Городок Часть3

Анатолий Елисеев
                БЫТ
Что такое «быт»?
Попробую дать определение, как я сам его понимаю.
Быт – это набор традиционных, привычных и рутинных занятий, развлечений, дел, досуга, одежды, кушаний, анекдотов, которые свойственнены определенному месту, времени, социальной и возрастной группе. Быт среднеазиатской молодёжи с рабочей окраины отличается, наверное, от быта пенсионеров средне-русской возвышенности, так же кардинально, как времяпрепровождение  рабочих Путиловского завода от досуга звёзд Голливуда. Быт вмещает в себя всё свободное от работы время, не случайно в больничных листах советского времени травмы делились на бытовые и производственные.
Быт жителей моего города был и сословным, и возрастным, но были в нём черты, которые делали его общим для всех. Я постараюсь рассказать вам о быте Орехова, но пожалуйста не забывайте, что вы увидите его глазами 10 – 16 летнего мальчика.
Время в Городе делилось на сезоны и быт тоже был сезонным – каждое время года имело свой набор занятий, свой досуг, свои приметы.

                Осень
Для меня, да наверное и для очень многих в Городе год начинался осенью – 1-го сентября. Я становился старше на год в конце августа, и это совпадало с началом учебного года.
Мы возвращались с дачи примерно за неделю до конца лета – нужно было окончательно приготовиться к школе. Всё уже было заранее куплено – учебники, тетради, ручки, карандаши и ластики, оставалось только уложить все это хозяйство в портфель, но перед этим, нужно было потратить несколько столь драгоценных  последних часов свободы на ненавистную  операцию – оборачивание книг.
На столе раскладывался лист обёрточной бумаги, книги и тетради размещались на нём таким образом, чтобы отходы были минимальными. Затем и под пристальным наблюдением моего покойного дедушки бумага по специальной схеме разрезалась, складывалась, перегибалась, подклеивалась, на обложку наклеивалась этикетка с  именем, фамилией и классом, в котором мне предстояло учиться. Книга или тетрадь убиралась в портфель и я должен был приниматься за следующую. Милый дедушка, если ты меня слышишь там в небесах, почему ты не снимал с моих хрупких плеч эту занудную обязанность? Ты же был конторский служащий, тебе эта работа была – раз плюнуть, а я бы за тебя всю жизнь богу молился. Но нет! В воздухе того времени витала идея трудового воспитания, и вместо приятного ничегонеделания в компании друзей и приятелей, я, чуть не плача, резал непослушными ножницами, клеил вонючим и неприклевающим советским клеем, медленно покрываясь его потеками  и переполняясь невыплаканными слезами.
Но вот всё уложено, упаковано, начищены ботинки и отдраена зубным порошком бляха школьного ремня и наступает утро первого сентября.
Как сумели так распорядиться календарём взрослые – не знаю, но на моей памяти никогда первый день осени не приходился на воскресенье, что давало-бы нам школьникам еще один, дополнительный день каникул...
            
Не хочу сказать, что я не любил школу, скорее я принимал начало учебного года, как неизбежность, из которой можно и нужно извлечь максимум удовольствия. А удовольствия конечно имелись. Во-первых я встречал школьных друзей и приятелей, которых не видел  вечность – целое лето. Во-вторых в школе я снова мог увидеть её – Наташу, мою первую и великую любовь, в-третьих... Но я думаю, что двух пунктов уже вполне достаточно.
Конечно, школа приносила не только маленькие и большие радости – она была полна неприятностями.
Одной из них была школьная форма, другой – её неотъемлимая часть – сменная обувь. Мешки с уличной обувью, которые полагалось оставлять в раздевалке, постоянно терялись, путались. Мешками кидались – тогда я впервые и буквально понял значение выражения «пыльным мешком ударенный». Иногда милыми мальчиками типа Казакова-убийцы, мешки опорожнялись в общую кучу, где надо было после школы раскапывать свои ботинки, и если учесть, что выбор моделей обуви моего детства был не черезмерно широким, то в куче оказовалось иногда с полсотни одинаковых туфель.

К школьной форме у меня двойственное отношение. С одной стороны проработав 10 лет учителем в Южно-Африканской школе я убедился, что форма имеет право на существование. Во-первых – это лицо школы, во-вторых – форма демократична по самой идее, в-третьих – школьная форма, напоминая великовозрастным балбесам и балбескам о том, что они школьники, в известной мере их дисциплинирует, в-четвертых... Я могу найти и «в-пятых» и «в-шестых» в защиту формы, но в моё время, в мои школьные годы в России она была просто ужасной.
Это был конец той эпохи, которую Эдичка Лимонов назвал «великой», когда идеи Отца Народов по инерции продолжали воплощаться в жизнь. Одна из них была – одеть всю страну в униформу. Форму одели железнодорожники и прокуроры, шахтеры и ремесленники, готовились дипломаты и студенты многих ВУЗов и конечно одними из первых обрели форму самые безответные граждане великой страны – школьники.
В первом классе я уже носил длинные серые фланелевые брюки (что в общем было не так плохо по сравнению с ненавистными короткими штанишками и всем, что их сопровождало – чулками с застёжками, лифчиком и т.д.), китель с блестящими аннодированными пуговицами и особенно раздражавшую меня фуражку с кокардой, на которой в обрамлении лавровых (или дубовых) листьев было изображено что-то из области народного просвещения – открытая книга источник знаний или чернильница с торчащим пером. К стоячему воротнику кителя подшивалась полоска белой материи – подворотничек. По-моему, за этим следила моя мама или бабушка, потому, что, когда я служил в рядах Советской армии, подшивание подворотничков вылилось в серьезную, хотя и не в единственную проблему.

Девочки – одноклассницы были всегда одеты во что-то напоминающее наряд maids или служанок в колониальных странах – коричневое длинное платье (не хватало только чепчика) с черным фартуком, который по торжественным оказиям менялся на белый. Все они заплетали косы, что было как бы частью школьной формы.
По-моему только у одной девочки в нашем классе – Нелли Анчушкиной – была короткая стрижка. Ей позволялось многое, так как она была неизлечимо больна – тяжёлый порок сердца (она так и осталась в памяти – бледное лицо в обрамлении коротких рыжеватых волос и синеватые страшные губы). Мы узнали, что она умерла, когда вернулись в школу в четвертый класс. Это была первая смерть, которую я осознал – за два года до этого умер мой дедушка, но, как ни странно, тогда я не испытал  никаких эмоций, кроме пожалуй гордости, что иду впереди похоронной процессии с букетом гладиолусов в руках.
 
