ольга уехала в Москву...»
Книжка оказалась здорово интересной. Уже эта строчка успокоила Семёна, он почувствовал, что читаться будет легко, книжка так и тянет к себе. Дальше и вовсе! Когда Ольга под вечер пришла домой, увидела телеграмму и запереживала, что Женя не увидит отца и сойдёт с ума от расстройства, Семён забыл, что читает незнакомым ребятам, увлёкся и читал во весь голос. А когда Женя и Тимур примчались в город, и Женя затащила Тимура к отцу, Семён понял, к чему дело клонится, и сделал остановку, быстро взглянул в широкие глаза Вали Фёдоровой, потом дочитал: «– Папа! – вскакивая с колен отца и подбегая к Тимуру, сказала Женя. – Ты никому не верь! Они ничего не знают. Это Тимур, мой очень хороший товарищ».
Семён замолк, не зная, читать ли дальше и у кого об этом спросить – у девочки с этими неотвязными глазами или у Людмилы Ивановны.
– На сегодня достаточно, – помогла ему вожатая, – нам ещё поговорить надо. А дело, кажется, к ужину... Сейчас скажет председатель совета дружины Валя Фёдорова.
«Значит, она и есть», – подумал Семён. Хоть он и хорохорился, Валя ему понравилась. Славная, не как другие. Он мог побожиться, что и к нему она относится не так, как к другим. Она даже, он заметил, не так книгу слушала, как его голос.
– Ребята, нам надо подумать, как у нас развернуть тимуровскую работу... как в книжке, – Валя говорила не прежним тоном, а как-то неуверенно. – У кого есть предложения?
– А у меня вот вопрос, – запинаясь, произнёс мальчик, у которого не было ни головы, не шеи, один белый гипс да макушка, торчащая из гипса. – А как быть тимуровцем, если весь привязан? Им-то вон хорошо! – мальчик ни на кого глядеть не мог, только вверх и чуть-чуть в сторону. Обеими руками он теребил кончики галстука, который у него был не на шее, а на гипсовом воротнике, а оттого кончики были такие малюсенькие, что, казалось, мальчик и держит их, чтобы не убежали.
– И я не понимаю, как...
– И я, – раздалось ещё несколько нерешительных голосов.
Валя-председатель не стушевалась, она сама задала вопрос:
– А разве обязательно бегать, чтобы кому-то помогать? А?
Все промолчали.
– А ты как считаешь, Семён?
– Он не ожидал, что она тут же спросит его, и чуть не врезал сразу: «Не знаю. Откуда мне знать». Он сердито глянул на Валю, и вдруг ему показалось, что в глазах у неё просьба о помощи, мольба выручить её.
– Я не знаю... – потянул он в нерешительности, а в глазах Вали мелькнула тень разочарования. Семён встрепенулся: – Вот у меня друг есть... Сёмушка. Когда  мне было очень больно, он дал мне калейдоскоп. Я не просил, а он дал... А потом ночью позвал сестричку, когда мне было плохо... И не спал из-за меня до утра! – последние слова Семён будто выпулил, а не произнёс. И успел заметить, как круглые Валины глаза вспыхнули, засветились, заиграли, как те узоры... в калейдоскопе.
– Вот и значит, что можно помочь, если ты даже и привязан! – воскликнула она.
– И вовсе прятаться не надо, – добавил Семён.
– Да! В книжке ребята прятались, а мы не будем прятаться. Нам нельзя, да и не надо вовсе. Мы же друг другу будем помогать!
– Хорошо. Вот давайте и подумаем, – подхватила Людмила Ивановна, – поглядим вокруг внимательнее, кому от нас нужна помощь, – она горящими глазами глядела на всех. – Это и будет наша тимуровская работа... А?.. А теперь – по домам, вон нянечки спешат... Пока мы, Валя, всех развозим, ты поговори с Семёном. Ладно?
Людмила Ивановна откатила от Вали чью-то койку, на её место поставила Семёнову, а потом две нянечки и она начали выкатывать ребята с балкона.
Валя и Семён оказались рядом. Он мог дотянуться до неё рукой, и ему этого почему-то очень хотелось, но от этой тайной мысли загорелись щёки, и он не мог даже взглянуть на девочку. Она тоже молчала, вроде в замешательстве, как и он, наконец, произнесла, не то спрашивая, не то сообщая:
– Ты во втором классе отличником был...
– Нет, – ответил он, словно выпалил, – у меня тройка была... по физкультуре.
– Чего? – прыснула – Валя. – Какая физкультура?
– Да меня физрук с уроков не отпускал, сиди, говорит, раз ничего не можешь... А за год думал-думал, что мне поставить, и вывел удовлетворительно... А я на турнике взял, да больше него и выжался! Он четыре раза, а я десять!
–А как ты мог выжиматься?
– Да меня ребята подсадили... А я назло ему и выжался!
– Руки у тебя, наверное, сильные... – Валя помедлила и спросила: – Ты отличник, тебе двенадцать лет, а почему ты... не пионер? И почему только в третьем классе?
– Мне в школу не в чем было ходить! – почти зло выговорил Семён и отвернулся.
– Прости, я не хотела тебя обидеть! – она вдруг положила ему на руку свою горячую руку. Это было и вовсе неожиданно, и Семён отдёрнулся, словно он был девчонка, а не она.
– А пионером... – сказал он не сразу, – я... всё равно буду!
– Ну, что ты всё сердишься, Сёма? – она опять осторожно положила свою руку на его.
Что ж выходило? Ему никак не хотелось врать этой девочке с широкими добрыми глазами и горячей настойчивой рукой друга. А как сказать правду? Вдруг не поймёт? Осудит? А то и вовсе – запрезирает? Нет уж! Лучше пока подержать язык за зубами. Вот начнётся учебный год, получит он оценки не хуже детдомовских, тогда и...
Няни увезли последние койки, и они с Валей остались совсем одни. Правда, вдали по коридору раздавались опять шаги, наверное, Людмила Ивановна, шла за кем-нибудь из них.
Валя вдруг быстро схватила Семёнову ладонь, пальцы, сжала их и порывистым голосом сказала:
– Спасибо тебе, Сёма. Ты сильно выручил меня сегодня. Ты настоящий товарищ и... умница. Мне хочется... дружить с тобой.
– Ну что, поехали? – вошла на балкон вожатая.

Глава пятая

( ПРОДОЛЖЕНИЕ )

3

Однажды вместо Елизаветы Михайловны на четвертый урок пришёл простенький мужичок. Невысокий, плотненький, в круглых очках и прихрамывающий. Он втащил в класс столько вещей, что было непонятно, как они все на нём держались: связка коротких нешироких досок – под левой рукой, доска пошире, которую он держал плашмя – под правой рукой, причем на этой доске крепко сидела солидная кучка сырой глины; а ещё в руках у мужичка были фигурки кошки, собаки, какой-то птицы...
– Михал Семёныч! Михал Семёныч! – заорал третий класс. – Чо вас так долго не было?
– Здрасьте, родненькие, здрасьте! – заулыбался мужичок.
– Это учитель лепки и рисования! – восхищённо сказал Сёмушка. – Знаешь, как он всё умеет! Чо хошь, в момент нарисует, а хошь – слепит из глины. Хоть кошку, хоть собаку, хоть человека! И похоже на все сто!
Учитель сложил свои богатства на стол, что Елизавета Михайловна называла «моя кафедра» с ударением на е. Ребята со смеху покатывались, когда старая учительница, видать, нарочно восклицала: «О! Опять забыла свой… карающий красный карандаш на кафедре!».
– Сегодня, родненькие, мы просто полепим, – негромко начал Михаил Семёнович, и в палате затихли. – Просто полепим... Каждый что хочет. В своё, так сказать, удовольствие! Вот! – он жестом показал на фигурки, что принёс, – можно что-нибудь слепить из моих наглядных пособий... А можно – по воображению... – он покрутил растопыренными пальцами над головой, и ребята засмеялись. – Сейчас мы с Копелкиным раздадим глину и доски, и можно будет... А где у меня Копелкин? – он растерянно посмотрел на всех поверх своих круглых очков.
– Здеся я, – раздался голос, словно виноватый.
Класс рассмеялся, а Михаил Семёнович левой рукой приподнял очки на лоб, правую упёр в бок и вгляделся в конец палаты.
– Ай, яй, яй! – произнёс он, покачивая укоризненно головой. – Опять тебя охомутали? Или сломал чего? Ах, не сломал… Оно, конечно, приятно, Копелкин, что ты закован почти как Стенька Разин... Цепи, правда, не те, да и подвиги пожиже. Однако, ты подумал, закованный атаман, каково мне будет без помощника, а? Не по-товарищески поступаешь, не по-товарищески!
Михаил Семёнович почесал в затылке, отчего очки, как по сигналу, опять прыгнули на нос.
– Ладно, будем считать, что Копёлкин самовольно покинул доверенный ему пост. Да. А мы... как-нибудь обойдёмся, а?
– Обойдёмся! – закричал класс.
– Семён икоса взглянул на Копью: тот лежал красный, как рак, шкрябал ногтями по своему гипсовому панцирю.
А Михаил Семёнович между тем стал выделывать то, что Семёнова бабушка выделывала в редкие сытые дни, занимаясь стряпнёй. Он отрывал от кучи глины куски и разляпывал их на досочки. Потом складывал досочки наподобие петушиного хвоста и, ковыляя, разносил по койкам.
Семён тоже получил доску с глиной. Он, само собой, не знал, что с ними делать, как лепить лёжа. Но бабушка ещё тогда отучила его канючить: «чо делать да как делать?». «Сам смекай, наставляла она. Гляди, как другие делают, и делай так же. А постигнешь, как другие делают, тогда можешь и по-своему чего-нибудь скумекать!»
Семён поглядел на работающих ребят, тоже положил доску на грудь и принялся мять глину. «Чо бы такое слепить? – соображал он. – Собаку? Или киску? Во! Слеплю я Зорьку...»
Занятный это был урок. Ни шума, ни гама, только пошлёпывание ладошками по доскам, да сопение с каждой койки.
Михаил Семёнович, чуть припадая на левую ногу, ходил между койками, довольно улыбался, нет-нет, да и брал у кого-нибудь из ребят работу и двумя-тремя нажимами своих корявых стремительных пальцев придавал куску глины, неумело потисканному и пока ещё ничего не напоминающему, черты собаки или кошки. А как долго и бесполезно бился над этим куском ученик!
У Семёна тоже не здорово получалось. Он усердно сопел над глиной и не заметил, как подошёл к нему Михаил Семёнович.
– И что ж ты надумал изваять, родненький? – раздался его голос прямо над ухом Семёна, потому что учитель склонил голову к его плечу и пытался разглядеть работу Семёна на свет. – Телёночка, что ли?
– Ага. Зорьку.
– Какую зорьку?
– Тёлочку нашу. Двухлетку…
– А чего так печально говоришь?
– Отняли её у нас. Лет пять уж тому...
– Видать, горевали все?
– Ну да. Ждали – отелится, кормилицей будет... – грустно говорил Семён, нежно поглаживая пальцами фигурку тёлочки.
– А ну, дай-ка, – Михаил Семёнович повертел в руках неуклюжую фигурку и, видать, что-то понравилось ему в ней. – А молодец! – похвалил он. – Кто учил лепить-то?
– Сам, бывало... Найдёшь глину и чо-нибудь сморочишь...
– Понятно... – учитель всё разглядывал фигурку, раздумывал, слушая Семёна. Затихли и ребята, их заинтересовал разговор. Семён заметил, что особенно внимательно в их сторону смотрит Коля Мынбаев. У него на доске уже сидела почти готовая киска.
– Понятно... – повторил Михаил Семёнович. – А давай-ка ещё раз попробуем, а? – спросил он с хитрецой. – Счас-ка! – он заковылял к своему столу, принёс еще один, теперь побольше, кусок глины и обрывки проволоки. По пути он успевал бросать внимательные взгляды на работающих ребят, да ещё подбадривать:
– Молодец, родненький!
Кусок глины Михаил Семёнович положил на Семёнову доску, а из проволоки стал что-то мастерить. И вот поставил рядом с глиной какой-то скелет.
– Что вышло, а? – сощурился он.
– Вроде козлы... дрова пилить, – неуверенно сказал Семён.
– Какие козлы? – рассмеялся учитель. – Уморил! Каркас это, родненький. Каркас твоей Зорьки! Уразумел? Скелет вроде... Теперь вот так надо облепливать каркас глиной и получится. Знаешь, что получится?
– Не.
– Получится, родненький, долговечная скульптура. Ну, об этом потом... А пока продолжай в том же духе.
Семён схватился за каркас и принялся налепливать глину на проволоку, как показал учитель. Он радовался не только тому, что должна получиться долговечная скульптура Зорьки, но и тому, что у них с учителем получилась вроде бы дружба.
– Давай, давай, – подзадоривал Михаил Семёнович.
Он поковылял к ребятам, которые заканчивали работу. А вскоре заговорил на весь класс:
– Славно потрудились, родненькие. Особенно... вот... новенький... Работы поставьте на тумбочки, пусть высыхают. Завтра, на следующем уроке, будем их раскрашивать... А доски передайте сюда, ко мне. И ждите нянечек, чтоб руки помыть. За пододеяльники и рубашки не трогайтесь!
Пока ребята переправляли доски, учитель опять оказался возле Семёна.
– Мо-ло-дец! – протянул он. – Дай-ка, я чуток подправлю твоё творчество, – он взял поделку, что-то где-то придавил, кой-где надбавил глинки, и Семён воскликнул:
– Ух, ты, вылитая Зорька!
– Похожа, говоришь?
– Точь-в-точь!
– Тогда вот что. Зорьку твою я с собой заберу. На время. Уговорились?
– Уговорились, – протянул с сожалением Семён, уж очень не хотелось ему расставаться с фигуркой, очень она ему теперь нравилась. Да и чуточку обидно было, что у ребят их работы остаются на тумбочках, а у него нет.

4

На другой урок Михаил Семёнович опять пришёл нагруженный, как воз. Кисточки, коробочки с красками, опять те же фигурки животных, что приносил в прошлый раз, а ещё бутылки с водой. Как это всё держалось на нём, всего в двух руках, ребята не понимали, а потому с ещё большим уважением взирали на учителя. И вовсе он показался всем ловким фокусником, когда из своего добра выудил ещё и фигурку Семёновой Зорьки. Он поставил её на «кафедру» среди сваленных вещей, и Семён увидел, что Зорька почему-то немного посветлела и как-то укреплена учителем на гладенькой дощечке.
Пока Михаил Семёнович раздавал ребятам кисточки и краски, наливал в баночки воду, Семён сгорал от нетерпения: скорей бы заполучить свою Зорьку и поглядеть, чего это учитель сделал с нею.
Наконец, Михаил Семёнович взял фигурку и направился к Семёну.
– Вот, получай, – поставил он на доску розоватую фигурку. – Гадаешь, почему она стала розоватой? – спросил он, видя, как Семён удивлённо разглядывает Зорьку. – Я её, родненький, в огне закалил, чтоб жила подольше. Вот, послушай-ка! – он щёлкнул ногтем по фигурке и она зазвенела. – Каково, а? Теперь давай придадим твоей подруге собственные её цвета. Какой она масти была?
– Белая, – с чёрными пятнами, – ответил Семён.
– Вот и покрывай её белой краской. Да на два раза...
Семён с радостью принялся за работу, и по мере того, как она продвигалась, ему становилось всё радостней. Зорька словно оживала и становилась похожей на того маленького телёночка, которым её принесли в дерюге мама с Фросей. Пока руки мазали фигурку краской, в душе у Семёна ворошились воспоминания, как он гладил шелковистую шёрстку тёлочки, а та всё норовила лизнуть его в ухо...
Михаил Семёнович подошёл, когда фигурка была вся беленькая-беленькая. Учитель одобрительно осмотрел её.
– А где у неё чёрные пятна были? – Семён показал. – Ага, тут надо тебе помочь... – и учитель взялся за кисточку, стал ловко пятнать фигурку чёрной краской, всякий раз спрашивая Семёна: – Так?
Потом он бледно-розовой краской разрисовал рот и ноздри. И показалось Семёну, что Зорька задышала, ушами запрядала!
– Здорово похожа! Как живая! – воскликнул он восхищённо.
– Ну и добро-то, раз  похожая, – Михаил Семёнович на вытянутой руке разглядывал скульптурку. – А как звать-величать тебя? Самого?
– Семён. Лубин.
– Это что ж: у нас в классе третий Семён объявился? Сёмушка Давыдов, Сеня Маркелов, а теперь ты... Прямо таблица умножения, а не класс – семь да семь... Да вы уж, гляжу, подружились?
– Ещё как подружились! – воскликнул Сёмушка.
– Дружба – это славно, – задумчиво произнёс Михаил Семёнович. – Без дружбы никуда... А имя у вас знатное! Семён! Семён Будённый, Семён Дежнёв... Звучит! У меня и отец, и дед Семёнами были, – помолчал, потом вздохнул: – Сыночка, если б родился, тоже собирались Семёном назвать.
Учитель собрался уходить, сгорбившись, сникнув даже. Но остановился, взглянул на Зорьку и улыбнулся, как прежде:
– А она пусть стоит тут. На тумбочке. Пусть напоминает тебе дом, родителей...
– У меня нету родителей, – произнёс Семён.
– Как нету? Где же они?
– Отчим на войне сгинул. А мама... не знаю, где она.
– Да... – протянул учитель. – Война... Сколько теряет в ней человек! Вон и тёзка твой, Сеня Маркелов, не знает, где его мама. И у Юры Воронцова мама потерялась... Размотаны люди, огнём раскиданы... – учитель, припадая на ногу, поскрипывая ею, пошёл к своему столу.
– Почему у него нога скрипит? – тихо спросил Семён.
– Так она у него деревянная, – ответил Сёмушка. – С войны...

5

Бабушка, будь жива, сказала бы, что на Семёна нашло наваждение. Пока он занимается делом – учит или отвечает уроки, болтает с ребятами – он в себе. А как отвлёкся от дела – не в себе, потому что сразу перед его глазами появляется и разговаривает с ним девочка с белыми волосами и широко раскрытыми карими глазами.
– Что скис? – спрашивает она. – Тебе больно? А может, грустно? Случилось что-то?
А он мнётся, не решается сказать, что видел её во сне, что ему стыдно от того, как он проворонил пионерский значок и как не может сейчас рассказать об этом своим товарищам...
Минула целая неделя, как он не видел её. Да, ещё в воскресенье она опять собирала своих помощников на том же балконе. Они дочитали книжку про Тимура и Женю, а потом докладывали, кто чего придумал для тимуровской работы. Большинство говорили, что хорошо бы помогать тяжелобольным, можно и тем, кто отстаёт в учёбе. А вот как помогать, никто толком не знал. Если вслух и при всех, то получится очень смешно...
Семён тогда сказал, что здорово бы помочь тем ребятам, у которых потерялись мамы и папы, может, написать куда-нибудь письма. А что ещё можно сделать, он не знал, не придумал ещё. Валя обрадовалась его словам. Сказала, что он молодец, что от него будет польза пионерской дружине. Только ему надо какие-нибудь конкретные дела придумать. И она благодарно посмотрела на Семёна. А у него в груди будто зашлось, потом застукало-застукало.
Дальше он терпеть не мог: надо увидеть Валю и всё ей рассказать. А она, как назло, не скликает помощников. Самому же проситься на встречу – стыдоба будет.
Семён решил раскрыться другу Сёмушке. Тихий, ласковый друг, может, ничего и не посоветует, зато душу облегчит.
Выбрав момент, Семён тихо сказал ему, что надо бы поговорить по секрету.
– Давай после отбоя! – сразу откликнулся Сёмушка.
– Да ты заснёшь.
– Вот провалиться мне, ни в жисть!
– Ладно. Как свет потушат, притворимся, что спим...
– Ага!
За себя Семён не боялся – не уснёт после отбоя. Он уже привык подолгу лежать и думать в тишине. Как сестра или няня щёлкнут выключателем, он сразу обе руки – под голову и лежит, вглядывается в потолок. Сначала, конечно, ничего не видно, но Семён терпелив, вглядывается, пока потолок не начинает светлеть-светлеть, а потом проступают неясные ещё трещинки, полоски, а после из них даже чудные картины складываются... И лежать, закинув руки за голову, легче. Руки, наверное, ослабляют натяжку в спине, во всем теле. И боль становится меньше. Семён заметил, между прочим, что боль ночью и боль днём – они совсем не одинаковые. Дневная затаивается и только чуть попискивает. А ночная, как только в теле всё успокаивается, и начинает, и начинает куражиться, крутит всего и будто спрашивает: «Ну как – терпишь? А так – стерпишь?» Ещё заметил Семён, что всякая боль – и дневная, и ночная – не любят тихого терпения. Как только наберёшься терпения, они позлятся-позлятся, подёргаются, подёргаются, да и отступают. Это ночью. А днём с болью вообще легче разговаривать: не обращай на неё внимания, занимайся чем-нибудь интересным – и ей с тобой неинтересно станет. Она уйдёт!
Семёну теперь легче стало с болью воевать. Как только свет тухнет, он укладывается поудобней – и тут же является эта девочка, Валя Фёдорова. Это для других она пионерский начальник, а для него – Товарищ. Является она перед его глазами и спрашивает: «Ну как ты тут? Не набедокурил? Никого не обидел? А почему смурый? Может, ты скучаешь... по кому-нибудь? Ну сознавайся!». И начинается у них разговор, долгий-долгий, обо всём, обо всём...
Нет, за себя он не боялся – не заснёт. А Сёмушка? Семён протянул руку к койке друга, ткнул в матрац. И сразу навстречу потянулась тоненькая рука. «Я здесь, – сказала она. – Я держусь. А ты держишься? Не засыпаешь?» «Держусь!» – отвечает пожатием рука Семёна и потихоньку уползает к себе.
Но темнота не может принадлежать двоим. Даже если они этого сильно хотят...
Сегодня темноту, оказалось, ждала вся палата.
Днём ребятам не до сердечных разговоров. Дел у каждого столько, что всё не переделаешь. Вопросов – на все не успеваешь откликнуться! А приходит отбой, тухнет свет – и ребячья энергия вроде лихого коня: останавливается перед сменой световых барьеров как вкопанная, а после переливается в другое состояние. В мысли, тихие разговоры, мечты.
– Сеня, Сень! – зовёт тихий голос Юры Воронцова. – Ты где жил в Ленинграде? А?
– У нас улица называлась Красная... Только её разбомбило, – отвечает голос Сени Маркелова.
– А мы на Петроградской стороне жили... Когда меня в больницу увезли, ещё дома целые были... И мама ко мне приходила... А потом не стала приходить...
– А мы напротив Летнего сада жили, – будто сама себе, а может, и всем, говорит Катя. – Мы с братиком любили кататься на железной решётке Летнего сада... Она была скрипучая, а мы думали, что она с музыкой...
– А меня ещё до войны в больницу свезли... Дома один Джульбарс остался... – это, кажется, голос Вовы Каратавина. – Наверно, его тоже разбомбило... – Вова всхлипывает. – Или с голоду помер...
Разные бывают разговоры в темноте. Наверное, и этот начинается не в первый раз, потому что вон как он действует на ребят: замолкли, всхлипывают, а кто и бормочет уже во сне.
Семёну стало жалко этих потерянных ребят. И самого себя стало жалко, несчастного. И показалось стыдным говорить сейчас с Сёмушкой на ту тему, о тех его пустяковых переживаниях.
– Сёма, а, Сём! – вскоре позвал Сёмушка. – Кажись, заснули все.
Семён промолчал. Сёмушка потормошил его матрац, потянул за пододеяльник. Потом горестно вздохнул:
– Уснул. А ещё говорил...
И Сёмушка ушёл в свои тихие, добрые мысли.

6

А на другой день пришло нежданное письмо.
Как обычно, после тихого часа появилась улыбчивая вожатая-воспитательница Людмила Ивановна. Она часто в это время читала им книги или рассказывала сказки, устраивала игры в города, в литературный квартет или фантики. А то принимались вспоминать смешные случаи из жизни каждого.
Ребята захлопали в ладоши, стоило только Людмиле Ивановне войти. Так они обычно приветствовали её выдумки. Но воспитательница не остановилась, как всегда, посреди палаты, не подняла руку, призывая к тишине. Она улыбнулась всем, но не заразительно, как всегда, а сдержанно, кротко, и сразу прошла к Семёну. Посмотрела на него без обычной своей улыбки и протянула треугольник письма. Ребята затаили дыхание.
– Это тебе, Сёма. Из детдома. Только, знаешь, заставлять тебя петь или плясать мне сегодня почему-то не хочется...
Людмила Ивановна вернулась в центр палаты и затеяла с ребятами игру в скороговорки.
Семён, встревоженный таким подходом, недоумевал, кто бы это мог написать ему из детдома. Он даже не обратил внимания на то, что марка, склеивающая снизу треугольник, порвана... Развернул тетрадный листок, исписанный красивым почерком. Это его сопровождающая – Зинаида Петровна – сообщала о детдомовских новостях, о делах его пионерского отряда. О том, что Вова Сурдолов с честью носит его пионерский галстук, тот единственный шёлковый галстук, который в их дружине имел право носить только лучший пионер...
Семён заволновался от хорошего письма. «Я потом покажу его ребятам, когда меня здесь в пионеры примут», – подумал он. И вдруг увидел, что марка порвана. Его словно ошпарило: значит, Людмила Ивановна прочитала письмо? потому она так сурово и подала ему письмо, что по-подлому узнала о его тайне!
Он закусил губу, чтоб не расплакаться. В голове забилась какая-то жилка. Она, как падающие капли, долбила одно и то же: «Всё! Всё! Всё!»
Людмила Ивановна вновь подошла к нему перед самым ужином, когда вдоволь наигралась с ребятами. Семён лежал, упёршись взглядом в потолок, даже не повернул головы на её шаги.
– Ты можешь, Сёма, ответить мне всего на один вопрос? – произнесла она так тихо, что ребята вряд ли слышали. Но для Семёна вопрос прозвучал как выстрел пастушьего бича.
– Уйдите! - крикнул он. – Подлая! И забери своё письмо, раз ты его вперед меня прочитала!
Людмила Ивановна вспыхнула, резко повернулась и пошла от койки.
– А я говорил, что тут не чисто! – раздался голос звеньевого Мынбаева. – Я же говорил...

