Ветры Крыма!

Игорь Лавленцев
Доброго здоровья тебе, мой друг Коромыслов! Прости за то, что так поздно собрался к тебе с письмом.
Вот я и на всенародно известном курорте в славном своею целебною грязью городке Саки. Именно так следовало бы написать тебе на следующий день после моего прибытия сюда, что имело место быть ровно неделю назад. Но... прости, и еще раз прости за возможно причиненное тебе беспокойство безвестием о судьбе моей недельной. Такова жизнь: человек предполагает, а располагает некто или нечто, отчасти одно, отчасти другое. Говоря попросту, Петя, так получилось.
Больных в четырехместные палаты здешнего санатория поселяют таким образом, чтобы на двух или трех инвалидов на колясках приходилось один или два вполне ходячих радикулитчика или, как я, обладателей иной умеренной тяжести позвоночной хворобы.
Бурцев же, сосед мой по палате, кажется, не болен вовсе. Во всяком случае на мои робкие попытки узнать о причинах его пребывания здесь, мне не удалось получить вразумительного ответа. Думается, путевку сюда ему предложили по свойственному всей нашей жизни некоторому недоразумению. Он же, видимо, по присущей всем определенной стихийности жизненных устремлений, взял эту путевку и приехал сюда. Да, вообще-то, он механик из одного приволжского поселка, и удивительная мимическая подвижность лица...
Приехал этот механик утром того же дня, вечером которого добрался до места и я. Зайдя в указанную мне палату, я застал там лишь одного мужичка на коляске, мирно и даже увлеченно читающего подшивку +Огонька+. Так что, представиться душевно получилось не очень, и я вышел на балкон.
Верхний этаж. Крымская ночь. Чудная панорама, напоенная дальними огнями и смутными предположениями, открылась моему взору. Полная южная луна светилась в перистых волнах поднебесного тумана. Тяжелая от соли черная рябь Сакского озера со звуком мерно перекатывающейся свинцовой дроби колыхалась едва ли не у фундамента нашего пятиэтажного здания. А дальше за озером от левого до правого горизонта протянулась взлетно-посадочная полоса военного аэродрома. И дальше, там, за полосой в чернеющем сумраке возникали светляки, вздымавшегося бескрайнейшим животом, дышащего небом, моря. Выше прочих выростом бессонной артерии ночи пульсировал маяк. Я нажал кнопку приемника. Звучал один из Ьранденбургских концертов Баха, но я не успел подумать о том, что это именно то, что нужно, и не стоит переводить волну. Я не успел подумать о том, как гармоничны эти звуки именно сейчас, словно неотделимая составляющая часть не слышимого и даже не видимого, но ощущаемого мной в те минуты.
Я не успел, потому что в палату ворвался Бурцев и, увидев меня через сплошной стеклянный витраж, приветственно раскинул руки так, будто ждал именно меня и очень долго. Он шумел, этот ёра. Он хлопал меня по плечам, этот неуемный забияка. Он называл меня другом, земляком и манил на воздух в прекрасный парк, основателем которого, говорят, был едва ли не Петр Великий, отметить наш приезд в этот благословенный край.
- Они отказались, - жаловался он, кивая и подмаргивая в сторону читающего +Огонек+. - Нельзя, мол, лечимся. Я я думаю, для приезда по маленькой можно, - уговаривал он меня, будучи, впрочем, вполне уверенным, что я уже согласен.
А почему бы и нет, подумалось мне тогда. Душа моя была взволнована, растревожена картиной ночного пейзажа, произведшего на меня неясное впечатление радостной тревоги перед невиданным и неведомым доселе. Но об этом чуть позже, а тогда я почувствовал в себе потребность теплой дружеской беседы, обличие и, как показалось, сущность Бурцева вполне к тому располагали. И мы спустились в парк, устроившись на бетонном бордюрчике ближнего лебединого пруда под раскидистой ветвью акации.
Бурцев привез с собой четыре бутылки молдавского коньяку, одну намереваясь распить с соседями в день приезда, а остальные (здесь он хитро улыбался) для обеспечения хороших условий отдыха и лечения.
- На подарки врачам, - с обескураживающей простотой признался Бурцев.
