Иванов

Мунгинский
Иванов никогда ничего не просил у тех, кто распределяет блага, и не пытался доказать, что нуждается в чем-то больше, чем кто-либо. И все решили, что ему не нужно ничего из того, чего он не имеет. И всем было хорошо, и все его любили. Иванов же считал, что те, кто должен, помнят о нем и его потребностях. И ему было хорошо, и он всех любил. Иванов честно работал по выбранной, раз и навсегда, еще в школьные годы, специальности, соблюдал производственную дисциплину, повышал свой профессиональный уровень (хотя работу не любил) и тратил все заработанные деньги на правильную жизнь. Он не пил спиртного, не курил, не воровал, не лгал, к людям относился доброжелательно, был с ними вежлив и никогда не отказывал им в посильной помощи. Женился, обзавелся детьми. В свободное от работы время ездил в общественном транспорте на рыбалку или в лес за грибами и ягодами, захватив старое ружье, принадлежавшее когда-то деду-кулаку, потом – отцу, погибшему летом 1938 года во время военных событий на озере Хасан. Иногда он занимался вечными домашними делами в своей лишенной удобств однокомнатной квартире вместе с женой и сыном. Жизнь Иванова с детства была подчинена правилам, о которых ему говорили воспитатели в детском саду, где он считался послушным мальчиком, учителя в школе, где он просто учился, “не освобожденные” и “освобожденные” деятели на собраниях и в личных беседах во время учения в ПТУ и работы на большом заводе. К соблюдению этих требований и норм призывали радио и телевидение, газеты и журналы, плакаты, таблички и объявления. Иванов был существом добрым и обязательным. В детстве и юности он очень боялся не выполнить какое-либо предписание и огорчить этим тех, кто их придумывает, а позднее, став старше, каким-нибудь несоблюдением чего-либо принести, не дай бог, вред людям. Но это были напрасные страхи. Способностей и расторопности ему вполне хватало. К выполнению и соблюдению сводилось у него понятие о долге перед государством, народом, людьми. Иванов был не одинок в таком понимании долга и знал, что большинство людей именно так его и понимает и на этом основании действует. А то ничтожное меньшинство, которое живет так, как хочет, а не так, как надо, справедливо наказывается или перевоспитывается обществом и государством и терпит лишения, обделенное общественной и государственной заботой. Он считал таких людей предателями своего дружного, доброго, устремленного к единой цели улучшения всеобщего благосостояния народа. Считая себя частицей этого народа, он тоже стремился к всеобщему и, через это, к личному благосостоянию. Поэтому делал все так, как надо, и стоял в многочисленных очередях за вознаграждением.
Через двадцать лет работы на “одном заводе” Иванов получил двухкомнатную квартиру со “всеми удобствами”, правда, без телефона. Еще через пять лет профсоюз, по рекомендации заводского врача, дал ему путевку в кардиологический санаторий, так как однажды, стоя у станка, он потерял сознание от какой-то, вроде бы, сердечной, болезни. Иванову казалось, что он болен ею уже лет двенадцать. Через месяц врачи, провожавшие его домой, сыграли приветливость и внимание и сказали, что он проживет еще сто лет. А еще через полгода Иванов попал в больницу со странной болезнью, проявлявшейся в постоянном расстройстве кишечника, головокружениях, колющих болях в желудке, печени, давящих – в сердце, режущих – в почках, в бессоннице, в периодическом появлении тумана или огненных точек в глазах. Его раздражал любой шум и свет; он не мог читать дольше 15-ти минут; ему тяжело было говорить. После трех-четырех часов бодрствования он ощущал во всем теле сильный жар, но термометр показывал - 36,6.

