Старый способ

Абраксас
Ожил от боли. Знаете, какая резкая боль пронзает переносицу и гайморовы пазухи при полоскании носа? Вот, сродни. Он делал мне искусственное дыхание нос в нос.
Я открыл глаза и посмотрел в его лицо. Он облизнул пересохшие губы. Страшновато. Ощущение слишком раннего июньского утра, когда прохладно, сонливость ощущается во всём теле как тонкая сладковатая боль, спать и бодрствовать хочется одинаково. Деревья ещё спят. Звуки ещё все спят. Или он не вдохнул в них жизнь?
В траве и на песчаных дорожках сада густой рассветный отблеск – сусальное золото. Утро шестого дня.
Сегодня мне исполнилось тридцать. Я вспоминаю первый день рождения. Когда же это? В три, в четыре года? Вот так вот проснулся – и захлебнулся нахлынувшим осенним солнцем. Первый и последний раз в жизни почувствовалось, что такое праздник. До того в детских книжках я вычитал (Значит, уже умел читать? Делаем поправку – не ранее пяти лет), что такое День Рождения, и что подарок подарков, самый желанный – это щенок. Или это было весной?
Как я могу это помнить? Я создан тридцатилетним, вот прямо сейчас, когда он вдохнул в меня жизнь – нос в нос. И я уже знаю, что он от меня хочет. Шестой день – рабочий, пятница. Хоть и самый приятный из рабочих дней, полный предвкушения, но нужно вставать – и сходу к обыденным занятиям: прополке, прививанию, поливке.
«Можно я ещё посплю? Ещё только пол шестого!», - заныл я и повернулся на бок, чувствуя себя капризным ребёнком.
«Пора», - тихо вымолвил он, почти не шевеля губами, - «Опоздаешь».
Вместе с человеком он сотворил и душу его, и населил её воспоминаниями, словно сад – сорной травой. Вместо того, чтобы видеть то, что есть, человеку приходится полоть сорняки своих воспоминаний, не замечая цветущих деревьев. Та ещё работёнка.
Под деревьями роскошно и густо ветвятся их тени, такие похожие и не похожие на них самих. Дерево высосанное своей тенью, может обесплодеть. Поэтому так важно тщательно повыдергать всю сорную поросль. Иначе не будет ни смокв, ни груш, ни фиников. А тени так цепко держатся корнями за землю! Тяжело. Потею.
      "Сотворил человека из своей тени, смешав её с землею, изваял как гончар".
Кто он мне? Отец? Хозяин? Надсмотрщик? Появляется когда захочет, стоит поодаль. Потом опять – шелест листьев, качнутся задетые рукавом его длинной одежды ветви, полусъеденный травой звук шагов – пошёл дальше. Когда он рядом, я выпрямляюсь и смотрю ему в глаза. Не могу работать под присмотром. Жду, пока не уйдёт. Так и смотримся друг в дружку. Глаза у него выпуклые, светло-карие, почти жёлтые. Но не блестят. Затем он поворачивается и уходит, а я вновь склоняюсь над тенями – воспоминаниями деревьев. Отец? Не помню. Нет, отец был другим. Есть другой. Где-то есть.
Нехорошо быть человеку одному.
Однажды он сотворил мне товарища, милого юношу, нежного, с тонкой кожей. Выбритая голова блестела; юношеский локон его, перевитый тонкой синей лентой, щекотал мне ключицу, когда мы целовались в высокой траве. Сотворил или просто привёл за руку, безмолвно улыбающегося и покорного как невеста? А может быть, я просто обернулся по наитию и увидел его. И утонул в улыбке.
        "Ничего нет, пока не названо имя".
 И он приводил ко мне животных, и я называл их имена – это несложно. Потом пришёл Адам, и я сказал «Адам», а он улыбнулся – той, самой первой беспомощной улыбкой, и я понял, что мой возлюбленный – всего лишь моё собственное отражение, когда из-за зеркала выглянул он, который меня создал, рот которого не может улыбаться. «Ты назвал себя. Дал себе имя. Теперь моя очередь». Но его цвет не был понятен мне, и я честно признался, что не вижу его имени. «Так и есть», - сказал он, и цвет его голоса, лишённый звука, тоже был непонятен – грустный он или весёлый, - «У тебя нет для меня имени, значит и меня нет».
Ночью (он всё делает со мной во сне, уже боюсь каждого шороха в кустах) я почувствовал боль в боку, а на рассвете нашарил рядом с собой новое существо. У существа не было такого длинненького хоботка между ног как у меня, зато на груди было аж два круглых холмика. Длинная чёлка матово-чёрных волос наполовину закрывала спящее лицо. «Хава», - сказал я и она, полусонная прижалась к моему тёплому телу, обвив мою шею рукой. Я понял, что вдохнул в неё имя.
Она потом долго казалась красивой, хотя и грубоватой. Но мне трудно сравнивать. Выбирать - тем более.
Её воспоминания были интереснее моих, пестрее. Но того, кто вылепил человека, как горшечник, очертив свою тень на глинистой почве, там не было. Это и не удивительно: ведь он вырезал её из моего левого бока. (Наверное, там был какой-то лишний орган, он воспалился и потребовал ампутации.)
Она напомнила о нашем знакомстве, долгом ухаживании и поцелуях. Со слезами корила, что к годовщине свадьбы я не удосужился собрать для неё хоть букетик цветов. Я не чувствовал вины, если б помнил, конечно нарвал бы – они вокруг росли в изобилии.
