СПб Бутафория 300

Першин Максим
Город мой. Родной мой. Лунный мой. Похабство и нищета хрущёб, сонные продажные дворцы и бездонные туннели высоток. Ломаные дороги и чёрная вода, песочные стены и каменные полы. Блестит в больном рту оскал серебра и тянет плесенью гранит. Звучит тонко и остро закат на хребте, раскалываются стёкла, мутнеют и превращается в пыль. Скатывается пот по бритому затылку – это душная северная жара спустилась с расколотых небес. Родной мой… Квадратичное уродство Просвета, надутый презерватив – клуб «Бада-Бум», плюющий железом перекрёсток, профиль мелом на асфальте… Жизнь встала, но жизни бегут! Один ничто, только всё! Серый проспект именем Культуры, фашистские лозунги на конвейерных стенах и дикий холод по больной спине. Держатся зубами за козырьки ларьков мёртвые алкаши и машут мне рукой маленькие девочки с косичками. Скоро весна… семидесятого года…
Как напоминание о неизбежности - длинный путепровод над венами железных дорог. Город мой..., где ты? Я уже чувствовал усталость. Такое стало повторяться часто, просыпаешься, а уже устал. И плечи нехотя принимают китель, и снова заводится старая шарманка. Две тысячи третий  свернул на проспект Просвещения. Автобус был забит солдатами и не проснувшимися людьми. Все молча смотрели в окна. Я прижался к стеклу и жадно наблюдал утреннюю жизнь просыпающегося майского города. Этот город, в самом деле, был, как праздник, после серых казарменных стен и крашенных паребриков части. Праздник с приставкой – 300. Хромой город надел маску и мой послушный солдатский мозг принял эту игру. Как будто, на самом деле «Великому городу – великое будущее» или раскосая Уфа поздравляет иудейский Петербург…
- Скоро лето, - сказал Толик, когда мы вышли из автобуса. Несмотря на всего лишь конец мая и восемь утра, улицу плавила густая жара.  Мелькали мимо девушки в коротких ветреных юбках и воздушных блузках, заставляли заламывать солдатские головы и скручивать взгляды. Нам, наконец, разрешили перейти на летнюю форму одежды, закатать рукава и расстегнуть верхнюю пуговицу. Даня с Толиком выглядели особенно гордо, два дня назад был объявлен приказ о присвоении им звания «младший сержант». Сегодня они впервые пристегнули стаканы в город. Впрочем, и я, на моих плечах в свете яркого солнца блестели лычки, я иногда косился на них. Наше настоящее сержантство начиналось только через две недели с приходом новой учебки. Мою учебку уже успели разогнать по разным частям нашей необъятной родины, оставив лишь обрывки памяти да мятые фотографии в тумбочке.  В школе оставили будущих младших командиров, в число которых, неожиданно вошёл я, и небольшую группу рядовых, специально для подготовки юбилея городка. Солдат в ЛенВо не хватало.… Но по окончании торжеств и их ждал неблизкий Калининград.
Муравьиный город шипит и колотит. Тысячи человеческих тел срываются в едином порыве одолеть метро. Кидаются под колёса судьбы вязкие будни. Пиджаки, сумочки, прикосновение влажной горячей руки под лёгкой туникой. Небо сворачивается до серого бетонного купола. И голоса превращаются в реку. Где же ты?
Звонко цокают каблучки о мраморный пол метро и глухо, как сердце, стучат кирзовые сапоги. Мне бы крылья и я бы полетел. Всё случилось быстро, как кесарево сечение. Надорвала животик Горьковская, выплюнула нас наружу. Порезало на куски глаза солнце. Все закурили, я стоял у ларька и разглядывал аудио кассеты. Мне не хватало музыки, несмотря на ежедневные вливания МузТв. Скорее, наоборот, мне требовалось противоядие против всяких Тату, Земфир и мошенников. Я искал глазами такую долгожданную вторую часть «Единочества». Ко мне подошёл Толик.
