Из Лавсаика

Абраксас
«Нужно поместить в этой книжке и жития подвергшихся обольщению, для предостережения читателей, так как и в раю, вместе с добрыми произрастениями, росло дерево познания добра и зла…».

Они надкусили одно и то же яблоко с разных сторон (впрочем, некоторые утверждают, что Древо познания было смоковницей, а смоквы не надкусывают, едят сразу целиком).
Избалованный мальчик из сверкающей Александрии принял решение. Он видел их лица, сияющие покоем, даже пыль в их морщинах и складках одежды казалась подсушенным про запас  пустынным светом; выражение неколебимого достоинства в осанке, сочетавшееся с поразительным отсутствием честолюбия. Эрон с детства наблюдал чернецов на рынке, где те торговали плетёными штучками; в рассказах чувствительных тётушек-богомолок, совершивших не одно пешее путешествие по свежесвятым местам; и во снах своих. Во снах он сам бывал иноком и пел псалмы, каждый из которых, высвободившись из его рта, шумно шелестел невидимыми крыльями в сухом воздухе ночной пустыни, пытаясь воспрянуть до престола Господня сквозь тьму, кишащую совами, демонами и прочей хищной пернатой живностью. Он просыпался в полночь, и не хотел верить, что покрывало на нём – это покрывало, а не грубая монашеская мантия, и бьющийся в щелях ставней ночной мотылёк – вовсе не заблудившийся маленький бес, привлечённый колышущимся огоньком полусонной молитвы.
В шестнадцать лет, когда можно уже выбирать невесту, Эрон выбрал.
Пустыню.
Семья христианская (насколько это было возможно для того времени и для Египта), богатая и уважаемая, отец не устроил ему скандала, хотя мог бы. Но он видел, не по лицу, а по всему, натянутому как струна – от складок намощенного  лба до прожилок на щиколотках, образу сына, что желание его глубокое и хорошо выношенное, полновесное. Он видел это по его ступням, запылённым в прогулке, по сгибу локтя, по тому, как Эрон облизывает губы и хмурится – и ещё было множество более мелких деталей, внятных только нам, родителям.
«Кричать, топать ногами, взывать к сыновнему долгу – припомнит евангельскую цитату о ненависти к родителям и уйдёт ожесточённый. Пригрозить лишением доли в наследстве – да он и так ничего кроме свободы не просит. Благословлю».
Прощание было цивилизованным и спокойным, старшие братья и сёстры, втайне радуясь о избавлении от общества надоедливого святоши, да и от сонаследника отцовского имущества, крепко обнимали на прощанье. Мама с заплаканными глазами перекрестила, будто Эрон отправлялся не на Божье дело, когда ангелы опахалами должны разгонять все опасности и сомнения словно надоедливых нильских мошек, а Бог знает куда, на съедение случаю.
Кеновия – на расстоянии дневного перехода от последней александрийской заставы. А в котомке – сто драхм в подарок аббе, тяжёлые, как спелые плоды, книги, немного воды и сочива – как раз на один переход. Не зря Эрон прослыл потом неутомимым ходоком. Ещё издали он по радостному холодку в сердце признал в нескольких десятках жалких шалашей, жмущихся под окровавленной закатом скалой словно кочевой стан бедуинов, монашеское Общежитие.
-  Господи Иисусе Христе, помилуй мя!
- Ну и ты здравствуй, брате. Присядь. Расскажи, как оно там? Существует ли ещё мир, по прежнему ли христианство в гонении, ну и прочее?
- Мир на месте, отче, с верой так себе, прими этого парнишку, а? Привязался что собака. Нарочно окольным путём шёл, а он всё не отстаёт.
Эрон стоял спокойный, прямой, искал аббиного взгляда. Теперь его возьмут. Уж наверное.
Абба, понурый святой, избегающий взгляда на безбородые лица молодых послушников, крестил юношу, определил ему жильё и правило. За всё это время между ним и Эроном сказано от силы дюжины три слов.
В первую ночь до самой полунощницы не спал брат Эрон. И не из-за того, что рядом в шалаше лежал труп только вчера почившего монаха (на место которого и вселился новоприбывший) – он принял это за обычный искус, а от волнения и немой благодарности. Иисус – теперь он совсем рядом.
