Сон Евгения Васильевича

Heather
Евгений Васильевич спал. Женская рука положила под его голову подушку и накрыла теплым одеялом. Он не почувствовал этого, поскольку она делала это нежно и тихо, чтобы не прерывать его сна. Он спал и видел сон.
Белое облако или столешница с ужасным пятном синих чернил. Он сел на облако, испытывая странное удовольствие от полета, поскольку запряженным в повозку был лебедь. Какие-то свежесрезанные цветы падали на его лицо, царапая колючими лапами перламутровые щеки. «Это будет твоей комнатой» – сказал кто-то. И он переходил из одной залы в другую, распахивая широко двери, постоянно утыкаясь в пляж и теплую морскую воду, где срезанные цветы, как рыбы извиваясь, плавали у самого берега. И эта вода, обступала облако, и он, спасаясь на столешнице, выплывал в коридор, где на железных крюках висели старые пальто и дырявые шляпы. Он торжественно, как капитан, всматривался в берег, где между двумя деревьями спал лебедь.
Момент пробуждения меньше всего можно было назвать моментом. Его глаза увидели, и он понял, что прямо перед ним, как опрокинутый экран телевизора, расположилась его комната. И было в этой комнате что-то, что испугало Евгения Васильевича. Все такая же большая и светлая, с окном посередине стены, завешенным прозрачной тюлей,  кроватью, на которой с отъезда жены лежали скомканные простыни, подушки и верблюжье колючее одеяло, маленькое зеркало на тумбе у кровати. Все так, как было до того, как он уснул. Кроме того, что он заснул на кровати среди беспорядка белья, а теперь, проснувшись, он смотрит на свою кровать откуда-то сбоку, под странным углом зрения и не может изменить его, как если бы кто-то привязал его голову. Но была привязана не только голова, но и зрачки, потому что пошевелить он ими не мог. Он попытался опустить веки, но и они как будто муляж, не отвечали ему. Тогда Евгений Васильевич, предчувствуя страшное, легонько пошевелил пальцами ног, но пошевелил он ими только в своем намерении. Не было ни тепла, ни движения, ни даже боли. «Парализован», - подумал Евгений Васильевич. «Парализован и прибит к стене, как тот, на кресте», - продолжил он свою мысль, когда вдруг со стены напротив ему бросились в глаза очертания креста.   «Но как?!». И он снова отчаянно попытался повернуть голову, но не смог. И не сколько потому, что тело его не слушалось, и даже не потому, что тела могло и не быть, как в том рассказе о голове профессора. Тело не слушалось его потому, что оно и не  должно было его слушаться. Совсем так, как если бы  оно и не было с самого своего существования для этого предназначено. Так как если бы кто-то сидя на стуле попытался взлететь одним своим желанием взлететь. Его тело не стало бы ему сопротивляться, оно просто бы не ответило ему. И не важно был бы этот человек прикован своей болезнью к стулу или мог бы легко пойти прочь. «О боже», - вскрикнул Евгений Васильевич, но вскрикнул не голосом, а просто осознанием того, что надо кричать. И в этот самый крик, впрочем бесшумный для каждого, кто имеет уши, он заметил, или ему это показалось, как ветер раздувает складки резной накидки на деревянных чреслах Иисуса.  И этого не могло быть, ведь накидка была вырезана из дуба и представляла собой один кусок дерева вместе с худым телом Христа.  Но ведь не могло быть и Евгения Васильевича, прикованного к стене всем телом так, что он даже не мог сфокусировать свое зрение на кресте, чтобы разобраться ползет ли по нему муха, или это Иисус перебирает искалеченными ногами.
