Турне, мадам и балалайка

Елена Лобанова
Отъезжать из Бухареста постановили в полдень.
Собирались организованно: за полчаса до срока все как один смирно сидели в автобусе, распихав под сиденья узлы и сумки. Даже Патрикеевна ухитрилась вовремя взгромоздить свой комод на колёсиках, причитая на каждой ступеньке: «Ос-споди, твоя воля… Ос-споди, твоя воля…» Без четверти двенадцать прибыл шофёр Петро и, обведя всех мутными глазами, выдал инструктаж:
- На пэрэдных сидэннях ны курыть, ны пыть, любоввю ны займаца!
Но народ и без того подобрался ответственный: никто даже головы не поднял от замызганных бумажек, никто не сбился с заморского счёта, бормоча сосредоточенно: «Уна… доу… трэй… патру…»
И как раз под это бормотание и хватилась Матрёна пятидесяти тысяч.
Хрустящий розовый полтинник – не чета всяким драным леям! – ехал в Румынию аж от самой Пашковки в Генкином пиджаке, во внутреннем кармане. А пиджак угораздило Матрёну напялить утром на рынок вместо Сашкиной куртки – той, что продала вчера. И вот…
Похолодев сердцем, Матрёна мигом перешарила карманы. Перерыла все четыре сумки. Украдкой сунула руку за пазуху, но нащупала только пришитую к лифчику десятку в платочке – и всё.
А Геннадий как повернулся, так сразу и определил по её бегающему взгляду:
- Потеряла что?.. Деньги?
Она только вздохнула судорожно.
Стали искать вместе: Матрёна – трясущимися руками во второй раз перебирая сумки, Геннадий – раздвигая узлы в проходе и впиваясь глазами в каждый плевок.
Достигнув кабины, он вернулся и сказал, глядя поверх Матрёниной головы:
- Не был бы я таким дураком…
Продолжение она знала, как «отче наш». Поэтому отозвалась без задержки:
- Та не бреши! И кто там тебя окручивал?! Я девочка была, в училище училась, а ты – лоб здоровый после армии.
Дальше пошло слаженным дуэтом:
- Говорила мать – с городскими не связывайся! Они все там… особенно которые в медицинском…
- Ага, ага! Как уколы в задницу делать – так Мотечка, дочечка! А как полтинник дать себе ж на кофту – так удавится!  Вот он и потерялся.
- У тебя – да чтоб не потерялся? За три дня – две мясорубки! Мухобоек восемь штук! А кульков?! Рот раз-зя-а-вит…
- Говорил мне доктор с приёмного покоя, он экстрасенс на полставки, - зло и болезни от старой женщины!
Тут Геннадий плюнул и выскочил в дверь. Матрёна уткнулась в мятую занавеску. В тишине опять зажужжали: «Уна… доу… трэй…» А Патрикеевна вырвала у Матрёны занавеску и зашипела сзади:
- Заметила, Моть? Я говорю, церкву ихнюю заметила? Ну вон же, во-он башня! Дак мне эта самая мечеть – вот не брешу, Мотя! – только с Краснодара выехали, в первую ж ночь приснилась! Веришь, нет?
- Чего ж не верить! – отозвалась Матрёна, наскоро всхлипнув. – Ну-ка – спать сидя, да коленками как упрётся кто в спину – какое там кровообращение! Тут самой кошмары снятся…
Насчёт кошмаров она, правда, сгустила. Накануне привиделась ей всего лишь тётка в чёрном платке, которая заставляла её, Матрёну, играть на балалайке. Матрёна во сне упиралась, объясняя, что в самодеятельности занималась всего год и ноты давно забыла. Но тётка настырно сунула ей в руки балалайку, и та сама собой вдруг пустилась сыпать переборами – Матрёна только рот открыла! А тётка так и заслушалась, вздыхая от удовольствия. Потом будто бы пригорюнилась. Говорит ни с того ни с сего: «Муж у меня умер». Балалайка смолкла. Матрёна растерялась. Спросила зачем-то: «А у вас не пятеро детей?» – и сама вопросу удивилась. Но тётка сказала: «Пятеро!» – и удивилась, видно, тоже. «Сын у нас в отделении лежал? Вторичная катаракта?» – продолжала расспросы Матрёна, непонятно куда клоня. Тётка кивала в недоумении. «А вы не Кости мать, случаем, будете?» – и только тут Матрёна догадалась, к чему эта речь, и не удивилась, услышав: «Костина». Но и тётка что-то сообразила: «А ты Матрёна, значит?» – и уставилась на Матрёну во все глаза. И опять же ни с того ни с сего, забыв свою печаль, вдруг как захохочет! Матрёна чуть сквозь землю не провалилась от стыда и обиды – хорошо хоть, весёлая вдова стала таять на глазах, пока не исчезла. А Матрёна успела лишь крикнуть вслед: «А я б ему катаракту вылечила! Стекловидное тело внутримышечно!» – и проснулась.