Но за весь день он, как это ни странно, так и не смог найти ни одного охотника разделить с ним бутылку коньяку. Он говорил об этом с обидой и удивлением и поминутно вспыхивал добродушнейшей улыбкой, обнажая короткие, будто спиленные зубы под густыми черными (аля Хусейн) усиками. Он все время вертел головой так, будто разговаривал со мной, а улыбался кому-то другому. Он шумно смеялся собственным шуткам, он выкрикивал что-то не совсем пристойное проходящим поблизости курортницам, и они улыбались ему в ответ. Почему? Почему я лишь задним числом понимаю, что вел себя Бурцев как порядочный жлоб? А тогда то ли впечатления от чудной ночи, то ли и вправду неплохой коньяк не позволяли воспринимать ничего плохого, и Бурцев казался мне простым парнем. Да ведь если судить по обыкновению, так оно и есть. И не в этом дело, мой дорогой друг, совершенно не в этом.
На следующее утро Бурцев разбудил меня ни свет ни заря и потащил сдавать анализы, и встретились мы только за обедом, и, слава Богу, суп еще дымился. Бурцев, казалось, по привычке улыбался хитро и многозначительно.
- Тебе массаж назначили?
- Кажется, спину и ноги, - кивнул я, припоминая многочисленные назначения.
- Ты хотел бы что-то еще? - гаркнул Бурцев на всю столовую, и мне, представь себе, показалось это остроумным. - Ну это класс! - продолжал он уже полутоном. - Я был в массажном кабинете. Отдельные лежаночки, ширмочки, шторочки, а массажисточки!.. - словно восточный торговец подносил он пальцы к губам.
И понеслось, и закружилось... Здесь, милый Петр, дуют ветры. От моря или к морю, или параллельно его пространству, туда и обратно, уносясь вдаль и возвращаясь обратно, блуждают спутанные клочья атмосферы, не позволяя сосредоточиться мыслям, обрести какое-либо постоянство и со направленность действиям.
Трех оставшихся бутылок коньяку Бурцеву едва хватило на два последующих дня. О подкупе врачей и процедурной обслуги он, будто, позабыл. После обеда он часами таскал меня по всему городу, от бочки с пивом к летнему ресторану, от шашлычника на базаре к скромному костерку ландшафтного пикничка в обществе, с попутной легкостью увлеченных Бурцевым, хворых дам из соседнего санатория имени В.И. Ленина. Санаторий этот, в отличие от нашего санатория им. Бурденко, преимущественно женский, где той же чудодейственною грязью лечат, представь себе, от бесплодия и, вообрази себе, небезуспешно. Во что, надо сказать, Бурцев отказывается верить наотрез, сам будучи убежденным и с ошеломляющим успехом убеждая вышеозначенных дам, что одной озерной грязью сей недуг не одолеть. А впрочем, случаются здесь и вовсе барышни, и совсем не дурные собой.
...Ах, там была одна из Чебоксар
С очами, что светлы и горделивы.
Не ей ли пел восторженный Ронсар:
+Мари! Вставайте же! Сегодня вы ленивы.
Уж жаворонка трель трепещет в небесах...+
Лишь запах той Мари остался на усах.
Съели Машку лиходеи усачи... Все, бывало, объясняла, что недуг ее наследственный, от бабушки и матери, то есть, из поколенья в поколенье. И не жаворонки тут, дорогой Петя, А  этакие, скрывающиеся в зенитных кронах могучейших платанов, тоскливые птахи, именуемые египетскими горлицами. Урчат себе сутки напролет, навевая непонятную тревогу и печаль.
До обеда мы лечились, принимая разнообразные процедуры. И здесь Бурцев обходил меня на самых начальных метрах дистанции. Безо всякого коньяка пленял он неописуемым своим обаянием всякого свойства и возраста хозяек лечебных кабинетов и кабин, не забывая меж тем и обо мне. +Так это вы Ломакин?+ - радостно восклицали они, глядя в мою курортную карту. И я пенился в набело вымытой ванне, нежился в теплой, взбитой, как сливочный крем, грязи, сладостно изнывал под нежными и скорыми руками массажисток, принимая все как должное, полагая, что так и следует быть.
А после обеда вновь... Мария, Елена, Касандра, Массандра... Впрочем, о последнем позже. Бурцев же оставался неутомимым и свежим, как першеронский бык на вольных выпасах июня. Изо всех занятий курортного времяпрепровождения почитал он доступную импровизацию в застольях (и затравьях) и посильное участие в излечении всякого рода бесплодий. Но я, Петюня, уставал. Я словно блуждал в этих сутках вослед за блуждающим или блудящим, что, в общем-то, малоразличимо Бурцевым. Я был безразличен и податлив его желаниям. Я думаю, ветры, беспрестанно несущиеся, метущиеся крымские ветры были виною моего мимолетного (т.е. пролетающего мимо) состояния.