Он услышал шум. Странно, что до этого была такая тишина, не озвученная никаким действием или знаком, или простым изменением свойства самой тишины. Но все же теперь он слышал шум. Как старая швейная машинка с ножным приводом, что-то жужжало, а через некоторое время  пристукивало. И он только призадумался над тем, что же в его квартире может издавать такой звук, как в спальню вплыла жена. Она не шла. Или шла, но не так как полагается. Движения ее были такими, как будто кто-то вывернул ее суставы, и они теперь совершали движения бессмысленные, страшные, отвратительные, но все же ведущие ее к цели. А сама она была похожа на рекламную модель, фигуры которых вырезают из толстого картона и выставляют рядом с магазином. Они вроде бы как и живые, но совсем ничто, если взглянуть на них с боку, где подпорки упираются в оборотную серую сторону. Сперва Евгений Васильевич подумал о том, что надо бы обратить ее внимание на себя, но испугавшись ее нового вида, надеялся, что она его не заметит. Но как она могла его не заметить, если он висит развешанный по стене как огромная кукла с открытыми глазами. Однако она его действительно не заметила. Она опустила сумки на пол, подошла к окну, раздвинула тюли и принялась смотреть сквозь стекло. Жужжание со стуком не прекращалось. И не было понятно, чем же она издавала этот звук. Вот она и не двигается, но звук продолжается – монотонный и настойчивый. Звук самого ее существования. Евгений Васильевич удивился, что раньше не слышал его. Ведь этот звук должен был сопровождать ее все время, но даже ночью, когда наступала городская тишина, он рядом с ней в постели не слышал ничего подобного. Возможно, что даже тогда он не мог застать ее, хотя и пытался, в ее абсолютной самости, которая не чувствует присутствия Евгения Васильевича. И когда она во сне чмокала губами, то он по уже изгибу ее губных морщин знал, что она приняла эту свою форму лишь потому, что ее стесняет его взгляд, который она чувствовала даже во сне.
Наконец она отошла от окна. Окинула взглядом комнату, не задерживаясь на висящем Евгении Васильевиче. Села на кровать и принялась снимать туфли. Он не мог не смотреть на нее. И хотя его ужасало ее тело и то, что она делала с ним, он не мог отвести взгляда, или даже закрыть глаз. Как приговоренный созерцать эту женщину, чтобы она вдруг не исчезла из комнаты, растекшись по простыням, он смотрел на нее. Она раскинула свои руки, словно выпустила лезвия складного ножа, и распустила по плечам живые отростки волос. Они зашевелились, похожие на жалкую траву, у которой срезали пышные бутоны. Зашевелились и улеглись. Жена упругими, разорванными движениями, разложила себя по кровати. Ее тело столь другое сейчас приняло такую форму, что сквозь некоторые его части, можно было видеть кровать. Эти дыры, похожие на жабры, как листочки складывались морщинами у краев. Она дышала. Жужжание не прекращалось. И теперь она могла представлять собой поле, на которое опускается стая  насекомых.    
Жена отвлекла его от мыслей о его собственном новом существовании. Когда же она перестала шевелится, и он привык к ее жужжащему звуку, то снова вернулся к самому себе. «Сон», - сказал он себе, но не поверил своим словам. Это была ужасная явь. Явь, которой было лучше оказаться сном. Но возможно это и сон, но только будет ли ему конец? Сон без конца – это явь. Явь, которая обязывает тебя быть тем, кем застала врасплох, когда ты лежишь в постели. Но кто же он теперь? И что вокруг? И как это могло случиться? И как до сих пор он не сошел ума от ужаса, от изменения мира, от собственного беспомощного существования? Все эти вопросы, проносились в его голове, и он не мог зацепиться за них. И все-таки он выхватил один. «Как же я выгляжу?».  Он не мог оглядеть себя. Просто повернуть голову или поднести руку к лицу – все это стало невозможным.  И не было даже разумения как это можно сделать. Не было чувства. Была только память о том, что когда-то он обладал телом, которое слушалось его. А сейчас? Есть ли у него хотя бы тело? Или он только открытый мозг, прибитый железным гвоздем к стене, но вряд ли жена равнодушно бы так смотрела на мозг на чистой стене. Но и вид его прибитого тела не оставил бы ее спокойной. Так может он душа? Его же душа, задержавшаяся в спальне, забытая кем-то, кто теперь должен ей распоряжаться. Но эта абсолютная неподвижность. А где его тело? И как быть теперь? Все, что осталось – это сознание. Сознание, которое не может отвлечься от себя самого, а только обречено наблюдать за своей спальней, пока не разрушатся стены дома, и даже тогда, обитая в окрошке из ломанного кирпича и штукатурки, он будет думать и наблюдать, не в силах прервать ни того ни другого.