- Ну и праздничек сегодня будет, - заметил он.
- Да, уже всё перекрыли, - ответил я.
Город был окрашен серыми пятнами милицейской формы. У Троицкого моста уже стояло несколько омоновских грузовиков и уазиков. Серое, как доминанта в урбанизированном септаккорде. Не песня, а военный марш. Но голубые купала мечети были всё теми же. И свежие зелёные листья деревьев всё так же колыхались на ветру, и пруд в парке был таким же мутным и по утреннему спокойным, и камни набережной так же держали воду. Только люди надели форму, взяли в руки автоматы и приготовились. Движение в сторону и твоя голова мишень. Всякий взгляд подозрительно высматривает диверсию. Мы стояли у моста на Петропавловскую крепость. Милицейский майор внимательно осматривал наши документы.
- Какого периода? – неожиданно спросил майор, оглядев нас.
- Второго, - гордо ответил Толик, я усмехнулся. Пол года, как шесть дней. И нет больше ледяных зимних будней, холодного плаца и бесконечной уборки снегов, нет кантиков на сугробах и ноющего ожидания весны.
Прохладный ветер с Невы обдувал оголённые руки. Мы обогнули крепость и вышли на такой уже привычный пляж.
Раскинулась стрелка Васильевского острова, и даже вода застыла в ожидании десятков триумфальных кораблей и яхт, хаотичные движения на том берегу и такой понятный ритм на этом. Пляж жил своей последовательной муравьиной жизнью. Белые облака, как танки, как грузовики со снегом плыли по небу, невидные в тёмной воде.  Ветер рвался и, казалось, когда он окончательно порвёт свои цепи, его уже ничто не остановит. Я стоял у воды и смотрел в сторону блестящих на солнце куполов Исаакия. Я так давно не был там…
Подошёл Толич. Он усмехнулся и, оглядывая невскую панораму, заметил:
- Знаешь, что отличает ленинградцев? Этих напыщенных, припудренных псевдо интеллигентов. Гордость к своему городу. Такая пустая ни к чему не обязывающая хвала. Они могут долго рассуждать о его красотах, гордясь каждым камнем и окном. Они даже могут кичиться ущербностями, считая их милыми брёвнышками в глазах, без которых не может существовать красота. Но за всеми их словами нет ничего. Такая пустая хула. В общем-то, они горды не городом, а собой в нём.
- Не все такие, - сказал я, - Кому-то, вовсе плевать, где он живёт. - Толич усмехнулся.
- И такие есть, а кто-то, попадая в какой-нибудь Новомосковск, тут же начинает громко заявлять, что он коренной ленинградец и ищет восторженные взоры. Или сочиняет глупые рассказики – путеводители, поклоняясь городу, как культовому месту и, делая его главным героем своих опусов, не забывая упомянуть и себя…
Я взглянул на него. Толич ухмылялся.
- И что всем этим ты хотел сказать?
- Ничего, - ответил он, - просто мне претят бесконечные разговоры об одном.
- Ну и не веди их, - сказал я.
- Ты не понял, нет ничего ТАКОГО. Я бы мог жить и в Сургуте.
- Поезжай, Мамин – Сибиряк.
- Угу, - кивнул он, - ладно не время базарить, пошли.
Мы оставили сверкать панораму стрелки самой себе и побрели в сторону грузовика с газовыми баллонами. Сапоги вязли в песке и вентили баллонов больно резали руки. Мы укладывали их на берегу. Саша, высокий сухой мужик, с выветренным лицом пьющего человека, командовал нами и ласково ругал. Он понимал, что мы работаем бесплатно, и в отличие от остальных разнорабочих, единственная наша мотивация – не разменять пляж Петропавловки на траншею с трубами в части.