Глава шестая

ПРО ТО, КАК ГОТОВИЛИСЬ К СБОРУ
ДРУЖИНЫ, И КАК ОН ЗАКОНЧИЛСЯ

1

Когда Елизавета Михайловна объявила отметки за первую четверть, класс заорал «ура». А чего было орать, когда Копелкин опять оказался круглым двоечником, двойку получил даже усердный звеньевой Коля Мынбаев, правда, по русскому языку, что его, конечно, немного оправдывало. Звеньевой, услышав о двойке, покраснел своими смуглыми щеками, сердито сверкнул глазами.
– Не обессудь, Коля, – сказала учительница, – тройка никак не выходит... Знаю, что тебе, казаху, трудно с русским языком, но... придётся на каникулах потрудиться. А Лубин поможет...
– Лубину ещё доверие надо заслужить!.. Лубин пусть докажет, что он пионер! – выкрикнул Мынбаев. – А я сам! Сам!
Теперь вспыхнул Семён. После злополучного письма из детдома, которое Людмила Ивановна не только сама прочитала, но и разболтала всем, Семёна стали считать седьмым пионером в классе. Но считали-то взрослые, Мынбаев,а  вместе с ним и Сеня Маркелов и Катька-егоза упёрлись: галстук Лубину пока не давать, пусть решает сбор дружины, как тут быть.
– В детдом буду писать! – заявил тогда Мынбаев. – Мы ещё узнаем, почему Лубин приехал без галстука!
А тут ещё четвертные отметки! Семён, правда, и сам не очень старался учить, но беда была в другом. Он никак не мог приспособиться писать по-санаторски: надо было ставить книгу на грудь, тетрадь класть на книгу и вот так, на стоячей книге, писать карандашом. Ничего себе – чистописание! Пока приловчился, «накарябал» четвёрку по русскому языку. А с арифметикой так и вовсе обкакался. Не решил задачку в контрольной, распсиховался – и запутался в одном из примеров. Хорошо ещё, что их тьма была, а то бы, как сердито сказала Елизавета Михайловна, и к «еле-еле-тройке» не приехал бы.
Оказывается, ребята не из-за отметок «ура» орали. Из-за каникул! Каникулы – здорово! Зубрить не надо – мирово! А по Семёну, так лучше бы учиться. «Чего, дурачьё, радуются? – рассуждал он про себя. – Чего в эти каникулы – на речку сбегаешь, или в лес? Или, может, за сусликами можно сходить? Лежи в этих стенах, плюй в потолок, да переговаривайся с соседом!.. Захочется чего – и то без помощи нянечки не обойдёшься. Зови, проси, а она ещё на приказ главврача сошлётся: рас-по-ря-док надо блюсти...»
Когда учились, этих мыслей как-то не было, а может, они пролетали незаметно, кто знает. А тут: день еле-еле прошёл, протянулся, протащился, – завтра ещё один такой же долгий день! а там ещё целых семь!
Правда, Людмила Ивановна крепко выручила. Притащила целое беремя книг, каждому по одной досталось. Семёну попала книга писателя Н. Островского «Как закалялась сталь». Интересная! Ему сразу понравился Павка: как он выручил матроса Жухрая, как врезал по челюсти Лещинскому. Понравилась Тоня Туманова, что она не выкобенивалась и подружилась с уличным мальчишкой, хоть и богатая. Правда, за каникулы Семён не успел осилить книжку – больно толстая.
Ещё Людмила Ивановна сказала, что 1 декабря будет дружинный сбор, и все будут к нему готовиться. А первого потому, что в этот день был злодейски убит верный ленинец Сергей Миронович Киров, а наша дружина носит его имя. Поэтому Людмила Ивановна стала читать классу другую книжку – «Мальчик из Уржума» писательницы А. Голубевой. Ребятам сразу понравился Серёжа Костриков, особенно как он с товарищем листовки против царя печатал да расклеивал.
Но не могли же одни книжки заполнить каникулы! И всё чаще в палате поднимался натуральный «лай», с помощью скручённых полотенец выяснялось, кто трус, а кто не трус, кто силач, а кто слабак. Когда соседа невозможно было пронять полотенцем, в ход шли книги, а то и стаканы с компотом…
В такой-то вот момент и появился в палате Михаил Семёнович! Крик восторга заглушил клики боя. А сам вид Михаила Семёновича, как и прежде, остановил и крик восторга. Учитель на этот раз принёс совсем уж непонятные вещи! Как всегда загадочно, а может, смущённо улыбаясь, Михаил Семёнович тащил охапку... прутьев. Охапку обыкновенной лозы. Такую охапку, что она завалила всю «кафедру».
– А чо это? Для чего? – зашушукал класс.
– А вот соединим, родненькие, приятное с полезным, – хитро улыбаясь, сказал Михаил Семёнович.
– Только меня не надо, Михаил Семёнович, – сострил Копелкин, – я сегодня, ей-бо, не нарушал... – ребята засмеялись, а Копья хихикнул.
– Надо бы тебя, сорванца, надо! – отвечал учитель, раздавая всем по пять хворостин. – Если бы ты не баловал, помогал бы мне сейчас, а то вишь... самому бегать к каждому, а вас вон сколько! – Михаил Семёнович теперь делал что-то странное: хворостины потолще стал привязывать к спинкам коек в ногах у каждого. Правда, тех, у кого были лестнички вытяжений, он обходил. Ребята, не понимая действий Михаила Семёновича, потихоньку принялись рубиться хворостинами.
– Ой, как стыдно, родненькие, ой, как стыдно! – всплеснул руками учитель. – Разве я для этого принёс наглядные пособия? И что скажет главврач, если заглянет в класс?
Ребята устыдились, но кое-кто кой-кому втихаря показывал кулак.
– Вот для чего я принёс лозу, – сказал учитель, сгибая хворостину в кольцо, а концы её заплетая за кольцо. – Делайте, как я.
Это для всех было раз плюнуть.
– А теперь делайте вот так! – Михаил Семёнович прищурился, чуточку присел и метнул кольцо на ближайшее к нему вытяжение. Кольцо ударилось о лесенку, крутанулось и осталось надетым.
– Вот это да! – ахнули девчонки, а мальчишки без лишних слов быстро пульнули свои колечки и...почти все – мимо. Только Копья, высунув язык, целился и целился, а потом бац – и накинул кольцо. Класс восхищённо ахнул и, забыв про остальные свои кольца, любовался работой атамана. А тот, солидно, с сопением, не спеша, но уже быстро понадевал на хворостину, торчащую у спинки койки, все свои пять колец!
– Во, молодец, Копья! – раздались голоса, и палата давай скорей-скорей показывать своё мастерство. Ну, и напоказывали, конечно!
– Михал Семёныч! – заскулила половина «снайперов». – Можно ещё?
– Эх, стрелки! – вздохнул учитель. – Стреляете в основном по моей старой пояснице! – и он, кряхтя, принялся подбирать с пола кольца.
– Мы больше не бу-у-дем!..
– Ладно уж! – он подождал тишины. – Так… Приятное мы с вами сделали. А теперь перейдём к полезному. Достаньте тетради для рисования и карандаши.
– У-у!
– Давайте, родненькие, без «у-у!» – ворковал Михаил Семёнович. - Запишите число и тему – «Закон перспективы», – ребята засопели. – Вы показывали глазомер, когда набрасывали кольца на штырь, а теперь надо показать глазомер – и нарисовать эти кольца в полёте. Вот так... – и Михаил Семёнович принялся на классной доске, висящей на стене возле «кафедры», показывать летящие к цели кольца. – Запомните: закон перспективы состоит в том, что предмет, который вы рисуете, становится тем меньше, чем он дальше уходит от вашего глаза... Начали, родненькие, если поняли...
Но поняли не все. Копье так хотелось снова показать своё мастерство, что он не стал «прицеливаться», а нарисовал все сразу.
– У-у, что ты тут намарал!– воскликнул учитель. – Курица лучше накарябает… Куда торопился-то?
– Да я... хотел ещё колечки покидать.
– Э-э, адмирал, – укорил Михаил Семёнович, – колечки получит тот, кто правильно нарисует.
Копья покраснел, обиженно отвернулся к стене. А кольца Михаил Семёнович и правда дал тем, кто нарисовал хорошо. Рисунок Мынбаева он показал всем: у Коли колечки были ровненькие, сначала большие, а потом всё меньше, они нанизывались на проведённую звеньевым линию точно своими центрами и на равных расстояниях друг от друга. Михаил Семёнович на зависть всем дал Мынбаеву побросать ещё пять колец.

2

К сбору дружины было объявлено соревнование между звеньями. И теперь Мынбаев каждый день грозно спрашивал:
– Чего за день получил?
– Я – две четвёрки и замечание, – отвечал Сеня.
– За что замечание?
– Градусник не удержал под мышкой.
– Подводишь звено! Лубин, ты что получил?
– Две пятерки. Замечаний не было.
– Ладно... Скажи мне адрес детдома, справедливость требует.
– На! – Семён продиктовал адрес. – Подавись, справедливец!
Семён с Сёмушкой давно договаривались, что посекретничают, как уснут ребята после отбоя. Да всё не выходило: то Сёмушка засыпал, то ребята долго болтали, и засыпал Семён. Теперь он пожалел, что разговор до сих пор не состоялся. Надо же как-то решаться, да рассказать Вале всю правду. А вот как это сделать, он не знал, и помочь мог рассудительный Сёмушка.
Когда палата, наконец, угомонилась и вокруг слышалось только громкое посапывание вперемешку с бормотанием, Семён тихим шёпотом поведал другу о своей беде.
– Ой, Сём, я не знаю, чо будет! – воскликнул Сёмушка возбужденно. – Ох, и попадёт тебе! Выходит, ты значок прошляпил, да ещё и струсил, не рассказал правду... – Сёмушка чуть не плакал.
– Я хотел рассказать... – оправдывался Семён.
– Чо ж так долго?
– А как быстро-то, когда Мынбаев как клещ чепляется, всё подозревает...
– Всё равно, Сём, попадёт тебе! Надо что-то придумать...
–Чо вы шепчетесь, а? – послышался вовсе не сонный голос Копьи.
– Не твоё дело! – огрызнулся Семён. – Подзыриваешь?
– Да не дрейфь, я не слушал, – хихикнул Копья.
Друзьям стало не по себе. Семён, по привычке заложив руки под голову, долго ещё всматривался в потолок, грустно думал о том, что если бы не гад Копья, они бы с Сёмушкой что-нибудь придумали, а теперь... «Всё равно хорошо, что рассказал Сёмушке,– подумал Семён, засыпая, – разбирать будут, он поддержит».
А утром он увидел, что с Сёмушкой творится неладное. Он весь горел, глаза были мутные.
– Что с тобой, Сёмушка? – испуганно спросил Семён.
– Голова... сильно... – еле прошептал друг.
Сестра, измерявшая температуру, испуганно уставилась на градусник, который сама вынула из-под руки Сёмушки. Сразу убежала и вернулась с таблеткой. Сёмушка покорно проглотил её и закрыл глаза. Больше всего Семёна пугало то, что Сёмушка не стонал, зато жар от него так и шёл во все стороны.
Уроки Семён слушал в пол-уха, отвечал рассеянно, чем рассердил Елизавету Михайловну. Она решительно подошла к нему поближе и тут увидела горящего Сёмушку.
– Вон что... – пробурчала она и отошла.
На первой же перемене пришла Антонина Яковлевна. Положила руку на Сёмушкин лоб, потом закатила ему веко, посмотрела, склонившись низко, и резко сказала закаменевшей рядом сестре:
– В изолятор!
Когда сестра выкатывала Сёмушкину койку из ряда, он с трудом открыл глаза и прошептал:
– Сём, книжки мои...
– Пригляжу, пригляжу, Сёмушка, – тоже зашептал Семён, – ты скорей выздоравливай!
Перемена была в разгаре и, кажется, никто из ребят не понял, что их стало на одного меньше, что этого одного увезли не на рентген, не на гипс, а в тяжёлом состоянии. Ведь это такое обычное дело, когда кого-то куда-то увозят…
У Семёна долго щипало глаза, застрял какой-то комок в горле. К вечеру Сёмушку в палату не возвратили, не приехал он и на следующий день, и на следующий…
Семён не вытерпел, спросил сестричку, почему не везут обратно Сёмушку. Она дёрнулась, будто её в бок ширнули, ответила не сразу:
– А он больше не вернётся. Его... родители забрали.
– Как забрали? - вытаращил глаза Семён.
– Так, приехали и забрали... в другую больницу.
Семён улучил момент и спросил о друге Антонину Яковлевну. Она, измеряя угол сгиба его ноги в бедре, бросила на Семёна быстрый взгляд и ответила двумя словами.
– Забрали родители.
– Как забрали? Он же не попрощался...
– Он был очень болен, Сёма, – мягко сказала врач, – очень… А тебя он вспоминал. Не раз вспоминал… – Антонина Яковлевна записала себе что-то в блокнотик. – Он сказал, что книжки свои и… игрушки оставляет тебе на память.
В душе у Сёмы опустело, похолодело.
– А он письмо не напишет? – ещё с надеждой спросил он.
– О письме… я разговора не помню, – врач закончила осмотр, но не отходила от койки, словно не могла что-то вспомнить, или думала, что сказать еще.
Вскоре с сильной головной болью из палаты увезли Сеню Маркелова. И он тоже не вернулся в класс.
Сестра сказала, что его тоже забрали родители. А ребята сразу не сообразили, как это могли забрать Сеню родители, если они давно потерялись в блокадном Ленинграде.
Третий класс, наверное, так и не узнал бы ничего больше о своих товарищах, да проговорился Михаил Семёнович. Остановившись как-то у койки Лубина, он горестно провёл рукой по голове Семёна:
– Один ты остался из трёх Семёнов...
– Почему один? – вздрогнул Семён.
– Не вернутся тёзки твои больше... Менингит этот проклятый, как фашист, их выкосил... – Михаил Семёнович, сгорбившись, пошёл к своему столу.
Только поздно-поздно вечером, когда остался наедине с темнотой и своими мыслями, Сёма понял, что Сёмушку и Сеню никто не забирал, они просто у м е р л и. Он действительно остался единственным из трёх Семёнов… Может быть, и остался только на время? Может, уже и его идёт косить этот менингит?

3

На другой день нянечка принесла ему записку. «Только что узнала, что ты, оказывается, пионер! – было написано карандашом, красивым почерком. – Интересно! Зачем же ты меня обманывал? Зачем врал? А я, дурочка, хотела с тобой дружить!»
У Семёна застучало в голове, лоб стал мокрый, щёки загорелись. Он испуганно оглянулся, будто его состояние могла увидеть та, что написала записку. Но её тут не было, а ребятам не было дела до него.
Как прошёл этот день, спроси Семёна, он бы не вспомнил. Кто что говорил вокруг, он бы тоже не вспомнил, потому что не слышал. Слышал только стук в голове: «трус-трус! врун-врун!»
Вечером его окликнул Мынбаев.
– Председатель совета дружины пишет, – он показал белый листок, – завтра тебя совет дружины будет разбирать. Правильно! Мы наведём на тебя пионерскую критику!
Семёна опять бросило в жар.
– Шиш вам! – крикнул он. – Критику они наведут, шиш!
А утром у него оказалась высокая температура. Сестра, удивлённо вглядевшись в градусник, пощупала его лоб, пожала плечами и пошла за таблеткой.
Семён натянул простыню на голову и решил спать дальше.
Заседание совета дружины перенесли на следующий день.
Но и на другой день сестра удивлённо разглядывала его градусник:
– Тридцать семь и восемь? Что с тобой?
– Живот... крутит... – замялся Семён.
– Ладно, скажу Антонине Яковлевне. Я не знаю, что делать.
Совет дружины опять перенесли. Видно, Мынбаев просигналил председателю. А у Семёна появилась мысль, что он мало отомстил своим обидчикам. И он «забыл» выпить лекарство, поставленное ему на тумбочку, за что получил не просто замечание, а добрую взбучку от пришедшей на смену сестры. Мынбаеву же, когда тот принялся собирать свои сведения для сбора, приврал:
– Получил два замечания.
Звеньевой свирепо взглянул в его сторону и занёс в тетрадку этот позорный для звена факт.
На другой день Семён, притворившись огорчённым, доложил звеньевому, что получил три замечания и даже двойку.
– Ты что, Лубин, шутишь? – возмутился несчастный Коля. – Ты совсем опозорил звено! Мы не простим тебе! Сейчас же потребую собрать заседание совета дружины, – он крикнул сестричку, которая раздавала лекарства, и прямо потребовал, чтоб она немедленно свезла его в палату к Фёдоровой.
– Только после обхода, Мынбаев! Если врач разрешит…
– Мне срочно нужно. По пионерским делам! – упорствовал рассвирепевший Коля.
– Сначала будут медицинские дела, – отвечала неумолимая сестра, а Семён под своей простынёю, которой он теперь приловчился в нужный момент укутываться, ехидно улыбался: «Так тебе и надо! А то, ишь: наведём  критику!».
Но после тихого часа градусник Семёна опять показал высокую температуру. Сестра позвала Антонину Яковлевну. Врач обшарила всего Семёна, но причины температуры не обнаружила.
– Так что же с тобой? – удивлённо спросила она.
– Не знаю... – промямлил он.
– На сбор дружины боится ехать! – зло встрял в разговор Мынбаев. – Как назначим сбор дружины, чтоб его прокритиковать, так у него температура! Знаем мы эти штучки!
– А что это вы его собрались прр-прокритиковать? – Антонина Яковлевна заулыбалась горячности Мынбаева и нарочно еле выговорила любимое его словечко «прокритиковать».
– Он, Антонина Яковлевна, в детдоме был пионером, а сюда приехал не пионером. Почему?
– Почему? – повернулась врач к Семёну, а тот молча опустил глаза.
– Вот-вот: почему? – опять загорячился звеньевой. – Мы и решили навести пионерскую критику! А у него третий день температура!
– Ясно– с укором сказала врач. - Но, по-моему, Мынбаев, пугать пионера заседанием нельзя… Не по-товарищески это. Кстати, хочу тебе сказать: от переживапний температура человека вполне может измениться. Может! Понимаешь? – она поднялась, пошла.
– Понимаю! – буркнул звеньевой, а Семён нырнул под простыню, чтоб не увидели его ухмылки.
– А я тоже понимаю! – раздался голос Копьи. – Ещё как понимаю!
– Что понимаешь? – остановилась Антонина Яковлевна.
– Я пока помолчу, – Копья поигрывал пальцами на груди и лыбился всей своей круглой физиономией.
Семён, да и все остальные не стали цепляться к Копье: опять он какую-нибудь каверзу придумал, но Семёну стало неуютно:
«Ой, в какую же кучу я вляпался, – подумал он, не вылезая из-под простыни. – Хватит дурить, если завтра позовут на совет, возьму и всё расскажу. Только про Валину записку – молчок! Пусть она говорит, что хочет, пусть! – он хотел было обозлить себя против неё, но вдруг мелькнула мысль: а может, она уже и сама жалеет, что, не разобравшись, обидела его своей запиской?»
Семён успокоился. К своему вечернему «часу раздумья» пришёл уверенный в том, что будет делать с завтрашнего дня.
– Эй, Фискал! – вдруг раздался шёпот с койки соседа. – А я ить слыхал, как ты Демидову про значок свой раскрывался. Но я – молчок! Могила!! Идёт?
– Ладно, идёт, – облегчённо сказал Семён.
– Только условие – ты мне за это гонишь этот... как его? Калейдоскоп!
– Ну уж! Чтоб я тебе Сёмушкину память отдал? Дули!
– Отдашь! – тихо заржал Копья. – А то я и про температуру твою всё выложу! Мы эти штучки – как настукивать градусник – зна-аем! Так что, браток, гони игрушку с узорами!
– А ху-ху не хо-хо! – крикнул Семён. – Меня Фискалом дразнишь, а сам кто? Ну, кто ты? Ты сам фискал! Сто раз фискал!
Копья от ярости захрипел и начал рвать фиксатор. Семён мог представить себе, что будет, если Копелкин развяжется и ринется к нему. Это он мог представить. Но видеть, как эта хрюха будет вертеть перед своими узенькими глазками Сёмушкину память, он не хотел и сейчас готов был встретить врага хоть кулаками, хоть зубами – чем угодно!

Глава шестая

( ПРОДОЛЖЕНИЕ )

4

После уроков Елизавета Михайловна подсела к Семёну. Он заёрзал, но она ни в чём не упрекнула его – смотрела задумчиво. Сердитости в глазах учительницы почему-то не было.
– Я всё про твою тройку по арифметике думаю, Се-мён Лу-бин, – она так и произнесла – по слогам, с нажимом. – Тебе, по-моему, исправить её – раз плюнуть... А?
– Ну да!
– А я вот… тебе один секрет раскрою! – заговорщически подмигнула учительница. – Иди-ка ближе! – она поманила пальцем, опять забыв, что он не может сделать это «иди». – А, тьфу тебя! – рассмеялась и сама наклонилась к Семёну, давя на него, зашептала: – Секрет вот какой: ты каждый день делай не одну задачку, как я вам задаю, а пять. Пять – и не меньше! И каждый день! – она шептала увлечённо, как настоящая заговорщица. – И сам! Без помощи! Есть захочешь – решай, спать захочешь – решай, это… как его!.. судно понадобится – всё равно решай! Пока не решишь намеченное!
Она была старая и костлявая, Елизавета Михайловна, но давила на него, будто толстячка. Давила да ещё обдавала своим старческим запахом, а ему не было ни больно, ни противно, наоборот, становилось всё теплее и радостней. Сначала он не понимал, почему это так, потом вдруг вспомнил: не так тяжело, не так пахуче, но вот так же близко бывала к нему мама, когда прибегала на обед и примащивалась возле него на топчан.
Елизавета Михайловна встала с койки и подозрительно, с высоты своего роста, упёрлась глазами ему в глаза:
– Вытянешь этот возок, Се-мён Лу-бин? – от этой её привычки чеканить его имя у Семёна меж лопаток мурашки побежали, но он не отвёл глаза, сказал тихо, как гвозди вбил:
– Вытяну! Вы-тя-ну!
– Вот и добре, – буркнула Елизавета Михайловна и, сгорбленная, ушла.
Семён схватился за арифметику, нашёл, что было задано на завтра, вчитался. Задача оказалась легосенькой, он записал её решение в тетрадь, взялся за вторую, третью – и эти раскололись, как орехи.
Вдруг он увидел, что, если записать в домашнюю тетрадь пять задач, да завтра пять – тетради не хватит и на неделю, а с тетрадями, предупреждала Елизавета Михайловна, надо обращаться бережливо, их только-только хватает на учебный год... Как быть? Он не сдержит слова? Семёна охватило беспокойство, но взгляд его упёрся в Сёмушкину тумбочку. Вот! Сёмушка же всё оставил ему на память! Счастливая мысль мелькнула в голосе Семёна:
– Не умер ты, Сёмушка, вовсе!– зашептал он. – Как же ты умер, если я за тебя задачки стану решать? Две за себя, три – за тебя!
– Чо ты, Фискал, шепчешь? Молишься, што ли? – подал голос Копья, которому тем вечером не удалось вырваться из фиксатора и затеять драку. – А может, мой калейдоскоп ищешь?
– Твой, держи карман шире! – фыркнул Семён.
– Ты не нарывайся, Фискал, – угрожающе прошипел Копья.– Посмотрим, кому хуже будет.
Семён и не глянул в его сторону, взялся за первую Сёмушкину задачку.
...Копья проболтался всем в самый неподходящий момент.
После тихого часа в классе появилась вожатая. Она улыбалась, ямочки её так и скакали по лицу, со щеки – на щеку, со щеки – на подбородок.
– Людмил Иванна! Людмил Иванна! – заорали ребята. – А чо сегодня будет?
– Сегодня бу-у-дет, – протянула вожатая таинственно, – сюрприз! – ребята затихли. – Мы будем читать!
Всегда она так: начнёт таинственно, с хитринкой, а потом бах! – дело оказывается простым. Но хитрость вожатой всегда помогала – заведённые ребята любым делом занимались с нею увлечённо, азартно, а уж когда Людмила Ивановна собиралась им почитать – все млели.
А вожатая, сделав первое дело, перестала улыбаться, сделалась серьёзной, торжественной:
– Мы сегодня почитаем очень-очень хорошие стихи! Только кто мне скажет, к какому событию мы готовимся? Катя, ты?
Катьку и егозой-то ребята прозвали потому, что она норовила всегда первой выскочить с ответом, даже бестолковым, но лишь бы показать себя.
– Мы готовимся к дружинному сбору! – выпалила она.
– Правильно, Катя. А чему он посвящён? – тут Катя осеклась.
– Эх ты, егоза! – солидным тоном сказал Мынбаев. – Он посвящён памяти Сергея Мироновича Кирова, потому что...
– Потому что наша дружина носит его имя! – обрадованно выкрикнула Катя. Ребята засмеялись, а вожатая осталась серьёзной:
– Правильно. Стихи, которые я вам сейчас почитаю, многим из вас очень близки, потому что они не только о Кирове, они и о блокадном Ленинграде... – голос вожатой задрожал, она с волнением прочитала:

Разбиты дома и ограды,
Зияет разрушенный свод...

У Кати, у Юры Воронцова задрожали ресницы...

В железных ночах Ленинграда
По городу Киров идёт...