Псалмы, псалмы, псалмы, немного фиников, псалмы, псалмы, соборная служба, причащение Святых Загадок, псалмы… Всё это сплетается пальмовой лозой. Из пальмовой лозы и псалмов сделаны монашеские корзины. Они прочны. У кого колеблются помыслы – рисунок плетения сразу выдаст, предатель, неровный и плотный там, редкий здесь. Раз в две недели нужно в Александрию, в Александрию, источник разврата, идолослужения, я задыхаюсь, полную прегрешений, пёстрых, как рваное платье бродячего безумца.
Торгуют там опытные, полумёртвые монахи, для которых видимый мир уже не более чем отражение в блюде с водой для умывания. Они умываются этим миром и капли серебряно мгновенно сбегают по их иссушенным молитвами бородам. Будто и не было. А тебе ещё учиться и учиться, брате Эроне. Ты слишком горд. Сам приход твой – гордыня. Жил бы себе грешником, зато кающимся и знающим своё место. Нет же, потянуло тебя карабкаться на небо, скалолаз ты наш! У неба склон крут и гладок, нужно быть лёгким как пух.
Ты погоняешь осла с камнями на строительство часовни. Псалмы. Ты слушаешь проповедь настоятеля. Псалмы. Ты месишь глину и учишься гончарничать, но так, чтобы горшки твои не были слишком ровны да ладны – не то место, не для упражнений в суетной кичливой искусности! Псалмы и чтение Священных Письмен. И не налегай так на Ветхий Завет, больно он ветх – не выдержит твоего молодого телесного веса.
Он молодец, им гордятся и те, что постарше, у которых борода растёт прямо из души. Только абба недоволен – к молодому да симпатичному у братии может быть пристрастие не духовного свойства.
Вместе с ослом он исходил окрестную пустынь, а в одиночестве – пустыню Библии. На труднопроходимых пространствах Божьего слова не было помощника рядом, который бы разделил с ним эту тяжесть, и Эрон погонял себя сам. Называя ослом. За упрямство и отсутствие музыкального слуха. Как в две корзины по бокам вьючной скотинки он складывал в две половины своего «я» (тогда это называлось сердцем, но нам показалось чересчур сентиментальным прибегать к этому врачебному термину) прочитанные увесистые смыслы. Понятные – в правую часть, загадочные – налево.
Говорят, здесь недалеко селение, где Богомладенец с родителями останавливался во время своего египетского бегства. Там особо посвящённая Святому Семейству церковь. Вот по этим пескам семенил божественный мальчик. Игрался, ловил ящерок. С тех пор ящерицы получили способность отращивать потерянные хвосты. Так решил сжалившийся над изувеченным пресмыкающимся маленький Иисус. Лишнее доказательство правдивости Евангельских историй об исцелениях.
Под теми кустиками Он мочился, в тени этой пальмы отдыхал, на эти скалы карабкался за ярким цветочком для мамы.
Это не пустыня, а огромное причастие. Эрон чувствовал как Иисус прорастает в нём – в кости, жилы, проникает тонкими метастазами в волосы, даже ногти, когда сменятся, уже будут насквозь Иисусовы. Не удивительно – ведь он говорит только Его словами, смотрит Его взглядом, дышит Его воздухом и подражает походке. Иногда хочется поцеловать свою руку, это уже плоть Господа.
Сотня стадий без сна, отдыха и воды под убийцей-солнцем в зените, попутчики, хватаясь за сердце обзывали его монстром и требовали привала. А он читал им Исайю по памяти вслух. Исайя хорош в пустыне. Особенно после заката, когда бедуины разводят костры на верблюжьем помёте, когда от ярости и хаотичности звёздной россыпи в чёрной бездне мутит, нельзя смотреть туда, можно сорваться. «Сторож! Сколько ночи, сколько ночи?! Скоро утро, но ещё ночь». Братия чавкают во тьме, будто жуя вязкую черноту пустынного воздуха, «А ты, брате? Отчего не вкушаешь?»
«У Меня есть пища о которой вы не знаете», - неожиданно сорвалось с Эрона, и он чувствует звонкую пугающую претенциозность фразы и боится, что иноки поймут его как он себя. Нет. Одобрительные вздохи. Слишком утомились. Их ревность спит. Вслед за нею цепенеют прочие чувства. Только губы даже во сне ворочают пучок молитвы под усами, словно это жук, запутавшийся в волосках.
