Там, на холме под солнцем глава четвертая

Александр Ковалев
Глава четвертая
УРОЧНЫЙ ЧАС




     Начиная новую главу книги, вдруг неожиданно подумал: а зачем я пишу все это? Если не считать ближних и дальних родственников да еще с десятка друзей, кому все это будет интересно? Для мемуаров вроде бы рановато еще, да и не та я личность, чья жизнь и деяния определяли ход истории или духовные взлеты страны. Разве что эти записи - некая, не лишенная тщеславия, попытка осмысления места собственной творческой юдоли во временном и житейском контекстах, выпавших мне на моем веку. Тогда оправдана ли эта работа?
      Кажется, у Соломона Волкова в его «Диалогах с Иосифом Бродским» я прочел ремарку самого нобелевского лауреата о том, что «нет ничего более бездарного, чем объяснять свое творчество обстоятельствами жизни». Наверное, где-то он прав. И в этом смысле формула, заявленная мною в предисловии к книге - «Мои стихи, собственно, и есть моя биография», скорее близка к другому тезису того же Бродского: «Нельзя отгородить собственную биографию от творчества». Не согласен я с ним, признаюсь, далеко не близким мне автором, в другом: в антитезе, продекларированной Бродским в тех же «Диалогах»: «Биография - связное повествование. Литература - поток сознания».
     Думаю, что биография, это отнюдь не связное повествование, а все тот же «поток», но организованного сознания.  Дело даже не в дежурном отсыле к классике - «Человек сам кузнец своего счастья», то бишь организатор биографии. Правда, в случае с Бродским это определение явно не работает ибо, как говаривала Ахматова, не он, а «власти делают «рыжему» биографию». Мне с участием властей в биографии повезло меньше, и в этом смысле я убежден, что биография, равно как и литература, продукты не «вольного», а высокоорганизованного потока сознания. Причем, чем выше организация потока, тем талантливее литература, будь ты хоть адептом этого «вольного потока» с гениальным именем Габриэль Гарсиа Маркес.  В противном случае - все от лукавого, и литературный поток неуправляемого сознания грозит превратиться в банальнейшую мастурбацию ума, в самоцель, в демонстрацию на бумаге собственной неординарной духовной конструкции. Хотя, так тоже можно. Находит же критика гениальным «Черный квадрат» Малевича.
      Впрочем, возможно во мне говорит инженер-конструктор, который не умеет иначе, нежели поверить гармонию алгеброй. Как бы то ни было, а записи свои я продолжаю.

         Не могу сказать, что все «прелести жизни» – и книга, и кандидатская, и автомобиль, разом упавшие  на меня в восемьдесят втором, как-то радикально изменили образ жизни или пристрастия. Конечно, кандидатская степень сразу же добавила в семейный бюджет пятьдесят рублей, совсем неплохие деньги  по тем временам, но и забот прибавилось. Надо было держать «уровень», соответствовать, а это значит – продолжение исследовательских работ, участие в конференциях, новые публикации в научной периодике. Да и на службе мне сразу же определили новую должность – завсектором расчетно-исследовательких работ. Не скажу, что мне это не нравилось, скорее наоборот – безумно интересная работа, новые возможности  в науке. Но время, время…

       По большому счету надо было выбирать: наука или серьезные занятия столь любезной мне литературой. А в литературе у меня пока всего одна тоненькая книжечка. Правда, в активе еще полтора-два десятка публикаций в центральных журналах и неплохая для «молодого автора» критика, но этого, я и сам понимал,  для вступления в Союз Писателей пока маловато.
      Есть еще варианты: подать в Литинститут или на Высшие литкурсы. Можно, наконец, вступить в  Профгруппу ленинградских литераторов (было такое объединение писателей – не членов Союза, живущих исключительно литературным трудом), благо мои литературные гонорары за последние пару лет позволяли это сделать. Но это означало раз и навсегда отказаться от энергетики, от моих инженерных трудов и привязанностей. Поговорил с Натальей Грудининой, посоветовался с Германом Борисовичем Гоппе. 
      Мудрый человек Гоппе сказал мне приблизительно следующее:
      - Видишь ли, литературный хлеб сладок именем на переплете, но, увы, горек на ежедневном столе. Даже успешные авторы, ежели они по совместительству не ходят в издательскую или журнальную должность, на чистых литературных хлебах чаще постятся, чем разговляются. Ты думаешь от хорошей жизни творческие биографии пестрят набором перепробованных профессий – от кочегара до грузчика. Считается, вроде как автор постигал жизнь во всех ипостасях. Чушь все это. Просто не было толкового дела в руках.  А у тебя, кажется, есть. Ну и совмещай, покуда совмещается.

     Я и совмещал, правда, не всегда получалось. На литературу оставались выходные, праздники, редкие вечера, когда они не были заняты шефскими выступлениями, литературными сходками в Красной гостиной или просто посиделками с друзьями в кафе Дома писателей. А хотелось попробовать прозу, были задумки и даже наброски нескольких поэм. Но, увы, проза, в отличии от стихов – акта одномоментного напряжения души,  требовала иного темперамента и времени. Понял это после пары рассказов, которые удалось написать в какие-то долгие календарные праздники. А вот с поэмами получалось. Мне вообще нравятся крупные поэтические формы, есть раздолье для пера и извилин.   

         Как-то колеса моего «жигуленка» занесли меня в недальний пригород, на «Невский пятачок».  Облазил заросшие, осыпавшиеся траншеи, потом фонды «публички»  и военные архивы.

                Я брожу по местности неброской.
                Ветрено. Сентябрь. Листопад.
                Над осенней Невскою Дубровкой
                догорает медленный закат.
                Тянет дымом над шоссейной бровкой
 - листья жгут и запахи остры  -
 за рекой, над Невскою Дубровкой
 догорают мирные костры.
 Тишина – ни времени, ни срока
 на ничьей, нейтральной полосе
 меж осенней Невскою Дубровкой
 и вечерним, медленным шоссе…
 Только ветер жалуется тонко,
 на лету с размаха бьет в висок,
 да еще шуршит,
 шуршит в воронках
 обожженный временем песок…

        Поэму я назвал «Повесть о первом десанте»,  почитал в литературной мастерской Сергея Давыдова, показал своему приятелю, поэту Сереже Дроздову, кое-что поправил и понес в «Неву». Завотделом поэзии Борис Друян, прямо при мне долго и сосредоточенно читал текст. Потом, взяв рукопись и буркнув мне, – Посиди тут, - куда-то вышел. Вернулся минут через пятнадцать, взял меня за локоть и поволок к Главному редактору, Хренкову Дмитрию Терентьевичу.
      Похоже, Хренков к моему появлению осилил все четыреста строк поэмы, потому начал, как о деле решенном.
    - Паша Лукницкий врет (это он о корреспонденте ТАСС на Волховском фронте), так что ты его из эпиграфа убери. А остальное будем печатать. – И уже к Друяну, - Предлагай на открытие ближайшего номера.