Людмила Ивановна читала, и голос её звучал то глухо, то с болью, то звонко, призывно. Ребята слушали так, что не слышно было даже дыхания. Когда вожатая закончила, тишина долго стояла как живая, полная смысла, ребята в этот раз даже не зааплодировали.
 Людмила Ивановна подошла к Семёну:
– Сёма, выучи к сбору вот этот отрывок, – она показала в книжке главку. – У тебя получится...
Семён взял книгу, побежал глазами по строчкам, зашептал их:
– «Здесь люди в великой заботе, лишь в капельках пота висок...» – поднял глаза на вожатую: – Здорово! «Рабочие русские люди умрут, не сдадутся врагу!» Я выучу, Людмила Ивановна!
– Инти-и-ресно выходит! – пропел ехидным голосом Копья. – «Умрут», «не сдадутся...». А сам пионерский значок какому-то хмырю сплавил!
– Что ты городишь, Копелкин? – насторожилась вожатая.
– А вы у своего Лубин-чика спросите, – хмыкнул Копья, обидно перековеркав фамилию Семёна.
– Что это значит, Семён? – воскликнула Людмила Ивановна. – Что он такое говорит?
Щёки Семёна порозовели, он отвернулся от вожатой, сопел.
Копья захихикал, ребята недоуменно ждали развязки.
– Тэ-эк... – насмешливо протянул всегда всё понимающий звеньевой. – Ещё... одна новость! – он торжествующе посмотрел на Людмилу Ивановну, словно говоря: «Надо меня слушать! Я предупреждал!». А она, ошарашенная, стояла перед сопящим Семёном и молила его:
– Да скажи ты хоть что-нибудь! Что я ещё о тебе не знаю?
– Я не сплавлял значок, – выкрикнул он наконец.
– Тогда толкнул! – встрял Копья.
– И не толкал... Он обманул...
– Кто он? Какой значок? – чуть не простонала вожатая.
А Семёну больше ничего не хотелось объяснять, он понял, что всё пропало, что никто теперь не поверит в его раскаяние, и стихи о Кирове, если читать их будет он, не понравятся ребятам. Семён протянул книгу вожатой. Людмила Ивановна либо не заметила этого, либо совсем была расстроена, резко повернулась и почти побежала к дверям. Семён положил книгу на тумбочку.
5

«Вот гадство! Был бы сучок – повесился бы... Так нету ни сучка, ни речки… утопиться», – обречённо думал Семён весь день. Ему стало на всё наплевать – и на уроки, что с обычным ворчанием и скрипом вела Елизавета Михайловна, и на игру в книжный квартет, что затеяла Людмила Ивановна.
...Я написал фразу «наплевать на уроки» и вспомнил, как интересны в те годы были уроки для меня самого. Наверное, нынешние дети не так радуются урокам и всему, что узнают на них, потому, что им слишком рано приходится начинать учиться. Радио им лезет в уши, телевизор в глаза, взрослые в разговорах давят их эрудицией – и это всё в тот момент, когда куда важнее – беготня и толкотня! Разные речки и лесочки, птички да зверюшки!
У моего деревенского поколения, поколения переростков войны не то, что радио и телевизора, книг не было, газет не видели, да и взрослым было не до умных разговоров с нами. Мам и пап своих мы почти не видели, потому что они начинали работу ранним-ранним утром, а заканчивали поздним-поздним вечером, как-то умудрялись еще сварить нам, деткам своим, похлёбку-затируху и падали в изнеможении в полусон, потому что уже через три-четыре часа им надо было проснуться и бежать на работу. Так вот, мы, повзрослевшие до времени, уставали от беспризорщины, нам осточертевала ежедневная монотонность, ветер в голове, и мы бы с радостью бежали на уроки, раскрыв рты, глаза и уши, слушали учителей, ловили знания…
...Семён такой же переросток войны, так же уставший от глухой деревенской обыденщины, любил уроки, потому и учился хорошо. Но тут его так допекли, что и уроки обрыдли.
Он всё ждал, что опять прилетит укоряющая записка от Вали. А может, и не укоряющая... Но, видать, девочка-«не как все» тоже поставила на нём крест. Хотя нет, вон идёт нянечка!
Няни пришли вдвоём.
– В чём ты, сердешный, провинился? – спросила одна.
– Ни в чём я не провинился.
– А чего тебя велено на совет дружины доставить? – они развязали его фиксаторы и стали заворачивать в простыню.
– Не пойду! – вскрикнул Семён, поздно сообразив, в чём дело, и стал отбиваться от нянь. – Не пойду – и всё!
– Куда ты денешься?
Их рук было четыре, и они действовали сверху...
В этой тупой борьбе Семён не видел, как осуждающе смотрела на него вся палата, как из коридора глядела в раскрытую дверь вожатая. Это она и попросила принести его на заседание совета. А теперь чувствовала угрызения совести.
– Постойте! – ворвалась она в палату. – Не надо! Оставьте его.
Няни растерянно опустили Семёна на постель. Вожатая с пылающими щеками выскочила из палаты. Ребята немо смотрели на эту картину.
Пожав плечами, няни молча стали делать своё дело в обратном порядке: развернули простыню, уложили Семёна на место, принялись завязывать ленты фиксаторов: одна – грудного, другая – ножного. Семён, закрыв лицо, руками – словно закаменел. Ничего не видел, ни о чём не думал. Ему лишь смутно слышалось, как няни недоуменно шушукались, шурша тряпичными лентами, а палата безмолвствовала. Из-за этой тишины в палате он заплакал, тихо и бессильно.
С того дня его оставили в покое. Никуда не звали, никуда не тащили. Обидно было, но и ребята словно перестали его замечать. Он, угрюмый, ко всему равнодушный, лежал чаще всего в одной позе – подложив ладони под голову и вперив глаза в потолок.
Потом он стал понемногу остывать. Что-то читал, в тетрадочку из Сёмушкиного запаса тихо записывал имена героев книг, интересные фразы. Как-то под руку попалась та тетрадка, в которой он решал задачи за Сёмушку. И стало стыдно: так рьяно взялся, клялся и божился, а оказалось – трепач. Нет уж, хватит слюнявиться!
Теперь он брал «Арифметику» каждую свободную от уроков и процедур минуту, приловчился и в тихий час, накрывшись с головой, читать под простыней. Он делил и множил арбузы и яблоки, переливал воду из бассейна в бассейн, пропалывал многие гектары огородов. Задачи, как сговорившись, решались быстро, словно сами собой. Но как-то раз из двух портов, находящихся на расстоянии 200 километров, вышли пароходы. Первый шёл по течению со скоростью 40 километров в час, второй – навстречу, он делал в час по 60 километров, но встретились пароходы на середине пути. Семёну нужно было ответить, через сколько часов они встретились и почему на середине пути…
Он представил себя капитаном того парохода, что шёл побыстрее. Вот он стоит на мостике, смотрит в бинокль на реку, на лесистые берега, на стремительно проплывающие мимо поляны. Там, наверное, полно ягод, грибов, а жары никакой, потому что приятный ветерок так и щекочет лицо...
Семён высчитал, что середина пути – это сто километров и при скорости в шестьдесят километров он приведёт своё судно к месту встречи через 1 час 30 минут. Секунда в секунду, или «сика  в сику», как говорили ребята. На то он и опытный капитан! Но что такое? Час тридцать минут прошли, а этого тихоходного капитана не видать! Где же он?..
Задачка не решалась, как он над ней ни корпел. Она даже приснилась ему ночью. Он бы бросил её к черту, да перед Сёмушкой было стыдно – задачка оказалась из его доли.
На другой день он всё караулил, когда Елизавета Михайловна приблизится к его койке, чтобы спросить потихоньку, будто невзначай. Она и оказалась как-то рядом и, не успел он рта раскрыть, проскрипела:
– Вижу, вижу – трудишься! Молодец.
– Да не выходит у меня.
– Что не выходит?
– Пароходы второй день не встречаются...
– Это, Лу-бин, за-ко-но-мер-но! – воздела учительница палец к потолку. – Плавание в два дня – это не плавание, а прогулка для лодырей и слюнтяев! Вот плавание до победного конца – это плавание! – и пошла продолжать урок.
Семён прикусил язык.
Чудо случилось к концу дня. Он вдруг сообразил, что если пароходы плавают по рекам, а не по морям, то скорость их зависит также и от течения: по течению она больше, против – меньше. И задачка решилась, как миленькая.
Но чудо было не в этом. Остальные задачки для него вдруг стали словно прозрачными, стоило прочитать – и решение тут как тут. На первом же уроке он словчился и сказал об этом учительнице.
– Вот! – воскликнула она и опять воздела палец кверху. – Вот! Это, дружище, закон жизни. Научишься преодолевать трудности – и их не станет. Соображаешь? Жми дальше!
6

Первое декабря объявили не учебным днём. Какая тут учёба, если с утра всё завертелось, как в колесе.
Сразу после завтрака Людмила Ивановна всем повязала красные галстуки. Семён было запротестовал, но она строго сказала:
– Нужно! Так решили...
Потом из палаты стали вывозить ребят не пионеров, а на их места вкатывали койки с пионерами из других палат. Ребята узнавали друг друга, громко переговаривались. Набралось столько коек, что ставить ещё было некуда, тогда пионеров стали приносить завёрнутыми в простыни, класть по двое на койку. На стену палаты прибили портрет приветливо улыбавшегося человека в полувоенной форме. «Киров, Киров!» – зашелестело по рядам коек.
Но самое интересное происходило на «кафедре» Елизаветы Михайловны, где колдовал Михаил Семёнович. Он принёс вязанку поленьев и сложил их на столе колодезем. Внутри его приспособил электрическую лампочку, а провод от неё протянул в коридор. Потом Михаил Семёнович накрыл своё сооружение красной материей, а сверху завалил еловыми лапами. Третьеклассники терялись в догадках – зачем всё это, а те ребята, что понаехали в их палату, даже командовали учителю рисования:
– Вон с того угла, Михаил Семёнович, полешки выглядывают. И вон слева ещё лапку положите...
Семён во всей этой кутерьме чувствовал себя маленьким, ма-леньким и лежал тихо-тихо, всей грудью ощущая огонь галстука, которого он так давно не касался. Сердце его то начинало колотиться, то замирало. Ему нравилось всё, что он видел, но он боялся, что сейчас кто-нибудь напомнит о нём, и все скажут: а зачем тут этот товарищ?
В центр палаты вышла Людмила Ивановна, красивая, торжественная. Ребята, влюблённые в свою вожатую, затихли:
– Мы долго готовились к сегодняшнему дню, – сказала Людмила Ивановна. – Учили стихи, песни, готовили литмонтаж. Сейчас каждый… постарайтесь вспомнить, кто что учил. Договорились?
– Договорились, – зашумели пионеры. Их навезли так много и они лежали так плотно, что казались сплошной красно-белой поляной цветущих маков.
– До сбора нам покажут кино. Подождите чуточку – его уже привезли, – объявила Людмила Ивановна, и все закричали «ура».
Семён пропустил момент, когда привезли Валю Фёдорову, а сейчас увидел её. С её койкой что-то сделали, может, подставки какие-нибудь подставили, потому что она лежала выше других, и ей было всех видно, и её – всем. Валя оживлённо перебрасывалась словами с ребятами, когда увидела, что Семён безотрывно смотрит на неё. Её взгляд метнулся туда-сюда и ушёл в сторону, лицо чуть-чуть омрачилось. Но вот она опять заулыбалась, заговорила с другими.
А Семён, усмехнувшись, стал смотреть, как двое дядек внесли ящики, вынули из них какой-то аппарат, установили его на стол. Сзади, со стены на них смотрел улыбающийся Киров. На противоположной стене дядьки растянули простыню. Вдруг в палате стало темнеть – это няни и сестрички завешивали окна одеялами. Ребятам только этого и надо было – послышалось улюлюканье, крики, свист.
Тут зажужжал аппарат, яркий луч прорезал палату и оживил на белой простыне серый прямоугольник. На нём появились слова, фамилии. Мелкие слова Семён не успел прочитать, а большие прочитал: «Великий гражданин».
Семён впервые видел кино, да оно ещё оказалось таким интересным, что он не сразу сообразил, что человек, о котором рассказывало кино, кого-то ему напоминает. Но кого?
Он взглянул в ту сторону, откуда вырывался луч, и обрадовался: вместе с ребятами кино смотрел со своего портрета Киров, и это он сильно походил на Шахова, который в кино.
Очень хорошее было кино. Ребята, сначала перекликавшиеся под стрекот аппарата, потихоньку затихли, а когда Шахова убили, многие расхлюпались.
– Людмила Ивановна, а Шахов – это Киров, да? – раздался голос, когда луч потух, и няни стали сдёргивать одеяла с окон.
– Не надо, – воскликнула Людмила Ивановна, – не надо снимать одеяла! Зажгите свет! – и когда свет зажгли, ответила на вопрос:
– Да, ребята, этот фильм посвящён памяти Сергея Мироновича... Пока киномеханики убирают аппаратуру, – продолжила она,  отдохните, поговорите. А потом будет сбор.

7

Киномеханики с аппаратурой ушли. Людмила Ивановна вновь вышла в центр палаты, подняла руку, прося тишины. Ребята потихоньку угомонились.
– Дружина, смирно! – раздался в тишине взволнованный голос Вали. Пионеры вытянули руки по швам, замерли, глядя в потолок. – Звеньевые, сдать рапорта!
Из разных концов палаты попеременно раздавались рапорты о том, что такое-то звено к сбору, посвящённому памяти большевика-ленинца Сергея Мироновича Кирова, готово, отстающих в учёбе в звене нет. Потом Валя почти теми же словами сама сдала рапорт старшей вожатой и после паузы вновь скомандовала:
– Дружина! Под красное знамя – смирно! Внести знамя!
Опять вытянулись ребята, вскинули правые руки над головой в салюте. Где-то возле портрета Кирова раздались звуки горна и барабана, а из коридора в палату шагнули со знаменем в руках три пионера. Играли свои, а эти, со знаменем, были незнакомые, наверное, совет дружины пригласил их из сельской школы. Под звуки горна и барабана они прошагали со знаменем к портрету и замерли под ним.
– Дружина, вольно! – ребята расслабились, опустили руки из салюта, повернули головы туда, где стояла старшая вожатая.
– Перед тем, как начать программу, посвящённую памяти Сергея Мироновича, – сказала Людмила Ивановна, – нам надо решить несколько дружинных дел. Слово председателю совета дружины Вале Фёдоровой.
Все повернули головы в сторону Вали. Она, словно не ожидала этого, смутилась, потом заговорила взволнованным голосом:
– На совете дружины мы приняли в пионеры нескольких лучших ребят. Сейчас нам надо принять их торжественное обещание. Внимание, ребята! – подала она команду. – Повторяйте за мной:
– Я, юный пионер...
– Я, юный пионер... – повторили трое из ребят, койки которых стояли ближе к выходу, – торжественно обещаю...
Когда текст Торжественного обещания был проговорен, Людмила Ивановна повязала вновь принятым галстуки и громко произнесла:
– Юные пионеры! К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!
– Всегда готовы! – взметнули руки в салюте новенькие.
Заговорила опять Валя-председатель. Но в голосе ее теперь не было радости:
– У нас в дружине сучилось происшествие. Очень обидное... – она замолчала, а пионеры, насторожившись, замерли. Ещё летом из детдома приехал мальчик. Хороший мальчик, почти отличник... – она запнулась. – Но он скрыл от всех, что пионер. Почему, – совет дружины не знает, потому что... Семён Лубин... не захотел нам рассказать об этом. А недавно мы узнали, что и свой пионерский значок он отдал какому-то хулигану. И тот испортил значок, осквернил его…
– Вот это да! – раздалось несколько голосов.
– Тише, ребята, тише! – прикрикнула вожатая.
– Совет дружины вынужден был заочно исключить Семёна Лубина из пионеров... – Валя опять остановилась, но никто не заговорил. – Вы на этом сборе можете утвердить наше решение или отменить его...
– Ничего себе! – раздалось опять возмущённое.
– Что ты наделал, Сёма? – от этого голоса Семён вздрогнул. Кто это выкрикнул? Где он слышал этот звонкий девчоночий голос? Он не мог вспомнить. И увидеть не мог – его пылающее лицо было прикрыто обеими руками.
– Товарищи! Ребята! – звенел тот же голос. – Я знаю его! Он хороший товарищ. Мы с ним в изоляторе были, и ему было очень плохо, а он не плакал!
Семён узнал голос, хотя давно не слышал его. С тех пор, как его перенесли в палату, он не видел Галю.
– Пусть объяснит своё поведение!
– Да, пусть объяснит! – раздались голоса.
– Лубин, товарищи ждут, чтобы ты объяснил своё поведение, – требовательным голосом сказала Валя.
«Лубин, Лубин, – шептал Семён. И его колотила дрожь, – пристали все! Чо я им сделал? Чо им надо? И эта ещё: давай дружить, а теперь – Лубин!.. Черта с два я вам буду объяснять, катитесь все!..»
Дальше было, как в драке. Все закричали, требовали выгнать его к чертям, раз не хочет разговаривать. Кого-то успокаивала Людмила Ивановна. Она почти утихомирила всех. И тут раздался совсем казённый голос Вали:
– Кто за то, чтобы исключить Лубина из пионеров за недостойное поведение и утрату пионерского значка?.. Большинство… Мы попросим присутствующего здесь ходячего... то есть комсомольца Славу Сысойкова снять с Лубина пионерский галстук.
Наступила мёртвая тишина, а потом раздались стуки костыля, неровные шаги. Чьи-то руки попытались отвести руки Семёна от лица, но он вцепился обеими руками в рукава рубашки, прикрывая галстук, чтоб не отдать его.Но те руки оказались сильнее... Потом он почувствовал, как дрогнула под ним койка, как покатилась куда-то.
Его вывезли в коридор, понял Семён, потому что хлопнула дверь и затихли всякие звуки. Кругом не было ни шепотков, ни сопения – только тишина.
Он ещё долго лежал в прежней позе, не отрывая плотно прижатых к лицу рук. Потом почувствовал, что не хватает воздуха, откинул руки, вздохнул глубоко, открыл глаза. Вверху был длинный серый потолок, а по бокам – широкий длинный коридор. Лицо горело, но дышалось легче, в груди будто начинало звенеть.
Из палаты раздались голоса погромче. Нет, это приоткрыли дверь, наверное, там душно. И вдруг сразу потемнело, а потом прорвался какой-то красный свет. А-а! – догадался он, это зажглась лампочка в поленнице под красной материей. Это у них, наверное, такой костёр. Эх, вы! – хмыкнул Семён, – у нас в детдоме не такой был костёр!
В палате читали стихи, пели песни. Наверное, шёл литмонтаж. Семён вспомнил, что и ему поручала учить стихи Людмила Ивановна. Она тогда отдавал ей книгу, но она не взяла её, и Семён всё-таки выучил стихи. И сейчас в такт доносящейся издалека декламации он зашептал слова из той книжки:

Пусть наши супы водяные,
Пусть хлеб на вес золота стал,
Мы будем стоять, как стальные,
Потом мы успеем устать...

...Прошло два-три дня. Никто не напоминал Семёну о позорном исключении, даже звеньевой Мынбаев не позлорадствовал. Семён начал успокаиваться. Учил уроки, читал книжки, что давала воспитательница Людмила Ивановна (для него она теперь не была вожатой).
Как-то после тихого часа в палату вошёл мальчишка, одетый не по больничному, в халате, который болтался на нём, как на вешалке.
– Где тут Сёму найти? – спросил он звонко.
– Которого? – откликнулся кто-то из ребят, забыв, наверное, что теперь в классе только один Семён.
– Ну, того... что из пионеров исключили.
Семён вздрогнул, он узнал голос Васьки, которому достался его детдомовский костюм, а он, сволочь, вместо благодарности, распилил его значок. Пока Семён вспоминал те летние встречи, мальчишка предстал перед ним.
– Сёма, я всё знаю... Мне те ребята рассказали, что знамя у вас вносили... Вот, на! – он раскрыл ладошку, и Семён увидел на ней свой значок. Всё было на месте: и три языка пламени, и красная звёздочка, и лента с надписью «Всегда готов!». – Мне наша вожатая вручила и разрешила тебе отдать! – захлёбывался Васька. – И ребята в звене разрешили. Иди, говорят, Васька, а то из-за тебя же парня исключили... На, Сёма!
– Зачем он мне… теперь-то? – еле выговорил Семён.
– Как это зачем? – опешил Васька. – Ребята, что он говорит? Он же не виноватый. Это я во всём виноватый!
– Права он теперь не имеет на пионерскую символику! – заявил звеньевой Мынбаев.
– Как это не имеет? Он – что? Двоечник? Или вор? Он товарища не предал, меня то есть, – закричал Васька. – Не верь ему, Сёма! Не верь! Ты имеешь право. Ведь ты же всегда готов!..
 
