Бык-камень алексей к. арефьев arrey

Златое Крыльцо
В дальней сторонушке во времена незнаемые вилась себе стёжка-дорожка по полю чистому. Бежала сквозь поле, петляла, играючи, да вела Деда старого, ведуна древнего. И почуял ведун смертушку близкую,  что дыханьем ледяным спину обжигала. Заторопился Дед, заспешил, а как бык-камень впереди узрел, так и вовсе побежал. Думал добежать до камня, кинуть наземь нож заговоренный, через нож да камень перекинуться птицей-вороном, чтобы смертушку с толку сбить, как досель ухитрялся не единожды. Вот уже и камень близко и нож ведовской в руке, дыханье заполошное грудь стариковскую рвёт, ретивОе уж и бьёт через раз, а смертушка едва за плечи пальцами не цепляет. Больно хотелось ей ведуна изворотливого к себе прибрать. Добежал Дед, нож в землю ткнул и сиганул через нож да камень.
Обняли руки ледяные его над самым камнем, когда он уже и человеком-то не был, хоть и птицей-вороном тоже перекинуться не поспел. Обняли руки холодные, прижали, аки младенца. Тут  ведуну так легко сделалось! И боль ушла, и  память просветлела, и ощутил Дед себя дитём грудным, что засыпает на ласковых руках матушкиных. Вздохнул он, да и уснул на веки вечные, а над бык-камнем закружились в струях ветра вороньи перья да пепел-прах.
Немало времечка прошло-протекло, дождями, снегами, ветрами лютыми да солнышком знойким пролетело оно. Нож ведовской ржой изошёл, да рассыпался, токмо силушка старая осталась. И люд окрестный давно подметил, что стаи птичьи всё норовят над камнем тем пролететь.

По зелёной весне проскрипели через деревню колёса обоза ратного. Вёз обоз воев раненых, оставляя позади холмики могил безымянных. На первой телеге везли княжьего десятника Рогдая с обломком копья в боку. Десятник бодрился, покрикивал на обозников, на лекаря, на лошадей. Остриё ж из раны вырвать не дозволял, терпел, боялся кровушкой истечь, не доехать в село родное. А как стал обоз в деревне, так Рогдая горячка-то и прихватила. Обозный лекарь покумекал да и решил оставить десятника в деревне. Коли выживет – сам на заставу вернётся, а коли нет, так и похоронят по-людски.
Забрали раненого воя Ладанькины матушка и бабушка. Батюшка с дедом почитай уж десять годков как головы буйные за родимую землю положили. Бабушка-то слыла настоящей Бабкой, да и матушка имела силушку тайную. Пожалели десятника они, как родного и взялись выхаживать, хворь отваживать. А Ладанька ничего о том и не ведала. Она с подруженьками в лесу гуляла, да весенние травы-коренья собирала целебные, чудодейные. А как вернулась, как воя хворого завидела, так и зарделась вся, так и забурлила кровушка молодая, так и затрепетало сердечко девичье. Насилу опомнилась, сразу заохала-запричитала, засуетилась, матушке с бабушкой помогать кинулась.  Ох и глянулся ей Рогдай, ох и разбередил сердешную. Ну да некогда стало думать о чувствах ласковых, раненому совсем худо сделалось. Бьёт его хвороба-лихоманка, рана вкруг обломка копейного огнём горит. Матушка с бабушкой день и ночь хлопочут: то заговоры нашептывают, то отвары варят, то мази-приклады растирают. А вою болезному всё худо, день ото дня всё плоше и плоше делается. И решили ведуньи копие вытаскивать. Прикрутили к скамье Рогдая крепко-накрепко, палку в зубы сунули, «терпи, родимый!» - сказали. Бабка шептала-шептала да как выхватит железо из раны! В десятнике и так духу-то половина была, а тут он обмяк совсем, только застонал сперва. Хлынула из раны кровь дурная, жёлтая, зловонная.  А бабка покоя не даёт, давит, жмёт рану, ножом вострым подрезает. А тут и красная кровушка пошла, молодая, горячая. Той же ночью Рогдай холодеть стал, дух его так и рвался из тела израненного. Бабушка глянула на матушку вопрошающе, та только кивнула, смиряясь. И велели они Ладаньке телом юным греть умиравшего. Так всю ночь, от стыда да смущенья себя не помня, прижималась она ласково к телу холодеющему, пока сон не сморил. А на утро проснулась сама и смотрит: спит ратник! Не в забытье хвором, а спит, сердешный!
Так и пошёл Рогдай на поправку. Бабушка с матушкой радуются, что старания их втуне не прошли, что душу живую выходили, а Ладанька так и совсем глаз не сводит, глянет-обожжёт взглядом томным, зардится вся и бежать. А крепкий десятник к следующей весне выздоровел совсем. Собрался, добрым людям поклонился, бабушку, матушку да Ладаньку обнял. И пошёл себе на заставу обратно. Да вот не просто ушёл, сердечко-то девичье с собою унёс.  Полюбился добрый молодец девице пригожей пуще жизни.