Моя жена, которая конечно же носила maid’s форму в школьные годы, уверяет меня в её рациональности и даже своеобразной красоте. Коричневый цвет всегда был ей к лицу, а фартуки предохраняли платье от всепроникающих и всепачкаюцих чернильных клякс. Купить новый фартук было разумеется гораздо проще и дешевле чем новое платье (что было совсем немаловажно при уровне зарплаты родителей в стране Советов).

Сейчас мне даже странно представить, что в те далекие, далекие годы родители моих одноклассников были даже моложе, чем я сейчас. Сегодня мои бывшие школьные друзья и приятели сами стали родителями, может быть уже их внуки пошли в школу. «Река с быстрым течением» возможно уже смыла кого-то из них, а других разбросали по свету – где все они сейчас?

Володя Корниченко – мы не только учились в одном школе, но и жили в одной казарме и были если не друзьями, то хорошими приятелями. Он был маленького роста и постоянно комплексовал из-за этого. В старших классах он записался в секцию бокса и начал успешную карьеру боксёра-«мухача», стал чемпионом города, района, области, сначала среди юношей, потом, по доходившим сведениям, среди взрослых. Он и меня затащил в боксёрскую секцию, но, как пел Высоцкий – бить человека по лицу я с детства не мог, даже в боксёрских перчатках и моя карьера оборвалась после первой же зимы.

Коля Калиничев – радиолюбитель, доморощенный изобретатель, нахватавшийся информации о многих, казавшихся мне совершенно ненужных вещах. Он жил в маленьком доме позади фасадов Ленинской и в его комнате всегда остро пахло канифолью, лаком, разогретым паяльником и как в дешёвых фильмах о гениях-одиночках на столе громоздились неведомые мне радио-детали, провода, какие-то катушки.

Володя К*** – по общему мнению наш классный стукач (тогда мы называли это явление «ябеда»), а вообще-то тихий, болезненный мальчик из учительской семьи. Жестокость времени проявилась на нем, когда в классе 7-ом или 8-ом мы проходили медицинский осмотр, по окончанию которого каждому на руки – зачем? – был выдан лист с результатами обследования. Кто-то вырвал из рук Володи его лист и торжествующе прочёл всему классу в графе «половое созревание» что то весьма неприятное – не то «отсталое», не то «замедленное». Можете представить, как после этого дразнили бедного Володю.

Павлик Юдин – крупный несколько несуразный переросток c широким, постоянно покрытым прыщами лицом. Он тянулся к нам с Майклом и соревновался с нами во всем, по моему даже выпускал что-то напоминающее «ВЂЩİЙ ЛИСТЪ». Став старше он кажется нашел самостоятельный путь – увлекся физикой, астрономией, целыми днями пропадал в павилионе в самом глухом углу горпарка, где размещалось что-то вроде астрономической обсерватории. Неизвестно почему мы не любили его, сейчас я понимаю, что он был достоен по крайней мере уважения.

Юра Леонов – мой постоянный обидчик и враг. Мы с ним были во многом похожи – он, так же, как и я, был гиперактивным, как теперь это называют, ребёнком, стремящимся во что бы ни стало привлечь к себе внимание. Почему он избрал меня мишенью своей ненависти? Может ещё и потому, что я в 6-ом классе вытянулся и сразу вырос, а он оставался маленьким и писклявым подростком. Спустя много лет мы случайно встретились – он перегнал меня и в росте и в комплекции и наша встреча была встречей друзей, что косвенно подтверждает мою теорию о влиянии роста на дружбу.

Лена Емельянова – худенькая очень привлекательная девочка, в которую был безнадежно влюблён исчезнувший позже с лица земли Сережа З***. Я не обращал на неё особого внимания и практически не вспоминал после школы, когда, спустя 10 лет, в военной казарме, где отбывал мой послеинститутский армейский год, мне вдруг приснился осенний вечер, странный тенистый парк на обрыве над морем (Ялта?) пересеченный деревянными лестницами и такими же деревянными аллеями-настилами, скамейка около огромного дерева. Я помню ощущение холода и запах опавший листвы и я ждал свидания с Леной Емельяновой. Она пришла и мы молча сидели на скамейке. На этом сон кончился, но что ещё я запомнил из этого сна – мысль или понимание, пришедшую во сне, что я потерял, что то очень важное и неповторимое. Не думаю, что сон был правдив, скорее я сожалел об ушедшем детстве, но почему мне приснилась именно Лена? Загадка психики.

Я мог бы упомянуть здесь, не рассказать, потому, что рассказывать о каждом из моих одноклассников или одноклассниц можно очень долго, но только упомянуть еще десяток имен, но что читателю до моих неизвестных героев. Они, насколько я знаю, не стали прославленными артистами, писателями, учеными или на худой конец диссидентами.

Расскажу только еще об одной девочке, в судьбе которой как в маленьком осколке зеркала отразилось и преломилось время.
Наташа Рукавцова – большая, рыжеволосая хохотунья и оторвиха. Мы были знакомы с пеленок, она ходила в ту же ясельно-детсадовскую группу, куда на несколько месяцев родители отдали и меня. Наташа любила вспоминать, что мы рядом сидели на горшочках, но нужно сказать, что этот период моего нежного детства практически выпал из моей памяти. Казалось я знал всё о ней, но только в старших классах я узнал, что она была дочкой одной из наших учительниц – Ирины Владимировны Якобсон и внучкой известнейшего в Городе врача-дерматолога Якобсона. Наташа родилась в 47-ом, я думаю читателям старшего возраста не нужно объяснять почему ее родители дали ей такую безопасную, как им казалось, фамилию.
После школы Наташа поступила в ОЗПедагогический и окончила его достаточно успешно.
Советское время сыграло с ней очередную шутку – она была «распределена» (в переводе на нормальный язык – сослана) в маленькую деревню под Загорском.  В этой снегом занесённой деревне, несмотря на относительную близость Москвы, быт оказался настолько нетерпимым, что Наташа сделала следующий шаг. Для того, чтобы вырваться из глухомани она приняла предложение Жени Краснова, который в это время, отслужив в армии, устроился уже на работу в центральном аппарате КГБ с полагающейся пропиской в Москве. Так соединились пути моего бывшего приятеля, одноклассницы и КГБ. Занавес!
О их совместной жизни до меня доходили очень разные сведения, зная немного их характеры, я очень сомневаюсь, что из этого вышло что-нибудь путное.