Часть вторая
============================================


ПОД  ЗНАКОМ  НАДЕЖДЫ


Горе в молодости опасно...
Ф. Достоевский


Глава первая

ПРО ТО, КАК ПЯТЕРО ЖДАЛИ ОТВЕТА
И ИХ СТАЛО БОЛЬШЕ

А шестой, которому был задан вопрос, зачем он вступает в комсомол, уставился в небо за окном и молчал. Пятеро думали, что он сильно стушевался, и – ошибались.
Собрание проходило в девчачьей палате. Обеим ее хозяйкам (как и трем другим, выкаченным на время из палаты, поскольку не комсомолки) ни ходить, ни сидеть не разрешалось, они лежали, укрытые пододеяльниками, потому что за окном стояла июльская жара.
Окно было раскрыто, иначе в палате не продохнешь, но собравшиеся, вернее собранные, нет-нет да и вытирали пот, сердясь на того, который молчал. Подушек лежачим с поражением позвоночника в санатории не полагалось, и девушки, чтобы получше видеть молчавшего, подсунули под свои головки кулачки, что, одной из них вообще-то было запрещено.
Нетерпеливо ждали ответа и трое парней, как и девчата, примерно шестнадцати-семнадцатилетние. Но они пришли на собрание своим ходом и пристроились на деревянном топчане для мытья больных, внесенном в палату. Зрелище они, эти трое, являли далеко не забавное. Один был без костылей, но загипсован от пояса до подбородка, и голова его торчала из гипса, как голова водолаза из глубоководного костюма со снятым шлемом (именно он однажды прошёл по палатам и известил лежачий народ, что привезли фильм «Гибель «Орла», с тех пор и получил кличку «водолаз»). Другой был с одним костылем, широкоплечий здоровяк с сильно укороченной ногой (его сначала звали по сокращенной фамилии Сысойка, а когда чуть не во всех палатах прочитали «Остров сокровищ», приклеилось к нему прозвище «Сильвер». Третий, смуглый и узкоглазый, казах или алтаец, прозванный за его «чересчурную» принципиальность «критиком», был на двух костылях. Если не обидчивые на уколы и клички санаторские пацаны каждого хромого величали «рупь двадцать», то этим троим прозвище суммировали – «три шестьдесят», потому что комсомольцев этих чаще всего можно было видеть втроем.
Шестого, который молчит и позволяет нам отвлечься на описания, прикатили из другой палаты на своей койке. По возрасту он выглядел, как и все присутствующие, хотя ему лишь полгода назад исполнилось четырнадцать. Возраста парню прибавляло крупноватое лицо с кустистыми не по-детски бровями. Он был председателем совета самого большого пионерского отряда – для этого отряда-класса даже стенку между палатами убрали, – а к нему, как лидеру, проявили особое уважение: положили на койку без перил да еще чуть повыше, чем у остальных ребят. И поэтому сейчас ему за окном были видны не только вершины гор в июльском мареве, но и дальняя окраина села Чемал, приютившего санаторий, именуемый аббревиатурой Д. К.Т. С., перебазированный из Ленинграда еще в лихие военные годы… Но главное, и из этой палаты оказалась видна та сосна, верхние ветки которой замечательно изображают портрет его любимого поэта Лермонтова. Из своей палаты Семён часами любуется им. И теперь вперился в созданный ветвями портрет.
– Сёма, я тебя смутила своим вопросом? – спросила Римма Лапикова, светловолосая, голубоглазая и потому какая-то уютная.
Нет, он уже не был робким, не лез, как говорят, за словом в карман. Он и сейчас мог ответить не медля, но зажал пухлыми губами готовую сорваться фразу. В самый последний момент схватил её за кончик, осознав, что перед ним не пионерчики отряда, привыкшие к его резкостям, а старшие ребята, комсомольцы, и это заставило его засомневаться, надо ли перед ними рубить сплеча.
– Возможно, ты хочешь в наших рядах стать более полезным людям? – подала голос Хильма Хяккели, всегда тихая, неулыбчивая, аккуратная в вопросах и ответах.
Именно ее вопросов опасался Семён, готовясь к собранию. О Хильме по санаторию ходила молва из сплошных «ахов» и «вот это да!»: у всех болело что-то одно – нога, рука или спина, у Хильмы болело всё! Тело ее так переохладилось при переправе через Ладогу, что девушка была загипсована от пальцев ног до пальцев рук. Всех учили учителя – Хильма училась сама, потому что в санатории была школа-семилетка, а Хильма экстерном закончила уже и девятый; ребята всё время чего-то шебутятся, а Хильма всё время читает. Семён как-то спросил нагруженную солидной книжной ношей воспитательницу:
– Куда вы все это тащите? На целый класс!
– Хильма заказала…– улыбнулась воспитательница.– «Война и мир», «Былое и думы» – да при том все тома.
Семён опасался, что Хильма в один момент так забьёт его вопросами по истории, литературе, что ему и ума не хватит. А тут даже не вопрос, а подсказка просто.
– Да чего ты все думаешь! – возмутился Дима Новосельцев, он же «водолаз», он же комсорг. – Говори, что хочешь быть в передовых рядах советской молодежи, – и все тут!
Именно Дима пришел к Семёну, узнав о его четырнадцатилетии, с предложением о вступлении в комсомол и сам же вызвался подготовить его к этому «замечательному шагу в жизни». Но они как-то сразу не поняли друг друга, вернее, разошлись во взглядах на комсомол. Лозунг-взгляд Димы прорвался и здесь: в его вопросе, точнее, в дурацкой подсказке. Она враз обозлила Семёна, и, не раздумывая больше, он бухнул:
– Да не за тем я вступаю в комсомол! А чтоб улучшить работу вашей организации!.. – он было смолк, но тут же резко добросил: – У вас же не работа, а… разговоры одни!
Римма вздрогнула, у Хильмы вздёрнулась вверх одна бровь, Слава Сысойков и Коля Мынбаев перестали перешептываться, оторвали взгляды от очередного мынбаевского рисунка. А комсорг от неожиданности даже рот раскрыл, чтобы, видимо, что-то крикнуть.
– Вот! Каким он был, таким остался! – вскричал бывший звеньевой Коля, взмахнув рукой с зажатым в ней толстым синим карандашом.
Коля теперь почти не расставался с пачкой листов и тремя заточенными карандашами: понравилось ему перерисовывать из газет карикатуры Бор. Ефимова и Кукрыниксов на поджигателей войны. Срисовывал он их ловко и точно, но каждого – другим карандашом: одного синим, другого коричневым, третьего черным.  И ребятам эти его карикатуры нравились даже больше, чем печатные, то есть газетные. «Чёрт раскосый, – подумал Семён, – под американского Госсекретаря Дина Ачесона меня подравнял! Наверное, «Правду» с моей тумбочки стащил…»
– Нет? Да! – Это Колино восклицание озвучило возникшую было немую сцену. Кто-то засмеялся, кто-то хмыкнул, а комсорг Дима завелся:
– Нет, вы слышали!.. – воздел он руку кверху на манер ленинского жеста: – Я, конечно, все знаю о Лубине, потому что сам готовил его к вступлению в ряды Ленинского комсомола, но пусть тогда ответит на два вопроса, чтобы знали все. Лубин, где твои родители?
– Отца я не знал, – ответил, вспыхнув, Семён. – Отчим погиб на войне… в сорок первом… А мать… в заключении.
– Ясно, – сказал Слава, – вали, комсорг, свой второй вопрос.
– Нет, не ясно! – вскричал Дима, уже стоя так, что Семёну казалось: сейчас комсорг тяжело шагнет к нему, как тот водолаз в картине, и… надо готовиться к обороне. Но Дима не шагнул, а яростно закричал: – А если мать жива и находится в заключении, как Лубин может считать, что достоин быть в комсомоле?
– Я не знаю, жива ли мать, – в Семене закипала обида, и он готов был сорваться. Эта проклятая обида всю жизнь душит его: то лишает всяких сил, то ввергает в ярость. – Мать посадили еще семь лет назад, на полтора года…– хрипло сказал он.– Я же говорил тебе! От нее ни слуху, ни духу… И ты же помнишь, я говорил тебе, – кидал слова Семён, – ты же помнишь… что я не считаю ее матерью!
– Как это? – изумленно воскликнула Римма. – Почему?
– Потому что… – сник голосом Семён, – потому что она воровала… или позволяла воровать молоко на ферме… я не знаю… А тогда шла война! – вскрикнул он. – И бойцы гибли на фронте!..
–А ты-то при чем? – сердито спросил Слава. – Ты же вовсе сопля тогда был!
– Ну ладно, – вдруг осел Дима-комсорг, – раз он отмежевался… Тогда второй вопрос: за что Лубин исключался из пионеров? Пионеры это же… смена комсомола! Меньший язык пламени…
– Ох, и зараза ты, Димка! Сидеть с тобой рядом и то… – Слава даже отодвинулся от Новосельцева.
А Семен как задохнулся – не мог ни крикнуть, ни охнуть. Чего ворошить двухлетнюю давность? Да и все ведь присутствующие здесь… были на том сборе дружины, когда Слава Сысойков по команде председателя совета дружины отжал руки Семёна и снял галстук с его шеи. Выходит, что ужаленный его репликой комсорг нарочно всё вытягивает – решил отыграться! А ведь ни одного замечания по поводу биографии Семёна от него не было, когда готовились, проходили Устав ВЛКСМ.
– Э-э, а чего мы воспоминаем что было три года назад? – оторвался от своего очередного рисунка бывший звеньевой. – Ну исключали… Ну мать чего-то… Потом же нам подсказали старшие товарищи, что мы дров наломали! Чересчур э-э… строгой была наша пионерская критика. А Лубин, хоть я с ним… не во всём согласен, исправился. В отличниках вот…
Пока «критик» размахивал своим карандашом, Семёну опять подумалось: «Он ей-ей меня… заместо Дина Ачесона  малюет! Вчера же в «Правде» карикатура была с надписью: «Каким ты был, таким остался».
Семён, конечно, не забыл ни тот тяжкий для него сбор первого декабря, когда под взглядом улыбающегося с портрета Сергея Мироновича Кирова с него сорвали красный галстук, ни тот утренник шестого июня, когда под ободряющим взглядом портрета Александра Сергеевича Пушкина его восстановили в пионерах. Валя Федорова, от улыбки которой он робел и задыхался, сняла тогда свой галстук и, приподняв его голову одной рукой, другой обвила его шею шуршащим шёлком. Он вытаращился на нее, но Валя, приблизившись к нему губами, прошептала:
– Это и обо мне память, Сёма… А я уже комсомолка. И скоро уезжаю.
Он в те минуты, пока она вязала узел, ласково прикасаясь к его подбородку теплыми мягкими руками, забыл про всё и про всех. Он вдруг запах ее рук с волненьем уловил. И удивился, что девичьи руки так ароматно пахнут. А потом, когда Валя отошла, почувствовал еще один сильный запах – запах «Молодой гвардии», толстенной книги, положенной ему на грудь вечно строгим и неулыбчивым Германом Павловичем, главврачом и одновременно директором школы, – в качестве награды за отличную учебу.
– Правильно! Нечего тут всё плохое вспоминать! – громкий протест Славы вывел Семена из воспоминаний.
– Наш Дима, наверное, забыл не только то, что Семён Лубин у нас единственный круглый отличник, но и что помнить только плохое – значит убивать свою душу, – тихо вставила Хильма.
– Ладно, ладно! – опять взвился Дима-водолаз. – Раз он отличник, давайте, выходит, без разговоров и в комсомол его принимать, и даже сразу комсоргом избирать. Пожалуйста, я хоть сейчас могу сдать дела!
– Нет, мы сегодня Лубина только в комсомол примем, – заговорил Мынбаев, не отрываясь от своего рисования, – примем и наведём на него нашу комсомольскую критику… А ты, Новосельцев, не швыряйся нашим доверием, а то и ты получишь нашу комсомольскую критику… – белоснежные зубы Коли сверкнули, а глаза, и без того узкие, сузились в хитроватой улыбке. Но бывший звеньевой тут же построжел, и глаза его остро упёрлись в Семёна: - А ты, Лубин тоже… должен бороться со своей грубостью.
– Ну ты загнул, Колян, – запротестовал Слава. – По-моему, Семён не так грубый, как… резковатый. Голос у него как из трубы. Вот и выходит грубовато.
– Пусть резкий, – гнул свое Мынбаев, наводя свою непременную критику. – А зачем он тогда диктаторствует в отряде? Почему  не подчинился Зайре Касымовне?
– Ты наговоришь, Мынбаев! – воскликнула Римма. – И правильно сделал, что не подчинился.
Римма присутствовала тогда при стычке Семена с Зайрой Касымовной, председателем санаторского женсовета, потому что на лето старших ребят специально переводили к младшим, чтобы помогали воспитателям, и Римма оказалась в классе Семена.
– Как там всё было? – продолжила Римма. – Мы читаем вслух Сёмину «Молодую гвардию», они ее за два года уже второй раз почитать просят… вдруг в палату врывается Зайра Касымовна и приказывает: «Бросайте чтение, готовьтесь дать ответный концерт! К вам пришли дети из пионерского лагеря!» Ну Семён, как председатель совета отряда, говорит ей, мол, концерта мы сейчас дать не можем, потому что Иосиф Петрович выходной, а с одними стихами, без музыки, мы только опозоримся. Лучше мы с ними поболтаем да в шахматы сыграем… А Зайра Касымовна как заведётся, как закричит: «Как это не можете? Как не готовы?»  А Семён спокойно: «Ну так вот, не готовы…» Она ногами топ – и криком: «Отряд, смирно! К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!» Ребята было – руки в салют, а Семён как держал книжку, так и держит, только поворотил голову и, представляете, говорит своим басом на всю палату: «Зайра Касымовна, понимаете, мы не готовы быть…»
– Так и сказал: «не готовы быть»? – прыснули комсомольцы.
– Так и сказал: «Мы не готовы быть, Зайра Касымовна!» А она дверьми как шарахнет и – к главврачу…
Римма, довольная не то Семёном, не то рассказцем и реакцией ребят, рассмеялась. Тихая улыбка скользнула по лицу Хильмы, но она тут же сдвинула брови и устремила взгляд на Семёна.
– А тебе не кажется, Сёма… – она говорила замедленно, вроде не решаясь сказать то, над чем  думала, – тебе не кажется, что своим последним ответом ты обижаешь всех нас? Разве наша организация не так работает, как может?
– Вам правду сказать или как? – вскинулся Семён.
– Правду всегда надо говорить, – не дала ему развернуться Хильма. – Нас этому ЦК учит… Но если правда за тобой, то как называть это собрание, где мы принимаем тебя в комсомол, а потом будем решать вопросы по политической учебе? Это разве разговоры, а не дело? Или вот предыдущее собрание, где мы принимали Колю Мынбаева? А кроме того, мы постоянно изучаем решения вышестоящих органов… Каждый из нас повышает свой уровень…
Семён после каждой фразы Хильмы порывался возражать, хотя он всегда думал об этой мужественной девушке с восхищением, но она не давала ему вклиниться, говорила без пауз и, как всегда, чётко. От этого в нем росло и росло нетерпение, оно сжималось, словно пружина, которую он с трудом сдерживал, требуя от себя: «Да потерпи ты! Вечно со своим языком выскочишь…».
Но стоило Хильме замолкнуть, как Семёна прорвало:
–Да не собирался я вас обижать! – почти выкрикнул он. – Вот мы с Димкой всё спорили… С Димой, – поправился он, увидев укоризненный взгляд Риммы. – Он всё: «быть в передовых рядах» да «быть в передовых рядах»! А мне кажется, в комсомол не б ы т ь вступают, а работать. Вот вы разобиделись, что я сказал: плохо работает ваша организация. Но скажите, а что мы все, пионеры санатория, да и другие ребята… что знаем про ваши дела? Ну вы там собираетесь на собрания, каждый из вас учится. А нам-то ч т о от вас?.. Я вон читал… Ленин говорил, что комсомольцы каждый день должны какое-нибудь практическое дело делать!
– Ну, а ты сам, – Хильма уже не наступала на него, просто спрашивала, – что собираешься предложить?
– Так сразу… не знаю, – словно споткнулся он на бегу, но не сник, продолжил в начатом запале: – Выставки, например, можем делать. Одними карикатурами Коли Мынбаева можно все стены обвешать. А многие девочки, да почти все, вышивают вон как красиво. Мы на уроках Михаила Семёновича скульптуры лепим, вазы. Если собрать лучшие, о-й-ё-ё! сколько выйдет! Рукописный журнал можно сделать. А забыли, что малышей у нас целый корпус? У них игрушек совсем почти нету… Да мало ли чего!
Хильма тихо улыбнулась, скосила глаза в сторону Димы-ком-сорга (голову-то ей не повернуть: гипсовка, как у «водолаза», только чуть аккуратнее, девушка ведь!):
– А чего ты тянешь, председатель собрания? Можно и голосовать,– сказал Слава.
Семён весь сжался, но, увидев, как за него поднялись все пять рук, вздохнул облегченно.
Потом вместе обсуждали вопрос о поручениях комсомольцам. Римма предложила Хильме взяться за организацию познавательных докладов:
– Это ведь ты у нас – самый читающий советский народ! – весело воскликнула она. – А мы с Колей займемся выставкой творчества. Я с девчоночьими работами повожусь, а Коля у мальчишек пособирает их.
Слава взялся в малышовом корпусе разузнать про игрушки, чего там не хватает. Семёну поручили создать рукописный журнал. За Димой осталось общее руководство…
Постукивая костылями, отправились с собрания по своим палатам «три шестьдесят».
– Я позову нянечек, чтоб тебя укатили, – сказал Семёну Слава.
– А как ты про свою маму говорил, Сёма, это плохо, – тихо произнесла Хильма, когда ребята ушли. – Стыдно даже. И грешно…
– Это же мама! – пылко поддержала ее Римма.
– Она же воровала! – уперся он. – Или позволяла воровать… Я не знаю… А в то время все голодали!
– Но ведь это мама! М а м а! – в один голос воскликнули девушки.
– Вот меня и звали… воровкиным сыном! – озлился Семён. Но в голосе его девчонки услышали отчаяние.
А в коридоре на ходу Слава сказал Коле:
– Слушай, а мне нравится этот задира! Скучновато у нас до него на собраниях было.
– Зато с ним не заскуча-а-ем! Увидишь, – хмыкнул «критик» Мынбаев. – Наломает дров, я его знаю… Вот, смотри, – и со смешком он вытащил из своего альбома листок. На нем Слава увидел и себя, размахивающего костылём, как натуральный Сильвер, и «водолаза» с воздушным шлангом, закрученным петлей, которую он пытался накинуть на шею оратора, возвышающегося над трибуной и здорово похожего на Семёна. Изо рта оратора рвалась речь: «Вот приду – и поведу!».
– А похоже-то как! Когда ты успел? – фыркнул Слава.
– Пока поручения распределяли, – оскалился сахарными зубами Критик.
– А здорово Сёмка похож!
– Сейчас он еще не совсем такой. А вот через год-другой мы его, посмотришь, изберём комсоргом, тогда такой будет!
– Ну нам с тобой этого, наверно, не увидеть! – радостно поделился Слава. – Мне домой пора! Лечить дальше некуда…
– А что делать будешь… с костылем?
– В мастерскую попрошусь. Радио чинить. Или часы… А ты?
– Я, наверное, тут еще с год пробуду. Антонина Яковлевна опять что-то в ноге нашла. Последний день хожу, потом снова в гипс… И опять лежать, ёлки-палки!
– Ну ты держись, может, ничего страшного, – положил ему руку на плечо Слава. Они остановились у окна.
– А так хочется в училище, – грустно сказал Коля. – Я же не только карикатуры умею… Я бы вот эти горы рисовал! Как Григорий Гуркин, знаешь его… Алтайский Шишкин!
– Осторожнее, мальчики! – нянечки катили по коридору Семёна.
– Эй, Лубин, держи на память! – Коля сунул товарищу свой рисунок и залился смехом, как кобчик заклекотал: – Это ты… в скором будущем!
«Ну вот, так я и думал, что после поджигателей он за меня возьмётся!» – улыбнулся Семен.
Глава вторая

ДВА ГОДА СПУСТЯ, ИЛИ ПРО ЖЕНЬКУ ПЕТРОВА
И ПРО ТО, КАК НУЖНА АВИАЦИЯ

– На чертей мне сдались его штучки! – обозлился Семён, когда две нянечки пришли, чтобы укатить его в пятый класс на усмирение Женьки Петрова.
– Так ведь главврач просит, Сёма! – виновато сказала тетя Шура.
Делать было нечего, от просьбы главного не отмашешься, и Семён принялся складывать на тумбочку работу, которой занимался: куски наждачной бумаги, замысловатые фанерные детальки (нервюры!), гнутые бамбуковые реечки. Няни отряхивали его постель и грудь от мелких щепочек и фанерной пыли. «Думал, успею все отшлифовать к тихому часу – шиш там!» – фырчал уже про себя Семён.
Бушевал когда-то в санатории «атаман Копья». Никому от него покоя не было: делал с такими же оторвами, как сам, набеги на огород, беспрерывно дрался, не праздновал никакие назначения врачей. Чтобы его приковать к постели, поскольку покой – это (по учению московского профессора Краснобаева) единственный надёжный способ лечения запущенного костного туберкулеза, Альку Копелкина («Копью»), бывало, загипсовывали от мизинчиков на обеих ногах до макушки, даже здоровую руку «припаивали» к гипсовому панцирю, – ничто не помогало: уже ближайшей ночью Копья умудрялся раздолбать гипс и что-нибудь вытворить. Теперь он, говорят, в инвалидном доме и стал даже заправским наладчиком швейных машин… Но остался в санатории его верный «ординарец», такой же «Соловей-разбойник», как звала его незлобивая тетя Шура, – Женька Петров. И чего он только ни отчебучивает! Чем попадя может запустить в товарища по палате… В одной распашонке да юбке, скрученной из простыни, делает налёты на малинник… А как-то давно, совсем сопляком, заключил тайное пари с молоденькой нянечкой, что не будет ходить на судно по-боль-шому… целых десять дней. Эта дура-няня вошла в азарт и пообещала ему сто рублей, если он выдержит такое «держание»! Ребята, а среди них тогда был и Семён, поскольку учился с Женькой в одном классе, увлеклись забавой, полторы недели хранили спор втайне от взрослых и всей палатой подбадривали Женьку:
– Ну как, Женьк, не распирает? – каждодневно звучал шёпот.
– Держусь, робя! Выложит она мне сотнягу как миленькая!
Может быть, он тайком хоть разок всё-таки умотал в малинник, может, ел поменьше, но неделю Женька держался прямо бойцом – не брал судно, и всё тут! А на десятый день парнишка схватился за живот, застонал и расплакался. Палата принялась звать сестричку. Узнав, в чём дело, та всполошилась, сбегала за Антониной Яковлевной, и бедняге была оказана срочная «клизмо-помощь»… Оклемавшись, Женька тотчас, как клещ, вцепился в ту нянечку:
– Гони долг, я спор выиграл!
Проигравшая спор, сама-то лет восемнадцати, побожилась, что, как получит зарплату, рассчитается. А тут возьми да и грянь денежная реформа! Сотни превратились в десятки, десятки – в рублёвки… Няня и принесла Женьке новую десятку. Что тут было! Женька швырнул деньгу на пол, зашипел со слезами:
– Жухать, да? Жухать? Спорили на сотню – гони сотню!
Палата поддержала победителя. Тут слезы ударилась няня:
– Вы что, бестолковые вовсе? Реформа же! У меня вся зарплата теперь тридцать пять рублей! Где я вам сотню возьму?
– Нечего было спорить! неумолимо стоял на своем Женька.
И дело дошло до неумолимого Германа Павловича, бывшего тогда главврачом. Взбешенный дуростью ситуации, он вытурил эту няню с работы в один момент. Десятка осталась у Женьки, но в первый же удобный момент он и совершил свой первый побег из санатория: как белое привидение, закутавшись в простыню, шастал по дворам села – искал свою должницу…
Сейчас Женька, видать, выкинул что-то новенькое, раз уж новый главврач призвал на помощь Семёна, прослывшего среди взрослых чуть ли не дипломатом. Всё это промелькнуло в уме Семёна, пока он прибирал выточенные и начатые «кости» к телу-фюзеляжу Р-5. И еще он подумал, что это, конечно, его любимая докторша Антонина Яковлевна подсказала главному сделать хитрый ход – послать к Женьке Семёна. Они, дескать, оба ветераны санатория, учились когда-то вместе, пока Женька не засиделся подряд в двух классах, к тому же Семён, кому хочешь, заговорит зубы. Про это маленькая докторша не раз говорила, смеясь, самому Семёну.
Няни мягко катили его по коридору в другой конец корпуса, А ему вспомнилось, как появился у них новый главный врач. Высокий такой, гибкий, с большущим носом и очками – на нём. Ни тебе солидности своего предшественника Германа Павловича в походке, ни тебе строгости в глазах и голосе. И подход к ребятам совсем другой, не командирский. Тот первым делом завел карцер для нарушителей  р е ж и м а, то есть врачебных предписаний, а этот, кажется, на первой неделе своего главенствования приволок на себе в палату к семиклассникам – да перед самым отбоем! – красивый такой ящик, говорящий и поющий и не виденный доселе никем из ребят.
– Это радиоприёмник! – объявил главный, чего-то там крутя и меняя звуки. Ребята, как зачарованные, слушали чужую речь.
– Это французский язык… Париж, – объяснял хозяин приемника, – это английский, Лондон… А вот Дели! Индия…
– Вот спасибо вам, – зашумели ребята. – А мы думали, что кроме «Говорит Москва!» да «Горноалтайск учиндаптуры!» ничего больше и не услышим…
Он частенько делал обходы, да не так, как Герман Павлович – впереди свиты по проходу вдоль коек и за полминуты, – этот подходил почти к каждому из больных, что-нибудь спрашивал о состоянии сегодня, а сам – зырк по тумбочке, чем там любит заниматься Таня или Ваня…
– Замечательно! – воскликнул он, увидев в руках у Бори Абрамова пяльцы с начатой вышивкой Герба СССР. – Это чья же у тебя работа?
– Моя, – смутился Боря. Две вещи он делал неподражаемо: играл на мандолине и вышивал гладью. Да еще краснел, как девчонка.
– Твоя? Великолепно! Мне звонили из райкома комсомола… районная выставка творчества молодежи будет. Успеешь закончить? Уверен: первое место будет твое! – он оказался пророком, новый главный: Борин Герб действительно займет потом первое место на той выставке…
– Как великолепно, тонко сделано! – восхитился он миниатюрным санаторским корпусом, что сделал Миша Бедарев… из спичек.
– Замечательно! – это уже у тумбочки Коли Мынбаева, где пачкой лежали перерисованные из «Известий» фотографии новых лауреатов Сталинской премии. Коля и в этом оказался мастак. – Это великолепно, замечательно, что вы, ребята, больные, прикованные к постелям гипсами и фиксаторами, не скулите, а находите себе интересные занятия! – вдохновенно говорил главный. – Рисуйте, вышивайте, мастерите каждый день! Это вам поможет быстрее выздороветь.
Тумбочка Семёна озадачила главного. Он, казалось, не мог враз сообразить, чем увлекается этот головастый парень. Ашот Аршакович, а именно так звали нового руководителя чемальского Д. К. Т. С., подвигал на тумбочке шахматную доску, переложил сборники стихов Маяковского и пьес Чехова, повертел в руках «Три путешествия Джеймса Кука», потом присел  на край койки Семёна, взял в руки и внимательно оглядел раскрашенную глиняную скульптурку пятнистой телочки. Недоуменно уставился на вырезанный из учебника и наклеенный на картонку портрет Маршала Ворошилова, взял его и на вытянутой руке подержал прямо перед собой, отвел влево, потом вправо, все время внимательно всматриваясь сквозь свои очки. «М-да, – пробормотал негромко, – взгляд… не спрячешься».
Семён про себя усмехнулся: главный попал в точку, именно этот взгляд ворошиловского портрета давным-давно заставил его самого, восьмилетнего, прятаться под кровать от стыда за пропетую вслух матерную песню. Мужики, которым он пел, реготали от души, поощряя: «Давай, малец, ещё!» А Сёмка в это время увидел суровый взгляд Наркома со стены и – поперхнулся! А когда мужики порасходились, он чуть не выл, не зная, куда спрятаться от укоряющего взора. И как только здесь попался ему такой же портретик, он вырезал его и приспособил на тумбочке, чтобы товарищ Клим предостерегал его от дурных поступков!
– И что же? – спросил главный, поставив Маршала на место и воззрившись на Семёна.
– Это наш Семён Лубин, – сказала Антонина Яковлевна, как тень следующая за главным. – Спондилит, коксит. На излечении пятый год…
– Он все успевает, Ашот Аршакович! – поспешила вставить Людмила Ивановна, воспитатель. – все годы отличник. Пионерский активист. Недавно снова избрали комсоргом… второй раз.
– Хм, – мотнул подбородком главный. – И все успеваешь?
Семён дернул плечами, насколько позволял грудной фиксатор. И хотя главный так и впился в него пронизывающим взором, он не смутился, встретил прямой взгляд своим же прямым, даже чуточку нахальным. Такая теперь у него была привычка. Наконец, ответил с усмешкой:
– Чего ж не успеть, времени-то вон сколько! Ни бегать, ни бродить… Читай, рисуй, лепи, играй в шахматы…
– Разумно, разумно, – проговорил Ашот Аршакович. – А в шахматы кто научил играть?
– Сами как-то. Сначала правил не знали. Пешками ходили и вбок, и вперед… На вечере вопросов и ответов нам никто не мог рассказать о них. А после я по журналу «Пионер» разгадал, что значат буквы и цифры вокруг доски, до правил докумекался… После ребятам рассказал.
–Докумекался, говоришь? Что ж учебник не поискали?
– Где его искать-то?
– Людмила Ивановна, – главный вдруг обратился к воспитательнице, – я в нашей библиотеке видел отличный учебник Майзелиса «Шахматы».
– Да вы что? Сегодня же сбегаю – принесу, – смутилась она.
Семёна так и подмывало задать главному, раз всё знает, еще один вопрос, что остался без ответа на вечере вопросов и ответов, но он не решался. Тут же надо было выручать Людмилу Ивановну.
– Ашот Аршакович, а вы, часом, не знаете, как погиб Чкалов? Я нигде не могу вычитать. И на вечере тоже не ответили.
– Ты и авиацией интересуешься?
– Чкалов – мой идеал. И самолеты я люблю… И всякую военную технику, корабли.
– А я подумал, что твой идеал – Ворошилов.
– И Ворошилов тоже.
– Что касается Валерия Павловича… Знаешь, Семён, по ряду причин подробности гибели Чкалова пока не освещаются. Но погиб он при испытании нового истребителя. Я читал как-то… – главный почувствовал, что его слушает вся палата, заговорил погромче, – я читал, что он мог и не разбиться, выпрыгнув с парашютом. Но внизу, на земле, оказались люди… Девочка, кажется, цветы собирала. И великий лётчик, видимо, подумал, что неуправляемый самолёт может взорваться недалеко от неё… И потянул машину дальше, пока она не рухнула вместе с ним.
…Няни остановили койку Семёна у дверей пятого класса.
– А что натворил Женька-то? – успел спросить Семён перед «въездом» в класс.
– Голодовку объявил, свинёнок! – ответила няня Шура.
Семён про себя улыбнулся. Няня Шура и его когда-то назвала свинёнком – с такой же вот жалостью, укоризненно. Она было предложила ему стать её сыночком, а Семён, настроенный против своей матери, отрезал:
– После того, как меня называли воровкиным сыном, я перестал понимать слово «мама»!
И няня Шура, сидевшая на краешке его койки, принялась вытирать глаза кончиком косынки. Потом укорила его:
– Нешто ж можно так о матери-то? Свинёнок ты этакий! – но с тех пор она никому ни разу не предлагала стать её дочкой или сыночком…
В палате пятиклассников стоял галдёж, но привезённого гостя ребята вмиг увидели и заорали:
– Семён! Семён! Ура! Ты почитать нам приехал?
Ему польстил такой прием. Значит, нравится пятиклашкам, что он приезжает к ним, читает им разные интересные книжки или стихи его любимых Лермонтова, Маяковского. В последний раз он прямо рокотал стихи «горлана, главаря» под баян Иосифа Петровича. Он любил именно так читать Маяковского на концертах самодеятельности, которые в санатории проводились почти каждый месяц, особенно летом. А в другой раз он читал им рассказ Чехова «Лошадиная фамилия» и там, где генерал Булдеев страдал от зубной боли, Семён не читал, а «страдал», то есть орал «от боли» во всю свою лужёную глотку. Палата не смеялась – реготала до боли в животиках, хоть нянечек с «утками» зови. Даже Женька Петров заливался… А сейчас Женька, рядом с койкой которого поставили Семёна, даже глазом не повел в его сторону, продолжал мастерить что-то из бумаги – голубков наверное, или самолётики. Вон их сколько топорщится крылышками на его тумбочке!
– Сёма, что ты нам сегодня почитаешь? – галдели пятиклашки. – Давай снова про генерала Булдеева, а?
– Нет, сегодня я вам про двух майоров почитаю… Константина Симонова. Пойдёт?
– Давай, давай!
– Тогда слушайте. Только все – тихо! Пойдет? – и он многозначительно объявил: – «Сын артиллериста»…
Любят же санаторские, когда им читают вслух! Кто бы ни читал, что бы ни читали, тут же перестают шебутиться, закрывают рты, а по мере чтения, если интересно написано и хорошо читают, потихоньку раскрывают их – все во внимании!
Вдохновлённый тишиной и вниманием Семён начал тихо, вкрадчиво:
Был у майора Деева
Товарищ – майор Петров…

Краешком глаза Семён уловил, как дрогнул в руке у Женьки бумажный самолетик, стоило прозвучать его фамилии. Дрогнул потому, что не мог Женька без боли слышать её у других, он ведь давно потерял большую-большую семью Петровых.