Через пять лет, когда Эрон зарос бородой и исхудал подобно мумии, на него стали обращать внимание. И заметили неполадки. Он много читает. Много спорит. Мало причащается. Да вообще не видно его на литургии сколько уж месяцев.
Абба досадливо хлопает себя по колену: проморгал! – и посылает за подопечным. Но тот не приходит. Настоятелю донесли, что на призыв «Эроне, абба  желает видеть тебя и говорить с тобой!» странный инок лишь сумрачно процитировал: «Не называйте никого отцом на земле…»
Началась тихая и сухая, но взбудоражившая монастырь война аббы с непокорливым гордецом, не желающим каяться в своём безумии.
Эрон по-прежнему хотел оставаться монахом, и считал себя таким… ну, чуть выше просто инока. Он наизусть помнил каждое записанное слово Иисуса, принимал в полноте Его учение и противоречия – как живое целое. Но стоило чуть отступить в рассуждения, поддаться комментаторским «прояснениям» Евагрия, Афанасия и прочих несогласных друг с другом столпов Церкви, цельность его доверия трескалась и меркла, образ Учителя, тускнея, заслонялся жирной, разбухающей узорчатостью словес, песнопений, иконографии. Слишком много в жизни друзей Иисусовых отвлекало от Него Самого.
Теперь плетение его корзин было прочным и простым: вдоль – любовь к Богу, поперёк – любовь к человеку, крест-накрест сплеталась лоза, две любви, пересекаясь, образуют распятие.
В Александрии, где вяло шла торговля корзинами, он сквозь закрытые глаза пытался рассмотреть сухой чистый свет, пронизывающий всех и всё, примиряющий… Безымянные люди с круглыми и блестящими как начищенные денарии божьими образами в темнеющих глубинах проходили перед ним. Сначала утомляли, после он привык. Сверкали одинаковые божьи образы – с профилем Бога на аверсе, и надпись Его по кругу, а на реверс не стоит глядеть монаху. В нашей орлянке всегда требуется выхватить орла!
Над ним склонилась полноватая рабыня.
- Идём, госпожа Теано посмотрит товар и рассчитается с тобой на месте.
Эрон с трудом отцедил её слова из клокочущего базарного шума и понял, что это только к нему.
- Отчего она сама не придёт?
Рабыня хихикнула.
- Слишком скромна, чтобы показываться на торжище.
«А каким нужно быть бесстыжим, чтобы проповедовать Евангелие», - усмехнулся Эрон краем сердца и последовал за грузно катящейся по узкой улице женщиной, одной ягодицы которой, если засолить, хватило бы средней  кеновии на неделю пропитаться. Да, он был голодноват.
Стукнули в медный дверной молоточек в виде мужского символа, скрипнула зелёная дверь. Вышла девушка, похожая на декоративное оформление вазы, тонкая, но плавная, очень телесная, земная, светящаяся. Гетера. Можно понять по одежде, румянам и изобилию украшений.
Эрон молча расставил коши, корзины и лукошки, а сам посторонился, вперившись в пол, но внимательно следя за движениями покупательницы боковым зрением, которое от долгой тренировки у него развилось до степени ясновидения.
Гетера прошлась мимо изделий, попинала что-то своей крошечной ступнёй, и подошла вплотную к монаху, будто он тоже был плетёнка. Её тень, словно еле заметный сквозняк, щекотала ему щиколотки.
- Фи! – брезгливо вякнула девушка, демонстративно зажимая ноздри тонкими пальчиками, - от тебя воняет как от монаха! Когда ты последний раз мылся?
«Когда омылся святым крещением», - хотел спошлить Эрон, но вышла бы двусмысленность. Святость должна благоухать.
Вместо ответа он неожиданно для себя прочёл на память длинный отрывок из «Песни Песней», очень гармонирующий с чёрными волосами, с очертанием щёк, шеи и упруго смотрящейся груди гетеры. Теано не разжимала пальцев, но слушала внимательно. Трудно было понять, улыбается она или нет, запястье, свисающие браслетки заслоняли рот.
Она предложила ему вина, из того кубка, что подала ей служанка – запить монашеский запах. Эрон не отказался. Но напиток был непривычно крепок и вызвал неприличный кашель.
- С твоей памятью, малыш, быть бы тебе декламатором! Хотя… ещё учиться и учиться. Например, пить, - Теано отобрала кубок сделала непонятный жест пальцами, будто суча нитку.