Жена зашевелилась. Она сложила свои лепестки и села на край кровати. Села так, что ее лицо было напротив его глаз, и она смотрела на него. Ее лицо, искаженное, с большим ртом и глазами, похожими на бездонные каналы, в которых качается отраженная круглая луна, не двигалось. Невозможно было сделать такое из ее лица, даже если натягивать кожу в разных местах или искромсать ножом, а потом зашить плотными нитками. Это лицо было абсолютно другим, но все же абсолютно ее. Вдруг лицо задрожало, покрылось мелкой рябью, и он увидел на ее лице улыбку, которая вдруг собралась из вертикальных и горизонтальных полос. Обнажились зубы. Он видел уже когда-то именно эту улыбку своей жены. Когда-то, когда его тело было с ним, и он даже не думал о том, что однажды он может остаться бесплотным, но живым. Улыбка сейчас ужасная, но когда-то ее смысл был совсем другим. Он лежал на кровати. Она вдруг поднялась и села. И тогда он заметил эту улыбку. Она смотрела на стену напротив, на ту стену, где он сейчас. И она улыбалась хитро и смущенно. Она смотрела на картину, которая висела на стене.         
Картина висела на стене. Она висела напротив креста, на уровне его глаз. Волосатый сатир бежал за нимфой во влажном лесу. И как только он вспомнил картину, то вспомнил, как много там было зеленного цвета, и в этот момент он подумал, что ослеп. Вспышки, следовавшие одна за другой, а некоторые одновременно, зажигались перед ним. Будто бы каждый предмет вспыхивал разноцветным огнем и оставался нестерпимо ярким. Всему вдруг вернулся цвет. Если раньше, а он этого не замечал, все было бесцветным – не серым, а именно бесцветным, то теперь после воспоминания о зеленой картине, все вдруг обрело цвет, как зажигается рождественская елка, когда включают электрические гирлянды. Его закружило в спирали, составленной из цветов немыслимой яркости, которые кружились, суживаясь и расходясь, снова соединяясь в подобие круга, но все это время представляя собой какие-то предметы. Сначала ярко красный рот жены, затем сочно-коричневый крест, белые тюли, голубые простыни, ее желтые волосы, черная тень от кровати, стальные ножки кровати, и вокруг всего этого какая-то зеленая рамка, в которую была заключена комната.  И когда круговерть закончилась и предметы обрели свое место, Евгений Васильевич подумал: «Я в картине». 
Эта картина висела на стене всего месяц. Она была подарена ему, но странно, что он не мог вспомнить кем. И вроде бы совсем просто вспомнить, но как он не силился, не мог, а может быть это и не было так важно. Она была хорошо нарисована. Хорошо, потому что  других слов Евгений Васильевич подбирать к картинам не мог. Влажный лес с высокими деревьями, ажурной кроной, сквозь которую струится, меняясь, солнечный цвет. Земля, нарисованная рыжевато-коричневой краской, с изумрудной травой. Сплетение зеленого: крон, корней, травы. Маленькая нимфа мчится по траве босыми ногами, испуганно оглядываясь назад. На ее ягодицах, несколько мазков розовой краски. Они так умело наложены художником, что взгляд каждого обязательно остановится на этих розовых бликах. Лицо сатира, повернуто к тем, кто смотрит на картину. На его лице улыбка, которая скажет любому мужчине больше, чем толстая индийская книга. Раскосые глаза, изящный нос, разлетающиеся от головы кудрявые локоны. Широко расставлены в беге крепкие ноги, заканчивающиеся копытами. Все тело покрыто, как шерстью, волосами. Руки готовы схватить тело, и как у восточного воина, в его танце, образуют занесенные морским крабом клешни. Он вот-вот подпрыгнет, чтобы упасть на нимфу, прижать ее к земле, провести пальцами по розовым бликам.       