Служили еще с гражданской,
Еще с двадцатых годов.

Семён и сам сильно волновался, читая. Еще когда учил эти стихи по программе, они ему понравились и запомнились. У Семёна даже слезы выступали на глазах, когда майор Деев решался на самое трудное дело – послать Лёньку корректировщиком стрельбы, как своего сына, а уж в том месте, где Лёнька вызывал огонь на себя, Семён еле выдавливал эти строчки из горла. И очень нравилось ему вот это:
Никто нас в жизни не может
Вышибить из седла! –
Такая уж поговорка
Теперь у Лёньки была.
Ребята, когда он закончил читать, неистово захлопали в ладоши, кто-то заорал «ура!», а кто-то выпалил:
– Во стихи! Сила!
Семён взглянул на Женьку. Тот явно делал вид, что жутко занят разглаживанием крылышков бумажного самолётика.
Санаторской ребятне ни в одной палате не надо было после какого-то серьёзного дела говорить «вольно!» Стоило остановиться с этим делом, как все чего-нибудь прогорланивали и тут же начинали заниматься каждый чем-то своим. Препирались, копались на тумбочках, а то и хлестались полотенцами. Развольничались и пятиклашки. Теперь можно было поговорить без посторонних ушей с Женькой.
– Ну как ты тут? - негромко спросил Семён.
– Чего ты крутишь, чего подъезжаешь? – сразу вспылил Женька. – Думаешь, не понял, что ты из-за меня прикатил?
– Да переживают же за тебя все наши. И Коля, и Борька.
– А катитесь вы все… со своими переживаниями!
– Дурак! Ты старыми-то друзьями не швыряйся! – набычился и Семён. Помолчал, унимая себя, и мягче спросил: – Опять что ли поспорил с кем?
– Да нет. Хватит…
– А чего ж какую-то голодовку придумал?
– Да ладно. Обойдёмся без любопытствующих и сочувствующих!
– Вот дурило. Не бойсь, не выдам.
– Не выдашь? Побожись!
– Придумал!
– А-а, я и забыл, что ты теперь вожак комсомольский! – Женька презрительно скривил губы. – Тоже воспитываешь? Хха! Вроде подпаска у воспитателей?
– Чего ты заедаешься? – сорвался Семён. – За подпаска я и в харю заехать могу! Знаешь ведь, руки длиннее твоих – дотянусь…
– Вот, Сёмка! Эт другое дело! По-нашему заговорил! А то идейный, прямо, как Исусик… Ладно уж! – и лицо Женьки как-то высветилось, будто закадычного друга увидел наконец. – Спор-то мой давнишний не забыл? Ну с нянечкой этой… из-за сотни рублей?
– Ну?
– Эта лахудра, что зажала мои девяносто рублей… объявилась наконец-то! У нас же на кухне работает… Верный парень сказал: видел ее там в белом-грязном халате. Ну я с одной няней передал, дескать, гони девяносто, не то вой подниму – опять с работы вытурят! Та переказывает мне, чтоб обождал чуток. Как будет, мол, зарплата… И в том же духе Ну я подождал-подождал, да и решил подторопить ее. Раз она там к нашей еде свои поганые руки прикладывает, не буду жрать, пока деньги не отдаст. Голодовка!
– Ну ты даёшь! То не буду срать, то не буду жрать! – выпалил Семён. – Опупел?
– Чего это - опупел? проспорила - пусть гонит деньгу! Мне вон через год-другой, может, выписываться. На какие шиши в Ленинград поеду… родичей искать? Я, как Копья, в инвалидный дом не хочу!
– Да не о том ты, не о том!
– Как это не о том? – опешил Женька.
– Тебе сколько лет было, когда ты за рублишки чуть на заворот кишок не напоролся?
– Ну тринадцать. Или меньше…
– А сейчас?
– Вроде шестнадцатый…Да это при чем тут?
– Так неужели не понимаешь, что ты бесстыжее дело затеял? Ты тогда бесстыже десятку зажилил, а теперь уж не просто бесстыже, а подло и преступно преследуешь человека.
– Завё-ё-л! Бесстыже, бесстыже… А она «стыже»?
Дипломат в Семёне явно шёл ко дну. Прокурор-горлопан какой-то попёр из него:
– Я вот не пойму, ты безграмотный дурак сейчас… или уже урка! – бил он Женьку словами, как кулаками. – Ты знаешь, как это называется у них, в судах там? Шантаж и вымогательство! А я скажу по-другому: сволочь ты и подлюка!
– Ты чо? Ты чо… меня сволочишь? – заорал Женька, привскочив на локтях так, что затрещал фиксатор.
– А то, что ты из-за своей жопы, что она потерпела несколько дней, не опрастывалась… человека за глотку схватил! – заорал и Семён, осатанев: – Гад ты вонючий!
Их крики перекрыли гвалт палаты. К ним уже бросились нянечки.
– Вон ты как, сука! – трясся Женька. – Дружком прикинулся! В душу лез! А ну катись отсюда на …!
Нянечки схватились за койку осрамившегося комсорга, а Женька орал, ничего не видя и швыряя всё, что попадалось под руку:
– Уберите эту курву отсюда! Всё разнесу-у!
…Семён только в своей палате начал соображать, что натворил. Комсорг, называется! Распоясался, как какой-нибудь горьковский босяк! И себя замарал… Да и Женьке только навредил. А Ашот Аршакович на него надеялся, и Антонина Яковлевна… что поможет он им вытащить несчастного Женьку из омута его дури. Злясь на себя, он хватался то за книгу, то за наждачку и фанерные детальки Р-5 – всё валилось из рук. А из горла готовы были выплеснуться рычания… В руке хрустнула долго и заботливо выпиливавшаяся нервюра!
– Эй, бригадир! – окликнул его Коля Мынбаев. – Мы так не договаривались! Все будут делать, а ты ломать? Угомонись-ка!
Семён кинул на тумбочку наждачку и обломки нервюры, уставился в потолок. Спасибо, есть спасительная привычка: смотреть в потолок, искать там узоры из трещинок, заставлять их жить. Трещинки бежали по потолку, вытягивались или укорачивались, сплетались, создавая узоры, фигуры… А то текли по потолку спокойненько и ровненько, как мелководная Бурла невдалеке от детдома, где Сёма пытался выудить серебряных чебаков самодельным крючком – изогнутой швейной иголкой… Нервы успокаивались, и приходило на ум что-нибудь хорошее, доброе. Вот и сейчас всплыл в памяти очередной сюрприз Ашота Аршаковича.
– Рисуем? Вышиваем? Читаем? – засыпал он палату Семёна, придя к ним вскоре после упомянутого «подробного» обхода не столько по их болячкам, сколько по интересам. В руках у него на этот раз была длинная картонная коробка. – Вот, пожалуйста, –авиация… – положил он её на грудь Семёну.
– Все удивлённо замолкли, а главный врач хитро продолжил:
– Если летать, так выше всех, быстрее всех и дальше всех! Помните этот наш всесоюзный лозунг?
– Помним! – в семь мальчишечьих голосов ответила палата, поскольку именно семь мальчишек перешло в седьмой класс.
– И вот вам, всё-успевающий-делать-Семён, «Набор деталей к фюзеляжной модели самолета Р-5 с бензиновым моторчиком»!
– Ух ты! - так и ахнули ребята.
– Не «ух, ты!», а скоростной боевой самолёт! Настоящая авиация! Набирай, друг-Семён, бригаду сборщиков и – за работу! Читать чертежи помогу. В свободное, конечно, от работы время…
Так и стал Семён ещё и бригадиром самолётостроителей. Вторую неделю вырезают из тонкой фанеры нервюры и шпангоуты, гнут над зажжённой спиртовкой бамбуковые реечки для закруглений, обрабатывают наждачкой рейки для фюзеляжа и крыльев и Коля Мынбаев, и Юрка Козленко, и Боря Абрамов. Каждый вечер в палату забегает «армянин», помогает советом и делом. Они прилепили эту кличку главному после того, как он на чей-то простецкий вопрос о его национальности, не отрываясь от работы с бамбуком над спиртовкой, пробормотал: «Ми есть самий настоящий армя-а-нин…».
И хоть абсолютно все его «позывные» – Ашот Аршакович Капустьян – были армянские, на армянина он как-то не походил ни светлым-светлым лицом, ни русыми волосами, ни повадками, все решили, пусть он и будет – Армянин!
…Жители палаты сразу усекли, что вернулся Семён из поездки к Женьке Петрову явно обескураженным, но не стали теребить его вопросами. Только пылкий казах не сдержался, когда в руках Семёна треснула усердно изготовленная нервюра. После недолгой паузы Коля спросил напрямик:
– Ты там наколбасил или… наломал? – и оскалился в улыбке.
– Не выгорело? - по-иному подошёл Миша Бедарев.
– Да не-ет, – ухмыльнулся въедливый Юрка, – зарвался наверняка наш лидер...
Семён, морщась от злости на себя, рассказал всё без утайки.
– Женька, выходит, что-то вроде выпускника школы Копелкина! – подвел итоги Мынбаев.
– Зря, конечно, ты сорвался, – сожалеюще произнес Миша.
– А чего мы все трясём Копью? – возмутился всегда тихий Боря. – Петров и сам тот еще гусь! Не то, что был когда-то Смирна… Петров, может быть, похуже даже Копелкина. Он же умнее, хитрее! А Копелкин что – трудится себе в инвалидном доме, ну и пусть трудится.
– Женьке туда же дорога корячится, – встрял Юрка. – О родителях не слыхать. А с повреждённым позвоночником куда он сунется?
– Ты что-то хочешь предложить? – насторожился Семён. Это стало постоянной его репликой на болтовню Юрки, вечные его лозунги: «Сделаться человеком!», «Добиться изменений!» – он многозначительно выкрикивал эти фразы по всякому поводу, а доходило до дела, всегда находил приёмчик отвертеться от него. С моделью самолёта произошло так же: сначала Юрка воспылал, требовал себе «самую ответственную, творческую работу», а как натёр наждачкой несколько мозолей, сразу скис. И теперь в моменты очередных его словесных заходов палата дружно переглядывалась и прыскала: сгорел у парня весь запас пороха! А Семён нашёл противоядие Юркиной болтовне – неизменно задавал один и тот же вопрос, словно гвоздь вколачивал:
– Ты что-то предлагаешь?
Юрка криво усмехнулся:
– Что мне предлагать? Я не комсорг…
– И уж точно не будешь им! – врезал сходу Мынбаев.
В тот день они ничего не придумали. А наутро Коля вдруг спросил Семёна:
– Комсорг, а не съездить ли тебе к Женьке ещё раз?
– Ты что, Критик, сон мой перехватил?
– А почему бы и нет, если ты всю ночь вздыхал и нежно так шептал красивое имя, кажется, девичье – Же-е-е-ня?
Пацаны грохнули смехом. Они сразу усекли смысл в вопросе Мынбаева. Тем более, что он невозмутимо продолжал размышлять:
– Расскажешь ему о боевом самолёте Р-5… Ты же сам говорил, что он всё время самолётики из бумаги вырезает. Вот и покажешь ему наши нервюры, шпангоуты…
Когда койку Семёна опять покатили в пятый класс, Юрка вдогонку съехидничал:
– Удачного визита, «дипломат»! Не окажись опять персоной нон-грата!
– А ты плюнь на него, Сёма, – мирно посоветовал Коля, – вернёшься, мы вместе этого Козла в штопор бросим, – он ткнул пальцем в сторону Юрки. – Уверен, что он, приземляясь, изрядного «козла» заделает…
Семён рассмеялся:
– Прямо Уточкины! Шпарят по-авиаторски и не моргают от усилий.   

Глава третья

ПРО ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
И ДРУГИЕ НЕОЖИДАННОСТИ

– Ну как? Как? – засыпала Семёна вопросами-восклицаниями палата.
– Давайте завтра поговорим, а? – устало попросил он. – Умотали меня пятиклашки с этим Женькой! По пути в процедурке укол успели воткнуть. Какой-то не такой… – он закрыл глаза и вскоре забылся.
– Что с тобой, Лубин? – перепугалась сестра, увидев вечером конец ртутного столбика возле цифры тридцать девять.
А наутро всполошились ребята в палате: Семён не просыпался. Даже к завтраку не открыл глаза. Грудь его, стянутая фиксатором, вздымалась часто, с натугой. Сквозь приоткрытые губы толчками вырывалось дыхание, похожее, скорее, на стон. Ребята с тревогой слушали это дыхание, разговаривали шёпотом и зашикали на няню, которая ворвалась с подносом и на весь свет возгласила:
– Завтракать, ребятки, завтракать!
– Тише, няня! Врача скорей!
 Семён слышал и не слышал всё это. Он изо всех сил боролся с каким-то ужасным чудовищем, которое облапило всё его тело липкими жгучими щупальцами и тащило его, тащило в огнедышащую печь. А оттуда рвались к нему два языка пламени, и уже трещала от огня его кожа, уже пылала голова…
Ребята тихо ели свой завтрак, не глядя в тарелки, наугад ширкая ложками, и тут в палату вбежала Антонина Яковлевна. В распахе халата мелькнуло ее цветастое платьице, облегающее почти юную миниатюрную фигурку. «Ну девочка и девочка, наш доктор!» – подумалось им и вспомнилось, как кто-то сказал, что они любят свою докторшу за то, что она хорошая, а особенно за то, что маленькая, – и все согласились с этим. Халат Антонина Яковлевна не застегнула, кажется, впервые. Наверное, за ней сбегали домой, и она полетела сюда не раздумывая.
Антонина Яковлевна склонилась над Семёном, своими тоненькими лёгкими пальчиками приподняла его веки, вгляделась в глаза, и лицо её облегчённо прояснилось. Она положила ладошку на его лоб, негромко спросила сестру, прибежавшую вслед за ней:
– Температуру ночью мерили?
– Каждые три часа. И всё прибавлялась… по три-четыре десятых. А сейчас вот … почти сорок один!
– Два кубика пенициллина! – резко сказала Антонина Яковлевна.
– Но ведь…
– Немедленно! Найдите! – Антонина Яковлевна так глянула на бедную Наталью, что ту как ветром сдуло, а ребята, и так лежавшие тихо, вовсе затаили дыхание. Строгая докторша вынула из карманчика халата вышитый платочек и принялась вытирать им лоб Семёна. До сих пор она, кажется, не замечала никого в палате, теперь, почувствовав неестественную тишину, глянула на ребят:
– Чего притихли? Перепугались?
– А что с ним, Антонина Яковлевна? – спросил Боря.
– Неожиданная реакция организма… Вы же знаете, что мы решили его поднимать. А свищ не закрывается. Решили применить новое лекарство – и вот… Что-то надо снова… искать.
Быстро вошла со шприцем сестра.
– От дозы Юркина взяла… – сказала она смущённо.
– Ничего, ему еще докупят. Наш первый секретарь райкома, узнав, что его сын невольно помог товарищу, думаю, одобрит… этот поступок.
Антонина Яковлевна откинула с Семёна одеяло, и Наталья Васильевна ввела лекарство в мякоть выше колена.
– Вытирайте ему почаще лицо. И губы смачивайте осторожно, – Антонина Яковлевна говорила быстро, строго, как приказывала. А сестра отвечала поспешно, словно виноватая:
– Понятно. Понятно…
Доктор встала и пошла было к двери, но, увидев в руках у Юрки Козленко книгу, подошла к нему, взяла её:
– «Повесть о настоящем человеке»? Хорошая книга… настоящая повесть о человеке. А вы читайте вслух, не бойтесь. Негромко… – она кивнула на Семёна. – Это ему даже поможет.
 Врач и сестра ушли. Юрка продолжил, как говорили тогда, громкую читку. Сегодня он не вредничал, читал вполголоса. Про то, как лётчику Алексею Мересьеву отрезали ноги, и как он чуть не пал духом.
В санатории было так заведено. Если в какой-то палате узнавали про хорошую книжку в библиотеке, выпрашивали у воспитательницы принести ее и читали вслух. Там, где лежал Семён, читать вслух чаще всего доставалось ему – и голос у него чуть не левитановский, и запинается он меньше других – наловчился ораторствовать. А сейчас ребята велели читать Юрке, потому что надо было спешить: книжка одна, а в санатории школьников больше сотни, все хотят узнать про безногого летчика. А Семён, когда оклемается, догонит.
Няня и сестра то и дело подходили к Семёну, мокрым бинтом смачивали губы, и он в это время что-то чувствовал, губы вздрагивали, шевелились. Дважды Семёну перевязывали бедро, и, наверное, было больно, потому что он постанывал, хотя и не открывал глаза.
По палатам, наверное, разнеслась весть о непонятной его болезни, потому что на тумбочке Семёна забелели несколько записок.
– Это что, знаки преклонения? – ехидно спросил Юрка сестричку, когда она положила на тумбочку ещё один клочок бумаги.
– Постыдился бы подкусывать, Козленко! – укоризненно сказала Наталья Васильевна. – Дружками, кажется, считались…
– Ты читай, Козёл! – рассердился Миша. – И поменьше завидуй!
– Подумаешь, сколько защитников, – огрызнулся Юрка, но, покраснев, взялся опять за книгу.
 Семён очнулся только ночью, когда палата тихо посапывала, и лишь иногда кто-нибудь вскидывался, невнятно выкрикивал два-три слова.
 «Мамочка, где ты?..» – услышал Семён сонный всхлип Бориса и открыл глаза. Он с трудом повернул голову набок, почувствовал, что и шея, и спина, и всё, что прикасалось к постели, мокрое, липкое, и сама постель мокрая. От этой противной липкости и слабости Семёну захотелось закричать, пальцы судорожно сжались, чтоб рвануть душитель-фиксатор, и обмякли, почувствовав тонкую материю распашонки. «Где фиксатор? Почему сняли?» – смятенно подумал он. В палату ворвался сноп света, это тихо раскрылась дверь, и в просвете мелькнули две фигуры.
– Не надо включать свет, – попросил Семен жалобно.
– Ожил, сынок? – радостно зашептала няня Шура над ним.
– А можно мне… в коридор? – с трудом проговорил он.
– Можно, можно, Сёмочка. Только вот градусничек подержи, – сестра сунула ему холоднющий градусник. – Давай, Шура, выкатим его.
– Надо бы перестелить постель, – сказала няня в коридоре. – Я сбегаю за бельём и каталкой.
– Давай, только живенько, – сестра принялась промакивать лицо Семёна полотенцем, но пота уже почти не было.
– А где мой фиксатор? – шёпотом спросил Семен.
– Сняли мы его… чтоб легче тебе дышалось. Ты разве забыл, что Антонина Яковлевна говорила? Поднимать тебя скоро будем! На ноги ставить, понимаешь!
В коридоре было прохладней, чем в палате. Лампочки на длинном узком потолке располагались не часто, глаза светом не резало, и Семёну вздохнулось полегче.
Но от слов сестрички снова прихлынул жар. Его будут поднимать! Его! И как он про это забыл? Ведь и это беспомощное состояние связано с тем, что его будут поднимать! Сестра увидела, как он просветлел, без полотенца провела рукой по его щеке, а он схватил её руку, прижался к ней щекой и замер. Сестра, не отнимая руки, присела на край койки.
А Семёну вспомнились те минуты, когда Антонина Яковлевна сказала ему про э т о.
Обход она почему-то начала не от двери, как обычно, где ближе всех стояла койка Миши Бедарева, а от окна, где досталось место везучему, как говорили ребята, Семёну. Подсев к нему, Антонина Яковлевна не спешила доставать свои инструменты – фонендоскоп и угломер, а с улыбкой рассматривала Семёна.
Он вообще-то с детства мог выдержать любой взгляд, отводил свои глаза только от тех глаз, которые ему сильно нравились. Глаза Антонины Яковлевны понравились ему еще с той встречи, когда она пять лет назад, в изоляторе, первый раз обстукивала его и спрашивала:
– Тут больно? А тут?
Тогда он, помнится, глупо улыбался от щекотки и не мог смотреть в лицо докторши, а сейчас почувствовал что-то необычное в поведении Антонины Яковлевны, какой-то призыв или предупреждение, и весь напрягся, встретил её взгляд прямым своим.
А она произнесла то, чего он и не ожидал, вернее, даже не верил, что такие слова могут быть сказаны именно ему:
– Пора тебе Семён, вставать на ножки. На свои, понимаешь?
– Я и так стараюсь, – улыбнулся он, ещё н и ч е г о не поняв. – В седьмой класс вон перешёл. Еще полгодика – и буду почти самостоятельный! Паспорт дадут.
– Я про эти ноги говорю, – Антонина Яковлевна похлопала его по коленям. – Вот про эти!
Она прослушала его сердце, подвигала туда-сюда ногу и удовлетворённая вознамерилась отойти к следующей койке.
Семён читал, бывало, про то, как у человека обрывается сердце, а теперь почувствовал, как остановилось, будто оборвалось, его собственное. Может, и не остановилось, но стуки его затихли, в теле всё обмерло, только звон пошёл от головы до самых пяток. Ноги, про которые он, считай, забыл, вдруг напряглись, словно мозг уже приказал им двигаться и двигать вперёд тело...
Сейчас, в коридоре, Семён ощутил на лице ту свою улыбку, которая растянула его губы тогда, и свой голос, глупый и умоляющий, которым он сказал:
– Доктор, миленькая, дайте, я вам что-то скажу на ушко!
Она, удивлённая его улыбкой и шёпотом, потянулась к нему ухом, а он вдроуг обхватил её голову своими лапищами, притянул к себе и, вытягивая, изо всех сил шею, впился губами в губы Антонины Яковлевны.