      Увы, так везло не всегда. Когда приблизительно через год я принес в «Неву» свою очередную поэму «Дамба», о строителях защитных сооружений Ленинграда от наводнений, Друян уже не водил меня к Главному.  И не потому, что поэма была плоха. Как раз крепкая поэма получилась. Я ее по всем котлованам и бетонным эстакадам стройки, что называется, на пузе выползал, ее потом и газета «Смена», и одноименный московский журнал, как репортаж печатали.
     - Просто тема не наша. Да и вообще, эта экология -  склочная тема, - был ответ Друяна. - Но ты не горюй. Я и так твою большую подборку на май ставлю... 
      Тоже не дурно. Но это –  через год…

     А пока осень восемьдесят третьего и я еду в далекие заграничные края. Опять везет. В заводском профкоме объявилась дефицитная   (да еще в полцены) путевка в круиз по Средиземноморью. Шикарный белоснежный лайнер «Белоруссия» буквально днями отплывает из Одессы в направление Стамбула, и далее - Греция, Мальта, Тунис, Испания, Франция, Италия…  И всего-то таких путевок штук пятнадцать на город, и ехать по всем раскладам должно передовику-сварщику из цеха 33, да вот незадача: Обком профсоюзов особо просит делегировать кандидата не чуждого культуры, ибо за бугром по программе предстоят встречи с культурной западной общественностью. А где на заводе взять «культурного»?  Вот разве что заводской поэт, к тому же и в журналах печатается.   Прав Герман – здорово совмещать «культурное» с «железным».
      К тому времени мой заграничный опыт ограничивался  скромной комсомольской поездкой в Болгарию и Румынию, а здесь сразу половина Западной Европы плюс Африка, да еще какие: Парфенон, Колизей, Карфаген… О витринах марсельских бутиков и афишах неапольских порнокинотеатров я уже и не говорю. Это сегодня каждый второй житель страны, у кого, правда, на хлеб хватает, не мыслит биографии без турецкого берега, а тогда, в начале восьмидесятых, меня собирали в поездку, почитай, всем КБ. Кто-то одолжил модную сумку, кто-то автоматический японский фотоаппарат «Яшика», кто-то по случаю достал цветную слайдовскую пленку...
      Потом, по приезде я долго отдаривался всякими сувенирными мелочами вроде фламастеров и жвачки, а ближний круг друзей звал в гости, где застолье затем и собиралось, чтобы под авиньонскую граппу коллективно рассмотреть цветные слайды Помпей и Малаги да поговорить «за ихнюю красивую жизнь».
       За жизнь сейчас я вспоминать не стану, а вот одна встреча того стоит. Как и было обещано, во время трехдневной стоянки в Марселе ленинградской делегации предстояла встреча с участниками Общества советско-французской дружбы.  Приехали французы на пароход, люди как люди, по стакану вина выпили, речи сказали, сувенирами обменялись. Одним словом, стандартная пропагандистская тусовка, если бы не Мишель. Со мною рядом случайно сел высокий темноволосый парень, лет тридцати. По-русски не говорил, но зато неплохой английский. К тому же, о чудо!, писал стихи. В общем, после официальной части мы до полуночи сидели с ним в корабельном баре и читали друг другу, каждый на своем родном, Вийона и Пушкина, Окуджаву и Бодлера, и еще свои. На завтра договорились о встрече, Мишель предложил съездить в недалекий Арль.
      На следующий день по программе было свободное время и пара каких-то экскурсий, отплывали вечером. Так что я решил рискнуть, хотя и знал, чем все это грозит. Официально уговорить куратора на такое самостоятельное рандеву было не реально, поэтому предупредил только соседа по каюте. А после завтрака, приотстав на рю Канибьер от стадного забега по магазинам, сел к Мишелю в его маленький «рено» и мы поехали.

                Давай, Мишель, поедем в Арль,
                где ты давненько не бывал,
                а я - так вовсе не был.
                Где обнаженная лоза
                уже не радует глаза,
                зато прекрасно небо

                Давай, Мишель, поедем в Арль,
                пока неистовый мистраль
                и тих, и осторожен.
                Пока ноябрь свой костер
                не дальше рощи распростер
                и путь еще возможен.

                Давай немного постоим
                на площади у Сен-Трофим,
                где счет векам оставлен.
                А после, не жалея ног,
                побродим, как бродил Ван-Гог,
                по переулкам старым.

                А после славно посидим,
                свивая в кольца синий дым,
                в подвальчике «У Жана»,
                где в меру сухо и темно,
                и тихо светится «перно»
                в прозрачнейших стаканах.

                А на прощанье помолчим,
                пока над Роною в ночи
                не вызвездится небо...
                Давай, Мишель, поедем в Арль,
                где ты давненько не бывал,
                а я полжизни не был.

         Вернулся я из Арля минут за пятнадцать до отхода судна. У трапа, рядом с вахтенным матросом, меня ожидал наш гэбэшный куратор Володя. Даже ничего спрашивать не стал, и так все было ясно. Просто злобно процедил сквозь зубы:       
- Ты больше не выездной.

         Да разве мог я тогда подумать о том, что пройдет всего-то лет двенадцать и у меня  выйдет целая книжка стихов о загранице, которая так и называется «На чужом меридиане», почти пятьдесят стран на всех пяти континентах, от кенийской саванны до бразильской сельвы. Поносила судьба. И ни разу, ни на одной парткомиссии - о той марсельской выходке. Может, чекист попался порядочный, а может, что вернее, просто не доложил наверх, не стал портить свой послужной список.

       В восемьдесят четвертом в московском издательстве «Современник» у меня вышла вторая книга – «Я вернусь на заре». Собственно, называлось это «книга в книге» - несколько молодых ленинградских авторов под одной обложкой.  Но у каждого приличный объем, под полтора авторских листа, да и составлялась книжка посвободнее, чем моя первая. К тому времени Горбачев, пока еще номер два в стране,  уже что-то успел пропеть про «открытость» во время своего лондонского вояжа, а издатели народ чуткий.
      Составителем книжки был ленинградский поэт Александр  Шевелев. Поэт хороший и составитель порядочный, не кромсал по живому.  Мы почти соседствовали. Жил он на на первом этаже хрущовки, угол Гражданского и Северного проспектов, в двух кварталах от меня. Так что я частенько вечерами захаживал к Шевелеву. Пока составлялась книжка, подносил что-то, менял, подсовывал что-то новое, иногда читал ему только что написанные стихи. Шевелев слушал, часто подсказывал дельные вещи.  Из предложенного мною в книжку он не взял только одно стихотворение, вот это:

                Мы уходим в Герат,
                провонявшие дымом и потом.
                Мы уходим поротно,
                не глядя друг другу в глаза,
                потому, что не нас
                унесли в медсанбат вертолеты,
                и сегодня не нас
                оцинкуют у желтых казарм.

                Мы уходим в Герат
                на холодном притихшем рассвете,
                лишь скрипит под ногами
                дорога в остывшей золе.
                Да еще вдоль обочин летит,
                кувыркается ветер
                и выводит протяжно:
                «Зачем вы на этой земле?»

                «Кто вы этой земле?» -
                нам ущелья и горы кричали.
                «Что вам эта земля?» -
                отзывались долины во мгле.
                И с пустых пепелищ,
                обжигая нам спины молчаньем,
                повторяли селенья:
                «Зачем вы на этой земле?»

                Мы уходим в Герат.
                Мы молчим.
                Нам афганская осень
                не напомнит своей
                В Таганроге, Рязани, Орле.
                Нам не трудно молчать, -
                нас комбаты и письма не спросят:
                «Кто вы ей,
                и зачем вы на этой земле?»

                Разве только потом,
                где-нибудь на чужой параллели,
                нам припомнится мельком
                под грохот железных колес:
                «Нас не надо жалеть,
                ведь и мы никого не жалели.»
                Ни у вас, ни у нас
                не осталось для жалости слез.
 
     Написал я эти стихи года за три до горбачевского пришествия, разумеется, безо всякой надежды на публикацию. Опять же, не по газетам писал. Много мы переговорили и водки выпили с капитаном Валентином Мартыновым, братом моей жены Ольги, который бывал у нас в доме наездами из далекого Афгана. Читал я эти строки в поэтических застольях,  но ни разу в официальных выступлениях, дескать, придет время.  Вроде бы пришло. И хотя в книжку Шевелев не поставил, стал я это читать публично: на поэтическом вечере в институте Герцена, в Белом зале Дома писателей. Кончилось тем, что секретарь по молодым Вольт Суслов, дружески посоветовал мне: «попридержи лошадь, пока твоего Пегаса в журнальное стойло пускают», так он выразился.