Еще немного о школе, потому что с тех пор школа изменила своё лицо, вернее меняла лица и нынешняя школа так же похожа на школу моего детства, как... Впрочем – неважно.
Уже в Южной Африке, куда нас занес «ветер дальних странствий», я начал свою учительскую карьеру. Такой вот произошёл поворот судьбы.
Однажды напечатав на компьютере очередную контрольную, я задумался – а как справлялись с контрольными учителя в до-компьютерную эпоху. Ладно, они в конце концов могли печатать текст на машинке и размножать на ксероксе, а еще раньше... И вдруг я увидел нашу классную доску – черную, а не темно-зеленую, как в классе, где я учу, разделенную на две половины. Вверху, крупными буквами – «Контрольная» или «Изложение», ниже, над каждой половинкой доски – «Вариант 1» и «Вариант 2». Ну а потом – условия задачи, примеры или темы изложения.
Почему 2 варианта контрольных? Чтобы не списывали друг у друга. Сидели мы тогда парами на деревянных скамейках отполированных многими поколениями школьных задов, за огромными неуклюжими сооружениями, которые назывались партами.
 
Кстати – почему «парта»? От слова «part» как часть чего-то? Но чего – чего-то? Класса? Кстати - «класс» тоже не коренное Русское слово. «Школа» – протягиваются корни не то к «school», не то, страшно подумать, к пришедшему из идиш  «Шул». Что это доказывает? Ровным счетом ничего, только пожалуй то, что все образование вместе со «школами», «институтами», «университетами» и даже «семинариями» пришло откуда-то извне и может считаться «тлетворным влиянием Запада», кроме пожалуй церковно-приходских и ремесленных училищ (от слова «учить»). Все что сверх этого, то от лукавого (не говоря уже о «гимназиях», «лицеях» и тому подобной заразе для русского народа).

Верхняя часть парты – горизонтальная доска была украшена двумя чернильницами «проливайками», куда время от времени сторож (он же швейцар, он же главный уборщик) доливал из огромной бутыли фиолетовые чернила (в школе моего детства использовались почему-то чернила только этого цвета). В школьном быту чернила употреблялись не только для писания, ими в пылу ссор и драк или просто из шалости обливали друг – друга, пользуясь тем, что «проливайки» легко вынимались из гнезд. Чернила в то время были натуральными и очень стойкими (по слухам они изготавливались из орешков чернильного дерева (?)) и отмывались с большим трудом. До сих пор помню уплощённое и мозолистое, фиолетовое пятно на последней фаланге среднего пальца – место куда ложилась ученическая ручка при письме.
Иногда кто-то приносил в школу кусочки карбита и на перемене подкладывал их в чернильницы. Чернила вскипали и вспухали белой пеной, становились водянистыми и это был предлог для шума и беспорядка в классе, для чего впрочем вся эта операция и производилась.
   
Впрочем вернемся к осени и через неё к быту моего родного города.
Осенью наступала пора квашения капусты, подготовка к зиме. Заблаговременно  закупалась капуста – отстаивались длинные очереди и на тачках, колясках или просто на своем горбу, кочаны капусты транспортировались в балаганы. Как необходимые инградиенты квашения, заготавливалась морковь, яблоки, клюква и конечно же соль. Выкатывались из погребов огромные деревянные бочки. Их тщательно мыли, клали можжевеловый лапник (для «духа») и заливали кипятком. Самым торжественный и интересный момент наступал, когда в бочку, в кипяток опускали два или три раскаленных на костре булыжника – для стерилизации. Подостывшая вода вскипала, выбрасывая в воздух столб пропитанного хвойным духом пара и подготовка была закончена. Промывались и «ошпаривались» кипятком огромные деревянные ящики-корыта, в которых рубили капусту – они имели специальное, может быть местное название, которое вылетело из моей памяти, точились тяпки – что-то вроде металлической лопатки с острым краем на длинной деревянной ручке. Наконец в один из воскрестных дней – практически все семейства, которые занимались заготовкой для зимне-весеннего «безвитаминья», делали это в один и тот же день – с утра начинали рубить капусту. По малости лет я любил этот процесс, когда упругие кочаны под острием тяпки с хрустящим звуком измельчались, пересыпались тертой морковью, солью, в капусту добавлялась клюква, яблоки, всё это закладывалось в бочки под «гнет». Иногда мне даже давали возможность самому рубить тугую капусту, правда недолго – работа была не только утомительная, но и скучная и лучше была наблюдать за ней со стороны. Конечно же дополнительной приманкой были кочерыжки – детское лакомство, которое взрослые оставляли для малышни. Когда я подрос, я стал меньше интересовался процессом заготовок, да и кочерыжки потеряли для меня привлекательность.

Осенней работой, вернее заботой горожан был сбор даров природы. Это не было «хобби», но насущная необходимость. Снабжение в Городе строилось на принципе – «что Бог пошлёт», а посылал Бог горожанам не так уж много и главное не слишком регулярно. Я не могу описать полки Городских магазинов того времени, по молодости лет я не ведал закупками, помню, что молочные и хлебо-булочные изделия были всегда в наличии, макароны и селедку можно было купить без особых проблем (но и без особого выбора), что же касается мясных продуктов, то как символ того времени, я как сейчас вижу отцовский фибровый чемоданчик с которым он каждую субботу приезжал из Москвы. Он учился в Институте Международных отношений, в течении недели жил в общежитии и домой призжал на выходные. Запомнил я этот чемоданчик потому, что дно его было защищено газетой с пятнами высохшей крови. Нет, фамилия моего отца была Елисеев, а не Чикатило и мой отец не был «serial killer». Просто вместе с бельём для стирки он привозил из столицы свежее мясо и колбасу для нашей семьи.  Как я знал из рассказов домашних, в пятницу после обеда для него наступало время закупок. Отстояв несколько очередей – в одни руки отпускалось лимитированное количество продуктов – папа загружался  и всю следующую неделю мы могли позволить себе щи с мясом.
Во время недавних визитов в Россию, больше всего поражало меня обилие продуктов в магазинах. Я уже не говорю о рынках, где можно стало купить такие неведомые прежде вещи как «сиги» или «визигу», кедровые орешки и все, что может приснится гурману. Даже в обычных магазинах и без всякой очереди продаётся то, что казалось полностью исчезло из этого мира, во-всяком случае нам так казалось в 70-х и еще больше в 80-х годах. Ряженка и семга, кабачковая и кетовая икра, съедобные пельмени и любительская колбаса, пахнувшая мясом и по-всей видимости состоящая из мяса.
 
