Времена года

Е М
СВИДАНИЕ С СОЛНЦЕМ

Дома взбирались в гору, сопя и отдуваясь дымами. Дымы нижних перечеркивали окна верхних и втыкались в большое красное солнце, приклеенное к небу скотчем. Солнце подрагивало и коптилось, но отлепить скотч пока не могло.
Рядом с домами штурмовал гору человек в длинном черном пальто. С ним шли корноухая лыжная палка и черная же сумка. Валенки протяжно скрипели, палка через такт подхалимски издавала легкий хрючок. Около рта курилась душа и оседала белым на усах и бороде.
В середине пути человек остановился, вздохнул и переложил палку в левую руку, а сумку в правую. Ему надо было подумать. Палка перемены в придворной жизни восприняла болезненно и тут же замолчала. Сумке было все равно.
Из ближайшего дома, из засады крыльца выскочила женщина в чем-то фиолетовом, десять лет назад модном. Калитка палисадника щелкнула за ней пастушьим хлыстом. Красавица в фиолетовом прошла мимо мужчины, не глядя сказала: «Здравствуйте», - и покраснела. Мужчина ответил. Нос и лоб у него уже и так были красные, а борода с усами не краснеют.
В это время солнце отлепило-таки скотч, быстренько бросилось садиться, ища попой место, и с размаху наткнулось на острые верхушки елок за школой. Женщина ушла туда, заставив дорогу взвизгнуть под сапогами. Мужчина сжал губы и ревниво глянул в сторону рыжей солнечной морды. У, сволочь.
И тут же быстро тронулся к магазину. Валенки засплетничали с палкой, палка вроде оправдывалась, даже огрызалась.
Магазин мерз наверху, отчеркнутый от дороги низкой погнутой оградкой. Мужчина потянул на себя тяжелую железную дверь, заиндевевшую сверху белым махровым полотенцем. Дверь медленно выпустила очередную партию подгулявшего воздуха освежиться. Мужчина привычно перешагнул потертый короб, который прятал выросшую не на месте трубу отопления, и толкнул вторую дверь, такую же большую, но легкомысленную, без пружины.
Слева потертая цементная тропа вела к прилавку с хлебом и водкой, справа белел чистый пол. Правая часть притворялась полутемными джунглями с железными кружками и пальмой. Кружки неудобно уселись одна на другую, пальма злилась, потому что была связана невзрачным шпагатом. За горной цепью вешалки с куртками и фуфайками белела свобода окна с куском дороги в сторону школы. Большие круглые часы в середине зала скорбно хранили цифры 9-15, чем-то очень памятные для них.
Валенки, не глядя, повернули налево. Человек отставил палку в сторону, чтобы не мешала серьезному разговору, и попросил бутылку водки. Продавщица, выросшая в самогонном раю, немедленно вытаращила глаза. Он откашлялся и признался: «И сто грамм конфет». Тут из подсобки выскочила вторая, и обе стали изо всех сил думать, молча, но понятно. Мужчина прошаркал мгновенно постаревшими в тепле валенками направо и проверил школьную дорогу. Тут уже и кошка поднялась с коробки и уставилась на него, хотя вот уж это – точно не ее собачье дело.
Наружной двери так же не хотелось его выпускать, как только что – впускать. Такой вот поперечный характер. Он справился, не заметив сопротивления.
Солнце все-таки здорово порезалось – вся западная сторона покраснела. Фиолетовая женщина возникла неожиданно черным силуэтом в такой подсветке. Мужчина от смущения уперся изо всех сил, но вращение Земли не остановил, только колея хрустнула под острием палки.
-Я водки купил, - взял быка за рога он.
-Ну, - она ждала продолжения.
-И конфет, - трогательно выложил он сразу все и теперь стоял безмолвный и беззащитный.
-Ну.
Досюда он разговор не продумал, и пришлось импровизировать на ходу.
- Заварка есть, заварки еще много.
Палка с валенками пытались ему помочь, но скрипели нисколько не умнее сюзерена, а тот уже только тоскливо ждал, чтобы все поскорее кончилось.