Солнце остывало и к полудню усилился холодный ветер с залива. Я лежал на деревянной трибуне у стены крепости и смотрел в небо. Грохнула пушка, как всегда неожиданно и как всегда я дёрнулся и напомнил себе, что за двадцать с лишним лет пора бы привыкнуть и дал зарок, что с завтрашнего дня всё будет по-другому. И пора бы перестать возводить глаза к небу и спрашивать, где ты.… Но ведь это моя жизнь! И что я буду чувствовать, когда приду сюда следующим летом, что скажет мне этот песок, в котором тонули мои кирзовые сапоги и вода, которая принимала кровь из моих мозолей. Я буду пить пиво, сидеть на газетке и смотреть на воду. Или будет осень и дождь, падая в реку, будет выводить свои иероглифы – колечки на неспокойной воде. И что тогда скажет серое небо и ухмыльнётся память, восстанавливая этот последний майский день.
Впервые за две недели работы здесь, наша сила не требовалась, основная подготовка была проведена, на местах работали только специалисты. Саша предложил нам вернуться в часть, пообедать и приехать вечером. Мы должны были начать работать сразу после окончания торжеств. Попросили остаться трёх человек для мелких работ. Вызвался Толич, Белов старший и Даня. Толик боялся пропустить начало, остальные имели какие-то свои планы. Наш командир мичман Баевой был рад такому повороту событий.
Природа остывала, становилось всё холоднее и когда вечером мы выезжали из Ольшаников вовсе хотелось надеть бушлаты, которые мы взяли на ночь. По радио говорили о каком-то фронте. И этот словесный каламбур вызывал у меня горькую ухмылку. Я не попал на фронт, я под ним. И эта линия войны где-то там, под линиями моей жизни – тяжелым питерским небом.
Горьковская встретила оскалом тысяч людей. Пиво, банки, бесконечная вереница ларьков, горячие сосиски, дорогое мороженое и сувенирные флажки с гербом города. Нас долго не пускали на Петропавловку. Мы сидели на газоне у массивного отцепления и люди косились на нас, кто-то жалостливо, кто-то с ухмылкой. Солдатики вызывали интерес. Я привык, и это надо нести.
Огромная многоярусная трибуна на пляже была пуста. Лишь некоторые люди из рабочего персонала сидели на ступеньках и пили пиво, на настилах валялись бумажки и ленточки – следы бурных торжеств. Первая часть праздника была окончена. Своего начала ожидала вторая. Над акваторией играла музыка, по пляжу бродили световики и фонтанщики. Я надел бушлат и присел на ступеньку трибуны. Подошёл Толик. Он ежился от холода и выглядел заспанным.
- Спал что ли? – спросил я.
- Да, защемил, - протянул Толич, - Под сценой, в полиэтилен укутался. Чёрт, а он мокрый был.… Потом наверху кто-то топал.…
- Я тебе шинель привёз, - сказал я, - бушлата твоего не нашёл.
- И то хорошо, - обрадовался Толик, - зато праздник увидел. Но впереди ещё водная феерия и салют.
Я кивнул. Весь пляж и акваторию стрелки заполняли бездушные эстрадные песни «о городе на Неве». На воде качались яхты, бутафорные каравеллы и ботики. Толича кто-то позвал и он исчез. В мою сторону шла Оля, переводчица французов – фонтанщиков. Мне нравилось смотреть на её походку, казалось она не шла, а плыла над землёй, как эти яхты на воде. Жёсткий невский ветер касался её волос так нежно, словно она самое ценное, что есть у него. Но может, всё это мне лишь казалось, просто у неё была короткая стрижка и она была девушкой…, я так привык к чеканной солдатской походке. Она подошла ко мне и улыбнулась. Меня почему-то всегда смущала эта её улыбка.
- Уже приехали? – спросила она.
- Да, - сказал я.
- Давно?
- Нет.
Она улыбнулась.
- А здесь такое было…
- Интересное?
- Да так, - она пожала плечами, - Самое интересное впереди. Уж французы обещают.
Я кивнул. Оля села рядом, мне стало не по себе. Голос в динамике напрягался «Санкт-Петербург – северная птица… Санкт-Петербург…».
- Неужели Питер похож на птицу? – неожиданно спросила она.