  - Черт побери, неужели я умираю,- думал Иванов одной из бессонных ночей, лежа на железной койке в инфекционной больнице. Ему было сорок лет. Врачи давали лекарства, делали уколы, симулируя целенаправленное лечение. Ординарные врачи не умели лечить такие болезни. Это было под силу лишь врачу-человеку, чувствующему время и принимающему условность границ между явлениями. Физическое состояние Иванова не менялось. Неизвестно, сколько времени провалялся бы Иванов в этой больнице, если бы через два месяца бесплодных глотаний таблеток он не попросил, чтобы его выписали. Врачи не выполнили предписаний и требований, возложенных на них обществом. И ничего не изменилось вокруг. По-прежнему кто-то улыбался, кто-то грустил в промежутках между сытыми отрыжками. По-прежнему пьяным было хорошо, а трезвым – терпимо.

- Помогите! Неужели вы не видите… - беззвучно кричал Иванов, глядя на людей с мольбой.
Они видели, но могли только сочувствовать. Иванов не получил того, что, по всем правилам, по которым он жил, должен был получить. Может быть, ему потребовалось это слишком рано? Он еще не заслужил, не заработал, не подошла очередь? Но ведь мы – друзья, товарищи и братья. И наше государство, которое тоже – мы, каждому из нас друг, товарищ и брат. Он впервые усомнился в правильности постановлений, справедливости законов, дружной монолитности своего народа. Ему стало страшно. Он терял Бога.
Лишь миг живет человек без Бога, той внутренней опоры, которая не дает ему пасть. Затем - умирает, или находит его вновь и остается жить. Вновь обретенный Бог пребывает в другом обличье, и узнается с его потерей или перед смертью.
Иванов не мог работать, но продолжал жить. Участковый врач сочувственно развел руками:
 
- У вас анализы отрицательные.

В душе он считал Иванова симулянтом. Врач в меру своих сил выполнял инструкции.

Иванов уже целую неделю лежал дома, на диване, в полудреме, изредка выходя во двор посидеть на скамейке. Те, кто его знал, считали, что выглядит он совсем неплохо. Первым человеком, назвавшим его вслух симулянтом после получасовой бурной сцены, была его жена. Она не собиралась “содержать здорового мужика”. Позже к мнению жены присоединились его ближайшие родственники, потом заводское начальство – все те, кто был лично заинтересован в том, чтобы он объяснил свое положение на языке закона. Наконец, ему предложили уволиться “по собственному желанию”. Он покорно написал заявление. Нечто, что одни называют судьбой, другие – обстоятельствами, толкало его на дно, обвиняя в симуляции, лишая средств к существованию, подвергая физическим страданиям, причины которых никто не знал и конца которым никто не видел. И ни один закон, ни одна инструкция не указывали на то, как поступить с человеком, попавшим в такое странное положение. Странным положениям нет места в бумажном официозе. Об Иванове постарались скорее забыть, как о неприятностях.

Прошел год. Иванов работал ночным сторожем на овощном складе. Дремал ночами в тишине пахнущего картошкой и луком барака, а днем скрывался от шума человеческой жизни в наглухо закрытой квартире. Жена и родственники махнули на него рукой. Он замкнулся в себе, отгородился от людей стеной угрюмого молчания, сосредоточившись на своей болезни. Это был самый трудный год в его жизни, год почти постоянных физических и нравственных мучений, неожиданных открытий, мыслеобильный, полезный и очень длинный. Каждая его минута была минутой неизвестности и ожидания. Даже пережитая им война не могла сравниться с этим временем, ибо во время войны он жил так, как надо, и, следовательно, в ладу с самим собой.
И все же он выстоял. Смятение и лихорадочные метания первых месяцев болезни сменились смирением отчаявшегося и подсознательным поиском новых нравственных критериев. Иванов понял, что столкнулся с равнодушием и цинизмом, и почувствовал их страшную, тупую силу, перед которой и мучной червь, и человек стояли в одном ряду. Что-то злое рождалось и тут же умирало в его душе, еле державшейся в слабом теле. Он почему-то часто вспоминал о том меньшинстве, которое считал предателями и врагами. Он подумал, что гораздо больше людей в его большой стране живет не так, как “надо”, а так, как хочет жить; что народная монолитность возможна лишь как временное (и частичное) явление перед лицом национальной угрозы; что есть две нравственности: общественная и личная; что ни один кодекс никогда не удовлетворит всех в одинаковой мере; что мерилом правильности или неправильности всего происходящего в мире людей является то значение, которое придает ему он, Иванов, и которое оно для него, Иванова, имеет; что любая, с этой точки зрения, уступка обществу есть лишь разумное подчинение силе. Но кое-что осталось нетронутым. Святое правило очередности в получении общественных благ осталось для него незыблемым. Очередь – признак справедливости. Самая справедливая и демократичная очередь – это очередь алкоголиков и пьяниц в винно-водочный отдел гастронома. У Иванова теплело на душе, когда он наблюдал за царящим в ней самоорганизующимся порядком, взаимовыручкой, суровой вежливостью и предупредительностью ее участников.