       В стойло и, правда, пускали. Печатала «Звезда», «Студенческий меридиан», «Смена», «Аврора», журнал «Советский воин», даже «Литературная газета».   Сам удивлялся. Конечно, бывали и вежливые отказы, но процент «попаданий» все же выше. По этому поводу мой близкий приятель, поэт Сережа Дроздов, в очередной раз обнаружив мою публикацию в толстом журнале, саркастически поджимал губы:   
     -  Конъюнктурка, Сашка.
     При этом мне всегда находилось что ответить:
     -  Если  твои «Предрассветные трубы» о героях Саяно-Шушенской ГЭС памфлет на строителя коммунизма, то тогда мой «Герат» точно конъюнктура.
      Кончалось все, как обычно, застольем под хорошую закусочку и чтением по кругу.

       С Серегой мы действительно дружим.  А в те, восьмидесятые, не проходило дня, чтобы мы не отзванивали друг другу, не собирались вместе с женами то у него на Марата, то у меня на Константинова. Думаю, дело было не только во взаимной симпатии и внутреннем уважении к таланту друг друга,  хотя внешне всегда превалировал сарказм и дух соперничества, за исключением тех случаев, когда после пары хороших стаканов мы дуэтом обнявшись читали  общепремиряющее «Как жили поэты…».
      Думаю,  сближал еще и некий материальный статус. У обоих были машины, мы вполне могли себе позволить сгонять на Ладогу  к приходу сейнера за свежим сигом под водочку «Золотое кольцо», или просто на выходной махнуть пообедать в ресторане эстонского города Тарту.  Понты? – отчасти, но еще и в карманах водилось. Наверное, не очень прилично в этаких «духовных» записках да  «про брюхо». Но ведь обещал – все, как есть. И потом, не воровали ведь. Чай, давеча, не то, что «тепереча»  - захочешь, и то не своруешь. Вкалывали, как проклятые. Я – на заводе, Сергей – на Южном кладбище, сперва землекопом (кОпалем, как он сам рекомендовался), потом мастером по установке памятников.

        Впрочем, музы и в те времена были не слишком щепетильны. Сиживали за хлебосольным дроздовским столом обочь с нами и секретарь Союза Писателей СССР Олег Шестинский, и питерский записной мэтр Сергей Давыдов, и московский поэт-сатирик Игорь Иртеньев, всех не перечесть.
     Как-то в одном из таких застолий я познакомился с прекрасным литературоведом и критиком, замечательным человеком Дмитрием Молдавским. Помнится, сначала дурачились. Дроздов зачитывал очередную «тонику» от Сергея Давыдова, не помню точно той литчастушки, но что-то вроде этого:
     «То не призрак бредет по Европе, / то не Кушнер бежит в магазин./ То дадут Чепурову по Гоппе/  за стихи ленинградских Ирин.» Имелись в виду произведения молодой поэтессы Ирины Знаменской.
     Позубоскалив, начали читать по кругу серьезное.

                Кто-то рискнул на крутом вираже,
                кровью умылся на встречном ноже.
                Следуй по правой,
                своей полосе.
                Делай, как все.
                Делай, как все.

                Клинет рули, и бессилен мотор.
                Что же ты - шторму наперекор?
                Жмись, как другие, -
                бортом к косе.
                Делай, как все.
                Делай, как все.
               
                Срезалась связка - и в бездну со скал.
                Горький итог.
                Ты иного искал?
                Мог бы, как все -
                по земле, по росе.
                Ну почему ты не хочешь, как все?..

                Но сквозь хорал осуждающих труб,
                из глубины окровавленных губ -
                эта великая наша вина,
                всех поколений,
                во все времена, -
                движущий миром
                отчаянный вздох:
                Делать, как все?
                Я хотел, но не мог.   

        Молдавский с интересом слушал, неслышно отбивая размер пальцами по столу:
       -  Еще что-нибудь…
       Прочел «Колокольную балладу», потом «Аттракцион». Молдавский потянул  со стола бумажную салфетку, прямо на ней записал свой телефон.         
        - Ты вот что, приходи-ка как-нибудь ко мне домой, посмотрим  внимательней.

     Через пару дней, предварительно позвонив, нагрянул к Дмитрию Миронычу в его квартиру на Петроградской стороне. Что-то почитал, поговорили, оставил стихи. Условились - через неделю у него же.
     Когда я очередной раз приехал к Молдавскому, то застал его за письменным столом. На столе моя рукопись, густо пройденная красным карандашом. Странно, чего он там нашел, чтобы так разделать каждую страницу?  Что касается техники стихосложения, то уж здесь я «бдю», сам не терплю неряшливости, дурного эпитета, плохой рифмы. Да и били меня за это, будь здоров…
   - Вот послушай, - Молдавский целиком зачел одно из моих «лубочных», как я их называл, стихотворений.

                Снесло за горизонт с округ дожди косые.
                Гуляет яблоковый дух по всей России.

                Гуляет в палевых садах и вдоль проселков,
       гуляет в рыночных рядах в простых кошелках.

       -  Почем антоновка, сынок? - смеется парень,               
       - Да нипочем. Бери мешок. Отдам задаром.

       Бери, маманя, все подряд, товар-то ходкий.               
       А сам глазами через ряд стрельнул в молодку:

                - Мне торговаться ни к чему, – и на девчонку,               
       - Вот отбазарюсь, да возьму такую в женки.
               
                А та смекает, ей смешно – подход особый.               
                Хрустит румяным, хоть бы что:
                - А ну, попробуй…

                А над землею воздух сух, упруг до сини.
                Гуляет яблоковый дух по всей России.

    Молдавский положил на стол листок со стихами:
    - Мне нравится. И запев, и интонация точная, и внутренняя рифма хороша. Ну почему молодка? Ты хоть знаешь, кто это такая?
- Знаю, - говорю, - молодая замужняя крестьянка.
- Но если замужняя, зачем он ее в жены хочет?
    - Не ее, - отвечаю, - а такую, как она.  Я ж так и написал.
    - Так, да не так.  Тебе за строчку в журнале сколько платят, небось, рублика три? Так вот и не халтурь. Не должно быть ни одной пустой, или неточной строки. Не то что строчки, слова. Вот тогда при всей остальной атрибутике это и будут стихи…
 
     Дорогой Дмитрий Мироныч, сколько еще раз я бывал  в этой квартире на Петроградской,  сколько еще добрых и мудрых слов  мастера я здесь услышал.  К сожалению, дружба эта случилась недолгой. Молдавский был тяжело болен и в конце восьмидесятых ушел из жизни. На память у меня осталась его последняя книжка о Маяковском, в синем твердом переплете с дарственной надписью на титуле – «Александру Ковалеву, русскому поэту». Да еще вот эти мои стихи его памяти.

                Вот сейчас отдышусь, и начнем.
                Вы правы,
                как всегда безупречны -
                время петь о великом и вечном,
                бесконечном, как снег за окном.

                Вот сейчас -
                лишь глоток синевы.
                Я и сам понимал не однажды
                быстротечность и скудность пассажей
                вроде первой весенней листвы.

                Вот сейчас,
                только трону лады,
                только справлюсь с неверным дыханьем
                и спою вам о самом желанном
                до рассветной июльской звезды.

                Лишь на миг занавеску качнет
                в листопадном кружении плавном.
                Я еще расскажу вам о главном...
                Вот сейчас,
                отдышусь и начнем.
 
    А платили за стихи по-разному: в журналах – рубль-полтора за строчку, в газетах - от места и тиража. Самый приличный гонорар был в издательствах: при тираже до десяти тысяч экземпляров (меньше тогда не издавали) – по два рубля за строчку, а при большем тираже - и за «треху» заваливало. Уважала страна поэтов и труд их.