- Нева – болотная принцесса, - сказал я. Все мои ненаписанные песни резали память. Оля смотрела на меня и щурилась.
- Нева очень красивая… - Ветер тревожил её волосы, я чувствовал их запах.
- Да, - сказал я, - страшная река. Она не знает пощады и никогда не будет рекой жизни…
- Почему ты так говоришь? – Оля нахмурилась. Она не знала, что чёрная вода это моя жизнь.… А я не говорил ей.
- Ты знаешь, почему закопали канал, где сейчас Лиговский проспект? Официально – для прокладки важной магистрали, но долго бродили слухи, что он притягивал самоубийц. Такой пантеон суицида, и как храм, и как инструмент…
Оля молчала, а я продолжал:
- Она забирала жизни на моих глазах. И с этим ничего нельзя сделать.
Ветер, как будто, услышав мои слова, рванулся, ударил в грудь. Я зарылся в бушлат. Поредели все мои белые флаги, все вопли и руки, задымила память. Я вспомнил маленького мёртвого мальчика в устье Малой Невки. И что-то острое сдавило грудь.
- Волга совсем другая, - сказала Оля. Она родилась в Самаре, и после окончания Саратовского университета приехала в Петербург. Я всё строил из себя коренного жителя, что-то рассказывал, но, кажется, о моём городе она знала больше…
Начинался праздник. На берегу выстроилась целая рота морячков, первокурсников. Они держали в руках зажигательные огни. Ленточки на их бескозырках развивались на ветру. На их летнюю парадную форму было холодно смотреть. Мы с Олей стояли на самом верху трибуны, я отдал ей свой бушлат. Холодный ветер вгрызался в рёбра. Под торжественную музыку по акватории заскользили яхты. Диктор цитировал происходящее. Из-под Троицкого моста потянулась длинная вереница красочных ял с флагами разных стран. В надвигающихся сумерках зажглись огни. Город вспыхнул тысячью свечей. Горящие крылья мостов потянулись к небу. Быстрое течение реки уносило тяжёлое прошлое. Кончился век и будущее казалось таким же ярким и праздничным. Вспыхнули французские фонтаны яркими цветами. На высокой стене из воды проецировались слайды и кинохроника Ленинграда-Петербурга-Петрограда. Изящные яхты сменили быстрые аквабайки. Расцвело небо красочным космических фейерверком. Оля улыбалась. В её глазах блестел салют, и ветер всё так же возвышал её над всем. Она посмотрела на меня, раскрыла бушлат, шагнула в мою сторону и обняла. Я чувствовал все неровности её тела. Стало очень тепло. Мне казалось, что я падаю. Яркие цветы салюта раскрывались прямо над нами и падали, окуная в себе. Она что-то говорила мне или я…. И она смеялась. Мне казалось мы тонем в тёмном небе.
Оля исчезла, словно мираж. Я испил воды и мир снова стал пустыней. Пустыней из чёрной воды и каменных стен. Французы закончили свою работу и им требовалась она.… Застрекотало бессмысленное лазерное шоу, которое мы перетаскивали две недели и которое лежало на моей спине, грузом долгих будней. Мерцал в зелёных лучах зимний дворец. Стало очень холодно. Оля убежала в бушлате. Когда утихла музыка, выключили фонтаны, погасла последняя рампа, исчезли лазерные потоки, стало так темно, будто и не было никаких белых ночей. Тяжёлые тучи по тёмному небу ползли с залива.             
Я сидел один на трибуне и смотрел на чёрную воду. По пляжу раздался хриплый голос мичмана Баевого. Он уже принял на грудь, поэтому двигался по особенному, механически, как заводная игрушка. Наличие мичмана флота в сухопутных войсках, само по себе было абсурдом, правда, не большим, чем сама российская армия.… Да ещё наш морячёк имел такую военную фамилию и многие ласково его называли Бай-бай. Свой командирский авторитет он растерял давно и навсегда, утопил его в реке выпитой водки. Многие солдаты махали ему ручкой…
- Перов, мать твою! За работу! – мичман стоял надо мной, как моё надвигающееся будущее и говорил перегаром.