Глава четвёртая

И ЕЩЁ ПРО ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
И ДРУГИЕ НЕОЖИДАННОСТИ

«Боже, как подросли мои мальчики! – думала ошеломлённая Антонина Яковлевна, осматривая Борю. – Совсем недавно я своими ручонками могла любого, как пёрышко, перевернуть со спины на живот, а теперь он… целуется, как взрослый! Понятно, что обрадовался, что порыв благодарности… Но… даже губы больно!». Она тихо, про себя, рассмеялась.
«Что я, идиот, натворил опять? – терзался в эти секунды Семён, не зная, куда девать глаза от ребят и от доктора. – Облапил, впился… Кто так радуется? Ой, да какого чёрта я расслюнявился? Ведь поднимать будут!..». И он захохотал на весь корпус. Именно на весь корпус, а не на палату – так громогласен был его радостный хохот.
– Ну теперь и мне ясно, что надо делать, если возвращаешься с того света! – прокомментировал в своем обычном стиле Юрка Козленко.
А Семён не ощущал себя сейчас в палате. Он видел и не видел, как Антонина Яковлевна осматривала Бориса, слышал и не слышал, что говорила она Николаю. Только необычное сверканье раскосых глаз товарища вернули Семёна к реальности.
– Слушай, а не будет опять, как в прошлом году? А? – спрашивал он непонятно кого. – Антонина Яковлевна, а? Как в прошлом году не выйдет?
– Нет, Мынбаев, – тихо и твёрдо сказала маленькая докторша, – как в прошлом не выйдет. Теперь будет всё в порядке, и ты поедешь в свой Павлодар.
– Скоро, а? – чуть ли не простонал парень.
– Скоро, скоро! – и она перешла к Мишиной койке.
– Нет, ты слыхал, Семён? – не унимался радостный казах. – Я тоже скоро – домой!
– Мынбаев, ты забыл, что идет обход! – прикрикнула врач. – Что вы у меня такие… несдержанные, право? – она сверкнула своими чёрненькими глазками в сторону Семёна, и тот порозовел от смущения.
Санаторские ребята сами себя разделили на категории по состоянию здоровья. Были простые категории – ходячие, сидячие и лежачие. А были с подтекстом: «счастливчики» – это те, у кого болит всего лишь стопа или колено, и им разрешается не только сидеть, но и ходить с «костяной ногой», то есть с гипсом; а ещё были «почти счастливчики» – это у кого болело только бедро, зато совершенно здорова спина. Им под головы разрешались подушки! Те, кого привезли с изъеденным палочкой Коха позвоночником, годами не знали, что такое подушка, их притягивали к койке грудными фиксаторами или одевали в гипсовый «скафандр». Находчивая братва именовала их «дохляками», «христосиками», «распятыми». Но зато у них была «привилегия»: если счастливчики и «почти счастливчики» чаи и какао, а то и компоты пили совершенно прозаически, то есть сами отхлёбывали из кружек или стаканов, то поение «дохляков-христосиков» было оформлено почти художественно! Он широко раскрывал рот, как тот скворчонок при виде червячка, а она, чаще всего няня, лила ему питие струйкой из чайника. Высший шик этой процедуры состоял в том, чтобы достичь полного контакта: она останавливает струйку за долю секунды до его глотательного движения! Иначе: или морда в компоте, или постель мокрая, или пьющий захлебнётся.
Конечно, «водопой» некоторые желающие превращали в арену показа своего искусства. Один глотнёт и успеет до следующей порции жидкости… свистнуть; другой любил уловить живительную струю с такой высоты, на которую только могла задрать руку с чайником няня… А третий умудрялся заглотать две-три порции сладкой влаги, ни разу не сомкнувши губы для глотков. Первым это искусство, между прочим, показал Женька Петров, ещё когда они учились в третьем классе. Всем так понравился тогда его показ, и все так увлеклись зрелищем Женькиного глотания вовсе не закрывающимся ртом, что и не заметили, как «виртуоз» осушил весь двухлитровый чайник, и палате пришлось ждать, когда для остальных вскипятят другой. И пили потом полусладкий чай, потому что калькуляция-то не резиновая, а положенные порции сахара сейчас обживались в Женькином желудке!
Этот случай Семёну припомнился потому, что он так и не успел рассказать ребятам об итогах своей поездки к Женьке и пятиклашкам. А там случилось то, на что они и рассчитывали с Колей. Стоило Семёну развернуть чертеж Р-5, достать уже сделанные нервюры, шпангоуты, рейки для фюзеляжа и крыльев, как Женька, весь напрягшись и сверкая глазами, умоляюще зашептал:
–Дай, а! Дай погляде-еть! – и бережно взял из руки Семёна то, что тот привёз показать. Вчерашняя ссора и не вспомнилось.
Весь пятый класс, и мальчишки, и девчонки, замерли в восторге. Они буквально поедали глазами священнодейство Женьки, который жадно разглядывал каждую детальку, потом бережно клал её возле своего распростёртого по койке тела, чтобы взять или чертёж или новую детальку. Семён понял, что визит его надолго не затянется, надо только оставить всё э т о Женьке, а потом договориться с Армянином, что дело передаётся… новой бригаде самолётостроителей! И бригадир там нашелся что надо, – Евгений Петров!
В палате между тем события следовали одно за другим. Семён прислушался к разговору Антониной Яковлевной с Мишей Бедаревым.
– У вас сегодня щедрая рука, доктор? – спросил с надеждой Миша.
– Это вы все сегодня больно щедрые, – улыбнулась она.
– На Семёна намекаете, Антонина Яковлевна? – ляпнул Юрка.
– Ехидство не лучшее из твоих качеств, Козленко! – отмахнулась она. – Я в том смысле сказала «вы щедрые», что не каждый месяц нам удаётся поднять на ноги и выписать сразу троих… да ещё в одной палате, – она отвернулась от Юрки и прощупывала Мишины ноги. – Да, да, – сказала уже Мише, – я и вас, Миша, имела в виду.
Семён в секунду забыл и о своей радости, и о Колиной, услышав, что сказала милая докторша Бедареву. Радость за него стоила радости за двоих – и больше! С ним ведь вышла целая история! Миша поступил в санаторий два года назад, еле живой – двадцать два свища покрывали его ноги, спину. Он готовился к службе в армии, проходил зимой всевобуч, но перемёрз в снегу на тренировках, болел сначала пневмонией, а потом его прихватил и костный туберкулёз. Ходили-ходили его родители, просили еще Германа Павловича взять Мишу в санаторий, но ответ был один:
– Санаторий детский, а ваш сын – взрослый. Не имеем права! Обращайтесь в районную больницу.
А больница взяла парня, подержала-подержала, да и отправила домой, чтобы не показывать свое полное бессилие. Кто-то посоветовал родителям написать в Москву. И помогло! Пришло распоряжение за подписью самого Шверника, Председателя Президиума Верховного Совета: «В порядке исключения принять на лечение в детский санаторий больного допризывника». И вот Миша, добрый, тихий умелец, два года живёт с подростками, удивляет их тихим характером, умелыми руками… Последние месяцы он всё с большей надеждой заглядывал в глаза Антонине Яковлевне…
– Да, да! – повторила она. – Сделаем снова анализы, и встанете, Миша!
Она улыбнулась и ушла, оставив палату оглушённой новостями.
А они потом, перебивая друг друга, делились планами на будущую жизнь. И только потом принялись за Семёна – спрашивали-переспрашивали о результатах его миссии к Женьке.
– Вот и хорошо, что наша самолётная бригада передала дело в его руки, – сказал Коля. – Он же парень с огнём!
– И с дурью! – вставил Юрка.
– Он увлечённый и упрямый, – тихо, раздумчиво произнёс Боря. – Мне нравятся такие люди. Они добиться чего-то могут…
…Спустя пяток лет Семён вспомнит этот разговор в палате. В краевой газете на четвёртой странице, странице развлечений и увлечений, он случайно увидит фотографию с Женькой! Красивое, одухотворённое лицо. Глаза, устремлённые в облака. На вытянутой руке – элегантная модель самолёта. И подпись: «На краевых соревнованиях авиамоделистов первое место занял Евгений Петров»…
А в день, когда Семёна осчастливила новостью маленькая докторша, мысли его всполошились, сердце билось учащенно, никак не могло успокоиться. Такое было состояние во всём теле, что после отбоя, как ни заставлял он себя переключиться на сон, веки не смыкались, и мысли сменяли друг друга, как струи мчащейся горной реки. Вдруг тихонько приоткрылась дверь палаты, и добрая няня Шура, тише мыши, стала подбираться к нему. Она, наверное, хотела постоять да посмотреть на него, как он сейчас-то себя чувствует, но вдруг увидела широко раскрытые глаза.
– Ой, Сёмочка, – тихо воскликнула няня и прикрыла рот ладошкой. – Ты чего не спишь? Болит чего-нибудь?
– Нет, – прошептал он, – не спится никак. Антонина Яковлевна разволновала меня всего…
– Я знаю, знаю, – радостно шепнула она и присела на край койки. – Я, Сёмочка, извелась совсем, пока ты безжизненный лежал. Не дай Бог, думала, умрёшь… – в голосе няни зазвучали слезы.
– Да что вы, нянечка, не плачьте. Прошло уже.
– Прошло-то, прошло… А было как?! Температура – 41! Виданое ли дело? Я, как узнала, сердцем зашлась. Прибежала, давай уговаривать нянь, чтоб подмениться и близь тебя быть… Так и просидела сутки рядком, как птица-мать над гнездом…
– Спасибо, нянечка, – он погладил её по руке.
– Сёмочка, а может… ты бы мамочкой меня называл, а? Не жить мне без тебя, пойми ты… поросёночек.
Сердце его застучало чаще, чем днём при разговоре с доктором. Он ласково гладил шершавые руки няни Шуры.
– Нянечка, миленькая… – он боялся, что опять скажет ей те же слова, что были уже сказаны в первый раз, когда она, волнуясь и еле сдерживая рыдания, ждала его согласия стать её приёмным сыном. – Вы же всем нам родная, – зашептал он, – самая родная… А я послал письма… на розыск моей мамы. Ведь никто не видел её мертвой, и документов никаких нет… Говорили в деревне, будто ноги у неё отнялись в тюрьме, когда узнала о смерти бабушки, и её будто бы унесли. А потом её уже никто не видел. Вот я и написал… Может же случиться, что она живая? И помощи моей ждёт…
Семён больше не мог говорить, а няня склонилась головой к его плечу и затряслась в беззвучном плаче. Он неумело гладил её по волосам свободной рукой, и она, наконец, затихла, выпрямилась и, поправляя белую косынку, со всхлипом сказала:
– Дай Бог, Сёмочка, чтоб она живая была.
– Только вы, нянечка миленькая, ребятам не говорите про письма. Я же столько лет отказывался от неё…
– А чего ж с тобой, сынок, приключилось, что прозрел так?
– Да я… Только вы, ради Бога, не говорите об этом никому! Это же я написал в Москву, на всесоюзное радио и в газету комсомольскую, её же вся страна читает... что у нас в санатории много ребят лежит, что потеряли родителей… И вот пришли несколько писем. Помните, Юру Воронцова нашли, Олега Уланова, помните? Может, это я помог… Тогда я и подумал, может, и моя мама найдётся… хоть и виноватая, но пусть найдётся!
– Спасибо тебе, сынок, за это. За всё… – она тихо поднялась и хотела было идти.
Семёна что-то словно толкнуло, у него не с губ – из самого сердца вырвалось:
– Нянечка, а можно я… просто мамой Шурой вас буду звать? – она, вздрогнув, обернулась. – Хоть иногда?.. Ведь это ваше сердце вызвало меня из беспамятства! Мне всё казалось, что слышу зов: «Сынок! Сынок!»
  - То ж и был мой голос, -  зашептала няня, - склонившись над ним. - Мой голос, сыночек.  Мой!
  Она прижалась к его лицу своим мокрым от слёз лицом, а потом горячо поцеловала его. И опять это был первый поцелуй для Семёна. Первый за десяток лет поцелуй материнской любви.

Глава пятая

ПРО ТО, КАК УЧАТСЯ ХОДИТЬ
И ПРО ПИСЬМА-ВЕСТОЧКИ…

1

В палате семиклассников наконец-то возник «костыль-трест»! Счастливая троица – Миша, Коля и Семён – как ни ждали, а все-таки были врасплох застигнуты, когда день за днем к ним являлась живописная троица женщин: дежурная сестричка с улыбкой на лице, нянечка с двумя деревянными костылями в руках и санаторская кастелянша с узлом одежды. Сначала – к Мише, потом – к Коле, потом – …  Нет, с Семёном мы немного погодим, потому что и на этот раз атмосфера вокруг него оказалась иной, чем вокруг его товарищей. И это была не радость, а мучение, потому что, как только «подъёмная бригада» появилась в дверях палаты впервые, сердце ёкнуло и забилось, как лист на ветру, у всех троих, а перешло на радостный перестук только у Миши, ибо ему первому сестричка сказала:
– Вот тебе, Мишенька, одежда! Надевай, не спеша…
Мудрый тихоня Борис поправил её: 
– Надежда, сестричка! Это вы нашему другу н а д е ж д у принесли. А когда мне-то? – и в Борином вопросе защемила мольба.
Люди, не лежавшие навзничь многими годами, вряд ли могут себе так вот сразу представить, ч т о из себя являет парень или девушка, которые впервые встают на собственные ноги после того, как с них решительно сбрасывают гипсы, фиксаторы, вытяжения и прочие путы! «Ребёнков» своих люди долго-долго водят под ручки, притуляют к разным там оградкам… А потом еще доолго под радостные всклики «Глядите, пошёл, пошёл!» дитяти будет шлёпаться то на попу, то на грудь, то на живот. То ли дело жеребята да телята! Два-три раза раскорячится на все четыре, столько же раз брякнется, а там, глядишь, уже и стоит на всех копытцах. Дрожат ножонки, вот-вот расползутся или подломятся, но он стоит! А вот уже и пошагал, а вот и потрусил… Совсем иное дело ...надцати-летний верзила, давивший постель своей спиной лет пять-шесть, а то и больше!
Вот две крепких женщины помогли ему напялить какие-то легонькие штанцы, помогли встать с койки. Вот третья, волнуясь и сбиваясь с движений, просунула ему под мышки костыли… Но упаси Бог оторвать в этот миг руки от его нелегкого, но абсолютно беспомощного тела! Грохнется наподобие связки брёвен – и непременно навзничь, на только что излеченную спину, и непременно – костыли отлетят чёрт-те куда. Обязательно грохнется, потому что он, бывает, весит под полцентнера, а бедные помощницы боятся всеми силами вцепиться в него, чтобы, не дай Бог, опять чего-нибудь там ему не порушить. Бывали такие случаи, и бывало, что леченый годами за миг потери равновесия опять расплачивался месяцами нового лечения… А потому в самое первое поднимание «костникам» (публике туберкулёзные больные больше известны как «лёгочники») двигаться с места не позволяют. Встань на пятки, обопрись плечами на костыли, уцепись руками за спинку койки или плечи сестры-няни и постой, Христа ради, одну-две минуты – вот и вся твоя работа на сегодня, на завтра, а то и на целую пятидневку. Потом начнутся следующие этапы «испытательных полётов»: стояние на месте без поддержки, первые пять-шесть шагов с поддержкой, те же пять-шесть шагов самостоятельно… А после – ходьба! Но не враз, а три дня – по три минуты, потом столько же – по пять минут. И только через месяц дадут бедолаге право ходить  ц е л ы х десять минут в день! Да и то, если не появится где-нибудь какая-нибудь боль, не подскочит температурка. Поневоле человек позавидует судьбе жеребёнка иль телёнка…
Всё это наблюдал Семён сначала в исполнении Миши Бедарева, потом с интервалом в несколько дней – Коли Мынбаева. А с ним самим неутомимая Антонина Яковлевна продолжала экспериментировать. Поскольку на бедре никак не затягивался проклятый свищ, доктор применяла то введение в него смесей лекарств, одна из которых и бросила его в беспамятство на целую неделю, то назначала курс инъекций пенициллина (его втыкали десять дней подряд через каждые три часа, так что у Семёна на руках выше локтя и на ногах выше колена живого места не осталось!)
И вот друзья его делали «пробные полёты», начали и в палату к девчонкам наведываться, и на улицу по разочку выбрались, а он всё лежал в ожидании, и с каждым днём состояние его приближалось к точке кипения…

2

  Взрыв его «душевного котла» случился в середине лета, когда Миша и Коля ходили уже по десять минут в день. Семён так мрачно поглядывал из-под своих кустистых бровей, когда им в очередной раз приносили костыли и одежду, что ребята уже и радоваться своему выздоровлению в открытую не могли. Прятали глаза, когда одевались, поменьше рассказывали о своих походах по санаторию и его двору. Жалко им было товарища.
И тут – на тебе! Принесла ему дежурная сестричка, а это была всеми малолюбимая Зин-Филипповна, письмо. Семён даже вздрогнул от рванувшей из души радости, ведь уж года три, как перестали ему писать детдомовские, кто же тогда это пишет. Может, это о маме его весточка? Он схватил конверт, даже не обратив внимания на то, что он вскрыт, в недоумении прочитал какой-то сельский адрес.
«Здравствуй, Сёма! – читал он вовсе не взрослый почерк. – Ты, наверное, уже и забыл меня. Эх, ты! А еще стихи мне писал… Ну, вспомнил? Да, это я – Валя Федорова, твоя командирша! Сейчас лето, каникулы, я у мамы с папой в деревне. – До занятий в медучилище, куда я поступила в прошлом году, еще далеко, времени свободного много. Вот и вспомнила о тебе, милок!..»
Семёна бросило в жар. Обида за тот пионерский сбор не прошла… И вот уже два года разлуки… А в сердце его занозой сидит эта девочка-«не как все», и он, бывает, то во сне видит её, то мысленно говорит с нею. Когда уезжала домой, вылечившись, нашла его в пустой палате, куда он упросил нянечек выкатить его, чтобы ребята не видели, что творится у него в душе и на физиономии… нашла его там, сначала нерешительно постояла, опираясь о косяк двери и пристально, с болью смотря на него, потом вдруг стремительно подошла, подсунула руку под его шею и потянулась губами к лицу. Как и сегодня, бросило его тогда  в жар, он крутанул головой, уходя от её губ, и когда она изумлённо отстранилась, закрыл лицо обеими руками, отвернулся.
– Ты что? – воскликнула она. – Не хочешь попрощаться?
И не получив ответа, попыталась оторвать его руки от лица, но он не дался.
– Дурачок… – сказала, засмеявшись, и пошла к двери. – Ладно, может, еще встретимся… Или… я напишу тебе…
Два года от нее не было вестей, хотя он многие месяцы ждал, а теперь вот: «вспомнила о тебе»! И еще такое неожиданное, заставившее его вздрогнуть: «милок»! Семён зыркнул глазами по сторонам, не видят ли ребята его смятения… Боря Абрамов усердно сопел над пяльцами, вышивая чей-то портрет, Юрка Козленко, ехидно улыбнувшись, упёр глаза в потолок.

3

Семён, как только выпадала минутка, когда никто не обращал на него внимания, читал и перечитывал Валино письмо. Да, собственно, уже после второго прочтения он его знал слово в слово наизусть, можно было и не брать конверт в руки, но тянуло смотреть на её ровные строчки, разглядывать каждую букву. Злило его только, что подали ему письмо распечатанным. Мысленно повторяя её фразы и тут же отвечая на них, он невольно вскидывался:
– Нет, а какого чёрта они распечатали письмо? Кто дал право? – бушевал он в душе. И как только дежурной сестрой опять оказалась Зинаида Филипповна, он сердито кинул ей вопрос:
– Кто распечатал письмо, что вы принесли мне позавчера?
– Я, – невозмутимо отвечала сестра.
– А кто вам… – он чуть не захлебнулся от возмущения, – кто дал право?
– По приказу главврача мы обязаны прочитывать все поступающие больным письма, – и она, встряхнув его градусник, пошла было из палаты.
– Подождите! – воскликнул Семён. – Зачем это нужно?
– Чтобы каким-нибудь печальным сообщением родные не нанесли больному душевной травмы… Так что… это ради тебя я вскрыла письмо.
– Чушь-то какая! – вскрикнул Семён и бросил взгляд на товарищей по палате: отдав сестре градусники, они опять зарылись в пододеяльники, еще было время покемарить до прихода нянечки с чайником и тазиком для умывания.
– Вечно ты, Лубин, всё диктуешь, – буркнула сестра.
– Конечно, чушь! – зашипел он. – А то вы не знаете, что у меня никаких родных нету! И вы прекрасно видели, от кого это письмо. Просто совести у вас…
– Я сообщу о твоей грубости врачу! – и Зинаида Филипповна выскочила из палаты.
– Идиотище! – обругал себя Семён, – опять наворочал…
Наконец, мама Шура, сестричка Наталья Васильевна и кастелянша пришли с одеждой и костылями к нему. Сияющая во всю физиономию мама Шура, пока сестра проверяла, полностью ли высох наложенный вчера гипс, шепнула Семёну:
– Ой, как я рада за тебя, сыночек! Прямо щаслива!
Оплошала кастелянша: забыв, что на загипсованных от груди до ног ребят не надевают «фиговых листков» в виде импровизированных плавок, она рванула с него одеяла и оголила его мужающее хозяйство.
– Какого чёрта! – взорвался Семён. Сестричка вспыхнула, а мама Шура быстренько запахнула одеяло и выхватила из рук кастелянши приготовленные для него штаны:
– Дай, я сама!
Взмокревший от стыда и возмущения Семён готов был кинуться на кастеляншу с кулаками, но тут же угомонил себя.
Мама Шура, ловко орудуя под одеялом, надела на него тряпицу со шнурками, именуемую плавками, и лишь потом убрала с парня одеяло. Глянул бы кто-нибудь нормальный, не больной и не из обслуживающего персонала, на этого верзилу, запомнил бы натуру на всю жизнь! Крупная остриженная голова с кустистыми бровями, мощным носом и глубокими пронзительными глазами, а дальше – прямо манекен: плечи и живот прикрывает белая сатиновая распашонка, а из-под неё выходит (на одной ноге – до колена, на другой – до пальцев) белоснежный гипсовый скафандр, украшенный синим треугольником плавок, стянутых вокруг тела шнурочками. Сестричка, кивнув нянечке и кастелянше, собралась была поставить эту фигуру на ноги в том виде, как она раскрылась взорам присутствующих, но Семён дернулся:
– Штаны натяните!
– Сёма, стоять же сегодня всего минуточку, ну полторы… А со штанами провозёхаемся, – сестричка была сама мягкость.
– Штаны, говорю, натяните… – Семёна почему-то начало познабливать. Мама Шура и кастелянша принялись натягивать штанины на загипсованную ногу, и, благо они принесли что-то вроде шароваров, натянули кое-как. Со здоровой ногой трудов не было, и Семёна, как того манекена, развернули на койке и опустили на пол ступнями. Мама Шура быстренько заправила ему распашонку под резинку шаровар, а сестричка подсунула костыли под руки.
– Ну, Сёмочка, с Богом! - обняла за пояс мама Шура и оттянула его от койки. Несмотря на её поддержку его резко повело вперёд, и он чуть не рухнул на соседнюю, Мишину койку. Женщины, все трое, вцепились в эту не поддающуюся центровке фигуру, выровняли её и вдруг вместе с нею опрокинулись на койку Семёна. Боря и Юрка сначала было охнули, а потом грохнули смехом:
– Сёмка, ты сдурел! Нельзя сразу трех женщин опрокидывать на постель!
– Ладно вам, – прикрикнула на ребят мама Шура. – Ну давайте, девоньки, ещё раз, потихонечку…
Они, наконец, поставили его ровно, какой там ровно – вроде развёрнутой боком буквы А, только без перекладинки…
Семён, усталый от возни, во всю рожу улыбался и сверкал глазами, ну точь-в-точь как тот безногий лётчик, что вновь оказался в воздухе! Он уже мысленно начал вести счёт, чтоб убедиться в своей крепости, но сестричка неумолимо обрубила:
–Всё! На сегодня больше чем достаточно!
– Ну, сестричка! –взмолился Семён. – Еще хоть минуточку! Я е устал, могу еще!
– Нет, нет! –  а дальше ей и говорить ничего не пришлось: громоздкое сооружение из костылей, загипсованной от плеч до ступней фигуры, стоило только женщинам отнять от неё руки, повалилось навзничь. Вовремя подставленные для опоры руки – и Семён оказался на том ложе, которое давил своим весом почти шесть лет…
Не успел он завалиться на койку, стремительно вошла в палату Антонина Яковлевна. Мимолётная улыбка скользнула по её лицу, она присела на край койки Семёна, вяла его руку, пощупала пульс, усмехнулась:
– Так ты стоял… или по этажам бегал? – провела рукой по его горящему, вспотевшему лбу. – Ничего, постепенно успокоимся и… пойдём. Только знай: всё зависит от поведения твоего бедра и этого привередливого свища. Недельку постоишь-походишь, потом снимем гипс и посмотрим, что там творится.
Этой ночью Семён долго не мог уснуть. Наконец-то, ноги его держат. Наконец, закончилась шестилетняя неопределённость. И теперь надо жить завтрашним днём. Ему семнадцатый год, нынешним учебным годом он закончит семилетку. Слава Богу, в свидетельстве не будет даже четвёрок, и. может быть, удастся потупить в строительный техникум. А там – институт, и, он уж постарается, – диплом архитектора…

4

Правду кто-то сказал: «Мечты, мечты – такая радость! Ушли мечты – осталась гадость!»
Неделю он выстаивал свои минутки, потихоньку наловчился даже передвигаться, и ни разу не упал – ни вперёд, ни навзничь, как это было с другими ребятами. Спасибо маме Шуре: во время своего дежурства глубокой ночью она, обнаружив, что он лежит с открытыми глазами, смилостивилась – тихо притащила костыли, и он стоял, а потом и потихоньку двигался вдоль койки, а в следующее её дежурство они снова повторили это хулиганство, и в следующее тоже… Но минула неделя, сняли гипс, и обнаружилось, что этот проклятый свищ и не собирался закрываться! Семёна снова уложили, не смотря на то, что он, расстроенный, впал чуть не в неистовство. И снова Антонина Яковлевна решала кроссворд, что же ещё предпринять. И однажды стремительно ворвалась в палату, сопровождаемая сестрой с большущим шприцем в руках.
– Хочешь ходить? – резко спросила она Семёна, и когда он молча кивнул, добавила: – Тогда потерпи, введём тебе новое лекарство прямо в свищ, без иглы.
Это было больно. Очень больно, ведь чтобы драгоценное лекарство не проливалось, Антонина Яковлевна, взяв шприц у сестры, сняла иглу и сама своими маленькими сильнющими руками вдавила шприц в бедро. Семён заскрипел зубами, не застонал, а прогудел стон, не раскрывая губ, и терпел боль до тех пор, пока в тело не ушли все пять кубиков лекарства.
– Ты знаешь, Сёмочка, – шепнула ему вечерком мама Шура, –докторша наша, Антонина Яковлевна, опять… как бы украла немного лекарства у Юры Юркина… Государственного этого, как же его… стрептомицина нам ещё не дают. А Юрин папа, он же секретарь райкома нашего, купил для сына аж в Москве. Но Юре столько не надо. И вот Антонина-то, милая наша, решила поднять тебя…

Глава шестая
 
ВЕСТЬ О МАМЕ, И ПРО ТО, КАК КОМСОРГ
ПОССОРИЛСЯ С ГЛАВВРАЧОМ

1

Воровать лекарство у Юры пришлось недолго.
– Ой, – воскликнула сестричка, когда пришла делать всего лишь седьмое вливание в бедро Семёну, – а куда втыкать шприц-то? Затянулось!
– Наконец-то! – воскликнул Миша. Сердце Семёна застучало так, что, казалось, его слышит вся палата. А сестричка, радостная, уже убежала из палаты, но вскоре вернулась вслед за Антониной Яковлевной.
Доктор, раскрасневшаяся, с искрящимися глазами, сама откинула с Семёна одеяло, холодненькими пальчиками помяла-помяла бедро и, облегченно вздохнув, скомандовала:
– На гипс! И завтра снова – на ноги!..
Потянулись долгие, но сладостные дни: стоять минуту, потом – две, ходить минуту, потом – три.… Да пусть хоть всё лето продлятся эти «минуты», лишь бы не объявилась опять какая-нибудь причина завалить его на спину! С этой мыслью и стучал Семён костылями, обливаясь потом, скрипя зубами и чертыхаясь, когда сестра командовала:
– Лубин, в постель! На сегодня достаточно…
Человек не помнит и не может, конечно, помнить минуты своего рождения. Не дано ему Богом выбраться из лона матери и сразу осознать всё величие того, что с ним случилось. Это дано лишь излеченному от туберкулеза кости! Многие годы был он притянут к тонкому матрацу и доскам, вправо-влево от себя видел только таких же горемычных сопалатников, а вверху – белый потолок. Спасибо судьбе, если лежал напротив окна или близко от него, – мог видеть неба кусок или вершины сосен! И вот после многолетнего лежания, после многонедельного еле-еле-движения по палате и коридору выходит он на улицу, словно впервые в жизни, схватывает глоток свежего воздуха, видит цветы, зеленую травку… Что, как вы думаете, делается в его сердце, что роится в голове? Трудно сразу обсказать!
Семён едва не лишился чувств, переступив порог главного входа в корпус. Его мотануло в сторону, будто подкосились не только ноги, но и костыли. Спасибо маме-няне Шуре, обхватила его руками, приняла на себя тяжесть падающего тела.
– Ой, откуда вы тут, мам Шура? – еле выговорил он.
– А и где же мне быть, если не рядом с тобой? Ты, считай, чуть не впервые на белый свет выбрался… – сказала она и прижалась щекой к его подбородку – выше не дотягивалась.
Семён увидел посреди двора большой круглый цветник, обложенный выкрашенными кирпичами, а вокруг него – деревянные лавки.
– Посидеть бы вон там, – сказал он. И мама Шура осторожно повела его к цветнику, помогла сесть на лавку, не сесть, а полулечь, поскольку гипс не давал согнуться.
Переведя дыхание, Семён с восторгом окинул взором то, что было перед глазами: дивные, не виданные им доселе цветы на клумбе – от багрово-красного до почти черного со множеством лепестков, выглядывающих друг из-под друга, ярко-желтые цветы, вроде шапок подсолнуха, только много мельче, а чуть поодаль большие белоснежные визы с узором и на узорных ножках с небольшими знакомыми цветами – астрами, ноготками и чернобривками, как называла их бабушка.
– А я никогда не видал таких цветов, – сказал он, дотрагиваясь рукой до «подсолнуха».
– Это георгины, однолетние… – сказала няня. – А вон те, что кудрявятся лепесточками, тоже называют георгинами, только многолетними.
Вдруг она оживилась: – А видишь те белые вазы с узорами? То ваш Михаил Семёнович сам сделал.… Из глины, а побелил гипсом… Беспокойный он, наш Семёнович, а красоту любит – страсть!
– Он любимый мой учитель, – сказал Семён. Помолчав, попросил: – Нянечка, а можно мне взять с собой по цветочку? Вон тот, что на подсолнух похож…. У нас таких не было. И «чернобривку». Я даже забыл, как она пахнет. А в детстве… ох и любил их нюхать!
Можно, сынок, можно! – воскликнула няня Шура. – Уж, поди, не заругают нас с тобой за один цветочек. – Она вскочила и выбрала ему крупный желтый георгин и ровненькую пышную «чернобривку». – Держи вот, радуйся… А я побегу работать. Сам-то дойдешь до палаты?
– Как же иначе? – задорно улыбнулся он ей. И почти по-си-моновски воскликнул: – Никто нас теперь «не сможет вышибить из седла»!