    Кстати, об уважении, совсем смешная история. В середине восьмидесятых я почтой послал в «Литгазету» несколько своих пародий. К легкомысленному жанру этому я относился  не слишком серьезно. Сочинял иногда, когда друзья-стихотворцы своим писанием предоставляли мне удобный случай, но «случаев» набралось, вот я и послал в «ЛГ» на удачу.  Каково же было мое удивление, когда от редакции «12-ти стульев» да еще  за подписью мэтра пародии Александра Иванова получил ответ: «Пародию «Визит» на Глеба Горбовского ставим в один из ближайших номеров. Остальные пока в редакционном портфеле. При случае загляните в редакцию…».
     Как раз такой случай вскоре выпал, поехал я в столицу на денек в командировку по служебной надобности. Заодно позвонил в «ЛГ». Нет Иванова, завтра будет. А я уж вечером собирался назад в Питер, но раз такое дело надо бы переночевать. Вот только где, гостиницу не заказывал, да и время к вечеру. Вспомнил, что как раз об эту пору в столице обретается лучший мой друг Сережа Дроздов (наезжал он временами в Отдел культуры ЦК комсомола «двигать» личное творчество), и проживать он должен в гостинице «Орленок» упомянутого ЦК. Махнул на удачу в «Орленок», в крайнем случае перебьюсь у Дроздова на диване. 
      Дроздов в гостинице проживал, но в номере его не оказалось, потому стал я у администратора клянчить свой собственный.  Так, мол, и так, говорю, писатель из Питера, молодой, но уже известный, не откажите в приюте на одну ночь.  В ответ, разумеется, получил, что «местов нет», а писателей здесь ходит, как собак нерезаных. По счастью, на стойке у администратора лежал свежий номер «Литературки». Развернул я его и, о чудо! – моя пародия на самом видном месте. Я ее – пред ясны очи администраторши, вот, говорю, таких авторов у вас стадами вряд ли ходит.  Почитала администраторша, посмеялась, и вручила мне заветный ключ от двухместного номера, в котором, правда, лежали не деньги на блюдечке, а пьяный комсомольский секретарь из далекого Узбекистана, от которого пахло, как от андижанского козла. Так что ночь я все равно провел на дроздовском диване. Слава Богу, Сережа объявился под вечер. Мы с ним даже по ночной Красной площади успели погулять и по стопке в баре гостиницы «Москва» опрокинуть.

        С Ивановым на следующий день я встретился и беседовали мы славно.  Первым делом Сан Саныч спросил привез ли я еще чего-нибудь?
       - Нет, - говорю, - Что написал в этом жанре, все вам и послал почтой. А вообще-то я поэт серьезный. Вот, две книжки имею, сейчас третью готовлю.
       - Зря, - сказал мэтр. – Зря вы все кичитесь своей исключительностью. Впрочем, чем вас больше, тем нам доходней.  А ты умеешь. Правда до меня тебе далеко. Все-таки я сегодня номер один в этом деле, но ты не горюй, у тебя все еще впереди…

      Как в воду глядел маэстро.  И хотя я по-прежнему отношусь к пародии не серьезно, все же изрядное число этаких безделиц с тех пор успел опубликовать, а к середине девяностых даже на книжку набралось. Так что спасибо Сан Санычу на добром слове, и за ту первую публикацию в «Литературке» тоже спасибо.            
           «Посетило меня вдохновенье,/ наследило, погрелось и в путь./               
       Словно я – кабачок, заведенье,/ где приятно порой отдохнуть…»               
                (Из Глеба Горбовского)       

                Кто-то в гении метил с рожденья.
                У меня все, признаюсь, не так:
                посетило меня вдохновенье,
                будто я придорожный кабак.
                Но добро бы поело, попило,               
                покемарило малость и в путь.
                А оно будь здоров, наследило,
                напоганило – не продохнуть.
                А когда спозаранок очнулось,
                почесало хмельную главу
                и сказало:
-  Мне тут приглянулось.
Я, пожалуй, еще поживу.
И с тех пор, как у доброго дяди
у меня и харчится, и пьет...
Я давно бы к другому спровадил,
да никто на постой не берет.

       Между тем горбачевская «перестройка» и  «новое мышление» вовсю набирало обороты и это потихоньку, пока еще отрадно, сказывалось и в литературной, и в моей «технической» жизни.   В конце восемьдесят пятого на моем родном заводе меня произвели в заместители Главного конструктора по научной работе, а это уже серьезно – один из высших руководящих статусов и должностных окладов.  В ту же пору СССР, провозгласив политику пока еще «приоткрытых дверей», вступил в целый ряд международных институтов. Появился такой форум и в нашей «турбинной» отрасли.
     В Министерство энергетического машиностроения  пришло приглашение поучаствовать в работе Международного энергетического комитета.  Министерство стало срочно искать соответствующие кадры. Для работы в Комитете нужны были грамотные технические специалисты с языком. Похоже, мои данные подходили – ведущий специалист отрасли, кандидат наук, английский язык. Правда, не член партии, а где его взять - члена с английским, к тому же и времена изменились.
       Министр утверждал кандидатуры лично. Со мною проблем не было, к тому времени я уже не раз участвовал в заседаниях отраслевого Научно-технического Совета и в работе министерской Коллегии, и, видимо, достаточно примелькался. Таким образом я и оказался в числе двух счастливых обладателей синих служебных загранпаспартов с визой швейцарской конфедерации.

       Трехдневное заседание Комитета проходило в маленьком курортном городке Монтре на берегу Женевского озера. В город Стравинского и Набокова съехались представители ведущих корпораций мира: «Дженерал Электрик», «Сименс», «Фиат», «Мицубиси»… От одних имен дух захватывало, впрочем, не меньше чем от апартаментов шикарных гостиниц и конференцхоллов.  Умеют буржуи совмещать приятное с полезным. Нам с моим напарником, Николаем Дмитриевичем Маркозовым, по первости приходилось не слишком комфортно: и язык чужой, и манеры. Но освоились, техника у нас не хуже, а знаний, пожалуй, и поболее.  Так что ко двору пришлись и получили мандаты постоянных членов Комитета, почти дипломатический статус. Было за что опрокинуть по бокалу настоящего «клико» в набоковском «Монтре-паласе». 
        Действительным членом Комитета я остаюсь и поныне. Правда, поучаствовать в очной работе где-нибудь в Ницце или в Торонто удается теперь все реже, больше переписка и Интернет. Нет уже ни Министерства, ни бюджетных командировочных денег, да и страны, при входе представителей которой с уважением вставали коллеги из Японии или Америки, тоже нет.   А вот что осталось, так вот эти несколько строк, написанных мною в той первой швейцарской поездке.               

                Самый скорый «Женева – Турин»,
                две минуты стоянки в Лозанне.               
                Не отсрочить, не повременить,               
                лишь сойтись и расстаться глазами.
                Лишь мгновение через стекло
                наблюдать переулков изгибы… 
                Дал же все-таки Бог, занесло.
                Хоть на миг, и за это спасибо.

        Еще нет одуряющей в своей скабрезности и лжи «гласности», еще все газеты перепечатывают  одинаковые, отфильтрованные ТАСС новости и политические заявления Генсека, а гражданская поэзия, как в давние шестидесятые, еще может опережать официальные заявления, быть  честнее и  злободневнее прессы.
       В восемьдесят пятом я написал «Три минуты – по Гринвичу», поэму на четыреста строк, которая, казалось, сама упала на мою бумагу из того времени перемен и надежд.  Чувствовал, что уж если не совсем в «десятку», то по крайней мере в «девятку» я, кажется, попал. Хотелось немедленно опубликовать.
      Как всегда, заклеил рукопись в конверт и, сопроводив личным письмом к Главному редактору Селезневу Г.Н., послал в «Комсомольскую правду».  Выждав дней десять, позвонил самому Геннадию Николаевичу. После настоятельных просьб, секретарша соединила с «самим».  «Сам»  меня все еще отлично помнил, и поэму прочитал, и понравилось очень, но напечатать в «Комсомолке», как давеча печатал мои стихи, не может. Объем у газеты не тот. Но поправимо. Селезнев уже передал мою рукопись в еженедельник «Собеседник» - воскресное приложение к «Комсомолке». Тот же тираж – за десять миллионов, и сейчас Селезнев «перекинет» мой звонок на редактора «Собеседника» Тимофея Кузнецова.
        Боже мой, «поправимо»! Еще как поправимо.