Поток заструился по его телу. И он даже не сразу обратил внимания, что вновь обрел тело. Он был захвачен потоком волос, которые спускались по его стене к кровати, на которой сидела жена. Волосы, как вода в реке, струились изгибами по гладкой стене, достигали пола, извиваясь и образуя на кольца. Эти волосы, продирающиеся изнутри его  тела, текли по полу широким руслом, собирая мелкую пыль. Жена задумчиво подобрала ноги и подняла левой рукой туфли. А волосы, все продолжая разрастаться, уже почти заняли всю комнату, и выбегали в коридор. Евгением Васильевичем же потихоньку начинало обладать его тело. Он сам, не ожидая от себя, повернул свою голову влево и увидел нимфу, замершую в беге, и розовые блики, замершие на ее ягодицах. Теперь мазки были еще виднее, был виден даже тоненький волосок, который остался здесь от кисти художника. Фигура была плоской и неживой.
Он был в картине, он был сатиром, мчащимся за нимфой. «Как?» - спросил он себя. «Я не могу быть в картине. Я вне картины. Я смотрю на картину». И все же он был здесь. Он пошевелил руками, и они поддались ему. Перебрал копытами, они тоже бесшумно сделали движения, похожие на движения балерин, которых держит в воздухе   партнер. Он висел, как кукла на железном гвозде. И еще он ощутил, что тело его теперь стало как изогнутое кольцо, и с той стороны, нет совсем ничего, потому что нет той стороны. «Я – картина», - сказал себе Евгений Васильевич. 
Его жена, боязливо опустила одну ногу на пол. Тут же одернула ее, когда волосы, до того спокойно лежащие на полу, вдруг взволновались, образуя волны. Они не успокоились. Из-под кровати, расширяющимися кругами, расползалась воронка. Где-то там, в глубине, вырвался клокочущий звук. Кровать зашатало, она покачнулась, как парусник на воде, и завертелась вокруг собственной оси. Жена продолжала сидеть на кровати, сжимая в уродливых руках туфли. Верчение становилось все более быстрым, кровать вместе с женой погружалась в волосы. Жужжание стало громким, а стук надрывным, и вдруг прекратилось и то, и другое. Воронка засосала кровать, на волнующейся поверхности остались только туфли. Кровать и жена пропали. Евгений Васильевич закрыл глаза. Прислушаться к собственному сердцу он не мог: его либо не было, либо оно не билось.    
Картина, в которую он оказался вписан, больше не удивляла его. Он с трудом, а впрочем он и не особенно пытался, вспоминал свое существование вне этой плоскости, когда его тело не было несколькими мазками масляной краски. Волосы, успокоившись, вдруг оставили его тело, они теперь безжизненно лежали на полу кучками, оторвавшись от картины совсем так, как это бывает иногда в парикмахерских. Евгений Васильевич все больше смотрел на разводы зеленой травы, иногда закрывая глаза, чтобы ощутить как трескается сухая краска на веках. Время шло, но оно было таким ленивым, что казалось совсем остановившимся.
Он не почувствовал, как проснулся. Как одеяло, упало с его тела, на пол, как простыни, укутали его ноги, как подушка легла на его лицо, мешая ему дышать. Он тяжело приподнял голову, медленно открыл глаза и огляделся. Посмотрел в окно, на крест, на картину. Вытянул ноги и сжал в кулаки крепкие волосатые руки. Евгений Васильевич проснулся. Он снова мог встать и выглянуть в окно, встретить жену, поговорить с ней о своем сне. И не был больше в картине, в абсурдном сне, волосатым сатиром. Он был всего лишь на страницах этого рассказа, который заканчивается фразой «Евгений Васильевич спал».