-Переоденусь – зайду. – сжалилась королева, принцесса, красавица замерзшая, рыбонька умненькая, лапушка говорливая!
Дома бросили свое утомительное восхождение до завтра. Мужчина сыпался по усталой дороге вниз, свита тараторила, душа курилась, как дымок над медвежьей берлогой. А с тем рыжим я еще разберусь, хорохорился человек, разберусь еще я с ним!
Хотя это вряд ли. Где ему.

ДВЕНАДЦАТАЯ НОЧЬ

Вот это я понимаю, грязь так грязь!
Невзрачный скребок щедро нарезал коричневые жирные колбаски, щетка и ведро терпеливо поджидали за крыльцом, половичок у входа, разбухший от вездесущей осенней воды, брал отпечатки с каждой проходящей пары, но великолепная грязь каменела пломбами на каблуках подсохших сапог. Потом рыжие пломбы вываливались, мышатами раскатывались по кухне, и бабушка Суркова шла за веником.
Терпеть не могла бабушка Суркова эту грязь! Поселил Бог на глине, и летом что ни дождь, то распутица, а сейчас осень. Осень. Серые волглые заборы, низкое безрадостное небо и ранняя темнота за окном. Темнота с каждым днем подступала все раньше, и конца-краю не видать этому наступлению.
Бабушка Суркова не любила осень. Даже тогда, в те годы, когда дом был шумным и беспокойным, мальчишки вечно хлопали дверцей холодильника, муж то и дело что-то искал и не находил, а выжившая из ума почти столетняя мама забирала последние остатки сил, даже тогда еще не бабушка Суркова успевала расслышать эти чавкающие шаги подступающего ноября. А теперь и прислушиваться не надо. Вот, колошматит по крыше дождем, боится, что не заметят его. Напоил липучую грязь досыта и бубнит наперегонки с соседкой Наташкой.
Наташку бабушка Суркова не то что не любила, а считай, что ненавидела. Старый деревянный дом был на две квартиры, и после смерти соседа Сафонова она переживала, кому-то теперь соседская половина достанется. Сосед тоже не сахар был, все боялась, как бы пьяный не сжег, и когда из города приехали две женщины, сорокалетняя Наташка с матерью, востроносенькой Серафимой Мироновной, у нее камень с души свалился.
С души да прямо на ногу. Сафонов был тенето, а эти и вовсе полудурье. За два лета зарастили свой огород бурьяном выше забора, ни дровины на зиму не заготовили, все у сурковской стены в морозы руки грели. Симка старая сама рассказывала. Эта еще ничего, а Наташка, та еще и фыркает: «Колхозники-навозники!». Видали ее? Мы, говорит, спонсера найдем, не пропадем. Мымра городская, спонсера ей. Курум зашел пару раз, последнюю картошку у них сожрал, вот и весь спонсер. На одну Серафимину пенсию не больно-то спонсеров покормишь. Сами один раз в день едят, а чего едят?
Днем Наташка спит, а по ночам целые спектакли разыгрывает. С матерью ругается, что ли? Вот топает пятками из угла в угол, вот топает. Да в лицах изображает, то то-о-оненьким голосочком, а то совсем мужиком рявкнет. А то вроде песню начинает, жалостливо так. Оно конечно, с голодухи и не так затянешь. Иной раз надолго затихнет, не видать и не слыхать ее. А нынче которую ночь надсажается, всю неделю. Да где неделю, дней десять.
Бабушка Суркова прислушалась. Ну, так и есть, опять свое кино завела. Носится как, откуда силы берет? Какого-то Мальволия зовет. Где ты, говорит, Мальволий. Да с каким гонором: «Где Мальволий?». Ишь ты, царевна какая. Вон у Макаровых Васька, уж не какой Мальволий, а похороводился-похороводился с Танькой Петровой, да и вернулся к Маринке. Не гляди, что толстая, а и поесть-выпить, и чистота у нее, и в огороде что твой конь ломается. У Таньки в квартире всю жизнь духами пахнет, а у Маринки - щами. Вот и вся любовь.
