Ненастоящий рассказ и бездарный рок-н-ролл

Першин Максим
Всё началось с того, что мне сказали: «Бросьте вы это дело. Ну, какой же вы писатель?». Редактор маленького доисторического журнала жалостливо прищурился и развёл руками. – « Поймите, для того, чтобы писать нужно, по меньшей мере, талант иметь. А вы не то, что фабулу выразить, просто-напросто словами не владеете. А диалоги? Это же просто надутые из ничего пузыри. Настоящие люди так не выражаются. А что это за слово, которое говорит кондуктор в начале рассказа? Таких слов и вовсе нет в русском языке. Да и вообще ни в каком языке! Герои все ненастоящие, картонные герои. И сюжет бутафорный и бессвязный. Вам, молодой человек, вовсе не стоит писать. Не тревожьте зря бумагу и не тратте своё время», - он покрутил головой и аккуратно пододвинул стопку моих рукописей ко мне. - «Но вы не расстраивайтесь, просто это не ваше. Займитесь каким-нибудь полезным делом. Устройтесь на работу, в конце концов!». «Я студент», - сказал я. «Тем более! Станете преподавателем, будете детишек чему-нибудь полезному учить. Но, никогда, слышите, никогда больше не пишите! Пепельницу то зачем бить?..».
Как же так, думал я, ведь это было для меня всей жизнью. И даже, наверное, больше чем жизнью. Так я признавался себе в момент, когда в очередной раз оказывался на дне. Этот мир выходил за грани жизни, такой короткой и такой банальной. Здесь не существовало границ для времени или пространства. Здесь добро могло победить зло, или остаться в дураках всего лишь по моему желанию. Кто не испытывал этого, не поймёт меня. Здесь никогда не было никакой дурацкой морали, литература всегда существовала вне всякой морали, или, во всяком случае, по словам моёго любимого писателя, была чем-то совершенно иным.… И я верил этому, и я верил себе. Мои первые записки назывались «Звёздная месть». Роман, за который я мечтал получить премию «Хьюго», и который кропотливо записывал несколько лет. Днём и ночью я был погружён в Хайнлайна, Желязны и Шекли. Мне было десять лет, и я уже верил в свой мир. В котором главный герой боролся со смертью, злом или добром, но тогда я не понимал, что главный его враг – он сам.
И когда, город, которого, может и вовсе, нет и не было, вспыхивал у меня в голове и оживал, и я чувствовал его, и становился чем-то совсем иным. Когда все дороги становились путями в мою память… память, которой не было. Всю жизнь я жил мечтами. И вот, теперь вместо всего этого мне говорят, что всё было бессмысленно…
Но, как же так? Впрочем, роман я так и не дописал, и потом, перелистывая старые засаленные страницы, испещрённые детским почерком, разглядывая рисунки, конечно смешно. Но не так, а как-то совсем иначе.
Я очень гордился рисунками, которыми проиллюстрировал наш с другом первый сборник рассказов и стихов. Сборник был самиздатовский, сделанный на ризографе в КБ Министерства печати. И, может потом, мои некоторые рассказы, и вызывали у меня сомнения, но не рисунки. Мне казалось, что я окунался в мир картин и чувствовал их. Заходил после учёбы в манеж или Эрмитаж и мог долго стоять перед одним полоном. И мир за рамой блестел, и двигался, и трепетал. И мне становилось и страшно, и радостно. Всю жизнь меня обвиняли в пафосе, я неловко отбивался и глупо шутил. Но всегда это оставалось со мной, как эти картины. Песочная старушка – хранительница долго разглядывала меня, потом подошла и спросила: «Вы все картины так разглядываете?». «Да!» - гаркнул я на ухо ей так, что она отскочила от меня, как от динамика в сто тысяч ватт, и вся съёжилась. У многих вызывает недоумение, как я смотрю на некоторые вещи в этой жизни, что я делаю из мух птиц…
Марина полистала в руках книжку и улыбнулась: - «Это Кирилл что ли? Совсем не похож. А это, что за рука? Ты рисовал?» - она засмеялась. Я вырвал книжку из её рук и бросил подальше в стол. «Я шучу, шучу» - засмеялась она, изображая на лице улыбку. Но я не шутил…
А потом, лет через пять позвонил Андрюха и сказал.., то есть я позвонил ему, что бы сказать, когда репетиция. Он ответил резко и даже как-то радостно, словно снимая себя тяжёлый бессмысленный груз: - «Я не буду больше с вами играть…». Со мной случилось что-то странное, ледяное, будто пришёл врач с холодными, брезгливыми руками и сказал мне, что я умер. Я знал, что всё когда-то заканчивается, но всегда…
«Почему?» - спросил я. «Я уже целое утро разговаривал на эту тему с Кирей, я ему всё объяснил». «Но…». «Нет никакого движения, всё осталось на том же уровне, как и год назад, даже два – времён Зверинской…». «Но мы же были в армии». «И что? Не я же вас туда загнал. Ты так и не научился играть, не научился петь. Ты до сих пор не можешь держать ритм. Конечно, всему этому можно выучить, но у меня нет ни желания, ни времени. Да и сколько можно? Четыре четверти - это строевой шаг, неужели так сложно?». Зря это он сказал мне.… До сих пор мои ноги в мозолях от кирзачей…
«Ритм – это же так просто!»
Жизнь, как убыстренное кино полетела перед глазами. Мой дом, Зверниская, «Манхеттен», ТЮЗ, тридцатое апреля двух тысячного, похмельное первое мая, саратовская область и бас гитара в лесу, обкуренная палатка «Зорька» и сверкающие искры от костра, сцена под открытым небом и Андрюхину акустику не слышно, и на половине песни вырубается электричество, и сотни фонариков устремляются на нас, и расплавленная Акуловка, и знойная Москва с утренним Арбатом, и мы втроём сидим и играем Москоу-блюз и вечерняя Сумская с двумя гривнами в Кириной кепке, и берег чёрного моря с нашей палаткой, снова Москва и наше «Здравствуйте, мы из города Ленинграда» и засвистел микрофон, и нам крикнули «Питер давай!», Днепр под Оршой, Киев и сумасшествие Одессы, выпускной вечер в школе, мы втроём на берегу Неву под Володарским мостом и Андрюха играет на своей походной гитарке «Чёрный пес Петербург», и девяносто пятый год – безлюдный пустой мыс Окунёво на берегу финского залива, тяжёлый морской ветер бьёт по нашей палатке и костру, мы пьём дешёвое, но такое вкусное пиво и спорим о каких-то глупостях и одна гитара на троих… и, наконец, Тула, тульская объездная и я, четыре часа подряд, высматривающий Андрюху в каждой машине и страшный закат над рекой Упа, и Волчья, конечно Волчья…
«Ты так и не научился сочинять нормальные песни…». Я положил трубку и кино закончилось. Самое страшное чувствуешь, когда понимаешь, что ничего не изменить. Как будто сердце вырывается из тела, но как бы оно не вырывалось, это ничего не изменит. И меня не изменишь, со всеми дурными повадками и словами. Я беру гитару, и что-то нарушается в этом мире и становится и таким важным, и таким смешным, и таким картонным, и таким настоящим. Меня вряд ли кто-то поймёт, я бросил работу и истратил последние деньги, только, что бы пойти на концерт любимой группы. Небо звёздное - метель августа и всё… и ничто не заменит мне это… и рок-н-ролл…          
 
Истины нет, это я понял пожив свою недлинную глупую жизнь, но всякий раз она представала передо мной, когда я погружался в этот мир. Мир, которого нет….

Январь 2004