- Всё, святый отче, можешь идти.
Эрон, видимо, очень жалко смотрел на неё, да и к тому же не в лицо, а на обнажённые колени. Это тем паче раззабавило девушку.
- Будь здоров. Помолись за меня. Да…, - прикрывая дверь, - и следующий раз не приходи не подмывшись – на порог не пущу.
Он забыл, что пришёл продать плетёнки. Ясное дело – девчонке досужно и скучно, поэтому и попросила служанку привести паяца. Она уверена, что он придёт «следующий раз». Что ж… Иисус ел и пил с блудницами. В этом самая удивительная глубина самоотречения.
По возвращении в монастырь он был посажен братией на цепь, каждое звено которой освящено молитвой. Иисусова молитва – сама кольцо, вращающееся вокруг сердца, будучи правильно поставленной. Можно шептать «Господи Иисусе Христе, помилуй мя» или «Помилуй мя, Господи Иисусе Христе», всё одно.
Три ночи он ощупывал и крутил холодные сцепки. В яму к нему опускали раз в день щипок лепёшки и воду. Подползши, выглатывал воду, еды не касался. Изредка по краю слышны шаги, внутрь ручейком просыпается песок – подходят, наблюдают, ни слова.
Днём он ползал вдоль сыпкой стенки, щурясь от пыли, старался оставаться в узкой полоске тени, которая совершенно растворялась в полдень, когда яму до верху заливал жёлтый как кипящее масло солнечный зной. Эрон даже крикнуть не мог в эти часы – так было плохо. Как только выдерживал Иисус в нём? Он ведь так нежен – из троих первый умер на кресте под солнцепёком.
Очнувшись к вечеру, узник вновь принимался за головоломку с чугунными звеньями. Изредка демонстративно громко звенел своей цепью, чтобы пробудить дремлющую совесть бодрствующих на молитве собратий.
Но он нашёл место скрепления «Христе, помилуй мя Господи Иисусе», разорвав имя Господа. Составное имя всегда чревато возможностью расщепления.
На четвёртое утро яма оказалось пустой. Следы вели на северо-восток, насколько можно проследить, потом смешивались с отпечатками шакальих лап. Стая голодных Анубисов пересекала его путь. Ему, верно, пришлось пройти сквозь них вброд. Капли крови, клочья шерсти, обрывки мантии.
Но на смерть его не особо надеялись. Крепкий парнишка.
Его видели потом в Александрии. Он зарабатывал составлением прошений для безграмотных горожан и приезжих. Ведь братья не пустили его на порог, а отец к тому времени был обездвижен и лишён разума параличом. Но грамотность – хороший капитал, который давал Эрону пропитание, независимость, право на странности.
Был он замечен в кабаке с полуодетой портовой девкой, оба пьяные до потери речи. «Пришёл Иисус, ест и пьёт, друг мытарям и грешникам…», - мямлил непослушными губами расстрига, а в его перекошенной физиономии светились болезненным счастьем два пугающе трезвых глаза.
Теано так больше и не пустила его на порог своего скромного снаружи дома. Очевидно, без рясы он утратил для неё эротическую притягательность. Среди прочих писем, якобы посланных Эроном к гетере, найдена любовная  поэма «Иисус и Мария Магдалена», написанная не без изящества, но со странным пренебрежением к размерности. Но это не его. За год, проведённый вне стен кеновии он не оставил ничего записанного. Неистребима монашеская закваска: пусть епископы пишут многословные поучения и полемики, полные сомнительного красноречия языческих риторов. Монах же расписывает небо своими молитвами – податливую горячую шкуру Бога, в которую так приятно окунать воздетые руки. И ещё тщательным мельчайшим рисунком грехов, покаяний, бисерным плетением мыслей украшает поверхность своей души, словно болезненной татуировкой – чтобы в День Суда ангелам легче было в толпе обнажённых душ распознать своих по узору. Он ничего не написал о себе, о своём годичном ученичестве у александрийского Иисуса, тайного покровителя лупанаров, бань и корчемниц, того, чьё имя тихим эхом пошёптывается на дне опустевших глиняных кружек, как остатки пены. Чьи поцелуи продаются за блестящую драхму, они в устах уличных девушек, и в ловких пальцах мимов Его животворящее колдовство. Он тот, кого вечно чтили в этой стране под именем Осириса.