Бабушка Суркова поставила чайник на плиту, прогнала кошку и села на стул у плиты. Спину ломило. Капусту нынче рубила, измучилась как собака. Как раньше все делала, с семьей, с детьми? Ведь еще и работала. Всю жизнь проработала, свету вольного не видела. День на фабрике, вечером огород, дети, готовка-стирка. А когда Сашка слег? А мамка чудить начала? И ничего, бурьяны не разводила.
Обида опять подступила, глаз зацепился на очередную пирамидку грязи под батареей.
Грязь еще эта, черт бы ее побрал! Вечера все нахальнее, Наташка двенадцатую ночь таращится! Паразитки, бездельницы. У земли живут, себя не прокормят. Ведь очистки вчера варили, Симка проболталась. Им бы коровами реветь, а она, Наташка-то, смотри, каким серебряным голосочком вдруг засмеялась. И говорит, говорит, топает, вот присела вроде, стул скрипнул. Да чай рядится еще, дите, да и только.
Уродятся же такие. Серафима говорила, училась Наташка-то. В культпросвете, наверно. Играла в каком-нибудь клубе на баяне да по пятницам водочку пила. Ждала чего-то. Это она сейчас спонсеров ждет, а тогда, поди-ка, принца. «Колхозники-навозники». Принцы-то, милая, по деревням не ездят, Наташек с баянами не высматривают.
А ты их жалей. Они спят с голодухи по двадцать часов, а ты переживай, жалельница такая. Весной луку пакет дала, картошки семенной два ведра отнесла, думала, посадят хоть какую грядочку, наголодались зиму-то, спесь сошла. Где там! Три дня жареной картошкой с луком пахло, потом Наташка на мать кричала, через стенку слыхать: «А чего дали, чего дали? Хорошего, что ли, дали?». Возьми сама да и вырасти себе хорошего, я, старуха, тебя кормить, что ли, буду? Наташка говорит, говорит, говорит, все громче, все бессвязнее, а Серафима молчит, не связывается. Конечно, дочь ведь. Таит от всех, а чего таить, и так видно, что не в себе Наталья, плохо с головой-то. Куда ее, такую, денешь? Дочь ведь.
Бабушка Суркова слазала в подпол, набрала ведро картошки, поставила у двери, чтобы утром не забыть, занести соседкам, как козу пойдет доить. Прислушалась – Наташка все декламировала. Бабушка Суркова махнула рукой и пошла спать.


А ЧО
Апрель хотел быть сиреневым.
Земля не хотела. Упрямая глинистая грязь, подмерзнув, сохраняла все следы, не оплывая. И цвет хранила свой, не влажный, но все равно красноватый, плотный.
Приземистая фабричонка была когда-то белой. Теперь места, где штукатурка обвалилась, краснели кинематографическим кетчупом. Израненные здания вместе с престарелым ветераном-забором заслоняли низкий горизонт, и сиреневая апрельская заря не могла пробиться из-за плотного заслона.
Апрель мечтал о звонкости. Небо истончилось до льдинки, ледок на лужицах получался высшей, хрустальной пробы.
Девчонки выходили по вечерам гулять парами. Толстые ботинки с раскоряченными по моде каблуками давили хрусталь, не давая пикнуть. Подружки смеялись визгливыми голосами, не зная, о чем. Им было беспокойно и радостно. У радости, у тьмы, у ночной дороги, у выбитых в асфальте ям не было названия. Девчонки хотели быть крутыми и стервозными. Апрель пытался пробиться к ним через мат, сериалы и жвачку. Силы были неравными, но война шла, и возбуждение захлестывало глупых фей, потерявших память.