2

Жёлтый георгин совершенно очаровал его: какие точёные лепесточки, как гармонично выверены линии на них, как уверенно цветок стремится походить на само солнце! А духмяная чернобровка, даже если не приминать её пальцами, источает такой своеобразный аромат, голова идет кругом, грудь вздымается, веки в истоме смежаются.
– А-а, вот и главный авиастроитель… и мой боевой комиссар! – с этим восклицанием к лавочке подошел Ашот Аршакович. – Вновь познаешь мир? Антонина Яковлевна подробно рассказала мне о вашей борьбе за твоё выздоровление. Молодцы вы оба! И она, что неумолимо искала способы твоего исцеления… И ты, проявивший мужество… Я, врач и крепкий мужик, вряд ли выдержал бы двести сорок уколов пенициллина в течение месяца… Молодец! – главврач с чувством прикоснулся рукой к здоровому колену Семёна. Потом взял из его руки чернобровку, понюхал и хмыкнул: – Сколь непритязателен этот цветочек, а запах – поистине царский. Так и с людьми часто бывает: на вид прост, а характером – барс!
Ашот Аршакович вернул цветок, замолчал, опустив голову. Потом вдруг, пристально глянув Семёну в глаза, произнёс:
– Сегодня в канцелярии мне передали письмо. Я, право, не знаю, как тебя с ним ознакомить…
– А почему с письмом, адресованным мне, надо меня знакомить, Ашот Аршакович: Я могу сам с ним ознакомиться!
– Если бы ты не был моим больным… так бы оно и было. Но я несу ответственность за твоё здоровье… и за твоё состояние. Собственно, твой настрой сейчас позволяет мне… без особых сантиментов вручить тебе это письмо. Уверен: ты мужественно воспримешь весть, которую оно принесло, – и он вынул из кармана раскрытый конверт.
Семёна, как и в первый раз, передёрнуло любопытство санаторского персонала к письмам, приходящим ребятам. Но в первом случае это была нелюбимая сестричка, а теперь – сам главный….
«На ваш запрос… – начал Семён читать и похолодел, – отвечаем: по свидетельству вашей двоюродной тёти, ваша мать умерла в заключении… в 1943 г. Начальник райотдела милиции…» Дальше разобрать было невозможно.
Семён усмехнулся. Даже ему, шестнадцатилетнему парнишке, видна была тупость и глупость милицейского начальника! Он посылал письма в три адреса: в районный нарсуд, ближайшую к району тюрьму и в милицию. Первые две «конторы» вообще не ответили, а мильтошки не нашли ничего умнее, чем съездить за «свидетельством» к тёте Василине. Не могли полистать документы десятилетней давности!
– Да чёрт с ними! – скрипнул он зубами. Потом добавил: – Что мама там умерла, в деревне ещё тогда говорили. Я думал, а вдруг…
Главврач положил руку ему на плечо, чуть-чуть стиснул его:
– Могли, конечно, по-человечески написать. И проверить могли!
– Я о другом хочу, Ашот Аршакович! – выпалил Семён. – Зачем вы вскрываете наши письма?
– Я только что пояснил тебе, Лубин… – строго начал главврач.
– Ну ладно – это письмо, – загорячился Семён, – а вот недавно девушка мне написала…
– Я только что пояснил, – голос главного потвердел, – что мы, врачи, не можем допустить, чтобы случайное неосторожное сообщение в письме травмировало душу больного!
– А лезть… в душевную переписку юноши и девушки - это не называется «травмировать»? – упёрся Семён.
– Больной Лубин, – главврач, помрачнев, встал, взглянул на часы, – давайте я помогу вам подняться. Отведённое для хождения время у вас закончилось, – Семён и глазом не моргнул, как главврач приподнял его с лавки, поставил на ноги, успев сунуть ему под мышки оба костыля. – Прошу, Семён, иди не спеша, – мягче сказал он. – И ещё прошу: не вмешивайся в лечебный и воспитательный процессы. Твоя задача – лечиться и учиться…

3

Вернулся он в палату чернее тучи. Ребята недоумённо переглянулись, но никто ни о чём не спросил. Только к концу дня, уловив мучительный вопрос в глазах Миши Бедарева, он подал ему письмо. Миша прочитал раз, потом другой – сверкнул глазами: «Сволочи!»
– Я с Армянином… сцепился: почему наши письма вскрывают,– выдавил Семён. Миша понимающе кивнул. Остальные ребята либо не слышали их разговора, либо решили не встревать, не зубоскалить.
…Эти два маленьких события все-таки придавили Семёна: начался учебный год, в палату вернули девочек – Тасю Бражникову, Галю Щербачко, Нэлю Науменко, а обычного его «верховодящего зыка», как говорил Юрка Козленко, не ощущалось, и это сказывалось на всех. Повлиял на Семёна и других ребят и отъезд домой, в недалёкий Эликмонар, Миши Бедарева. Сам главный пришел в палату и, озабоченно хмурясь, сказал:
– По нашим правилам, Миша, быть бы тебе у нас еще месяца два-три, но начинается учебный год, надо соединять классы, а свободной палаты для тебя, к сожалению, нет. Будь дома осторожен, если что-то вдруг… немедленно приезжай.
Миша перед тем, как уходить, приобнял сидящего на койке Семёна:
– Держись тут… Когда строил свой спичечный корпус, думал: подарю тебе… А на выставке, знаешь же, решили мой «экспонат» у себя оставить. Понравился! Вот фотография тебе на память.
Семён поразился: как друг умудрился скрыть от него само существование фотографии, на которой – полулежащий, улыбающийся Миша, а перед ним макет их красавца-корпуса, собранный, сотворённый им из сотен спичечек за многие-многие месяцы…
– Спасибо, друг… до смерти беречь буду! – выдохнул Семён, а про себя ругнулся: «Совсем размазней стал… Слезливый… как Максим Горький! Валю провожал - захлюпал, Мишу провожаю - опять…».
Что поделаешь, думал позже Семён, так устроена жизнь, одна неприятность тянет за собой другую, «беда не приходит одна». Идиотское письмо из милиции, оставившее вопрос о судьбе мамы не ясным, непонимание главврачом обиды ребят, получающих кем-то прочитанные письма, а тут еще – прощание с другом… Но из-за тучек всегда неумолимо выходит солнышко – пригревает, светом всё вокруг обрызгивает!
Солнышком для них оказались новые учебники, что принесли в класс-палату до начала учебного года, и две новых учительницы – по истории и химии с географией, которых представил Ашот Аршакович.
Радость от прихода нового учебного года у Семёна всегда начиналась именно с учебников. Он ласково прижимал пахнущие свежестью и красками книжки к груди – все разом! – потом принимался жадно перелистывать их и – читать, читать! Кто-то из учителей говорил ему, что читать учебники загодя не надо, они, дескать, потеряют эффект новизны. Но он прочитывал их все (даже «Алгебру» перебирал по страничке) еще до первого урока, восклицая про себя: «О, это мы знаем, читали! А это что-то новенькое!». И неправда, учебники не теряли для него новизну, наоборот, он с наслаждением перечитывал то, что задавали, хотя уже читал сам, и заданное легко запоминалось…
Новые учителя –  молодая историчка Мария Федоровна и химичка Елена Владимировна – оказались настолько разными, что нарочно и подобрать трудно! Химичка – немолодая, полная, рыхлая, с глазами, рыскающими по сторонам, а историчка – молоденькая, румянощёкая и с пронзающими тебя сквозь стёкла очков глазами. Она остановила свой взгляд на Семёне, и по спине его, словно тепло пробежало.
А вскоре начался, как фыркнул Юрка, «юмор из сортира»! Елена Владимировна кроме химии и географии вела у них еще и биологию, причем получалось так, что они слышали её почти шесть уроков в день, ибо за одной из стен с закрытой, хлипкой дверью была палата шестиклассников, и Елена Владимировна «учила» то здесь, то там. Если у семиклассников оказывалась минута тишины, они хорошо слышали то, что говорили за стенкой.
– Боже, что это? – воскликнула однажды Мария Федоровна, прервав свой рассказ о крещении Руси и навострив уши на стенку, за которой слышался громкий голос хохмача Борьки Первых:
– В Средней Азии имеется агрома-а-аднейшая, жутча-а-айшая пустыня из… сахара! – шестиклассники заржали.
– Первых, прекрати шалить! – прикрикнула Елена Владимировна.
– Ой, простите, пустыня Сахара! – за стенкой хихикнули. – Или Каракумы?
– Совершенно верно, – рассеянно сказала учительница, – и Кызыл-Кумы…
– Да, – поспешно согласился Борька, и после паузы (соклассники его ухохатывались) опять возвысил голос, – по этим Кумам… протекает наивелича-а-айшая, наиглубоча-а-айшая река Аму-Сыр-Дарья! Вот!..– за стенкой хохотали.
– Первых, не шали! Двойку поставлю! – построжилась географичка. Борька сделал паузу (а семиклассники и Мария Федоровна, заинтригованные, пооткрывали рты) и продолжил на той же патетической ноте:
– На берегах этой велича-ай-шей реки произрастают саксаулы, кактусы, баобабы и… крокодилы! – тут грохнули смехом обе палаты – и шестиклассники, и семиклассники с Марией Федоровной.
– Всё, Первых! – вскричала Елена Владимировна. – Ставлю тебе пару, и завтра чтобы здесь… были твои родители!   
– Невероятно! – вытирая слёзы, сказала Мария Федоровна. – Простите меня за нетактичность, но… – и залилась смехом.
– У нас она тоже шедевры выкидывает… – сказал Семён: – «Эвкалипт – самое высокое дерево в мире… достигает 1500 метров!»
– Сколько? – ужаснулась Мария Федоровна.
– 1500 метров… полтора километра! А еще: «Баб-эль-Ман-дебский канал вырыли арабы…», «Остров Врангеля, представьте себе, ребята, открыл тот самый барон Врангель, которого в конце гражданской войны Красная Армия в Чёрное море сбросила!»
– Вы шутите, ребята! – воскликнула историчка.
– У Семёна с нею тут каждый день дуэли происходят! – сказала Тася Бражникова. – Он ей с журналом «Вокруг света» в руках доказывает, что если северный остров открыл тот самый Врангель, то в 1922 году ему было бы больше… ста лет. А Елена Владимировна, представьте себе, говорит: «Вы не той литературой пользуетесь, Лубин! Надо знать институтские учебники!» – Тася даже передразнила голос географички.
– У нас на её уроках не только география, химия и биология… – тихо, как всегда, вставила Галя, – она нам успевает и все деревенские новости рассказать, и содержание последнего кино, и все рецепты своих домашних завтраков и ужинов…
Мария Федоровна словно онемела. Она молча поворачивала головой в стороны говорящих, поскольку сидела на стуле посредине палаты перед тумбочкой, что служила учителям рабочим столом, и удивленно моргала под очками.
Этот эпизод и особенно состояние Марии Федоровны подсказали Семёну еще один ход… Во время очередной прогулки он решился на новую встречу с главным. Ашот Аршакович встретил его приветливо, Но, выслушав рассказ о шедеврах преподавания географички, сухо сказал:
– Благодарю тебя, Лубин, за информацию. Однако повторяю, что не рекомендую тебе ни как отличнику-ученику, ни как комсоргу вмешиваться в лечебный и учебно-воспитательный процесс. Это, знаешь ли, все-таки прерогатива руководства, как здешнего, так и выше. Однако, всё тобой рассказанное будет принято во внимание.
…После этой встречи улыбка не часто озаряла лицо Семёна: густые брови его сошлись на переносице, голос привычно не гудел. Тихо и угрюмо он дал Тасе Бражниковой и Нэле Науменко задание:
– Не пожалейте по одной чистой тетрадке… на общее дело. Два очередных урока Елены запишите слово в слово… – и твёрдо повторил в ответ на их недоумённые взгляды: – Слово в слово!


Глава седьмая


ПРО ТО, КАК ГОТОВИЛОСЬ ВЫЕЗДНОЕ
ЗАСЕДАНИЕ БЮРО РАЙКОМА

1

После тихого часа Семён попросил нянечку привезти из шестого класса двух ребят, и вся комсомолия оказалась в сборе, все восьмеро.
– Мы должны сказать своё слово по поводу того, как нам преподает географию, химию и биологию Елена Владимировна Колмакова. Мы, конечно, не имеем права… обсуждать и осуждать учителей, врачей и других… взрослых. Но многие из нас после семилетки мечтают продолжить учёбу, а с этими… эвкалиптами высотой в полтора километра и Баб-эль-Мандебами, вырытыми арабами… любой из нас сядет не за парту в техникуме, а в лужу! Тася и Нэля полностью записали два урока Елены, и мы тут со смеху чуть не умерли… Я предлагаю принять такое решение: просить руководство санатория и школы убрать от нас учителя Колмакову Е.В. за безграмотное преподавание…
– Сёма! - воскликнула Галя Щербачко, – так же нельзя!
Сердце Семёна ёкнуло: стоило этой черноокой красавице улыбнуться тихой своей улыбкой, вымолвить хоть словечко своим переливистым голосом, как всё вокруг будто освещалось новым светом, затихало в удивлении. И даже одного этого её восклицания могло оказаться достаточно, чтобы ребята засомневались в правильности его предложения...
– А может, обойдемся… комсомольской критикой? – подал нерешительный голос Коля Мынбаев. Его готовили к выписке ещё перед началом учебного года, но что-то, видать, помешало. И Коля как-то затих, ушёл в себя, может, опасался за характеристику, которую вместе с эпикризом и разными школьными бумагами давали всем…
– Ну, тогда давайте займемся громкой читкой, – буркнул Семён. – Тася, начни с химии…
Тася, смуглая, черноволосая, имела такую ослепительную улыбку, что одни ласково величали её «цыганочкой», другие – «негритяночкой», сверкнула невероятно белыми зубками и развернула тетрадку:
«– Здравствуйте, ребятки! Что у нас там сегодня по расписанию? Кажется, география… Что? Химия? Фу, ты! А я не те конспекты захватила, разиня… Да, что я хотела вам рассказать? Смотрела вчера очередную серию «Тарзана»! Экзо-о-тика! Экспре-е-ссия! Я потрясена!.. Ой, Галя, какая у тебя замечательная вышивка! Расцветка!! Гладкость! Аккуратность!..»
Тася оторвалась от тетрадки, повернула голову к собранию:
– Потом Елена Владимировна увидела Борину работу и восхищалась ею… полстраницы, потом её внимание привлекли рисунки Коли, лежащие на тумбочке, – она перелистнула страницу тетради, – еще полстраницы восклицаний… А потом она стала пересказывать «Тарзана». Если хотите, я почитаю… Всё записано.
– А по химии мы только начали разговор об окисях и закисях, как прозвенел звонок, – зло сказал Семён. – Примерно такая же стенограмма у Нэли Науменко с урока географии. Вот я и предлагаю вручить директору школы и главврачу Ашоту Аршаковичу вместе с решением нашего собрания эти стенограммы. Есть другие предложения? Нет. Прошу голосовать… Единогласно. Еще я хотел решением собрания выразить протест против того, что вскрываются наши письма… И… неудобно об этом говорить…
– А может, хватит пока, комсорг? – ворвался в его речь Коля. – Нас и за географичку не погладят по головке…
– Хватит так хватит, – проворчал Семён.
Оформив протокол собрания, Семён вложил его в одну из тетрадей с записями уроков так, чтобы листок сразу бросался в глаза, и попросил дежурную сестру передать это главврачу. Его комсомолята, не совсем понимая, что натворили, и, чувствуя себя чуточку нашкодившими, притихли, каждый занялся своим делом.

2

После отбоя он долго не мог заснуть, будоражили сомнения о последствиях, что вызовут эти тетрадки и вложенное в них решение комсомольского собрания. Вновь пришли тоскливые мысли о жизни за стенами санатория, когда он, наконец, покинет их. Куда ему податься, сироте? Няня Фрося вместе с Алёшкой куда-то умотали… К тёте Василине? Да упаси Бог! Остаётся детдом… Если его, семнадцатилетнего, возьмут туда. Вообще-то должны взять, если его выпишут до окончания семилетки. Тем более, что отличник… Завтра же надо написать письмо директору детдома.
Тут Семён почувствовал, что бодрствует в палате не один, и вспомнилось, что Нэля Науменко перед вечером передала ему записочку: «Сём, после отбоя давай поговорим. Не уснешь, а?» Значит, это она не спит, но не начинает разговор, боится, что ребята, особенно Галя, не крепко заснули. Он прислушался к чёрной тарелке радио, что упросил повесить поближе к его койке, из неё зазвучала его любимая песня: «Когда взойдешь на Ленинские горы, захватит дух от гордой высоты…» Нэля, кажется, тоже затаила дыхание, слушала.
Он расстроено вздохнул, когда отзвучала песня. Вот бы куда поступить – в МГУ! Например, на философский факультет… или на исторический… Но кто кормить его будет? Услышав от Елены фразочку, что нужно верить только институтским учебникам, Семён  попросил у Марии Федоровны какой-нибудь её учебник, и она принесла ему толстенный том «Истории древнего мира». Он читал его взахлеб, а главы о правлении египетской царицы Клеопатры перечитал раза три, придя в восхищение и от её мудрости, и от любвеобильности. Мария Федоровна после уроков иной раз присаживается на краешек его койки и, поблескивая глазами, шпигует вопросиками: а что он понял в этом учебнике, что особенно понравилось из пролетевших времён…
– Сём, ты не заснул? – прошелестел шёпот Нэли.
– Не-ет, – прошептал он.
– Давай поговорим, – умоляюще попросила она.
– Ну, мы же говорим…
– Мне хочется, о чём… вслух не говорят.
– Давай поговорим…
– Вот любовь… Ты про неё как понимаешь?
Меж лопаток у него пробежали мурашки. Пятнадцатилетняя Нэля задела его за самое больное. Он ещё не понимал любовь. В конце третьего класса прочитал «Как закалялась сталь», и сначала рассердился на девушку, что в тюремной камере просила Павла взять её девичество, чтоб не досталось петлюровцам, а подумав, взъярился на Павла, как он посмел оскорбить чистую девушку своим ханжеским отказом. В четвёртом классе, таясь от всех, за одну неделю проглотил «Хождение по мукам» и «Тихий Дон» и следующую неделю, ошарашенный сценами насилия над женщинами, не мог никого вокруг видеть и слышать. Потом его поразила одна из героинь повести «Кочубей», просившая друга целовать её в грудь… И он стал пристальнее вглядываться в округлости, выступающие из-под халатов молодых сестричек, пионервожатой и из-под рубашек выздоравливающих ходячих девочек, а потом мучался болями внизу живота. Так что Нэля смутила не только его мысли, она растревожила его естество…  «А что бы я сделал, если бы мы сейчас сидели с нею рядом? – скользнула мысль. – Словами объяснял бы, как я понимаю любовь, или… Тьфу ты, чёрт, понесло!»
– Нэль, ты лучше попроси из библиотеки что-нибудь о любви, – сказал он, запинаясь. – «Повесть о первой любви, или Дикая собака динго», например…
– Ладно, – с явной обидой прошептала девочка. – Сам-то тайком… романы читаешь! – и она надолго замолчала.
Семён с облегчением вздохнул, опять прислушался к радио – там передавали «Последние известия». В основном – отклики на речь Сталина перед делегатами 19-го съезда партии.
– Сём, ты уже, наверное, целовался, – Нэлин голос опять заставил его вздрогнуть, – а что в это время чувствуют парни? Расскажи, пожалуйста. А то я их боюсь…
Он не ответил, погромче втянул в себя воздух через нос, а выпустил его через губы так, что получился всхрап.
– Сём, – жалобно позвала Нэля и, не дождавшись отзыва, прошептала: – Эх, ты… а обещал, что поговорим…
«Да уж, поговорили… – усмехнулся Семён, почувствовав какое-то томление во всём теле, – попробуй теперь засни…»

3

Антонина Яковлевна на утреннем обходе, пристально глядя ему в глаза, спросила:
– Что ты такое выкинул, Семён Лубин, что сумел вывести из себя хладнокровнейшего Ашота Аршаковича?
– Да ничего такого… если не считать, что передал ему решение нашего комсомольского собрания с просьбой убрать от нас учительницу, которая забивает наши головы чепухой.
– Даже так? – врач не отводила от него изучающего взора. – Не комсомольцы, а прямо отдел кадров во главе с суровым заведующим!
– И ещё от имени всех старших ребят просил не вскрывать письма, что приходят нам.
– Ну-ну… – она простукала ему грудь, обследовала зачем-то лицо. Печально сказала: – Однако вы пока – больные… И лпять придется терпеть… На улице похолодало, а необходимой обуви у санатория, к сожалению, нет. Так что всем ходячим отныне запрещено выходить из корпуса.
– Да вы что, Антонина Яковлевна? – чуть ли не разом воскликнули Семён и Николай. – А как же учиться ходить?
– Придётся пока ограничиться коридором.
– Как в тюрьме… Прогулка между четырьмя стенами, – пробурчал Семён.
Врач, уже шедшая к двери, обернулась и сказала с горечью:
– Ты на глазах меняешься, Сёма. Как бы не к худшему…
– Этот укор оказался спичкой для костра. Семён, раздосадованный словами Антонины Яковлевны и последними событиями, не придумал ничего лучшего, как сделать всё, чтобы избавиться к чертям от обязанностей комсорга и заниматься только собой – читать, читать и ходить (пусть между четырьмя стенами!), ходить, укрепляя ноги! А для этого надо позвонить в райком комсомола, благо, приезжавший как-то инструктор, оставил телефон и имя секретаря…
Около шести вечера, когда все врачи, кроме дежурного, ушли домой, он пришёл в малышовый корпус, где находились библиотека, канцелярия и кабинет главного, упросил убиравшую кабинеты нянечку пустить его к телефону. Вера Ивановна, секретарь райкома по школам, на его счастье, оказалась в кабинете:
– Что такое? Что случилось, Семён? – всполошилась она, выслушав его предложение провести в санатории досрочное отчётно-выборное собрание. Он по пунктам перечислил причины: разногласия с главврачом, необходимость готовиться к выписке и – это было главное! – «я больше не хочу быть комсоргом».
– Ясно, Семён, – сказала секретарь райкома, – мы подумаем, посоветуемся…
«А теперь, дорогой Ашот Аршакович, – подвёл черту Семён, – можете меня наказывать».
Назавтра, перед обедом, главврач зашёл к своим «авиастроителям». Спокойный, ни тебе – улыбки, ни тебе – строгости.
– Мне звонили из райкома комсомола, – сказал он Семёну. – Отчётно-выборное собрание досрочно проводить не разрешают. У нас будет выездное заседание бюро райкома. Так что готовь доклад или тезисы…
– Ого! – воскликнул Мынбаев.
– Допрыгался, комсорг? – вставил Козленко.
– И вот ещё что… – сказал главврач. – За твой вчерашний поход в первый корпус я наказал всех дежурных – врача, сестру и няню.
Эта спокойная фраза хлестнула Семёна злее, чем когда-то жгут атамана Копьи. Он еле сдержался, чтобы не вскрикнуть от обиды, только скрипнул зубами. Не может быть ничего стыднее, чем подвести под наказание других, если виноват ты сам!