Проснулась прямо-таки в бешенстве. Во-первых, при чём стекловидное тело? При катаракте – тауфон, катахром субконъюнктивально! А стекловидное – это она уже потом, в детской неврологии колола…
Во-вторых, что ещё за Костя? Неужто тот самый, что каждое дежурство ей лилии с клумбы в процедурную подкладывал? (На что она, ясное дело, ноль внимания. Это у Светки, у Анжелки – какие-то там приступы по ночам, хи-хи, шлёп-шлёп по коридору. А у неё, у Матрёны – порядок! Девять тридцать – отбой. Десять – «хр-р-хр-р» изо всех палат. Шесть тридцать – подъём и сонный мат.  А лилии она выбрасывала. О  них запах – хлорку перешибает).
Но чтобы у такого скромного парнишки и такая наглая мамаша? С гадостным таким смехом!
…И, должно быть, из-за дурацкого сна весь день пошёл шиворот-навыворот. Спросонья напялила тот злополучный пиджак; вчерашнее место на рынке прозевала – еле приютилась на краешке прилавка, чуть не под самым мусорным баком. Покупатели сюда не шли, хоть тресни. Она  уже и цены обводила фломастером, и зазывала сладким голосом: «Шерсть натурале, мадам! Пуговицы все – проверяй! И всего сто лей – о сутэ… Ну хоть за чинч бери! Мадам!» Но непонятливые мадам, подозрительно пощупав товар, отходили. За два часа только и купили, что с десяток ложек; да стайка цыганят налетела и, не успела Матрёна опомниться, утащила-таки ещё две мухобойки. А под конец приблизился дряхлый дедок, весьма, однако, шустрый: одной рукой схватил коробку с бритвенным станком, другой принялся тыкать в лицо Матрёне растрёпанную книжицу, вопя на весь базар: «Пеншионае, мадам! Пеншионае!» Матрёна потянула было коробку назад, но хватка у старичка была мёртвая. Она махнула рукой – не драться же, в самом деле, с ветераном! – и отдала так. Дедок сразу отодрал крышку и остался, видно, доволен: чмокнул Матрёнину руку и вскричал игриво: «Мадам! Интэрэс!»
И тут же, откуда ни возьмись, рядом вырос Геннадий и сладенько пропел: «Почём отдали, мадам? Интэрэс!» Пенсионера как ветром сдуло; Геннадий, не получив ответа, рявкнул: «В автобус!» – и Матрёна поплелась. В злосчастном том пиджаке с пустым уже карманом…
- Или переложила куда? Или – вместо сдачи сунула? – ужаснулась она вслух. И даже в груди похолодело.
- Какой – сдачи! Спёрли, и всё, - подал голос через проход здоровяк Славик. – Видел я, как цыганва тебя шмонала! Лоховитая ты, Мотька. И куртку пацанячью вчера нипочём отдала…
- Ты зато не лоховитый – напальчники за презервативы продавать! – огрызнулась Матрёна. – А ту куртку бабка внуку брала. Из кошелька всё выгребла, у самой плащик латаный-перелатаный…
- Напальчники они не понимают, - без обиды отозвался Славик. – Объясняешь-объясняешь – по барабану! У них одно на уме… Ты чего это, Моть?.. Геныч, смотри! Геныч!!
Неожиданно вокруг потемнело, и что-то оранжевое вспыхнуло перед глазами Матрёны и погасло. Приятно прозвенело в голове, и последняя мысль мелькнула и пропала в мягкой убаюкивающей черноте. Лишь невнятные слова дребезжали вдалеке, не достигая сознания: «нация», «полотенце сюда», «вор на воре», «Мотя, Мотя!» Последний голос так назойливо толкался в уши, что она, хоть и не сразу, всё же узнала его – Генкин. Следом возникла тревожная мысль, непонятно к чему относящаяся: «Труп через границу везли – в багажник запихнули!» Но вот рядом прояснилось лицо мужа, и слова соединились и обрели смысл. Она выговорила поспешно, как могла:
- В багажник пихать будете – хоть в простыню махровую заверните.
- Очнулась! Мотя! – вскрикнул он.
- А матери голубую кофту тогда отдашь…
- Чего?.. Да заткнись ты, Славка, со своей нацией!
- Дак не я, не я! Царь-батюшка Николай! – вопил Славик, весь красный, брызгая слюной. – Так и не принял ихнего посла! Нет, говорит, такой национальности – румын!