Чуткую весеннюю тишину добивали парни на мотоциклах со снятыми для понта глушителями. Парням не спалось, будоражил пронзительный смех с улицы. Сосульки прошивали мерным чистым звуком и тишину, и голоса. От капели становилось мало всего – мотоциклов, скорости, самогонки. Нужно было что-то еще, не понятно, что, и парни разгоняли свои ободранные «Восходы», гремели по застывшей глине, проламывали звонкую защиту луж и стреляли в девчонок замутившейся водой и кусочками льда из-под колес. Ноги подняты на раму, движок ревет до ломоты в ушах, девки шарахаются почти из-под колеса, и сладко толкает сердца их протяжное, испуганное: «Дура-а-а-ак, что ли-и-и…». Шапка, которую мать сунула в руки уже на крыльце, так и осталась там, за столбиком, потому что принцы не ходят в старых трикотажных шапках, даже если они забыли все, вплоть до слова «принц».
Какой нынче выдался апрель! Чистый, звонкий, сиреневый, с пьянящим запахом свежести, ледка, чуть отогревшихся деревянных домов. Он создавал ночи, как парфюмер создает новый аромат – и сам чувствовал, как же они хороши.
А человеческие дети разгонялись огненной водой – больше они не знали, как. Им так хотелось большего, и они добавляли всего побольше – криков, градусов, бахвальства и лихорадочной вольности. Наконец в одну из ночей вонючий дымный кентавр-мотоцикл ударил обычного, обыденного пенсионера, возвращавшегося домой с ночного поезда, убил его и заполошно помчался дальше.
Похороны были тяжкие. Этот старый человек был частью чьей-то жизни, он был нужен и дорог.
Девчонки громогласно шептались, без конца бегали друг к дружке сплетничать и через слово тянули «ва-аще-е-е…». Парни старательно басили, что им все «по …». Ни горя, ни смерти они не видели. Нечем было. Еще не пробилась зрячая человеческая душа, и Бог знает, пробьется ли. Виновник торжества, дожидаясь визита ментов, сделал на пальцах наколку. Сиреневыми неровными буквами проступил апрель на корявых мальчишечьих пальцах. «К-О-Л-Я-Н».
А чо?

ВИЗИТ
Ужас, как жарко! Вымотал июль до худобы.
А еще, когда красишь потолок, затекает шея и краска капает во все стороны.
Поэтому хозяин открыл дверь, в которую кто-то позвонил, с деревянной шеей и носом, усеянным каплями пота и краски.
В дверях стоял Юрик и счастливо сиял белесыми глазками. Рядом громоздился друг Юрика, заросший и суровый. Глазки пока не опознавались.
Внезапно пот на носу высох, краска присохла. Тощий Юрик проскользнул без задева, а габаритный друг переставил хозяина под вешалку.
-Тебе чего?
-Есть хочу.
Друг стоял ближе, он и поддержал. Сочувствие пузырилось в нем шампанским. Юрик деловито проинформировал:
-Кухня там.
Друзья помыли руки, повертели их у двери, показывая тараканам, и вкусно уселись за стол.
Хозяин, анестезированный жарой, оглушенно подошел к холодильнику, достал что-то, поставил на стол. Сервировочка была не очень, за сервировочкой они и не гнались. Но самого главного все равно не было. Друг строго и вопрошающе шевельнул на Юрика бровью, но Юрик с достоинством заступился за ошалевшего хозяина:
-Брат жены! – и самопожертвенно полыхнул глазом, тем, что посвежее.
Друг понимающе выпятил губы. Втянул, только когда главное стукнуло донышком об стол. Юрик разлил, для вежливости прищурив другой глаз, тот, что был отчеркнут фиолетовым.
Здоровье хозяина с утра было подорвано ремонтом. Ему налили поменьше.
Все выпили. Друг – спокойно и с достоинством. На хозяина не смотрели ради приличия. Юрик малодушно крякнул и почесал то, что высовывалось из-под мятой рубахи. Высовывалось много, и чес получился шумным. Друг огорченно хмыкнул, и Юрик бросился в атаку на хозяина, чтобы прикрыть свой позор, сволочь.
-Ты че?
Хозяин мутно таращил глаза на стол, пытаясь вспомнить, что же было в холодильнике. Ничего не вспомнил.
-А?
Вдруг блокада в его мозгу ослабела, и он твердо спросил:
-Ты чего пришел?
-Есть хотел.
Друг не вмешивался. Родственники – свои дела.