Идут, торопятся  деньки весенние, да только Ладаньке ни солнышко яркое, ни небо синее, ни поля, ни леса зеленеющие не милы, глаз не радуют. Очи девичьи слезами застило. Тоскует она по милому, места не находит. Где, в какой сторонушке мил сердешный друг, Рогдаюшка? Как увидеть мне тебя, любый сокол мой?
Вот случись, забрёл в деревню сказитель-кощун. Старый-престарый, борода седая до колен, лицо временем испахано, взгляд пронзительный, будто в душу зрит. Нёс котомку простую да гусли звонкие. Прошёл он, почитай, сквозь всю деревню, когда ж мимо дома Ладанькиного проходил, остановился вдруг, будто прислушался, а затем смело постучал в двери. Странника по обычаю приветили, накормили, в баньку сводили. А вечером собралось чуть не полдеревни сказки слушать. Ударил по струнам  старик и запел, завещал зычным голосом. Полились сказки дивные: про чудищ страшных да воев хоробрых, про страны дальние, про народы диковинные, про красавиц прекрасных да любовь жгучую да прочие чудеса-небылицы. А сказывал вещун не токмо словами: каждому, кто слушал, являлись пред очами видения сказываемые. Сидел люд как завороженный, шелохнуться не смел.
Остановился сказитель дух перевести. Ему мёду душистого, на травах взваренного, поднесли. Испил он, собрался с духом да снова завещал. Сказывал он были старые, сказы поучительные, и сердце греющие и головушки вразумляющие. И уж совсем под конец поведал он про бык-камень, в котором заклятье осталось, будто бы через него перекинуться птицею можно. А кто перекинуться сумеет, тому век птицей быть, коли его любящий человек не узнает да по имени не окликнет. Ладанька как наяву узрела тот бык-камень на поле соседнем, тот, над которым какой уж год журавушки клиньями пролётывают по осени, от него на полуночные земли поворачивая. Ей тот камушек странным показался, будто дымкой ведовской укутан. Задумалась крепко Ладанька, решила Рогдая сыскать на заставах порубежных. Для того и решила птицей перекинуться.
 