        Кузнецов сказал, что поэму прочитал, ставить будет, но надо кое-что поправить: «есть маленькие политические неточности», так он выразился. Договорились, что днями, я, будучи в ближайшей своей служебной командировке в Москве, загляну к нему на Земляной вал.

       Командировка выдалась буквально через пару дней. В то время одна из наших отраслевых научных разработок по защите лопаток газовых турбин от высокотемпературной коррозии была выдвинута на Государственную премию СССР.  Среди авторов работы помимо имен руководителей энергетики и известных ученых, было несколько фамилий скромных заводских специалистов, в том числе и моя. Госпремия СССР – штука серьезная, в те времена ее так просто не давали. Это сегодня депутат Госдумы и одновременный хозяин осветительной конторы по фамилии Боос  вместе с Лужковым подсветил лампочкой купол храма Христа-Спасителя, и уже российский лауреат в области культуры и искусства. А тогда нужно было доказывать академической общественности и многочисленному чиновному люду, что работа - действительно новое слово в науке и денег стране экономит изрядно. Потому я, как соавтор и представитель завода, на котором работа внедрялась, бывал регулярно зван в столицу на многочисленные экспертизы и технические советы. Почитай, каждую неделю, а то и дважды в неделю, наведывался в белокаменную. Меня даже постовой, который дежурил на столичном перроне по приходе «Красной стрелы», уже узнавать начал и приветствовал, поднося руку к козырьку, всякий раз, когда я утром на перрон выпрыгивал.
       Но вот, наехал я очередной раз в столицу, дела служебные сделал, и в «Собеседник»; заодно редактору Кузнецову привез свои книжки в подарок. Кузнецов и книжки мои принял, и поэму не особенно изувечил. Попросил отредактировать несколько строк, где я, как он говорил, «слишком уж братаюсь с этими капиталистами». Не успел я домой вернуться – звонок из Москвы.  Кузнецов книжки мои дареные прочитал и решил еще одну поэму прямо из книжки - «Первая любовь Республики», десятимиллионным тиражом дать, причем немедленно, в ближайшем апрельском номере.
- «А три минуты – по Гринвичу» я в начале июня поставлю, под
пленум.

     Не знаю, какой уж там был пленум, но против такого предложения я не возражал.  Вот так я дважды просыпался знаменитым.

     Были звонки от знакомых и незнакомых, были официальные поздравления на секретарской доске  Дома писателей, были, как водится, иронические ухмылки «друзей-писателей», а еще были читательские письма. Писал ветеран из Подмосковья, оказывается «он давно уже следит за моим творчеством» и, конечно, желает мне самого-самого. Писали девушки-ткачихи из Иваново (как же без них), писал инвалид-афганец из Саратова и еще много-много хороших и разных людей.
      Мне, случалось, и прежде пересылали из журналов читательские письма, но чтобы в таком количестве…  Несколько раз наезжая в Москву, я забегал в «Собеседник» и загружал ими свой дипломат, старался, хоть и не на все, но отвечать. Думаю, что изрядная часть этих писем до сих пор лежит где-нибудь в архиве «Комсомолки».
       Была и критика, в основном приличные рецензии в московской периодике; питерские критики, увы, не удостоили.

      Через пару месяцев после публикации «Трех минут…» в «Собеседнике», позвонили из журнала «Литературная учеба», предложили опубликовать поэму у них с большим критическим разбором – сразу несколько независимых рецензий известных критиков.
    - Вот, и Алла Киреева намерена поучаствовать, - сказали мне в трубку. - Ваш текст уже у нее. А вот ее телефон, записывайте, можете позвонить.

     - Почему бы и не позвонить?- решил я. Помимо того, что Алла Киреева известный критик, она еще и супруга Роберта Рождественского. «Может, как-то срастется», мелькнула шкурная мысль.

     Позвонил, представился. Разговор теплый, дружеский:
     - Да, прочла. Буду писать для «Литучебы». Кстати, Роберт Иванович тоже прочел, сказал: что-то есть. Кланяется вам…
    
    - Но вот, уже и Роберт Иванович кланяется, - восторженно рвануло где-то внутри. -  «Ай, да Сашка, ай, да сукин сын».

      «Литучеба» опубликовала поэму через год после «Комсомолки», почти в один месяц с журналом «Звезда». Помнится, когда я относил «Три минуты…» в «Звезду» к Вячеславу Кузнецову, я честно предупредил его, что этот текст уже есть в «Литучебе», и что там поэму тоже намерены публиковать. Кузнецову это не очень понравилось, он собирался ставить поэму на «открытие» журнала, и, конечно, предпочел бы, как сейчас говорят, эксклюзив. Но, мудрый человек, поразмыслив, сказал, что «Литучеба», она и есть «учеба», а «Звезда» журнал солидный, от него не убудет».
     Уже позже, наверное через год, после того, как моя поэма увидела свет в «Звезде» и журнал принял к публикации новую подборку моих стихотворений из армейского цикла «Письма с Севера», Кузнецов сообщил мне, что со мной желает познакомиться замглавного «Звезды» Петр Жур. Петр Владимирович сначала похвалил мои армейские стихи, мол «большая редкость сегодня, когда молодой человек пишет своей девушке из армии такие проникновенные письма», а потом вспомнил историю с одновременной публикацией поэмы сразу в двух журналах, и сказал:
     - Нехорошо получилось. Скажи спасибо Кузнецову, что ты снова в нашей «обойме»...

     Вот так отметился я со своей знаменитой поэмой по всем столицам и весям.
      Кстати, долгожданная мною рецензия Аллы Киреевой была весьма сдержанной. Отметила ряд удач, но тут же тонко ввернула, что «если гуси спасли Рим» (в поэме у меня по сюжету радар принимает гусей за ядерное нападение), то моя поэма вряд ли спасет человечество, и в этом смысле, мои лирические стихотворения, опубликованные в той же «Звезде», человечеству, пожалуй, будут любезнее. Что ж, и на том спасибо.

     Показал рецензию Молдавскому.
     Мироныч прочитал, весело сказал:
     - Не горюй. Это она тебя авансом уела. Таким тиражом в «Правде» прежде только Рождественского и Евтушенко печатали, а теперь еще Егор Исаев да какой-то Ковалев нашелся. Нескромно, брат.
     И, правда, нескромно, подумал я. Надо, как все.               

                Когда-нибудь, вы уж поверьте,
                молчанье восторгом сменя,
                меня заласкав после смерти,
                мой критик откроет меня.
                Сквозь сита познанья процедит
                и книжки, и черновики.
                Отмоет, отметит, оценит
                значение каждой строки.
                Потом наберет нонпарелью -
                остер, энергичен, умен -
                легко проследит параллели
                и вставит в обойму имен.
                И станет мне сниться по праву
                познавших безвестность и медь:
                Как надобно мало для славы -
                всего только лечь-помереть.