-Поел?
Юрик возмущенно почесал то, что было еще прикрыто давно не стиранной рубахой. Прикрыто было мало, и чес получился жидким. Друг держал руку на пульсе разговора, но пока молчал. Давал поиграть.
-А поговорить?
-У меня ремонт!
Положение стало угрожающим, и другу пришлось проконтролировать ситуацию.
-Можно и про ремонт, было бы с чем. – веско обронил он.
Блокада снова замкнулась. Хозяин посмотрел на свои заляпанные краской тапочки и беспомощно вздохнул:
-Мне не дадут.
-С деньгами дадут. – фраза у Юрика получилась не по размерам весомой, и друг посмотрел на него с любовью учителя, поглядывающего на лучшего ученика класса.
Подавленный эрудицией компании хозяин встал и пошел к двери, но у двери нашелся и гордо отрезал оттуда:
-А без денег бы не дали! – и друг посмотрел на него с огоньком учителя, обнаружившего, что в классе есть еще один очень неплохой мальчик.
Бутылку принесли, обчитали, подняли, наклонили, снова поставили, она покатилась и звякнула в углу, под батареей. Не разбилась, зараза.
Юрик умоляюще посмотрел на друга двумя глазами. Взгляд получился выразительным, и друг снисходительно разлил всем поровну. Хорошо, когда рядом по жизни идет такой человек – подумал бы Юрик, если бы умел думать.
Малопьющий хозяин, освеженный пробежкой и наново шарахнутый принятым стаканом, подло ударил компанию в спину:
-У меня ремонт! - и, сам услышав, как противно шмякнулись в тишину его слова, добавил, дожигая мосты за собой. – Жена ругаться будет.
Ломоть света вывалился из окна, перемазав хозяина и кусок стола. Друг закурил, величественно погасив спичку широким взмахом немытой заскорузлой руки, и гневно глянул на Юрика. Юрик честно признал семейную промашку в воспитании сестры.
-Пороли мало.
Больше сказать ему было нечего. Друг покачал кудлатой головой – эх, молодежь, молодежь! – и ободряюще положил ладонь на колено хозяину. Тот, дуболом, ничего не понял, а Юрик все понял и даже прослезился, но тут промахнулся локтем по колену и дернулся целым глазом обо что-то жесткое.
-Это что еще?
Хозяин побито признался:
-Полка.
Юрик возмущенно показал другу – нет, ты видел? Друг праведно нахмурился, и хозяин, стараясь избежать непоправимого, в панике крикнул:
-Ремонт!
В хилом Юрике много гнева не помещалось, и он примиряюще икнул:
-Чего тут ремонтировать. Выброси, я тебе новую подарю.
Друг жестом аксакала выставил перед собой ладонь с черными ногтями и убедительно сказал: - Ыгмм.
Вообще-то ситуация требовала жеста индейского вождя, а не аксакала, хлюпик-хозяин заметил эту тонкость и улыбнулся. Юрику улыбка не понравилась, но мудрый друг все держал в своих руках и, с режиссерской точностью выбрав момент, легко вбросил в начинающуюся ссору:
-А чего у нас есть…
Юрик радостно засмеялся, друг умело вытащил откуда-то – не иначе, из трусов – бутылку, где что-то булькало, и хозяину добавили, чтобы не улыбался, когда не просят.
А он все равно улыбался с тупым упрямством никчемного интеллигента. Пристраивал голову поудобнее на банку с краской и лыбился. Уж очень ему забавно казалось, что вот, ухо прилипло, а голова все равно куда-то проваливается.
Юрику все чудилось, будто еще что-то не доделано, и он кинулся за помощью к привычному источнику:
-А…?
Источник потер волосатый нос и поделился лишней мудростью:
-Отдыхает.
-А мы?
-А у нас еще дела. – жестом настоящего мужчины друг подтянул трико с бывшими белыми полосками по бокам и увел Юрика в большой, жаркий, непростой мир, в подъезде еще пахнувший кошками, но на улице широко овеявший друзей гарью, шумом и их собственным запахом перегара.