4

Тетрадку он все-таки озаглавил по-своему: «Отчётный доклад комсорга Д.К.Т.С.» И дальше, покусывая карандаш, как юный Пушкин гусиное перо, принялся нанизывать строчку за строчкой рассказ о том, что сделано его комсомолятами за год. Первым делом вспомнились малыши из первого корпуса, которым они нашили почти сотню куколок, причём шили и девочки, и мальчики, и мобилизованы были для этого не только комсомольцы, но и пионеры от четвёртого до шестого класса. Не забыл он, как готовили «духовную пищу»: выпустили три номера рукописного журнала со стихами и рассказиками самого Семёна и пятиклассника Валерки Золотухина, с рисунками Коли Мынбаева, «лекторы» из седьмого класса ездили по младшим классам с беседами (конечно, почерпнутыми из учебников, журналов, книг) о Сибири и Урале, о Волге и Амуре, о Беловежской пуще и Аскании-Нова… Не удержался от восторженных слов о том, как прошла первая выставка рисунков и поделок ребят всех возрастов. Вспомнил, конечно, но скромно умолчал, что там было с десяток его собственных работ – скульптура любимой Зорьки, трактор ХТЗ из картона, модель планера с реактивным двигателем… Он первым догадался затолкать рентгеновскую плёнку  в картонный футляр  от градусника, а через отверстие поджечь эту плёнку. Струя дыма была такой сильной, что «двигатель» вырвался из его рук и улетел метров на пять вверх. Хорошо, что дело было на балконе и никого не обожгло горячей струёй! Потом и другие ребята принялись выдумывать: кто автомобиль с резиновым двигателем, кто необычный самолёт. Главное, все «заболели», как выразился Ашот, «рецидивом фантазии»!
Семён так увлёкся, что не заметил, как ручей его «отчёта-воспоминаний» потёк рекой и залил чуть не всю тетрадь. А ведь предстояло еще побороться на собрании, то бишь выездном бюро, за попранные права комсомольцев: врезать главврачу-директору за то, что долго тянул с увольнением «уникальной» химички; высмеять интерес администрации к личной переписке больных, что давно перестали быть сопливыми детишками; заявить решительный протест бестактности и наглости сестричек и нянечек, которые забывают, что в классе-палате уже имеются влюблённые парочки, и все эти судна-утки носить надо не столь громко и вызывающе, а одеяла откидывать не так нагло, а то юноши и девушки сгорают от стыда! А это безобразие с обувью? Как можно было вовремя не позаботиться о её закупке? По чьей милости они с Колей, да, наверное, и ещё кто-то из других классов, укрепляют атрофированные ноги шарканьем  по коридорным половицам, когда могли бы  ходить по земле? Столько лет ждали этого мига соприкосновения с землей и – на тебе!
Ребята не мешали полёту его вдохновения и размаху мысли: каждый занимался каким-то своим делом, а если переговаривались, то только шёпотом. Когда отчёт был готов, Семён перечитал его, улыбнулся удовлетворённо. Краем глаза заметил, что и ребята вздохнули облегчённо! Особенно девочки… Оставалось дождаться приезда членов бюро да показать отчёт Марии Федоровне. Она стала для него вроде душеприказчика…
После уроков его койку выкатили на балкон. Мария Федоровна, присев рядом на табурет, углубилась в отчёт. Он смотрел на горы, окружившие село. Подумалось, как будет скучать по ним, когда уедет в кулундинские степи, в свой детдом…
– Отличный отчёт, Сёма! – сказала Мария Федоровна, закрывая тетрадь. – Человечный… Предчувствую: быть тебе как-нибудь секретарем райкома! Если, конечно, переборешь в себе две крайности…
– Какие? – выдохнул он изумлённо.
– Ты, к сожалению, видишь жизнь… то чересчур красочно-идеальной, словно через объектив фотоаппарата, то наоборот – грязной и вязкой, как болотная трясина. К жизни надо относиться мудрее, Сёма.

Глава восьмая
 
ПРОЩАЙ, АЛТАЙСКАЯ ШВЕЙЦАРИЯ,
И ПРО ТО, КАКАЯ ОНА, ЖИЗНЬ НА ВОЛЕ

Позади остались шесть лет «стреноженной» жизни в санатории, позади осталась глубокая горная чаша, на дне которой приютилась невероятная частичка алтайской земли – село Чемал. Подумать только: кончается всего лишь март, а в Чемале вовсю зеленеет травка, солнышко – хоть раздевайся и загорай! И впрямь – алтайская Швейцария… А отъехали какие-то двадцать пять километров, и вот опять она, Сибирь-матушка. В пяти километрах от Чемала, в райцентре Эликманар, и намёка на зелёную травку не оказалось, а проскочили ещё двадцать километров («Усть-Сема!», – представил дорожный указатель), и колёса трофейной «японки» заюзили на снежных перемётах…
Захлёбываясь от свежего ветерка, что влетал в щель над приспущенным стеклом машины, и восторга, обуявшего душу, Семён с изумлением наблюдал за удивительными превращениями природы. А сопровождающая его медсестра Наталья Васильевна и тот самый шофёр Василий Иванович, что привёз его сюда жуткое число лет назад, тихо перекидывались словечками:
– И куда же вы моего старого знакомца? – спрашивал шофёр.
– В родной его детдом, – отвечала сестра.
– Неужель бывают они родными, детдома-то?
– Да уж… Но, спасибо, согласились принять…
Семён хмыкнул про себя: «Опять, поди, будет уламывать молоденькую спутницу, как тогда детдомовскую воспитательницу!», но разговор шёл редкий, спокойный, без «беса в ребре», а он впивался глазами то в струящуюся навстречу дорогу, то в сменяющие друг друга горы. Одна сплошь утыкана соснами да елями, другую, словно наперегонки, оббегают берёзки и осинки, а третья напоминает величественные стены замка или храма. Та, что сложена из серого гранита, похожа на замок, а следующая, из белоснежных кубов, из поставленных на попа, видать, мраморных параллелепипедов, из каких-то невероятных многогранников – ни дать, ни взять – сказочный дворец или храм.
Очарованная природой, душа его ликовала, а, возбуждённый предчувствием новых впечатлений, встреч, мозг перелистывал, словно книжные листы, событий последних месяцев, дней.
…Главным, конечно, было то комсомольское собрание, «выездное заседание бюро райкома», как именовал его Ашот Аршакович. Добрейший вообще-то мужик и хороший начальник, но так уж вышло, что не сумел Семён по-человечески найти с ним общий язык, и раскрутился конфликт, чуть не скандал. Первое, что поразило Семёна, так это неожиданная реакция главврача на резкие места в отчёте комсорга, касающиеся его самого, врачей, учителей и прочего персонала.
– Это… читать? – показал он главному обведённые красным места.
– Почему же нет? – воскликнул тот. – Возможно, это в отчёте самое больное…
И Семён, налегая на голос, вкладывая весь свой жар, «выдал» руководству санатория на весь мах, так что  ребята возбуждённо потирали руки, готовые зааплодировать. Главный, а также двое врачей, завуч восприняли его «жар» хладнокровно (явно готовились к решительному отпору!), а приехавшие трое членов бюро райкома слушали с любопытством. Дал Семён критический залп – да ещё с конкретными примерами! – и по себе самому: «горяч, диктаторствую, редко советуюсь с товарищами…». В конце отчёта он просил «в связи с предстоящей выпиской и… натянутыми отношениями с администрацией» переизбрать его. Он даже не старался убедительнее обосновать свою просьбу, будучи уверен, что и некоторым из комсомольцев он «не люб».
От того, что произошло на собрании, Семён долго не мог опомниться. Ему, конечно, досталось и от главного, и от ребят, но все его критические стрелы главврач и другие взрослые… признали! Ашот Аршакович даже извинился за то, что сам он и кое-кто из обслуживающих забыли как-то о возрасте больных, их самолюбии, целомудрии…
Но каково было решение собрания в ответ на его просьбу об отставке и злое упрямство, с которыми он добивался своего! «Заставить Семёна Лубина оставаться комсоргом вплоть до выписки»! Такую формулировочку, конечно, мог предложить только Критик, Колька Мынбаев. А собрание взяло и… единогласно проголосовало за неё. Мало того, в конце собрания – в нарушение всяких инструкций! – был внесён в повестку ещё один вопрос: приём в комсомол. И трое ребят – Олег Уланов, Женька Петров и Борька Первых – сразу пополнили организацию, потому что члены бюро райкома тут же утвердили решение собрания!
Это был его триумф, но он чувствовал себя в конце собрания и сразу после него так, как, наверное, чувствует себя кусок мяса, ставший отбивной котлетой… Тело болело, в голове гудело, в душе было пусто и гулко. Ребят еще развозили с собрания, расходились по кабинетам взрослые, а он, еле передвигая пудовые ноги, пошёл на балкон. Из ординаторской в это время вышли члены бюро и главврач.
Вера Ивановна, секретарь райкома, и Ашот Аршакович остановились, встречая Семёна, пошли за ним на балкон.
– Я очень рада, Семён – сказала Вера Ивановна, – хорошо что сегодня удалось распутать клубок ваших бед и проблем…
– Нет, – вступил в разговор Ашот Аршакович, – не всё еще разрешено. Почти все ходячие, Семён в том числе, у нас без обуви. И вынуждены, тут Семён прав, укреплять ноги только в коридорах…
– Я обещаю вам, доктор, завтра же поднять этот вопрос в райкоме партии и райисполкоме. Думаю, район в силах помочь вам! – горячо сказала Вера Ивановна. – И я всем расскажу, что побывала сегодня в настоящей комсомольской организации, хотя вся она… прикована к больничным койкам.
Семён, пытаясь перебороть опустошённость в душе и разбитость в теле, не нашёл, что вставить в этот разговор, но от готовности комсомольского лидера помочь им, босоногим, начал оттаивать.
…А дорога летела навстречу. Внимание Семёна привлёк разговор шофёра и медсестры:
– Ну, довезу вас до Бийска, а дальше-то как?
– От Бийска, говорят, поезд есть на Новосибирск, – озабоченно отвечала Наталья Васильевна, – а там надо будет добраться до станции Татарская, от неё до Славгорода… там везде поезда ходят. А вот от Славгорода, боюсь, намучаемся. Там попутными машинами.
– Намучаетесь вы, намаетесь, эт точно! – воскликнул Василий Иванович. – И машин ныне мало, и шоферня разная бывает… А уж дороги в марте – не приведи Бог!
– А сын-то ваш, Васька, что поделывает? – спросил Семён шофёра.
– Да семилетку тоже кончает. А после работать пошлю…
Семён вспомнил, как ехали по этой же змеистой дороге тогда, в июне 47-го. Только на первых километрах он ею любовался – сначала мимо проплывали необъятные просторы, видные дальше обычного, потому что насыпь высокая, потом пошли не виданные им никогда горушки, горы, и небо было голубее, чем дома, над степью. А потом, когда боль раз за разом стала ударять ему в спину, – горы стали чернее и страшнее, небо посерело, и дорога казалась муторно-бесконечной. Сегодня всё иное! Что ни гора, то загляденье: то в её скалах видится очередной красавец-храм, то вырисовывается Голова, как в «Руслане и Людмиле», огромная, загадочная, а то и все тридцать три сказочных богатыря выходят из волн, то тёмно-зелёных еловых, то светло-зелёных – сосновых. Семёну представилось вдруг, что горы возьмут вот сейчас, да и станут майскими – зацветут от подножья до вершин маральником, дивным кустарником, умеющим цвести радугой цветов – от светло-розового до бордового. Букетами его в Первомай добрые чемальцы закидывали балконы санатория. Вывезенные подышать воздухом , больные ловили эти букеты , смеялись от восторга. Смех их поддерживала мелодия из репродуктора на столбе:

Просыпа-ается с рассветом
Вся советская земля-а!

…Дорога стелется и стелется под колёса «японки», спешит ускорить время. И – никакой боли в спине или бедре! Только костыли сбоку мешают сидеть, точнее не сидеть, а полулежать: гипс – от подмышек до правого бедра и по колено на левой ноге – с полгодика не позволит ему сгибаться, чтобы сидеть… А мысли текут и мчатся: Семён представляет, как в Бийске, на базе санатория, встретит его Валя, «девочка – не как все, как пойдут они гулять и будут говорить, говорить о жизни.
…Последние месяцы в санатории были мучительны. Получив, наконец, обувь и одежду на выход, он всё свободное от уроков время костылял по территории – и под осенними нудными дождичками, и под первым предзимним снежком, и позже – даже в бураны. Сестрички, бывало, гонялись за ним, боясь, что, поскользнувшись, он упадёт и расколотит гипс, а лечащий врач хмурила брови:
– Перебирать с прогулками не надо, Семён! Костные узлы в бедре и спине ещё не недостаточно окрепли…
– Ну, Антонина Яковлевна, миленькая, лучше уж я здесь, под вашим надзором перетружусь, чем в детдоме расползусь… – оправдывался он.
Вспомнилось и вызвало тихую радость в душе, как относились к его предстоящему отъезду сестрички-нянечки, ребята. Мама Шура, принося ему еду, всё старалась прижаться к нему, и в глазах её была такая боль, что к горлу Семёна подступал комок… Вредняка Зинаида Филипповна, наливая ему обязательную для всех каждодневную ложку хлористого кальция, и та ворковала по-доброму:
– Увезут тебя, Лубин, – кого я наказывать буду?
Оставшиеся мальчишки (Колю Мынбаева увезли в Павлодар раньше, Юрку Козленко забрали в Горно-Алтайск родители) нет-нет да и подбрасывали ему деловые советы:
– Если в строительный техникум не возьмут… из-за костылей, – говорил Боря Абрамов, – ты на учителя поступай. У тебя получится…
– Ты один из нас всё что-то пишешь. Дневник, наверное, – размышлял Олег Уланов, когда Семён заглядывал к нему в палату, куда ставили тех, кто семилетку закончил, но еще не был готов к выписке (несчастный Алька уже десяток лет ждал своего выздоровления – врачи ничего не могли поделать с параличом его ног). – Мне кажется, ты когда-нибудь напишешь книгу о нас. Ты начинай уже, пробуй…
А девчонки – прямо с ума сошли! – готовились к его отъезду, начиная аж с Нового года! И с утра того дня, когда был намечен отъезд, посыпались на него сюрпризы:
– Сёма, я тебе книжку надписала на память, хорошая книжка, «Остров сокровищ» называется, и фотографию свою вложила, – зардевшись, сказала Нэля Науменко.
– Мы тебе хотели на день рождения подарить… – загадочно заговорила Тася Бражникова, – но потом отложили до отъезда… Вот тебе всё, что нужно для бритья, – и кисточка, и станочек, и зеркальце. А то ты у нас со своими усиками и бакенбардами – гусар прямо! – и девчонки, все трое, залились смехом.
Больше всех его смутила Галя Щербачко. Как-то, вернувшись в класс после прогулки, он увидел её в палате одну. Остальные ребята в самой большой палате – уж по которому разу! – смотрели своё любимое кино «Белый клык». Говорили, что оно снималось в Чемале, и роль индейца, спасшего Клыка из бурного водоворота, играл местный киномеханик… Галя, как обычно, лежала тихо, что-то вышивала. Семён подошёл к её койке, присел осторожно на краешек.
– Сёма, – сказала она, зардевшись, – ты, пожалуйста, не обидься… Тебе трудно будет и в пути, и в первые дни на воле… Мы вот с девочками собрали тебе тут немножко… – она подала ему что-то завёрнутое в носовой платочек. – Только ты сейчас не разматывай! Потом… – он сжал её тонкую бледную кисть. Галя закусила губу и отвернулась к окну. Семён увидел, как по её щеке скатилась слезинка… Позже он развернул платочек: там лежали пятнадцать рублей. Краска горького стыда пошла по его лицу… А утром, в день отъезда, Галя подала ему еще один носовой платочек, свёрнутый квадратиком, и закрыла лицо ладонями. «На память. Г.Щ.» – прочитал он удивительно красивую вышивку гладью. Семён, склонился над нею, неловко ткнулся губами в Галин пылающий лоб… А она выбросила обе руки вверх и со стоном свила их вокруг его шеи. Грудь ее при этом затрепетала в сдерживаемых рыданиях, а Семён задохнулся от неожиданности и чего-то еще, не испытанного им доселе.
Все эти подарки лежали сейчас в портфеле, который ему перед своим отъездом с многозначительной улыбкой подарил ехидина Юрка Козленко. Туда же Семён втолкал очередной подарок ему от дирекции школы за отличную учёбу – толстенный том всех, говорят, сочинений Пушкина. Правда, с горьким сожалением пришлось оторвать его толстые обложки – иначе том в портфель не влезал…
Когда подъезжали к Бийску, от чемальской зелёной травки остались только воспоминания, а город окружали сугробы, и по улицам его вовсю гуляла метель.
Семён издали увидел Валю. Она, запорошенная снегом и, видать, озябшая, хотела заскочить в дверь дома на территории базы санатория, но тут заметила машину и рванулась к ней. Василий Иванович затормозил у ворот, выскочил из кабинки и принял на руки Семёна, крякнув:
– Однако, и вымахал же ты, парень, пока лечился… – он придержал его, пока из машины вылезла сестричка с Семёновыми костылями. Вдвоём они установили его вертикально, и тут подскочила к нему Валя, не стесняясь, прижалась запорошенной головой к его плечу.
Семён от неожиданности вздрогнул, пытался отстраниться.
– Сёма, здравствуй, – зашептала девушка, – поздравляю тебя!
Он захлебнулся от её запаха – свежего, радостного.
День скатился к вечеру, на улице гудело и мело. Дежурная по базе собрала для приехавших чаёк со смородиновым листом. Сестричка Наталья Васильевна достала из выданного им на дорогу сухого пайка пряники. И всё получилось не так, как представлял Семён. То ли с дороги, то ли ещё почему, все молчали. «Не получается даже поговорить с Валей…» – тоскливо думал он и старался не смотреть на девушку, чтоб не выдать своё смятение и прихлынувшую к сердцу боль. В пальто Валина  фигурка смотрелась ровненькой, стройной, а как сбросила она его и предстала перед в простеньком платье, Семён внутренне похолодел: не пожалел безжалостный костный туберкулёз его Валю, за два минувших года укоротил, согнул её легкий стан. «За что, за что нам это?» – заметалось у него в мозгу.
– Спасибо за чай и пряники, – вдруг вскочила Валя. – Мне бежать надо, а то заблужусь в метели. А завтра я прибегу, как уроки кончатся, – и она ласково прикоснулась горячей ладошкой к руке Семёна.
– Да, – сказала Наталья Васильевна, – и побудете с Сёмой, пока я насчёт билетов побегаю…
Следующий день Семён запомнит на всю жизнь, как кошмарный сон. Валя прибежала не после уроков, а почти с утра.
– Отпросилась с занятий… – засмеялась она. – Преподаватель оказалась добрая.
Сестричка побежала на вокзал – узнавать расписание поездов и про билеты. Василий Иванович на своей «японке» уехал, ему ещё предстояло получить кое-что для санатория. Разговора у них с Валей опять не получалось. Не говорилось как-то – и всё тут!
– А давай немного погуляем по городу, – сказала Валя, – тут базар недалёко… Мне хочется купить тебе чего-нибудь вкусненького на дорожку.
Идти ему было трудно, костыли вязли в снегу, и Валя принялась прокладывать ему тропку своими валеночками. Он часто останавливался (будто поглядеть на городские дома или прочитать вывеску, а на самом деле передохнуть). У киоска «Союзпечати» остановился надолго, принялся радостно разглядывать выставленные за стёклами книги, журналы, газеты. И когда увидел журнал «Шахматы в СССР», решился потратить первые копейки из тех пятнадцати рублей, что собрали для него Галя с девчонками. Журнал взял бережно, прижал к лицу и почувствовал волнующийзапах его краски.
Перед забором городского базара Семён увидел… – нет, сначала он не увидел! – он сначала всем телом ощутил ужас. В три ряда, словно три изгороди из колючей проволоки вокруг концлагерей, что показывали в кинохронике, вдоль всего базарного забора сидели прямо на снегу инвалиды: вверх, словно зенитки, смотрели десятки, сотни костылей, а в снег углубились, как опущенные к земле стволы пушек, их деревянные ноги. Медленно, но неумолимо приближались Валя и Семён к этой невероятной изгороди из раскромсанных человеческих тел. Семён хотел, было, повернуть назад, но тут скандалящие друг с другом, дымящие цигарками инвалиды увидели подходящую парочку:
– Эй, браток, – закричал один, взмахнув обрубленной рукой, – ты сам – костыльник. Поделись, чем можешь!
– Красавица, – крикнул Вале другой, безногий, воздев кверху деревянный костыль. – Нет ли рублика? А ежели нет, хоть словечком обмолвись со мной… Не всей же тебе твоему парню доставаться!
Кричали и другие – звали, что-то просили, просто ржали грязными ртами. И, несмотря на свежесть морозного дня, над этими тремя рядами когда-то красивых, сильных мужиков стоял смрад.
Семёна колотило, словно стоял он на морозе раздетый. «Мамочка родная! – металось в мозгу. – Это же защитники Родины, герои! А что ждёт нас, искалеченных болезнью мальчишек?..»
Валя словно угадала его мысли, развернула его и повела прочь от этого страшного места.
– Сёмочка, ты успокойся! – шептала она, стараясь прижаться щекой к его щеке. – Я верю, у тебя всё будет по-другому. Верю!
А у него продолжало пульсировать в голове: «Если я ужаснулся, увидев искорёженную фигурку Вали, то, что испытывает она, видя меня?.. Она же теперь средь ночи просыпаться будет… если представит меня… вот так сидящим и орущим!»
Вечером они втроём добрались до вокзала. Наталья Васильевна упросила двух мужиков поднять Семёна в вагон. Сама втащила его портфель и свой чемодан с сухим пайком, а Валя внесла его костыли.
Вагон был переполнен женщинами с мешками и детьми, мужиками в потёртых или драных полушубках с заплечными мешками. Воздух был такой, словно тут два дня блевали. Да и понятно, потому что половина мужиков была уже навеселе, а другая половина наливала алюминиевые кружки…
Семёна, оглушённого, задыхающегося, положили на лавку, которую Наталья Васильевна назвала плацкартой. В этом крике, этой несусветной вони было не до нежных прощаний, не до вздохов, и Валя, присев на минутку, только посмотрела на Семёна долгим с болью взглядом и сказала:
– Вот ты и на воле, Сёма… Держись… И – счастливо тебе!
Она пошла продираться к выходу. Семён теперь не слышал шума, не чувствовал вони – он весь превратился в боль, внезапно сдавившую сердце. Тщетно пытаясь сглотнуть ком в горле, он увидел Валю на перроне. Приплясывая от морозца, она махала ему, потом принялась, словно на большом листе бумаги, писать рукой по воздуху какие-то буквы. «Я», – сразу угадал «письмо» Семён, – «л-ю…».
Тут вагон дёрнуло, перрон куда-то поплыл вместе с Валей.
Вагонный гам, его отвратный запах вновь обрушились на Семёна…

1987-1998
 




 




О Г Л А В Л Е Н И Е

КНИГА ПЕРВАЯ

ПЕРЕД ВОЙНОЙ…

Глава 1

Встретились два козлика
Что такое
Чудесная дудочка
Мама приехала!
Бабушкино богатство
Встречи, еще встречи…
Беда не приходит одна

Глава 2

Знакомство с дядь-Васями
Трактора пропали!
Держись, внучок

Глава 3

Ох, и вкусные баранки
После пира
Ого, какое семейство!
И пошла ходить лоза!
Куда пропал Вавила?

Глава4

Гаданье
В новой хате
Живые чулки
Хлебы – чёрный и белый

В ВОЙНУ…

Глава 5

Однажды летом
Лечение
В больнице
Подарок
Письмо… в конверте


Глава 6

Мама – начальник
Дедушкина считалочка
– Салазки! Салазки!
Меня Васька затоптал!..

Глава 7

Черное да белое
Смурые дни
Пожар в ночи
Вот так встреча!
Тревога в доме

Глава 8

Фрося – доярка
Вечером, под небом…
Ой, там – на гори…
По грибы
Страхолюдье

Глава 9

Нападение средь дня
К бедной бабушке
Баюшки-баю…
Загадочная смерть
Сироты
Глава 10

– Бежим, бежим!
Тарелка творогу
Попозже, ночью…

Глава 11

Стая Кабаса
Командир
На огонек…

Глава 12

В школу!
Первые уроки
Переменка
Переполох в поселке
Ещё одна новость

Глава 13

Всё ближе зима
Санька
Букварь
Давай будем братья!


Глава 14

Блинцы
Зорька
Манечка
«Маша ела кашу…
Она сыта»

Глава 15

Опять – тётя Васёна
В дороге
Сердитый портрет
Правление колхоза
Прямо артист!

Глава 16

И начнётся старая жизнь
Квартиранты
Как люди роднятся
«Свадьба»
А у взрослых другие заботы
Если хлеб отрезать тоненько

Глава 17

«А така манэсэнька»!
Молодая пряха
В поле!
Дождались святого дня!

ПОСЛЕ ВОЙНЫ…

Глава 18

Все уехали на выпаса
Земледельцы
А говорили: в капусте!
Что такое «на зубок»?

Глава 19

Кругом - шестнадцать…
Негаданный пир
На часах было двенадцать
Скачи, Воронок!

КНИГА ВТОРАЯ

Ч а с т ь 1

ПОД ЗНАКОМ ЗМЕИ

Глава 1 Про змею, медведя, и другие страсти
Глава 2 Как погас костёр, и о других неожиданностях
Глава 3 Про то, как были бои, как проходили лихие походы
Глава 4 Про лечение, учение и про то, как хорошо с мамой
Глава 5 Про первое сентября и новые знакомства
Глава 5 (продолжение)
Глава 6 Про то, как готовились к сбору дружины, и как он закончил   ся
Глава 6 (продолжение)

Ч а с т ь 2

ПОД ЗНАКОМ НАДЕЖДЫ

Пролог
Глава 1  Два года спустя, или про Женьку Петрова
и про то, как нужна авиация
Глава 2 Про первый поцелуй и другие неожиданности
Глава 3 Про второй поцелуй и опять - неожиданности
Глава 4 Про то, как  учатся ходить и… «весть о маме»
Глава 5 Про то, как поссорился комсорг с главврачом
Глава 6 Выездное бюро райкома
Глава 7 Прощай, Чемал!