       В московском издательстве «Современник» вышла моя третья книга «Взаимосвязь». Сознательно не включил в нее свою «громкую» поэму. Странно, но захотелось тишины. То ли, вправду, муза взрослела, то ли псевдобунтарское горбачевское время за окном начинало копить в душе некий внутренний протест.  Книгу редактировал все тот же добрейший Александр Александрович Шевелев, думаю его ненавязчивые раздумья и советы тоже сыграли свою роль. Из многого, уже написанного мною к тому времени, в сборник вошло около четырех десятков тихих лирических стихотворений и еще моя старая, самая первая поэма «Ранняя песня». Заведующий отделом поэзии «Современника» Олег Фиько, тот самый, который теперь в Думе в пристяжных у Жириновского, перелистывая составленную рукопись, вопросительно хмыкал:
     - Удивляюсь тебе. Почему не включаешь «Волчью балладу» или хотя бы «Как все»?  Ты же орал на всю страну – «Если не мы, то кто?». От тебя читатель другого ждет...

       А на эстраде и в молодежных литсалонах витийствовали «метаметафористы» - Парщиков, Еременко… Где они теперь?..
      Где мы все теперь.
      «Я женщину в небо подбросил/ и женщина стала моя…» - набычившись читал Сережа Дроздов подборку Еременко в «Юности».
     - Это кто, он подбросил? Это еще лет за тридцать до него Марк Шагал подбросил, а этот козел поднял и опять бросает.
     - А до Шагала еще Пиросмани даму подбрасывал, или они в одно время бросали? – пытался я вяло оппонировать Дроздову. – Хрен с ним, Серега,  давай-ка лучше за мою третью книжку поднимем.  Какая ни есть, а все ж своя, кровь да плоть.       

                Всего-то и дел, что рукой дотянуться               
                и нужные в россыпи клавиш найти,
                полка необузданный,
                сиюминутный
                в душе не остыл,
                не распался мотив.
                Но, видимо, в жизни, поспешной и шалой,
                такая нам выпала доля уже:
                хотелось,
                мечталось,
                но что-то мешало
                прислушаться к нежно поющей душе.
                Какой-то пустяк -
                сквознячок, мелочевка -
                некстати по краешку прошебаршил.
                А песня меж тем отболела
                и смолкла,
                и, может быть, лучшая песня души.
                Теперь не осилить, назад не вернуться,
                не вспомнить,
                не вырвать -
                свисти не свисти.
                А стоило только рукой дотянуться,
                и клавиши тронуть,
                и вместе свести.
   
Гонорар за книгу, плюс многочисленные гонорары за поэму.
     Продал я свою поношенную синюю «копейку» и купил шикарную «шестую» модель «Жигулей» цвета белой ночи. А тут и отпуск подоспел.  Подумали мы с женой и рванули на своих «колесах» в милую моему сердцу Прибалтику. 
     Еще ни границ, ни чужих валют. И наш «деревянный» вполне устраивает латышей и эстонцев в уплату за скромный номер гостиницы в игрушечном городке Вильянди и за «угол» на крестьянской мызе близ приморского города Пярну. Правда, и в те времена, русских не всегда любят. Никогда не забуду белесых, словно выцветших глаз старого эстонца, у которого я попросил разрешения припарковать машину рядом с забором его владений.
- Можно здесь поставить, на час-полтора?
- Мошно  та мошно, та нельзя, - был ответ.
      Это пока исключения. Да я и не в обиде, потому как в большинстве своем было иначе.

                Помнишь мызу у самой бетонки,
                вдоль ограды огни васильков,
                старый дом, где седая эстонка
                нас поила парным молоком.

                Были плотно захлопнуты двери
                и язык был почти незнаком,
                но словечко короткое «тере»
                послужило нам верным ключом.

                Солнце низкие травы косило,
                остывало,
                сгорало дотла.
                Мы тогда ни о чем не просили,
                но хозяйка и так поняла.

                Белоснежной своею косынкой
                крошки хлеба в ладошку смела,
                и поставила полную крынку
                перед нами на угол стола.

                Был рисунок знаком на обоях,
                и, как в детстве, до боли знаком
                запах хлеба и солнечной хвои
                перемешан с парным молоком.

                А потом продолжением чуда -
                сеновал, запах трав неземной
                мы вдыхали всей грудью, покуда
                небеса не сомкнулись с землей,

                чтобы тихо сомкнуть нам ресницы.
                Чтобы небо могло не таясь
                наблюдать наши звездные лица
                миллионом завистливых глаз.

     А страна между тем перестраивается. Пока еще ни шатко ни валко булькает на медленном огне  демократическое варево, но уже бродит в умах и длиннющих водочно-колбасных очередях неистовый дух гражданства. Ни укроешься ни за каким забором даже самой дальней эстонской мызы, ни то что в Питере, где, что ни день, то митинг. Пока еще над импровизированными трибунами грузовиков с откинутыми бортами - никаких иных цветов кроме кумача, но речи уже трехцветны и решительны. И  потому мы компанией молодых литераторов прямо из кофейни писательского дома бодро шагаем по Литейному в сторону Владимирской площади, где сегодня дадим бой «смольненским уродам», замахнувшимся чугунной  гирей, подвешенной к стреле экскаватора, на святая святых нашей культуры – дом Дельвига.  Нашли где копать метро.
       Но что-то все же не так, что-то беспокоит душу, ощущение какого-то разлада и едва приметной фальши в этом, почти театральном, действе с откинутым бортом грузовика и такими правильными словами.               

                На Владимирской, там, где соборная медь,
                в день, когда этот дом был готов умереть,
                нам трибуной тогда стал простой грузовик.
                Я кричал про словесности нашей родник,
                про Иванов, не помнящих больше родства.
                О, какие душа находила слова.
                Я ругал Метрострой, я клеймил упырей...
                Я не дал надругаться над верой моей.
                Сколько было нас там, как мы были горды, -
                нет, не тем, что спасли старый дом от беды, -
                тем, что были едины. Что все-таки есть
                на земле этой совесть и братство, и честь...

                А потом я со всеми спустился в метро,
                и протиснулся в двери вагона хитро,
                и качнулся вагон, отпустив тормоза,
                и сошлись на мгновение наши глаза.
                Кто она, со вселенской тоскою в зрачках? -
                пара сбитых сапог, две авоськи в руках,
                плотно вбита локтями в вагона нутро, - 
                у которой я отнял сегодня метро.
                Как сказать этим женщинам за пятьдесят,
                что порой на трамвайных подножках висят,
                что - ни хлебом единым, что должно терпеть,
                а иначе - ни чести, ни совести впредь...
                Что ж, наверно, потерпят, наверно, поймут.
                Постоят, помолчат и тихонько пойдут,
                прижимая к бокам свои сумки хитро...
                Но сегодня все чаще, спускаясь в метро
                и встречая глазниц утомленный провал,
                я не знаю, кто прав.
                Я не знаю, кто прав.

     И я действительно не знал.  Это сегодня, по прошествии многих лет, когда ясно к чему пришли, да и сам дом Дельвига отошел «под бизнес» к кому-то из «новых русских», ответы почти очевидны. А тогда... Да разве был в стране хоть один порядочный человек, который не симпатизировал бы опальному московскому партийному секретарю, пересевшему с ЗИЛа-114 на трамвай? И все-таки разлад в душе был.  Строки, которые выше, точнее, не просто строки, а главка из моей поэмы «Точка возврата», написаны в  восемьдесят восьмом, тогда же и опубликованы, так что состояние души, что называется задокументировано.