Лишь единственный вечер по окончании коньяка были мы мало куда-либо устремлены и в меру созерцательны. Я вспомнил о тебе, Петр, самым искренним образом порываясь сесть за письмо, но Бурцев, будь он неладен, и здесь не дал мне сосредоточиться, допекая ностальгической тоской о временно утраченном Поволжье. Волга, девки, вино, бурлаки...
- Вот, вот, ты погляди, ну не прелесть ли! - совал он мне под нос фотокарточку своей, оставленной на родственников, бульдожины. - Ведь это ничего, что ножки кривенькие, главное - девушка честная, не в пример иным.
Ей у него шестой год пошел, а она еще ни разу не щенилась. Не подпускает ни одного кобеля, в строгости себя содержит, блюдет, и Бурцев ею очень гордится...
Утром следующего дня, презрев утренние процедуры, Бурцев нанял одного из соседей, прибывшего на курорт на собственном авто, и укатил в сторону совхозов Массандры. Прибыл он после полудня с канистрой дара благословенных плантаций, золотого, святящегося сквозь пластмассовые бока емкости крымского муската. И мускат тот был недурен...
Минувшими сутками проснулся я часа в два по полуночи в своей палате на своей кровати и попытался было уснуть вновь. Но провалявшись минут двадцать и поняв тщетность своих намерений, я поднялся. Кровать Бурцева была пуста. +Все не напрыгается, козел+, - подумалось тогда с некоторой неприязнью.
Я вышел на балкон. Все та же крымская ночь, только темнее, гуще. Все те же ветры, вольно длящиеся в пространстве, уже впитавшие прохладу истекающей ночи. Луна с ущербным краем и звезды за летучей сеткой тончайших облаков. Но не было тишины. Гул реактивных моторов заглушал и шум ветров в кронах старинного санаторного парка, и плеск тяжелой воды Сакского озера. Взлетная полоса с интервалом в четыре минуты отпускала ввысь с громовым плазменным выбросом очередного ночного странника, и взгляд мой уносился вслед все дальше и дальше в сторону неба над морем, покуда вовсе не терял мерцающую искру. Но с земли по тому же направлению уже стремился новый неудержимый сгусток пламени. Зрелище было завораживающим.
В какой-то момент мне показалось, что лечу я сам. Разум ли мой, душа ли моя, или, и вправду+ все мое существо неслось обок с крылатым металлическим аппаратом в непроглядные дали вселенной? Кто знает, я и сегодня в неведенье и замешательстве. Я видел полет свой над миром, я дышал соленой пылью млечного пути, называемого в Малороссии чумацким шляхом, который имеет одно из своих начал именно в этих местах. Я летел на невидимый, но ощутимый не плотью, а иными чувствами, свет. Не змеем незрячим на биение теплой крови жертвы, не разбуженной падающей на метущийся язык свечи, а будто магнитным окончанием комплекса, неотвратно направленным в осязаемую область высшего притяжения.
Лица с виденными где-то прежде чертами, но не узнаваемые в нынешнем дематериальном синтезе благожелательно сопровождали меня. Они повествовали о прожитых мною годах, давая направление годам последующим. Но, впрочем, Петр, что пережил, перечувствовал, что увидел и понял я в эту ночь, я расскажу тебе после. Для описания этого потребовалось бы не менее трех условно печатных листов убористого почерка, но об этом обстоятельстве, на мой взгляд имеющем какую-то несомненную  важность и значение, я все-таки скажу. Среди прочих ликообразных туманностей, сопровождавших меня в ирреальной действительности, узнал я два взгляда, обращенных ко мне. Один несомненно принадлежал профессору Алексею Николаевичу Ланскому, умершему, как ты помнишь, в 1986 году от приступа грудной жабы. А второй взгляд был взглядом Бурцева.
Солнце вставало у меня за спиной, будоража начало нового дня. Ночные полеты тяжелых бомбардировщиков были окончены. В половине четвертого со стороны гор южного побережья к аэродрому завернул, а вернее, как показалось, бесконечно увеличивающийся летательный аппарат. Это был +Руслан+, двухвостый монстр, великолепный военно-транспортный битюг, бесшумно, неторопливо, мягко переваливающийся с крыла на крыло, он опускался все ниже, время от времени притормаживая посадку в восходящих воздушных потоках, покуда не коснулся бетонной полосы, прогнув ее неимоверной тяжестью собственного веса и инерции. Вместе с ним опустился и я.
- Эй, - послышалось снизу. - Эй, товарищ!
Кричали женщины из +дикарок+, коих немало приходит к озеру на самоизлечение и именно в эти ранние часы, дабы избежать административной ответственности, о которой предупреждают щиты на берегу. Их было три, и кричали они не мне. В воде, метрах в ста от берега стояла инвалидная коляска, а на ней без всяких движений, закинув голову к небу, сидел человек.