Помню, как в конце советской эры, перед поездкой к тёще в её «имение» в деревню Дорофеево (я уже писал, что она купила там избушку) мы замораживали батоны колбасы – дорога занимала приблизительно 15 – 17 часов и необходимо было предохранить деликатный продукт от порчи. Очень часто после размораживания с колбасой происходили метаморфозы – внутри колбасной кишки мы обраруживали странную жидкость с включениями неизвестных науке твердых субстанций.
 
Откуда же все зто изобилие появилось в пост-советской России?
Можете сказать, что для большинства все эти продукты мало- или вовсе недоступны. Возможно, хотя я бы не назвал астрономической стоимость отечественного производства товаров.
Вопрос совсем в другом – почему товаров стало хватать, чтобы наполнить магазины?

Осенние заготовки включали например «грибную охоту» – здесь наиболее тесно смыкались необходимость и удовольствие.
Удовольствием было зимой «принять» стопочку под соленый грибочек или наполнить каморку ароматом супа сваренного на бульоне из сушеных боровичков. Но не меньшим удовольствием было бродить по осеннему лесу, по ковру опавших листьев выискивая крепкие коричневые головки белых, оранжевые – подосинников или мелкую россыпь маслят. А возможность хотя бы короткое время побыть одному, уединиться... Не случайно наверное самыми популярными видами отдыха для многих горожан были сугубо индивидуальные – сбор грибов и рыбалка. Но я не Аксаков – оставляю ему описание этого захватывающего времяпровождения.
Женщины предпочитали сбор ягод на варенье – малины и черники в наших «под-Ореховских» лесах в то время было вдоволь. Сбор ягод был «артельным» занятием, что было гораздо приятнее для женщин, как с точки зрения безопасности, так и из-за возможности вдоволь пообщаться,  чего им не хватало в условиях грохочущих станками цехах фабрик.

Многие жители казарм имели огороды и даже что-то вроде садовых участков (куда шёл продукт говноперок). Такой сад был у родителей моего отца и они снабжали меня – первенца и, на первых порах, единственного внука, свежей клубникой, малиной, смородиной.
Родители матери владели единственной, но очень длинной грядкой на берегу безымянной речки позади казармы, на земле отведенной для жителей «Семьдесят девятой». Они сажали там картофель, а дни, когда вся казарма выходила её копать были моими любымими днями осени.
Вы догадываетесь почему сбор картофеля был приурочен к определённому дню и почему это делала вся казарма? Таким образом предотвращались нечистые поползновения индивидуалов прихватить урожай с соседней, чужой грядки.

Вот маленький сувенир для читателя – картина в стиле барбизонцев.
Утро, обычно уже холодное с тонким ледком на осенних лужах. Дымок от сжигаемой сухой ботвы – я с детства любил огонь и именно поэтому вертелся вокруг взрослых и подтаскивал новые порции сухих стеблей к кострам горевшим на свободных участках. Копошащиеся в ватниках, старых пальто, сапогах взрослые. Грязные мешки с убранным картофелем – его еще предстояло просушить и засыпать в лари, обеспечив себя на долгую зиму.

Осенью наступал черед великого Праздника – 7-го Ноября – дня Октябрьской революции.
Большевики сумели так запутать все линии жизни, что до сих пор невозможно разобраться, что же это было – праздник или память о трагедии или то и другое вместе. Само сочетание слов – Праздник Октября, который празднуется в Ноябре – смущало мою невинную душу. Мне объясняли конечно, говорили про 13 дней, которые исчезли из календаря, но я всё же не понимал до конца, что же произошло в те далекие годы. Постепенность и постоянность календаря (вот он висит на стене), чередование дней, которое и без того казалось достаточно запутанным – почему в январе 31 день, а в феврале только 28 (чем провинился февраль?) и вместо этого строгого порядка – после 25 октября сразу наступает 8 ноября? В детстве причинно – следственная связь хромает, кто из детей не верил, что тепло и весна приходят только потому, что на календаре оторван последний зимний листочек. Я пытался представить, что отменили конец августа, отменили мой день рождения – это значит я не повзрослею и еще год буду 7-и или 8-и летним?

Вообще говоря существует странная закономерность – почему-то все «локальные»,  «большевистские» праздники приходятся на самое нерадостное время года. 7-е Ноября – бабье лето уже в воспоминаниях – канун зимы, мрачная и промозглая пора, когда не на демонстрацию идти, а дома в тепле сидеть надо.
5-е декабря – День конституции, короткие дни, длинные ночи, зима еще окончательно не установилась – праздновать ну никакого желания.
23-е февраля – люди, уставшие от зимы, ждут весеннего солнышка и, как контраст –
первый весенний, какой никакой, а международный праздник – женский день. Даже та жалкая мимоза, которую и только которую, люди несли с рынков, казалась символом близкого солнца и весны.
1-ое Мая – международный день труда, а на самом-то деле просто день первых или может быть уже и не первых, но ранних листочков, цветов, солнца – даже Первомайская демонстрация (а как называлась демонстрация 7-го ноября? Ноябрьская? Октябрьская?) была не просто манифистацией, а чем-то сродни карнавалу, весеннему шествию.