     Ох, уж этот мой чертов инженерный «подход разумной целесообразности», который все чаще конфликтует  с «новым мышлением эпохи» да и с собственным поэтическим бунтарским духом.  От того - внутренний дискомфорт, и от невозможности, как мне казалось разумного решения, попытки хотя бы компромисса в стихах. 
     «Я вовсе не против людей деловых/ и рекомендаций науки./ Приветствую гвозди (коль нет никаких),/ пусть даже по трешке за штуку...».
      И где-то совсем рядом: «Я так бы хотел ошибиться, но нет/ предела инициативам./ Стоял при вокзале, пардон, туалет,/ стал нынче кооперативом...».
      Увы, ни разумной целесообразности, ни даже элементарной совести в процессе, который «пошел», не просматривалось. Напрасно Горбачев в очередь с Кашперовским денно и нощно давали населению «установки» с телеэкрана. Энтропия, решил я, опять термин из любезной мне термодинамики - людям проще схватить, то что «проще» и легче. Похоже, это и была целесообразность момента.
       Да черт с ними со всеми, далась мне эта гражданственность, пиши о вечных темах. Я и пробовал, да не получалось.

                Надоело радеть о народе,
                глотку драть от зари до темна.
                Лучше я напишу о природе -
                эта тема на все времена.
                И ведь, верно, кому избавитель
                мой разящий гражданственный слог?
                Ни один не раскаян правитель,
                ни один казнокрад не издох.
                А природа - не малая малость,
                на безбожном, гнилом рубеже,
                почитай, - все что нам и осталось
                в утешенье судьбе и душе.
                Укачу на пленер, не ищите,
                налегке - карандаш да блокнот.
                Закачается вор и правитель,
                задохнется от счастья народ.
                Где они, левитановы дали?
                Смрад мазутный да гниль от земли...
                Неужели и это украли?,
                и когда только б..ди  смогли.

        Во время своего очередного наезда в Москву позвонил в «Комсомолку» Кузнецову, хотел презентовать ему свою новую книжку. В редакции ответили, что он теперь работает в ЦК партии, и выяснив, кто такой, да по какой надобности, секретарша дала мне цековский телефон. Позвонил. Тимофей Кузнецов, новоиспеченный инструктор отдела пропаганды ЦК партии, назначил мне встречу в пятом подъезде главного здания страны на Старой площади. Встретились, поговорили. При расставании Кузнецов, как бы между прочим, заметил:
       - Сейчас в комсомоле выдвижения на премию идут. Будем тебя рекомендовать, за поэмы.   

       Вернувшись в Ленинград, узнал от секретаря по молодым Вольта Суслова, что уже звонили из Москвы, просили поддержать и выдать необходимые рекомендации и характеристики на премию. Нужные бумаги и на службе, и в СП мне выправили и переслали в Обком комсомола. Разумеется, новость немедленно распространилась по писательскому  Союзу, кто-то заранее поздравлял, кто-то, как водится, многозначительно ухмылялся. Где-то через неделю Суслов передал мне просьбу первого секретаря Ленинградского горкома комсомола Володи Катенева встретиться с ним лично. Володю я знал много лет, еще с конца семидесятых, когда он секретарствовал на моем заводе, потому когда встретились, разговор был прямой.

     - Понимаешь, с работами твоими и с характеристиками все в порядке,  но тут письмо подметное на тебя пришло. Кто-то из твоих «дружков-стихотворцев»  поминает твои антисоветские стишки про Герат, грозятся в Москву отписать. Конечно, «фуфло» и гадость, но думаю ни тебе, ни нам этого не надо. Потому мы в Москву ответим, что решили наградить тебя сами - премией Ленинградского комсомола. Рангом она чуть ниже, чем Ленкомовская, зато медаль наша лауреатская эффектней.  А это «фуфло», - он ткнул пальцем в письмо, - я рву и забываю.

        Из секретарского кабинета вышел я с чувством абсолютного омерзения. Конечно, в писательской среде дело это обычное, сам, помнится, рифмовал: «сбиваться в стаи, в клочья рвать чужих». Но я то, вроде, не чужой. Хотя как сказать, свой то свой, но, похоже, не для всех.
      Премию мне дали, и медаль, и денег в конверте. Сама Валентина Матвиенко, первый секретарь Обкома, руку трясла, даже в телевизор показали. На секретарской доске Дома писателей тоже поздравление появилось. Денег в конверте было не очень, но все же достаточно, чтобы «обмыть» событие в писательской кофейне с настоящими друзьями.         
               
                Пережить бы критический возраст
                оказаться на том рубеже,
                где - больней,
                отвратительней подлость,
                но обиды терпимей уже.
                Где не в спешке,
                не вдруг,
                не на ощупь,
                и не под шепоток со спины
                с каждым днем и яснее,
                и проще
                пониманье добра и вины.
                Где по-прежнему нет и в помине
                ни удач,
                ни в кармане гроша...
                Но смиренней, чем прежде,
                гордыня,
                но просторней, чем прежде,
                душа.

         Тем временем в Ленинградском отделении издательства «Советский писатель» и в двух московских издательствах у меня готовились к печати сразу три книжки. Позвонили из московской «Молодой Гвардии», просили подъехать, подписать издательский Договор. Как обычно, совместил это дело с очередной служебной командировкой. После издательства, забежал на Ленинградский вокзал, надо было купить обратный билет. В длинной  очереди в кассу стоял мой давний друг, ленинградский прозаик Валерий Суров. Пристроился, взяли билеты, до поезда еще часа четыре.
     - Поехали в ЦДЛ поужинаем, - предложил Валера.

     Валерку  пару месяцев назад приняли в Союз писателей, и он, вооруженный членской книжкой, активно осваивал закрытые литературные профклубы.
    Расположились в каминном зале, дернули по стопке.
 - А ты что же в Союз не подаешь? - спросил Валера.
    - Знаешь, Валерка, мне пока и так неплохо. Ты вот только вторую книжку с трудом пробил, а у меня уже три, и еще три на выходе. Пользуюсь пока статусом молодого-перспективного,- усмехнулся я...

     Но вообще-то Валерка прав, сейчас выйдут книжки и надо подавать. Да и пора, под сорок уже, хотя, как известно, средний возраст в Союзе на конец восьмидесятых - за шестьдесят.

     Книжки вышли в середине девяностого. В Ленинграде - «Урочный час», в Москве - «Перекресток» и «Точка возврата». Солидный объем - где-то по три печатных листа каждая, да и тираж тоже: питерская книжка - десять тысяч, московские: одна - десять, другая - двадцать пять. Гонорары тоже соответствующие.
     Но вот теперь, я, кажется, и, вправду, профи. Во всяком случае в том смысле, что могу кормиться от литературных трудов.  Пора подавать в Союз. Вот только в какой? Ленинградское отделение СП вслед за московским «Апрелем» разделилось на два Союза. В одном, городском - мои старые друзья, с которыми я вместе начинал много лет назад - Олег Левитан, Володя Рекшан, Валера Суров. В другом, который все еще ЛО СП СССР -  Горбовский, Кузнецов, Воронин, Грудинина.

      Мы сидим с Олегом Левитаном в кафе писательского дома. Олег листает одну из моих, только что вышедших, книг «Урочный час». Он малость «под шафе»,  потому позерствует:
    - Хочешь, я тебя к нам в Союз по одной этой книжке приму?
    - Спасибо, Олег. Я уже решил, подаю в «старый» Союз. И потом, мне есть с чем туда идти, все-таки шесть книг...

      Рекомендации на вступление в СП я собрал быстро и, по незнанию в два раза больше, чем их требовалось. Рекомендовали Грудинина, Кузнецов, Гоппе, Морозов, Суслов. На приемной Комиссии - тоже без проблем, как-то все штатно и буднично.  Документы ушли на утверждение в Москву и зависли там не несколько месяцев. Видимо, не до приемных дел было в столице. Последние месяцы доживала страна, а вместе с нею и все ее творческие Союзы.