«Аяяяй», - взвизгнула Хава, когда я раздвинул ей ягодицы, - «Это ж  больно!» И повернувшись ко мне передом, она показала, где ей не больно, а если поймать подходящий ритм, то очень приятно. Мне понравилось, но старый способ всё же милее и утончённее. А так я немного терялся в Хаве, широковатой, простой и просторной. Наверное, для полноты слияния необходима теснота. Или я слишком философ. В античном смысле.
Хава только и могла, что беременеть и рожать. И пожирать – ртом воду, хлеб, смоквы, виноград, мёд, а низом – моё семя. От такого обжорства её тело набухало и производило всё на свете: кроликов, петушат, реки, солнца. Всё это потом предстояло мне снова добыть на охоте и принести ей в пищу. «Я поняла, моё призвание – материнство!», - пугала меня она перед каждой новой беременностью, когда мы ждали, что вдруг теперь у нас появится чудовище.
Я бы с удовольствием пореже бывал дома. Но домом было всё. И везде я мог встретить мою Хаву. Иногда, отправляясь надолго в поход за редким плодом или птицей, оставив её сидящей под сводом толстой смоквы, я через несколько дней неожиданно приходил в то же место: вот эта смоква, а вот Хава с очередным ребёнком, присосавшимся к её отвисшей груди. Вроде и по звёздам неплохо ориентируюсь… Это такая особенность местности, где нас он поселил: большое и широкое, но всё же замкнутое кольцо. По крайней мере, три суточных перехода в окружности.
Как то жена попросила (каприз беременной) яиц кукушки. Я пошёл было на звук этой птицы, но вскорости осознав ошибку, стал обыскивать все птичьи гнёзда. Вернулся я с Лилит. Всё сливается в воспоминаниях: сотни кукушечьих криков, рябые яйца, серебристый свет из самой запущенной части сада. Она?
Да, потом была она. Прекрасная и гордая. Лилит. Откуда она взялась? Она не была ни моим отражением, ни куском моего тела. Я не знал её. И никогда не узнаю, мою нежную и наивную Лилит. Не я назвал её этим именем. Ни она сама, никто другой. Она сама по себе Лилит.
Цвет – серебристый.
Она была горда и непокорна, но не как некоторые феминистки, в которых неизбежно чудится нечто самодовлеюще лесбийское. «Никогда не буду рабом мужчине», говорила не раз она, - «Мужчина сделан из грязи, когда по земле чернильным пятном разлилась Его тень».
«А ты – откуда?»
«Не знаю».
Она осталась девственницей. Осталась тайной. Потому, что, соединяясь с нею сзади, я не вторгался в женское углубление, а любил её как мужчину, как тогда – себя, не зная, что это всего лишь отражение. Старым способом.
Хава больше не нужна, так она решила. И была в чём-то права. Я не просил создавать её, не такую женщину я ждал. Поплакала и смирилась. И дополнила чулан своих воспоминаний – мною. Она ничего не выбрасывала из старых вещей. Если есть чулан, не надо выбрасывать, всегда может пригодиться, поди угадай, как лет через пять переменится мода.
Заброшенный сад зарастает тенями, дичает. Наши тела, слова, имена – всё сплетается. Мы говорили обо всём на свете: что самое страшное, что самое красивое, что будет потом… Самым страшным для возлюбленной была смерть. «Но ведь её нет», - удивился я. «Будет», - просто и обречённо сказала Лилит, глядя мимо. И это было ответом на вопрос, что будет.
А я признался, что побаиваюсь Его. Безымянного и лишённого тени. Не то, чтобы собственно боюсь, но не по себе как то… Ходит повсюду, высматривает. И что-то Его давно не было.
«А я знаю Его имя», - неожиданно прошептала она мне в шею и ласково потёрлась носом.
«Как?!»
«Не бойся. Ты ведь защитишь меня?»
Я не знал, что ответить, было заполночь. Нас сморило. Потом несколько обычных, но счастливых дней и снов. И вдруг, после завтрака, Лилит без предупреждения сказала то самое имя, которое было намедни заполночь. Сначала я не понял, что за шёпот, почему так тихо и невнятно. И не успел прикрыть ей рот ладонью. Даже вскрикнуть не успел.
А она, втянув от изумления воздух, стала отдаляться в небо, будто падала в него под действием некоей тяжести. Наверное, Имя было слишком тяжёлым и увлекало ввысь как привязанный к шее камень тянет утопленника в омут.
Хава из-под своей смоковницы, близоруко щурясь, смотрела в синеву, постепенно поглощающую тонкую светлую фигурку.
«Шлюха», - только и прошипела она.

***
С того дня я ищу его имя. В собачьем лае из ночной тишины, в скрипе колёс, а если ветер разливает в траве странный шелест – я бываю его самым первым и внимательным слушателем. Всё, что звучит, может содержать зародыши того имени, которое отняло у меня возлюбленную. Я ненавижу это слово, но где оно, там Лилит – надо искать.
Уже немало сделано: я торжественно спрятал на груди в тайном кармашке два звука. У и Х. Однако, сколько их всего? И в какой последовательности расположены? Жизнь бесконечна, а значит, прояснится и эта загадка. Вот и Хава, увидев как я осунулся, какой у меня сумасшедший взгляд, руки мелко дрожат точно у алкоголика, вроде прониклась сочувствием. Помогает. Правда, в основном, советами, но советами, проникнутыми женской опытностью. Как раньше я заботился о её пропитании, так теперь она – о моём. Вот она. Принесла какой-то новый плод. Раньше я не наталкивался на такие. Похож на инжир. Уже надкушен.
«Хоть попробуй, нельзя так морить себя голодом».