Для меня день 7-го ноября был ожидаем прежде всего по сугубо меркантильным причинам: первое – два дня каникул, два дня когда родители дома и второе – два дня застолий. Нужно помнить, как скудно жили люди в начале 50-х, чтобы понять, что возможность поесть «от пуза» – это и был настоящий праздник. Для взрослых, конечно, это еще была возможность выпить в кругу своих друзей и знакомых, а для подраставшего поколения, особенно в семьях со средним и ниже среднего достатком, гости в доме или поход в гости был соблазнителен деликатесными (конечно в рамках того времени) продуктами, которые в этот день вынимались из закромов. Я не хочу сказать, что в детстве я голодал, просто пища была слишком простой и однообразной. Помню, как во время наших визитов к московским родственникам для меня сразу-же варились московские сосиски и даже они для меня  были лакомством.
Что же ели в Городе? Что подавалось на праздничный стол?
Ежедневная пища была конечно типично среднерусской – «щи да каша». Щи и различные супы составляли, особенно зимой важную составляющую пищевого рациона. Я делил семьи в которых мне приходилось трапезничать на три категории:
- семьи, где варились «пустые» щи – без мяса, на воде;
- те, где щи варились на мясе, но подавались на стол без оного, а мясо использовалось, как начинка для пирогов или для приготовления «макарон по-флотски»;
- и семьи, где щи подавались на стол с изрядным кусом (не решаюсь назвать это куском) вареного мяса.
Каши варились в меру разнообразные – рисовые, гречневые, пшенные, перловые. Кашу обычно сопровождали котлеты – легкие и дешевые в приготовлении и способные храниться достаточно долгое время без холодильников – первый холодильник появился в моей семье в конце 50-х.  К этому стандартному меню что-то добавлялось, в зависимости от благосостояния семей – например вареная курица или гуляш. Моим любимым блюдом была и осталась солянка или тушеная капуста со свининой или грибами.
Даже обыкновенная картошка (объеденье, пионеров идеал...) приобретала классовый характер в зависимости от того, как её готовили и с чем подавали.
Вареная, со сливочным маслом или сметаной, жареная, с соленой рыбкой или селедкой, сопровождаемая дарами природы – грибочками, солеными огурчиками – такое «объеденье» часто было на столе в нашей семье. Нет не так уж плохо жила наша семья если мы могли позволить себе этакое. Я знал семьи, где ежедневный рацион был построен на трех инградиентах – вареный картофель, подсолнечное масло и соль. Я попробывал это незатейливое и отнюдь не восхитившее меня блюдо в семье моей кратковременной подруги Тани. В их доме царила настоящая бедность – безотцовщина, пьющая мать и куча младших братьев и сестёр. Татьяна тянула всю эту ораву на своих плечах, на более чем скромную зарплату воспитательницы в детском саду.

Перечитав написанное, я понял, что несознательно лукавил. Моя гастрономическая глава написана по воспоминаниям детства, но через восприятие меня сегодняшнего. В детстве пищей интересовались гораздо меньше, чем сейчас, мы, дети и подростки ели, чтобы жить, а не жили, чтобы есть. В памяти сохранились лишь отдельные кусочки, фрагментики «книги о здоровой и вкусной пище» того далекого времени, а я – взрослый и уже любящий вкусно поесть пытаюсь создать что-то целое, приготовить что-то экзотическое.

Поэтому признаюсь сразу – я не смогу подробнот описать праздничный стол моего детства. Помню, что на него всегда выставлялось много собдазнительных вещей, но что именно – могу скорее догадываться. Впрочем кое что осталось в памяти. «Любительская» колбаса импортируемая из столицы. Она была какой-то необыкновенно вкусной тогда или мне это только казалось. Пирожки – наше семейное фирменное блюдо. По моему никто не умел делать такие вкуснейшие и разнообразнейшие пироги – с мясом, капустой, грибами, летом с черникой и зеленым луком – как моя бабушка. Дежурное провинциальное блюдо – холодец или как его называли в Городе (а может быть и ещё где нибудь) «студень». Меня всегда поражало, как можно из даких неаппетитных вещей, как свиные ножки и еще бог знает чего, приготовить такой деликатес. И венец всего, украшение стола и предмет наибольшего вожделения – слоистый, пропитанный кремом, ароматный домашний торт «Наполеон».
Семейное предание гласило, что бабушка Серафима привезла рецепт этого торта из Франции, впервые приготовила его в казарме и поделившись технологией его изготовления с товарками на кухне принесла изыски Парижа в Ореховские массы. Правда это или нет не берусь судить, но то что «Наполеон» стал весьма популярен в народе – факт.
Чтобы вы могли оценить тот поистине кулинарный подвиг его готовки приведу подробный рецепт этого «чудо-изделия».
               

                Торт «Наполеон» по Ореховски.
Тесто:  5 яичных белков;
             1 стакан сахарного песка
            100 г растопленного охлажденного сливочного масла;
              сода на кончике ножа;
              мука;
              половина стакана воды.
Взбить белки с сахарным песком, влить растопленное  охлажденное масло, воду и  замесить тесто, добавляя муку пока тесто не станет достаточно крутым.
Раскатать тесто тонким слоем, порциями и обрезав по размеру большой тарелки, испечь в духовом шкафу. Обрезки теста испечь отдельно.
Крем: 5 яичных желтков и 1 стакан сахарного песка взбить добела, добавить 150 г растопленного охлажденного сливочного масла, 1 столовую ложку муки, 2 столовых ложки крахмала, пакетик ванилина, столовую ложку ликёра или коньяка и продолжить взбивать до образования однородной массы. 1,5 литра молока довести до кипения, добавить взбитую смесь и размешивая вскипятить до загустения.
Промазать готовые коржи горячим кремом, пересыпая толчёными грецкими орехами. Верх и бока готового торта посыпать поверх слоя крема толчёными обрезками коржей.

Ну как, просто? Только пожалуйста учтите, что всё это готовилось в казарме, в Городе, что означало – без миксеров, дедушка иногда по 2 – 3 часа вручную взбивал желтки с сахаром (сейчас на это требуется 5 минут), без духовок – коржи пеклись в казарменных «голландских» печах, что было мучительной и долгой операцией и главное – без таких магазинов, которые мы имеем сейчас (и здесь и там, в новой России). До сих пор помню, как добывали по блату, из-под полы заветные пакетики ванилина – считалось, что без них «Наполеон» совсем не тот. А если учесть, что кроме молока и сахара всё могло в один прекрасный день исчезнуть из продажи... А вы или ваши родители создавали полу- или годовые запасы продуктов? Если нет, то кто-то в вашей семье принадлежал к номенклатуре, или работал в торговле, или просто вы были слишком беспечны.