Много сокровенных знаний живут в злачных кварталах Александрова города. Ещё Иисус учил умирать. «Мою чашу будете пить…»
В вечер Благовещения его, больного и бредящего привезли на тележке к воротам обители прокажённые.
- Это ваше. – коротко объяснили они привратнику.
Эрона узнали. Положив в его же, пустовавшей, келлии, лечили с полмесяца настойкой чемерицы, увещаниями и экзорцизмами. Давали также потогонные и слабительные средства.
Эрон принимал всё как не относящееся к себе, издалека.

«Что он сказал напоследок?», - поинтересовался абба.
«На все вопросы исповеди только кивал. Потом прошептал что-то вроде
Древо Познания и Древо Жизни – одно и то же. Я бессмертен».

Птолемей жил (вернее сказать подвизался, двигался в направлении неба, прорастая в него) в скалистой местности, называемой Лестницей. За водой приходилось ходить аж за восемнадцать стадий. Весной и осенью отшельник раскладывал на земле пальмовые листья и собирал урожай росы. Пил горьковатую воду.
Скоро он обрастёт волосами как зверь и будет есть пепел, точь-в-точь Иоанн Афинский, что по ошибке, цитируя Евангелие в беседе, мог сдвинуть гору, так внимательно Бог ловил каждое его слово.
Птолемей всегда был монахом. Иной жизни своей он не помнил. Всегда было одно и то же: хождение за водой по скалистой выжженной местности, молитвословия семь раз в сутки, звенящей сухой тишиною покой в сердце. И тихое, но неизменное ощущение голода, которое скулило во всём его теле.
Сегодня по его расчётам вторник Страстной седмицы. Какая-то гадость случилась с Иисусом в этот день тоже. Ведь вся неделя была для Господа неудачной. Завтра, в среду, Иуда пойдёт торговаться. А что сегодня? Сегодня Иуда думает. А Птолемей ставит на голову кувшин и неспешно бредёт от водопоя, куда кроме него обычно сходят только пустынные звери, онагры и скимны, как в библейских стихах. По лбу щекочет струйка воды, смешиваясь с потом. Приятно.
Пустыня в этой местности каменистая, полная выбоин, тонкой серой поросли, валуны издали похожи на уродливых варварских идолов. Они и есть идолы, выточенные язычником-ветром, мириадами его языков, сухих, длинных, змеиных. От этого рябит в глазах. Монах, споткнувшись, расплескал воду, но сосуд спас, поймав за ручку. Эту тропу он топчет уже лет семь, каждый булыжник знает, странно. Ну, Господь так Господь. Вразумляет как умеет.
Сколько ему уже лет? Около пятидесяти. Значит, старость. Приходится возвращаться. Птолемей выплеснул остатки влаги на безлистный уродливый куст, и чуть не в припрыжку заторопился к воде, напевая кондак в горло кувшина. Из глиняной утробы ему прямо в нос било эхо. Так, помнится, поют в церкви на братской молитве.
И желудок его пуст как кувшин.
Вторая ходка состоялась без приключений. Да, простая досадная случайность – споткнулся – может считаться приключением в его чётко размеренной жизни. Из-за этого он сдвинулся во времени на полчаса, позже поел и помолился. Тени лежали немного иначе.
К Страстной субботе вода кончилась, Иисус покоился во гробе, а в церквах, там далеко, иереи уже надевали белое праздничное облачение.
Природа замерла в ожидании таинства Воскресения. Впрочем, она молчалива всегда. Если не прислушиваться или просто звенит в ушах. Звенящая солнечная пустота Божьей смерти.
С сосудом на макушке Птолемей ходит ровно, красиво выпрямив спину. На его месте любой бы со скуки повредился рассудком. Семь лет без человечины! И не причащаясь! Значит, без богочеловечины. Есть от чего взвыть в пустой кувшин, чтобы хоть кто-то тебе ответил.
Он опрокинул кувшин, метя в скалу. Разбился с сочным звуком, как костяк живого существа. Черепки отлетели, камень окрасился чёрным, торопливым рисунком охватили его поверхность струйки. Пар – жадное солнце сразу стало пить, как верблюд, окунувший в источник желтовато-лохматую морду.