      Да разве только творческие? Горбачевская «экономика» никак не хочет быть «экономной». Вслед за долгой стагнацией, все заметнее падают объемы производства в промышленности. Мой завод – флагман советского турбостроения, ощущает это во всей красе. В отчаянной попытке остановить падение, Правительство формирует новую управленческую структуру –  Бюро Совмина по машиностроению, куда входят несколько ведущих Министерств страны.
     Правда, потенциально заказы для промышленности просматриваются. Почуяв возможность легкой наживы, в страну устремляются Западные корпорации. Разумеется, их интересует прежде всего газ, нефть. Но и умирающий советский Госплан еще сопротивляется. Хватает мозгов сообразить, что нефть и газ в собственной стране можно трансформировать в куда более дорогой и высокотехнологичный продукт – электроэнергию, которую можно затем продавать на Запад. Не 20 долларов за баррель нефти, и не 25 - за миллион кубов газа, а в восемь-десять раз дороже. Одна беда, для высокоэффективной выработки электроэнергии на собственных электростанциях у нас пока в зачаточном состоянии производство современного высокотехнологичного оборудования. Не хватает прежде всего мощных газовых турбин, которые в комбинации с паровыми, в так называемом паро-газовом цикле, наиболее экономичны и современны. К нам на завод едут делегации мощных Западных концернов – американского «Дженерал Электрик», европейских «АББ» и «Сименс». Цель – наладить совместное производство газовых турбин на ЛМЗ.

      В то время, как представитель базового завода,  я частый гость в самых высоких кабинетах Бюро Совмина, Госплана, Министерства энергетики. Идет экономический и технический анализ предложений Западных фирм: с кем строить совместное производство, кому «продаваться». Руководство Западных компаний также зачастило в высокие московские кабинеты.

     Осенью девяностого в Москву для встречи с Горбачевым и правительственными чиновниками высшего ранга прилетает Президент американского концерна «Дженерал Электрик» Джон Уэлч, самый успешный и высокооплачиваемый менеджер в мире (30 миллионов долларов в год), самой гигантской и успешной промышленной империи Запада (более 400 тысяч работающих при многомиллиардных долларовых оборотах). Событие неординарное. Я с самого начало в процессе переговоров по проблеме, много раз встречался с американскими специалистами, бывал уже на их заводах в Америке, к тому же – английский. Потому моя скромная персона допущена пред царские очи: и на технические дискуссии, и на банкет.
       О встрече с господином Уэлчем в неформальной обстановке, Джеком, как его называли подчиненные, расскажу подробнее, так как это в определенной степени отразилось и на моей биографии, и даже на творчестве. 

       Прием - не фуршет, а настоящий банкет-застолье - Джек устраивает для Министра советской энергетики того времени Ю. К. Семенова и его коллег. Прием происходит в уютном московском особнячке на Покровском бульваре, специально снятом американцами для такого случая.  За роскошным столом Джек Уэлч сидит напротив Министра Семенова. Я тоже местом не обижен, сижу по правую руку от Министра, как раз напротив Первого вице-президента американцев господина Паоло Фреско (сегодня Президент концерна «Фиат»). Не мое это место, но, видимо, чтобы поддержать разговор на чужом языке в перерывах между тостами и посадили. Имеются два официальных переводчика, в торцах стола, но их работа – официальные речи. А Президент очень хочет пообщаться с Министром частным порядком, и вопросы самые житейские: о семье, о детях, в какой квартире живет Министр. Министр нашей энергетической империи (два миллиона подчиненных), в отличие от Министра нынешнего по фамилии Чубайс, живет в стандартной трехкомнатной квартире с потолками 2-70.
        Стараюсь переводить «округло», чтобы не шокировать Джека и не «уронить» нашего Ю.Ка (так мы неформально зовем Министра). Джек понимает всю сложность моей ситуации, поэтому в случившемся перерыве по поводу смены блюд и скатертей, отзывает меня к окошку и начинает терзать вопросами. Нет, Президента не интересуют наши технические тайны. Его интересует жизнь за окном: сколько зарабатывают люди, где одеваются и покупают хлеб, сколько машин в семье?.. Я стараюсь теперь отвечать «по-честному».  Кажется, Джек доволен. В конце беседы он говорит, что наконец-то за четыре дня в Москве встретил человека, который хоть что-то ему объяснил, в отличие от представителей его компании, «которые сидят в Москве годами. А ведь это и есть маркетинг…». Потом он попросил мою визитную карточку  и обещал: «скоро дам о себе знать».
       Он действительно скоро дал о себе знать. Сначала личным письмом, в котором поблагодарил меня за участие в приеме и «замечательную» беседу, так он выразился. А потом специальным письмом  Правительства США, которое пригласило меня пройти  полугодовой курс обучения и стажировку  в Америке. Но об этом я еще напишу.   

      Кажется, все было ясно. Нет, не то, что через несколько месяцев не станет больше такой страны - СССР, это даже в хмельную голову не могло никому придти. Ясно было, что все кончено с «перестройкой». Уже и августовские танки были на московских улицах, и Горбачев побитым псом явился из крымского зазаборья, и магазинные полки как никогда прежде зияли отчаянной пустотой. А душа все еще надеялась и молила  о несбыточном.

                Свет мой единственный, неугасимый,
                все ль еще застит тебя воронье?
                Господи правый, помилуй Россию,
                обереги от ненастий ее.
                Обереги ее холмы и долы,
                каждый глоток родниковой воды
                от мировой термоядерной доли,
                и от чернобыльской «зонной» беды.
                Обереги ее нивы и реки,
                пущи и недра во веки веков
                от коллективно-ничейной опеки,
                и от заботы временщиков.
                Обереги от грядущих проклятий
                нынешних нас поколеньем иным,
                горько вдохнувшим в 2005-том
                необратимый Отечества дым...

       Увы, поэт хоть и пророк, да, похоже, это не про меня. Целых пятнадцать лет недотянула страна до предреченного мною срока. И все же я успел стать членом СП еще той, Большой страны.

      В питерском секретариате мне сообщили, что членство мое в Москве утверждено и членский билет на мое имя выписан. Надо поехать, оплатить вступительный взнос и забрать билет. Сел в «Стрелу» и поехал в ЦДЛ на московскую улицу имени комиссара Воровского. Толкнул знакомую дверь, назвался, расписался где надо и мне вручили заветную книжку, ту самую -  «тонкой телячьей кожи с золотым оттиском профиля вождя на красном титуле». Все буднично и просто. Будто и не шел я к ней долгих пятнадцать лет. Вышел во двор, обнесенный высоким узорным забором, остановился, вдохнул полной грудью зябкий осенний воздух. Радости не было, только вялость в затылке и странное безразличие в груди.
       Рядом с воротами «цедеэловского» особняка тормознула черная «Волга». Из машины вышел высокий статный старик в длинной лисьей шубе и, слегка опираясь на палку, пошел ко входу в особняк. Пройдя до половины, приостановился, запустил руку за отворот шубы, что-то нащупывая во внутреннем кармане. Откуда-то с задворок писательского ресторана выскочила драная худая дворняжка и опрометью кинулась через двор. Завидев старика, от неожиданности присела, а потом медленно пошла к нему и ткнулась слюнявой мордой в полу лисьей шубы, благоговейно вдыхая  запахи пронафталиненного меха. Старик огрел собаку палкой, та взвизгнула и потрусила дальше, а он вальяжно пошел ко входу.
-   Здравствуйте, Сергей Владимирович.
        - Здравствуйте, - буркнул старик, явно раздосадованный  встречей с неожиданным свидетелем собачьей экзекуции.

      А я вспомнил, как десять лет назад этот старик с трибуны конференции молодых литераторов называл мое имя. И еще говорил о великой ответственности русского писателя в этом мире, ответственности за каждое сказанное слово, за каждую написанную «строчечку»...

       Пройдет еще десять лет  и этот по-прежнему крепкий старик, легко поправив собственные «строчечки», перепишет гимн нашей страны. Будто и не было того «могучего и нерушимого».
      К счастью, побитая им собака до этого времени не доживет.