- Сейчас, товарищ мичман, - сказал я, - представление досмотрю.
- Всё кончено, - фатально заявил он.
- Да…
Мичман внимательно посмотрел на меня, нахмурился и проговорил:
- Неправильно службу начинаете, товарищ сержант…
Фраза была сакраментальной, через десять минут я брёл в сторону помойки с мешком разбитых целлулоидовых зарядов от салюта, которые осыпались на наши головы во время праздника. Потом мы принялись за газовые баллоны и мысли совсем покинули меня. Я делал всё автоматически, стал роботом в кирзовых сапогах, только спина болела всё больше. После газовых баллонов мы стали перетаскивать «бельгийцев». Многотонное лазерное шоу оседало на моей спине. Весь наш взвод постепенно растворялся в ночном Петропавловском воздухе. Когда я оглянулся, оставалось всего человек семь. Мне хотелось упасть в чёрную воду и умереть. Но бельгийцы обещали нам заплатить. Мы носили через весь пляж много килограммовые ящики, и сине-розовый воздух разрывал лёгкие. Когда силы были на исходе и руки больше не держали, мы сняли ремни и стали просто тащить сундуки, подобно бурлакам. Ящики зарывались в песок, и я падал на колени и тянул, тянул….
Поперхнулось утро, задышал влагой бледный рассвет. Пошёл дождь. На трибунах у стены я нашёл чью-то шинель. Повсюду были раскиданы разорванные сух пайки и пустые водочные бутылки. За трибуной я услышал бас Белова старшего и пьяные девичьи голоса. Я накинул шинель и поднял воротник. Тоскливым напоминанием у средней вышки стояла горка неубранных ящиков. Дождь серой дымкой завис над стрелкой Васильевского острова. Темнели на том свете мокрые купала Исаакия. Побрели машины по утреннему городу, первым мостам и проспектам. Одеревенелое тело ничего уже не чувствовало. Часам к десяти утра мы заталкивали последний ящик в длинную фуру. Лысый иностранец в дорогой кожаной куртке достал из заднего кармана джинсов голубую бумажку тысячи, поблагодарил. Мы были очень рады. Сто сорок рублей, целых четыре евро, полторы моей месячной зарплаты рядового….
Мы рылись в остатках сухих пайков, в поисках чего-нибудь съедобного, когда пришёл мичман Баевой, свистнул, обслюнявив два пальца, и заорал:
- Смирно!
Никто не дёрнулся. Я смотрел на Баевого из-за полузакрытых век.
- Почему не работаете?! Почему мне жалуются?!
- Как это не работаем? – высунулся из-за трибуны Белов старший. – А кто лазерщиков загружал?
Я усмехнулся и посмотрел на свои жесткие руки.
- Так, - сказал мичман, понизив тон, - поступила такая информация…. потом поманил обоих Беловых и Мыша и сухо проговорил: – говорят, что мы изнасиловали кого-то из переводчиц.
Большой Белов засмеялся и снисходительно протянул:
- Товарищ мичман…
Я почувствовал, что съезжаю со скамьи. Небо ухмылялось безмерной похотью Белова.
- Вы сидели здесь с переводчицами?
- Ну, сидели, - заявил Мышь, - И что? Убёгли тут же, дуры интеллигентные.
- Да, шмары, - поддержал Большой.
- Так, - задумчиво протянул Баевой, - они заявляют, что люди в военной форме…
- И что? Тут моряки ещё были, целая куча!
Мне бы пить бы воду, мне бы лежать в колодце, мне не видеть света, не видеть этого места, не слышать этот город, не чувствовать танцы пьяного рассвета на моём хребте. Жизнь кинула меня дротиком, но я не воткнулся, да я и не видел десятки. А правда моя ходит где-то, по семи морям, пускает весенний ветер и дышит дождём. В моем зрачке давно отсутствует «гдеты?» и мне даже не задохнуться…. Я больно закашлял и резко повернулся к Большому:
- Вы бухали с переводчицами?