- И нас, главное, за воров держат! – кричали рядом.
- У самих в магазинах барахло – глянуть не на что! А туда же, в сумку лезут, проверяют! Одна аж на улицу за мной выскочила, гадина!
- В падлу сюда и ездить!
- Во, явилась ещё одна. Прям в автобус!
- Гля, наглые! Рынка им мало, Ну проблем, бабуля! Свободна! Оккупантэ!
- Да это ж к Матрёне. Мотя! – вдруг гаркнул Славик, и все расступились.
В дверях стояла старая румынка: тёмный плащ, чёрный платок, в руках сумка, в сумке… балалайка! – вдруг нелепо вообразилось Матрёне. Но вместо балалайки старушка, поджав губы, извлекла из сумки старательно сложенную Сашкину куртку, а из кармана куртки…
- Гля! Полтинник твой! – изумился Славик.
Все оцепенело следили, как румынка, аккуратно обходя узлы, приблизилась к Матрёне; как не без торжественности протянула ей полтинник; как Матрёна, приподнявшись, приняла его дрожащими руками и, обхватив румынку, уткнулась лицом ей в плащ. Тут всех как прорвало: сгрудились вокруг, загомонили, закричали. Геннадий схватил старушкину руку и тряс, вскрикивая: «Друндум, мадам! Румын – русский – друндум!» Кто-то чмокнул её в щеку, мазнув оранжевой помадой; кто-то сунул ей куклу-неваляшку, кто-то – шариковую ручку и брелок для ключей. Мадам отступала, улыбаясь и блестя чёрными глазами, но её не пускали к ступенькам, ухватив за ручки сумку и заталкивая туда банку сгущёнки, мухобойку и детский синий мячик.
В обратный путь тронулись весело. Впереди выводили на два голоса: «Что стои-и-ишь, качая-а-сь…» Позади рассуждали: «Ну и что царь Николай? Подумаешь, крепостник! Одно слово – Палкин!» «Считай, две тыщи лей, по-ихнему, Мотьке отдала! Могла б на новую куртку…» «Так и Мотя ж ей, считай, даром… Люди – они везде люди!» «А Патрикеевна ей – куклу! Ну, бабка!» «А где она?»
Неожиданно Петро тормознул. Все клюнули носами.
- Идэ ж бабка?
Оглянулись на место Патрикеевны – пусто!
- Чи мыгрырувать надумала, старая?!
Очумело уставились друг на друга.
- Она ж вроде к вам пересела!
- А чего ей у нас?
- Да петь!


- Здра-а-сте…
Тут всех завалило набок – Петро поворачивал. На лицо его в зеркале страшно было смотреть. Никто даже ойкнуть не посмел, только в сиденья вцепились. Понеслись подпрыгивая, как каскадёры-гонщики.
По счастью, не промчались и пяти минут, как Патрикеевна отыскалась: ковыляет себе спокойненько по тротуару, будто в родную булочную за углом. Петро в окно навстречу ей – квадратный кулачище! А она руки в боки – и на всю улицу:
- Та шо ж я – у самой Бухарэ була, на рынке трои сутки, а до храма Божьего ноги два квартала не донесут? Та раньше було, люди за полземли к святым местам ходылы!
Из автобуса завопили вразнобой:
- В какой тебе Бухаре!
- Одно дурнэ поихало в турнэ!
Но ругались на радостях недолго. Петро – тот только рукой махнул да пот со лба вытер.
Дальше уже ехали без происшествий. Впереди затянули по новой: «Как бы мне-е, рябине-е…»
- Ой, что ж я, дура, и адрес не спросила! – спохватилась Матрёна. – Румыночки этой. Может, открытку б когда послала…
Геннадий расхохотался.
- А на каком, интересно, языке? Румынский учить начнёшь? – И посерьёзнел. – Я вот насчёт государственного долга всё думаю… Ведь семьдесят миллиардов! А?!
«Тонкими-и  ветвями-и к дубу б я прижала-а-ась!» – истово голосили передние.
- Чем за государство думать, цветы б когда подарил! – вспылила вдруг Матрёна.
- Тебе? – удивился Геннадий. – Ну… Вот зарплату, может, дадут…
- Хоть бы на даче посадил! Вместо топинамбура… Я ведь, между прочим, на балалайке играть могу! – ни с того ни с сего объявила она. – Не знал? А некоторым, кстати, очень даже нравилось…
- Чего ж с собой не взяла? – спросили передние. – Счас бы подыграла!
И грянули слаженно: «Клён ты мой опа-а-вший, клён заледене-е-лый…»