Иванов вернулся на “родной” завод в “родной” цех. Ну, вот, все и обошлось. Его знакомые с облегчением вздыхали. Никто из них не знал и не знает, как надо было поступить тогда, два года назад, чем помочь ему. На этот вопрос, на их месте, не ответил бы и сам Иванов. Его сын вырос и уехал в другой конец страны, жена опять по-своему полюбила. Серо, однообразно летело время. Прошло восемнадцать лет. Начал забывать Иванов о том, что и его ”путь – во мраке”. И лелеял он в своем заблудившемся сердце одну страстишку. Когда-то давно научился он водить автомашину, и с тех пор это стало его запретным плодом.
И настал день, который двадцатилетний человек, возможно, назвал бы счастливейшим в своей жизни. В этот день Иванов был извещен, что подошла его очередь на установку телефона, в этот день он купил автомобиль, в этот день он стал пенсионером. Но счастье – это восторг, приятная неожиданность и т. д., а на теле и теле души шестидесятилетнего Иванова не осталось ничего, что могло бы ощутить восторг, и ничего неожиданного в событиях этого дня не было.
Новые “Жигули” стояли перед окном, блестя лаком на солнце, и, глядя на них, он испытывал тихую веселую грусть. Что же теперь будет? Ах, да! Теперь со всем пылом старости он будет любить свою автомашину, и его душу будет питать светлая благодарность людям, которые позволили ему купить ее.
И настала ночь... Выглянув в окно и заметив двух, как ему показалось, молодых людей, поспешно скрывшихся за углом соседнего дома, он вышел на улицу. Его любимец, красавец-автомобиль, стоял, лишенный дворников и стекол габаритных огней, и обиженно смотрел на мир единственной фарой.

Стресс нарушает динамическое равновесие биохимических процессов в живом организме, что блокирует проявление одних черт характера и стимулирует проявление других. Иванов почувствовал легкость, которую некоторые называют свободой от чего-нибудь. Оказалось, что его душа – это поле боя, на котором он сражается с миром. Он почувствовал свободу, и война стала реальностью. Иванов вернулся домой, вынул из шкафа ружье, спрятал его под пальто, сунул в карман несколько патронов, заряженных картечью, и ушел в ночь на поиски своих врагов. Он нашел их около освещенных дверей главпочтамта и убил выстрелами почти в упор, сначала одного, потом, деловито перезарядив ружье, - другого.
Иванов шел по темным, пустынным улицам родного города с ружьем на плече. Знакомые голоса пели внутри:

  Свободен и счастлив, лечу налегке,
Последние силы жгу …

Но голоса тех Богов, что верят в тебя,
Еще звучат ...

Восстань из хлама суеты.
Достоин лишь угрюмой черни
Сей скучный жребий – рыться в скверне.
Ведь жизнь не терпит пустоты,
Природе подражая смело.
Она и с недостойными на ты
И лучшим предлагает дело.
Так пусть прекрасные черты
Твоей божественной натуры
Предстанут формой во плоти,
И будут вечны. Это – цель
И долг, но – свыше, не твои.
Ты счастлив будь, и - только, и живи.
И счастье – знак, исполнен долг
     И цель достигнута.Прости
     Весь мир за твоего восторга плен,
     За ненависть к нему,
     Прощайся и иди !