На каком-то этапе мы – учащиеся школы номер 2, однокласники стали организовывать собственные праздничные «parties».
Может быть я просто забыл русский точный эквивалент этого слова, но ни один термин в строку не лезет. «Вечеринка» – что-то ужасно застольное или революционное. Так и встает в глазах картина, не помню точно, но по моему Маковского, где пламенная курсистка и задумчивый народоволец и ироничный нигилист... «Компании» появились позже и опять это слово, но может быть это просто недостаток самого языка, несёт оттенок чего-то очень алкогольного...
Тогда мы говорили, что собираемся «в гостях». Довольно неуклюже, но более или менее точно отражало ситуацию. Наши «parties» организовывали взрослые, родители кого-нибудь из учеников – помню, что мы собирались в доме у Гали Герасимовой – худенькой и невзрачной девочки из нашего класса. Где, в каком районе города? Помню только, что это был «частный» дом, то-есть – изба, но конечно почти со всеми коммунальными удобствами (кроме канализации?).
И опять, совершенно не помню, что украшало стол, помню только, что нам разрешали в такой торжественный день выпить рюмочку вина – в Городе почему-то всегда было в изобилии сладкое и немного терпкое венгерское вино в высоких узкогорлых бутылках.

       Отступление от темы по поводу причуд торговли.
Позже, гораздо позже, когда я уже прочно обосновался в Москве, на улице Шверника, я стал свидетелем маленького, но настоящего чуда. Представьте себе обычный летний день, не праздник, не начало коммунизма, но что-то весьма похожее. Этим сказочным утром я зашел в винный отдел торгового центра «Черемушки» – ул. Шверника, дом 13 – (не качайте головой с укоризной, я ведь мог покупать сигареты или просто пиво) и оторопел. Первым моим желанием было – пулей выбежать вон. «Это провокация! Сейчас всех заметут!» – мелькнуло в голове. На полках, где обычно выстроились в ряд бутылки с... Ну вы сами знаете ассортимент московских винных магазинов 70-х годов. Так вот, вместо дежурных «Столичных», «Московских» бутылок, перемежаемых «Каберне», «Алб-де-масе» и болгарской «Плиской», на полках дразнили взгляд «Black & White», «White Horse», «Johnnie Walker», «WAT-69», «Gordon’s Gin» и бог знает, что еще. Я до сих пор не знаю, что тогда случилось, может быть хотели выполнить план, может быть петля времени соединила тогда и сегодня, но все это великолепие продавалось и продавалось на советские деревянные. Цены были просто смехотворные – виски стоили 6 рублей 50 копеек, а джин и того меньше – 4.50. Я побежал домой, позвал отца, который из заграничных командировок привез преклонение перед Западом в части виски с содовой, и недоумевая он «отоварился». Подобный ассортимент, медленно тая (к нам презжали знающие люди даже из Кунцева) продержался в магазине несколько дней и исчез, как сон. Первый с полок был сметен джин и сделали это не британские шкиперы или южно-африканские дамы, любительницы джина с тоником, а наши местные алкаши. В магазине шла дискуссия – клянусь, я это слышал сам – примерно такого содержания (слова-связки опущены).
«Джин – ага, 4.50, а водка 2.87 – невыгодно. Но водки 500 г, а джина 750, к тому же водка 40°, а джин – видишь написано 43°. Берем!». И в течении нескольких дней, пока не иссякли запасы магазина, во всех подъездах и укромных местах валялись пустые бутылки с волчей оскаленной мордой, а  наши алконавты пахли можжевеловкой совсем как британские мореманы.       

Впрочем продолжим тему «parties», то-есть наших классных вечеринок. Как торжественно мы собирались, как старались надеть самую лучшую одежду, заметьте не самую модную, тогда мы не очень ещё гнались за модой, но она кралась за нами по пятам, чтобы наброситься на нас всего несколько лет спустя. Какими красивыми казались наши однокласницы одетые в партикулярные платья (я не очень уверен, что употребляю подходящий термин, просто я никогда точно не знал, что сие означает). Что мы делали на этих вечеринках? Чинно сидели за праздничным столом, танцевали (кто мог, умел и смел), болтали какую-то чепуху, играли в «фанты» и всё это под не слишком надоедливым, но постоянным присмотром родителей.
Нужно сказать, что я несколько забежал вперед, смешал сезоны, так как в основном школьные «гости» приурочивались к новогодним праздникам, но бывали и октябрьско-ноябрьские собрания, так что пусть уж это описание остаётся в осенней главе.

Прошло всего несколько лет и мы сами стали организовывать свои собственные и уже не классные-школьные, а всамделошные пирушки, сначала подпольные, улично – парковые, а позже по принципу: «Хата есть, предки смылись – давно мы так не веселились!». Но мне почему-то вспоминаются не эти «взрослые», а те далекие школьные «гости». Наверное потому, что в них было ожидание праздника, ожидание того что взрослые называли – «сменой обстановки».

Важной составляющей осеннего быта на определенном этапе моего взросления стало открытие сезона прогулок по Ленинской, променадов, «прошвыривания» – от глагола «прошвырнуться».
Чем была Ленинская для подростков моего времени? Прежде всего местом встреч – встреч с друзьями, с девушками, с приключениями, а иногда и с неприятностями. С девушками назначали свидания, с друзьями специально не договаривались – «Сегодня пойдёшь на Ленинскую?» и этого бывало достаточно, приключения и неприятности могли поджидать на каждом углу.
Но сначала нужно было экипироваться, придать себе стильный вид.
Да, мы тоже имели что-то вроде униформы и следовать канонам этой униформы было если и не обязательно, то желательно.
Начнём с обуви – время требовало «мокасин» и не просто мокасин, а настолько усконосых, насколько могла позволить нога вбиваемая в эти «испанские сапоги». Помню мою радость и гордость, когда, вняв моим слёзным просьбам, родители не то привезли из-за границы специально для меня, не то пожертвовали из отцовского гардероба пару изумительных, очень – очень усконосых ботинок. Я носил их буквально не снимая и полностью изношенные выбросил только в Москве.
Следующая деталь униформы – брюки. Мы еще не знали тогда джинсовой моды, до нас она еще не докатилась и донашивали стиляжные брюки-дудочки. Главное требование к ним была ширина внизу. Не шире 18 см, лучше 16, ну а если ты смог влезть в 14 см то все «кадры» Города твои.
Цветастые рубашки и галстуки с пальмами в Городе не очень прижились, а может быть виной этому были трудности в снабжении – эти атрибуты стиляг пробирались из-за кордона узкими тропами «фарцы», и нам, «детям казарм» они были недоступны.
Последнее, что предстояло сделать перед выходом на улицу – набриолинить волосы, так, чтобы создать подобие «кока».