Утром ранним, в хмарь предрассветную, скользнула девонька из окошка горенки своей и побежала на поле к бык-камню заветному. Несли её ноженьки по росистой траве-мураве, а сердечко-то билось истово. Добежала до камня, шагу не сбавляючи, прыгнула. А за камнем порскнула белой горлицей, заложила круг над чистым полюшком. Услыхала горлица протяжный вопль-стон, вниз глянула и обмерла: «Ладанька-а-а! Где ты, доченька!» - это матушка пала на колена - зовёт, кличет  доченьку, причитает, да не зрит белу горлицу. Уж хотела она матушке на грудь кинуться, та б узнала сразу и по имени назвала, да только тогда не полететь ей к милому Рогдаю.
Долго ль, коротко ль бегут денёчки, а горлица белая облетала заставу за заставушкой на степном порубежье, чудом от кречетов да ястребов уходила. Да и от стрелы молодецкой не раз уворачивалась. Выглядывала-высматривала милого своего. И, время пришло, высмотрела удалого Рогдая во чистом полюшке. Удалой десятник тешился сотоварищи охотой молодецкой: пущали в небо соколов да кречетов. Ан не убереглась горлица, не увернулась, сердешная, закогтил её соколик охотничий, примял лапами сильными да понёс сокольнику. Подхватил Рогдай сокола с добычей, отнял горлицу. А птаха-Ладанька чуть жива лежит. На перо белоснежное капли кровушки, точно червчатые яхонты, легли. Десятник глянул досадливо на сокола своего, мол, горлица – не добыча совсем, хотел было на корм любимцу своему пустить, да пожалел пташку малую. Положил за пазуху да повёз на заставу. Отрокам отдал, те и выходили горемычную. А как выходили, хотели было выпустить, ан нет, не улетает горлинка, всё норовит на Рогдая сесть, в глаза ему заглянуть. Насилу отогнали уж.
Тяжко Ладаньке стало,  больно на душе, нашла милого, а он не признаёт. А может и позабыл вовсе.  Мыкалась-мыкалась, порхала вкруг заставы, а подлететь не может – высоко в небе быстры соколы да ястребы кружат, вмиг скогтят. Извелася горлица, искручинилась, рвётся сердечко любящее к милому. Видит редко его, да всё  издали, ан не подлететь, не объять крылами белыми.
В ту пору на порубежье неспокойно было. Находили на рубеж степняки-находники. Так в один из дней выехал отряд, поскакали вои с заставы-то, переять у рубежей злого недруга. И случился жаркий, скоротечный бой, злая сеча да кровавая. Оборонили вои рубежи свои, погнали в степь назад злого недруга. Токмо не бывает победы да без горьких утрат. Пали хоробры воины многие, кто убит, а кто принял рану тяжкую. Тот же час у Ладаньки-горлинки сердечко-то как клещами кузнечными сжало. Резво порскнула из кустов она, не страшась востроклювых ястребов, полетела на место брани минувшей. А над местом тем уже вороньё вьётся чёрное, граем тризну служат  павшим воинам, погребают когтями-клювами их по-своему. Вот, гляди, заклюют малу горлинку! Ничегошеньки не убоялась птаха-Ладанька, позабыв себя, ринулась на воронов, забила крылами, закричала яростно. Отступили могильщики чёрные, кружат, кружат всё над местом кровавым-то. А горлица белая мечется над полюшком, на тела садится бездыханные, в лица, вороньём потравленные, всё заглядывает, а любимого не сыщет никак, бедная.  Тут взлетела она высоко в неба синь, живым  воям вдогон кинулась, догнала, ан и там нет друга милого. Как вернулась, так вновь на воронов кинулась, ищет, ищет, ищет, стонет жалобно, причитает по-птичьи истово.
Лишь к сумеркам нашла Рогдая горлинка, под кустом лежал он без сознания. Лежит молодец ошеломленый, дыхание в нём еле теплится. Кинулась горлинка ему на грудь, по щекам стала хлопать крыльями, стала звать его  птичьим голосом. Отлетела, родничок нашла, в воду кинулась.  А вернулась, водой с крыльев брызгает.  За подвиг её, за страдания смилостивились силы предвечные! Застонал, вздохнул добрый молодец,  открыл свои очи ясные. Кинулась ему на грудь горлинка, прижалась тельцем крохотным, обнимает его крыльями белыми, что есть силы у птахи маленькой. А сердечко любящее колотится так, что чует его Рогдай сквозь кольчугу-бронь. И вспомнилась ему деревня далёкая да девушка ясноокая. Вспомнил сердечка молодого частый стук, что из небытия его позвал-вернул. Прошептал он губами неверными: « Ладанька, милая!».

…В тот же миг  на груди его горлица
обратилася в красную девицу
И смеётся, и плачет от счастия,
и целует и милует Рогдаюшку,
То прижмётся к нему, да зажмурится,
Отстранится то – залюбуется.
Никак не наглядится на милого.
А Рогдай-удалец подивился сперва.
А потом узнал красну девицу,
Что от смерти дважды спасла его.
И обнял её крепко-накрепко,
Целовал лицо от слёз мокрое.
Поднялись, пошли к заставе они, рука об руку,
Друг на друга глядят – не насмотрятся…

Возвернулись они в деревню Ладанькину, испросили у матушки благословения, и зажили долго и счастливо.

Тут и сказке конец, а кто слушал – молодец!