Надо тебе сказать, дорогой друг, что озеро это, несмотря на свою обширность, достаточно мелкое, и рябившая поверхность воды едва доставала человеку на коляске до пояса.
- Эй! - кричали с берега женщины +дикарки+. - Товарищ! Отзовитесь! Вам плохо или что?
Но человек оставался недвижим. Я всматривался пристальней, всматривался еще и еще. Боже! Это вне сомнения был он! Бурцев!..
Три женщины меж тем пришли в полное замешательство. Они без устали окликали +товарища+, все меньше и меньше надеясь докричаться. Наконец, оставив одну на месте события, две других торопливой иноходью устремились к еще не отпертым в этот час дверям санаторного корпуса. Вскоре они привели за собой еще двоих: вахтершу и сестричку приемного отделения. Все женщины, которых было уже пять, по-прежнему не знали, что предпринять. Они суетливо размахивали руками, порывисто выкрикивая что-то громкое, но абсолютно непонятное. Я же сидел и смотрел на все это в некоем оцепенении, словно не в силах осознать происходящее.   
На балконы корпуса выходили разбуженные женщинами обитатели санатория им. Бурденко. Подходили люди и на улице, абориген с эрделем на поводке, помнится, подошел одним из первых. Минут через двадцать, когда возле первоначальных дам собралась приличная, едва ли поддающаяся счету, толпа, с гудением обсуждавшая разнообразные версии происшедшей трагедии, из-за угла здания выкатил лимонный полицейский +козел+. Юный сержант, потоптавшись с полминуты в нерешительности, решился-таки действовать и направился к кромке воды.
И вот, когда он, сняв ботинки и штаны, но оставаясь в головном уборе, почти приблизился к полузатонувшей коляске, Бурцев зашевелился, потянулся и,. по обыкновению улыбаясь, оглянулся на замерших в тишине людей. Он встал и тяжелым неуверенным шагом направился к берегу, предоставив смущенному сержанту полную инициативу действий в отношении коляски.
- Люди! - возвал он, окончательно покинув лоно вод. - Хотите верьте, хотите нет, десять лет сиднем просидел, - сквозь самодовольную улыбку в гулком голосе его вибрировали искренние слезы. - Всего лишь ночь, люди, в этом чудо-озере, и вот!.. - Он хлопнул себя по просоленным насквозь ляжкам. - И вот, иду! Своими ногами иду!
Закончив на этом свою, скорее вдохновленную свыше нежели преднамеренную импровизацию, Бурцев все тем же затруднительным шагом, с той же улыбкой на лице пошел в свою палату и завалился спать дальше, оставив многочисленных товарищей и товарок наедине с атмосферой явленного им чуда.
С некоторыми домыслами можно представить себе всю предысторию этого явления. Вероятнее всего Бурцев наткнулся в каком-то из закутков на пустую коляску, но понять, что она пуста по каким-то причинам не смог. Может быть, он решил по своей всегдашней доброжелательности помочь незадачливому инвалиду доехать туда, куда ему нужно. Благодаря прямолинейности коридоров и неизменному сочувствию к Бурцеву лифтерш, из корпуса он вышел. А дальше, думаю, что коляску толкал он, а направление общему движению давала уже сама коляска. Может быть, в какой-то момент почувствовав под ногами не твердь, а воду, он и бранил инвалида, полагая, что правит коляской, все-таки он, но скорее всего Бурцев думал, что инвалид преследует какую-то определенную цель, и до поры по мере сил содействовал его намерениям. Вероятно, так преодолевая немалое сопротивление целебного ила, он успел пройти довольно далеко, прежде чем обнаружил совершенное чье-либо отсутствие на коляске. Откровение это, видимо, было для него столь неожиданным и столь потрясло его, что силы покинули Бурцева сразу же, на том же месте.
Иного рационального объяснения ни мне, ни самому Бурцеву найти не под силу. Я все же думаю, что виной всему, милый Петр, здешние ветры и отчасти лучистый мускат Массандры.
Бедные люди. Они поднимали руки к небу и кричали - чудо! Но настоящее чудо, свидетелем которого был я этой ночью, о котором я непременно поведаю тебе при встрече в обстоятельной беседе с глазу на глаз, осталось им неведомым.
На этом, дорогой Петр, заканчиваю свое письмо. Надеюсь, в какой-то мере сумел объяснить тебе причину моего недельного молчания.
Будь здоров.
С лучшими пожеланиями - твой Ломакин.