Несколько штрихов к портрету поколения. Да, наш «прикид» был своеобразной формой, признаком определённого направления. Это еще не была печать принадлежности к социальному слою или к стае, во что это трансформировалось в дальнейшем. Мы меняли моду, и на торжественные мероприятия одевали обычные, достаточно строгие костюмы. Нам не хотелось выделиться, иногда это было просто опасно, я уже писал об этом, но нам не хотелось смешаться с толпой.
И конечно наша одежда не делила нас (или почти не делила) согласно денежному содержанию, как в Москве образца 1999 и особенно 2002 года (тогда, когда мне довелось снова посетить Россию). Малиновые пиджаки от «Versace» и золотые «цепуры», о которых мы столько наслышались в эмигрантском далеке, уже ушли в прошлое, но появилась новая униформа.
Мужчины в шёлковых пальто с белыми шарфами поверх костюмов, для которых качественная шкала  столь строга и сложна, что по моему легче сдать сопромат, чем выяснить какой материал подходит или не подходит для «хозяев жизни».
Обувь с перпендикулярно обрезанными мысками у мужчин, а у женщин с такими заостренными, что иногда выпирают все артритные шишки.
Женщины в любую погоду несущее на себе что-то меховое – это ли не форменная одежда? Нет не зря старался отец всех народов.
На один из дней моего пребывания в России у меня была запланирована важная деловая встреча, «Что мне одеть?» – спросил я никуда не уехавшего московского брата – «официальный костюм?».
«Не стоит. Надень лучше свитер – пусть думают, что это твой стиль. Всё равно тебя за «своего» не примут. У тебя же нет костюма за 2000 баксов» – посоветовал знающий московский деловой «бомонд» брат. И оказался прав – в моём свитере из «Edgars» я чувствовал себя «в своей тарелке» сидя напротив хозяина оффиса, «прикид» которого стоил может быть и побольше 2000 зелёных.

Но где же был в моем Городе тот животворный источник тогдашней «стильной» одежды? Ведь не в «Edgars» или «Woolworth» мы покупали, а в «Первом» или в «Раймаге».
Варианты были самые разнообразные, от элементарного «блата» до наездов в Москву.

В связи с поездками в Москву, где, как говорилось в бородатом анекдоте советских времен, «в Приципе всё было» и нужно было только найти тот самый «Принцип», вспоминаются приезды нашего родственника из Йошкар-Олы. Проходимистый и хваткий мужичек, он приезжал в Москву отовариваться, руководствуясь именно принципом «Принципа». Он выезжал в магазины, как на работу – рано утром и возвращался поздно вечером, чтобы наскоро перекусив отправиться в ночь отмечаться в очередях. Или мы были слишком ленивы или он «знал место», но то, что он ухитрялся покупать в страдающей дифицитом Москве, по тогдашним временам было просто невероятным. Однажды он приехал с установкой купить жене дубленку. Мы скептически хмыкали – «Ишь, чего захотел, мы на сартификаты (помните этот вид торговли?) в «Березке» купить не можем...». Два дня Женя – так звали нашего родственника – возвращался в наш дом с пустыми руками, но горящими глазами, а на третий привез очаровательную румынскую дубленку.

В нашей семье, хотя и жили мы небогато, брюки и пальто шили у портного. Это было очень торжественное мероприятие к которому готовились заранее. Из чемоданов извлекались отрезы материи привезенные из Франции – наличие запасов коверкотов, драпа и габардинов и определяло выбор способа обновить и пополнить гардероб – к портному заранее отправлялся кто-нибудь из родичей договориться о дне визита и однажды мы отправлялись в Зуево, где жил этот пожилой и совсем наверное неплохой человек, которого я ненавидел всеми фибрами души.
 
Кстати – что это за таинственные фибры? Откуда они взялись? Чтобы разгадать эту загадку достаточно открыть англо-русский словарь: «fiber» – волокна, нити. Русский язык красочен, богат и могуч потому ещё, что он, как губка впитывал в себя и не стеснялся, не брезговал всё, что стоило впитать, приспособить  и употребить на пользу. Богатство русского языка – это богатство собранное разными народами от турок до англичан и приспособленное, адаптированное (!) для наилучшего использования.
Сколько идиом, крылатых выражений, даже народных присказок несут в себе иноземные корни: «Носиться, как с писанной торбой» – что за такая таинственная расписанная торба? Да не торба, а тора – вот с чем можно носиться, то-есть носить её вокруг синагоги, и она уж точно писанная, написанная от руки.
Детская считалочка – помните «Катилася торба с высокого горба...». Я никогда не мог представить себе торбу, то-есть мешок катящимся, а вот тору, туго скатанный цилиндр – мог.
Вот вам еще. «Промок или продрог как цуцик». Кто это такое – «цуцик», собачка? Маленький котёнок? Не «кто», а «что». Цацик – род нижней рубашки с висящими кистями, ритуальная одежда евреев, которая конечно промокала от пота в душных синагогах.
А столь нелестное для женщин прозвище «хабалка» – громкая, шумная, перебивающая других – не от слова ли «каббала», «каббалистка» пришло это истинно руское ругательство?
Я привожу только заимствования из столь «любезного» сердцам квасных патриотов языка и не скрою делаю это специально – «Как упоительны в России вечера!». Вы уверены? А в Йоганнесбурге или Тель-Авиве не упоительны?