- Нет, - сухо ответил он.
- Да школьницы здесь были, - воскликнул Белов младший, - которые шарики пускали, – потом, подмигнув мне, шепнул: - вот я с одной и развлёкся.… Не знаю, что ей так не понравилось.
- Ладно, кончайте! – вдруг закомандовал мичман Баевой, - вперёд работать!
- Товарищ мичман… - затянул Мышь, - дайте отдохнуть то, что это такое? Ну, вы сами поймите….
- Не сосите мне мозг, - закричал Баевой.
- А что у него сосать то? – засмеялся Большой, - у него мозг мелкий, как орех и сосать то нечего.
Все засмеялись. Мичман сделал вид, что не расслышал реплики.
Часов в двенадцать я увидел Олю. Она выглядела свежей и отдохнувшей, о чём-то смеялась с высоким французом. Мы третий час подряд разбирали фонтаны. Тело, словно набитое ватой, продолжало работать, но ведь не железный. Даже металл знает усталость…. Днём к нам прислали подмогу из части, работа пошла быстрее. Я давно разучился думать, да и не приветствовалось это в армии. Военный город, словно бесконечный гарнизон, смирно маршировал вдоль  виайпишных трибун на дворцовой набережной, на той стороне реки. Их демонтировали такие же солдаты, как и мы. Но иногда я думал об Оле. Часам к пяти, когда французы закончили основные работы, к западной стене крепости подъехал микроавтобус. Он возил персонал фонтанщиков. Оля подошла к нам со своей подругой и стала что-то говорить. Она улыбалась и была очень красивой. Мне казалось, что я до сих пор чувствую запах её волос. Толик что-то ответил ей, она засмеялась, потом кивнула и помахала рукой. Я тупо смотрел в её сторону, как она скрылась в автобусе, как пространство сужается, как сворачивается свет в туннеле. Я растерялся, стоит признаться, я растерялся. Я растерял себя. Неимоверная усталость навалилась на меня. Я привык делать из мух слонов, а из бабочек птиц. Мне всю жизнь кажется, что всё не просто так. И восприятие очень обострено. И в голове царит сплошной бардак….
Световики очень спешили, но делали всё по порядку и аккуратно. Я помогал докатить последнюю стойку с огромной вращающейся лампой, до грузовика.
- А потом куда? - спросил я Гену, молодого парня с мобильником на шее и синей форменной футболкой «нео лайт».
- Из СПб сразу в Олимпийский, на МУЗ ТВ.
- Откуда? – не понял я.
- Из Питера в Москву.
- А…
- Ладно, давай, - Гена протянул мне крепкую руку и стал быстро скручивать провода. Я поплёлся обратно, в сторону пляжа. Поплёлся город, аббревиатура  похмельная и разбитая. Вся Горьковская была усыпана мусором, в пруду плавали пустые бутылки – послания будущему поколению, четвёртому веку и десятому тысячелетию….

Я, словно видел себя со стороны. Такой убитый белогвардеец в солдатской шинели с поднятым воротником, бритым бобриком на голове и пустым взглядом, шепчет обветренными губами, прижавшись к окну: «А… вот ты где…». Развенчаны прятки – кошки-мышки. Я победил, но выигрыш опустел и потерял смысл, подлым пятном – фантомом, маяча в сухой памяти. Лукавый Шрайбикус одервенел, как Буратино. За окном полз новый век Города – серые многоэтажки и усталые люди со стёртыми лицами и тёмными одеждами. Автобус устало тащился по железнодорожному путепроводу, как конец настоящего и начало неизбежного будущего. Я ненавидел путепровод за эти возвращения. Провернулась в стороне неуклюжая бензоколонка, новый виадук, отпечаталась сухая перечёркнутая надпись на дорожном знаке «Санкт-Петербург». Но и праздники когда-то уходят.

Декабрь 2003