«И это всё знаки? Всё Божьи письмена?» – Птолемей рассматривал птичий помёт и старческие морщины на скалах. В морщинах можно было прочесть долгую и нудную историю ветра, тысячелетиями трущегося о камни на склоне, а начинался он в западной пустыне за холмами, свиваясь из пустоты и слепого желания, пробирался на ощупь к Паюмской долине, пил красную воду из Нила, шелестя в зарослях тростника, и кончался он здесь, в предсмертных муках точа беззубым иссохшим ртом камни, как пёс, медленно умирающий от бешенства.
Дрожащие зеленовато-серые травинки. Он пытался вслушаться в их беспокойное тонкое безмолвие. Слушал сердцем, так, что травинки дрожали прямо в нём, в нём издыхал, глодающий скалы ветер, на своём лице он ощупывал складки растрескавшихся камней.
В тот день, когда он разбил кувшин, которым столько лет носил себе воду он сказал слово «случайность».
Даже намерение Бога – случайность. Почему я не муравей, не всплеск волны в ручье? Почему я не Иисус? Или я уже был всеми ими? Вряд ли… Мог ли я, вот этот вот самый, родиться тогда, двести пятьдесят лет назад, в Палестине в семье плотника и девственницы? Если не мог, то почему? А родиться камнем?
Сначала страшно. Потом шелестящая ночным ветром пустота обречённости. Эту ночь он провёл будто в чужой постели: спалось беспокойно, во рту остался тревожащий привкус. Почти не понадобилось усилий, чтобы не встать на привычную утреннюю молитву. А без молитвы душа как черепаха с содранным панцирем. И легче, и беззащитнее, и чувствительнее.
Отшельнику с такими мыслями не место на Лестнице.
Ночью, от звезды к звезде он пробрался в Паюм, где пахло гниющим илом и вспаханными полями, густо и дразняще как снизу от разомлевшей женщины. Последним созвездием оказались мерцающие огоньки полузаснувшей деревни. Здесь не было слышно колокольного звона и не праздновали Пасху.
В ближайшей к утру корчме он пропил Псалтырь. Спиртное действовало удивительно. От него смешивались в кашу мысли, а сон потом был непроницаемо чёрен как смерть Иисуса. Вот только воскресение сопровождалось неприятной сухостью во рту и головной болью. Но, надо полагать, Спасителю было не легче. Как занятно, а не мог ли Господь воскреснуть, например, в среду? Эх… Случайный Иисус (а не Иуда, не Пинхас, не Птолемей) воскрес в случайной Иудее в случайное воскресенье случайного года.
В него грязью кидались дети, голые засранцы, с мухами в подмышках и паху, похожие на злобных шакалят. Они кричали «Христианин! Нечестивец!», крохи слов, видимо подобранные под родительским столом. Комки глины больно попадали в щёки, уши и веки. Птолемей пугал маленьких хищников посохом, посмеиваясь. Вполне можно жить.
На шлюх и разгул у него не было ни средств, ни умений добывать эти средства в отличие от прижившегося в Александрии Эрона. Мужской голод он утолял поглаживанием, и девочки приходили смотреть.
Ещё он пристрастился было к игре в кости, но забава требовала денег, а продавать скоро стало нечего. Но он всё же наведывался в кабак полюбоваться чужой игрой. Удачным броскам он давал странные библейские названия, непонятные местным, которые, думая, что монах колдует в чью-то пользу, сердились.
С некоторых пор трезвым он не бывал никогда. Либо спал в теньке, не более сознающий окружающее, чем сама тень; либо его видели вприпрыжку слоняющимся по просёлочным улицам; он пел в кружку для подаяния греческие тропари, икосы и кондаки, смысла которых уже и сам не помнил.
Принимая милостыню он смеялся вместо благодарности. Как ни странно это оказалось то что нужно. В наших краях люди так мало хохочут от души. Приходили слушать его смех как проповедь. Денег давали редко. Чаще хлеб и водку. То есть то, что он и сам бы купил на полученную мелочь.

- Ты был свидетелем его кончины, абба Анубис?
- Не был, владыко. Да он и жив ещё, если в своём дьявольском ослеплении может быть назван живущим. Стал совсем тих, возраст опять же… Ходит и бормочет про себя, улыбаясь как дурачок.
- Что же?
- Я не слышал. Какую-то гнусность.
- «Древо Жизни есть Древо Забвения».
- Да? Может быть именно это, владыко. Благослови!
- …амэн.