За что же я невзлюбил этого знающего свое дело мастера? Да, он конечно знал своё дело, но знал его для того отрезка времени, который для меня был только историей. Другими словами его представления о модной одежде пришли из далеких 40-х и поэтому я носил двухбортные пальто с цигейковым воротником стиля «партайгеноссе» и брюки-клеш образца «золотой молодёжи» эпохи военного коммунизма. Мы вели с ним непрекращающуюся войну за ширину брюк – он настаивал на 24 сантиметрах, был готов уступить до 22, в то время как последним бастионом для меня были 18 см. Он уступал – клиент всегда прав – но не умел, и как результат производилось что-то ублюдочное, напоминающее шаровары – широкое вверху, зауженное внизу – но которое я с гордостью носил до тех пор пока на летние каникулы не поехал к родителям в Египет. Случилось поистине невероятное, ровно через три дня в supermarket я выбрал себе новые, широкие брюки и даже не поинтересовался сколько сантиметров у них внизу. Почему произошло это чудо, почему так легко я отказался от Городских канонов? Всё было элементарно просто – я взглянул на себя со стороны. На второй день отец отвёз меня на пирамиды, где сфотографировал на фоне сфинкса, а ещё через день мы любовались на готовых фотографиях результатом совместных усилий ореховского портного и требований моды. На фотографиях я выглядел настолько нелепо, что к брюкам дудочкам уже никогда не вернулся, тем более, что привез из поездки вполне приличные джинсы.

Но вернёмся в Город,
Итак, я выхожу на Ленинскую. Время – 6 или 7 часов вечера, осенью в это время уже темно. Стоит закрыть глаза и память, как на киноэкране проэцирует часть улицы. Она предстаёт в странном ракурсе, как будто я смотрю откуда-то сверху. Круги света на мостовой от уличных фонарей, сами они, спрятавшиеся в густой зелени, сверху почти не видны и только миражные светлые пятна пробиваются сквозь листву.
Лучше всего по-моему Ленинскую описал Маяковский, хотя я и не уверен, что он когда нибудь посещал наш город. Помните?

«Багровый и белый отброшен и скомкан,
 в зелёный бросали горстями дукаты,
 а чёрным ладоням сбежавшихся окон
 раздали горящие жёлтые карты...

Толпа – пестрошёрстая быстрая кошка –
плыла, изгибаясь, дверями влекома;
каждый хотел протащить хоть немножко
громаду из смеха отлитого кома...»

Всё так и было – и золотые пятна фонарей и загорающиеся черные окна и толпа текущая по тротуару. В некоторых особо популярных местах стояли групки мальчишек, подростков – это были мои или не мои приятели, своя или чужая компания. Группки росли и таяли, к ним подходили и от них откалывались. Толпа двигалась, медленно фланировала от нашей казармы до телеграфа и там, где пешеходная зона становилась уже, разворачивалась и начинала новый круг. На ходу завязывались знакомства, иногда с продолжением, иногда на один вечер, происходил обмен новостями, текли неторопливые беседы о чём нибудь и ни о чём, около некоторых подъездов и в сквериках звучали гитары и песни, принадлежащие как правило к так называемому городскому фольклёру. Там же иногда вспыхивали драки или просто били кого нибудь – никогда не рискну назвать избиение, когда «все на одного», благородным именем «драка». В моём городе не было молодёжных кафе и клубов, pubs (не пивных времен славной советской власти, а именно pubs, как места встреч и приятного времяпровождения в компании друзей), тех торговых центров где встречаются с друзьями мои дети. Жилищные условия не позволяли собираться у кого-нибудь дома, оставалась Ленинская для прогулок, подворотни и скверики вместо кафе и подъезды для свиданий зимой и поздней осенью.
Мы принадлежали к поколению подворотен и ничего хорошего в этом не было.          
 
      


                Зима
Мне трудно описывать зиму здесь, в стране лета.
Снега в Йоганнесбурге не бывает, а то, что здесь называют снегом, это просто недоразумение – обильный град, каждое появление которого c восторгом описывается в газетах. Страшный холод в Трансваале (переименованного в 1994, как это принято после революций всех видов в Гаутенг или Хаутенх) – это температура робко забирающаяся в отрицательную область, да и то только перед самым восходом солнца. Зима здесь – это постоянно безоблачное небо, цветы вдоль улиц и только северные эмигранты – деревья по привычке сбрасывают листву.
Как трудно представить, что земля на долгих 4 – 5 месяцев может быть покрыта снегом, что редкое солнце приносит, как правило, еще более жестокие морозы, что «мальчишек радостный народ» может «коньками звучно резать лёд». Мои дети первое время ходили кататься на коньках – в самом центре сити был закрытый каток с искусственным льдом – но контраст с окружающей действительностью (+26º –  +30ºС снаружи) был столь велик и искусственность этого занятия была столь очевидна, что скоро они перешли на более естественные swimming polls. Иногда, на Рождество в разгар Южноафриканского лета в Йоганнесбург привозят кусочек зимы – в каком нибудь торговом центре открывают большой холодильник со снегом, льдом и люди платят деньги чтобы полчаса померзнуть в зале украшенном сосульками. В России это было бесплатно и надолго.

В моём Городе зима начиналась внезапно.
Уже были утренние заморозки, по дороге в школу мы, разбежавшись, катались на чёрных замезших лужах, иногда в воздухе кружились первые снежинки и ветер собирал их в маленькие снежные валики, укутывал пожелтевшую и заледеневшую траву. Уже гулко отзывалась под ногами промёрзлая земля, но это ещё была не зима.
Потом выпадал первый снег – он падал медленно и торжественно, укутывал все вокруг и казалось, что вот она – зима. Но моя бабушка, Серафима, большой знаток природы и вообще много видевший на своём веку человек, остужала мою радость – «Первый снег – до обеда» – говорила она и, как всегда была права. Снег незаметно исчезал и природа снова застывала в ожидании.
Но наступал день, вернее всегда утро, когда я просыпался оттого, что в комнате было непривычно светло – «Снег выпал» – понимал я. Снег шёл ночь и целый день, а иногда и несколько дней и всё вокруг преображалось.
Особенно красиво выглядел Парк – он как бы светился изнутри и на его фоне столетние, так мне говорили, липы вдоль Ленинской и деревья за оградой теряли детали и казались чёрными тенями на белом фоне.

Я ждал зимы – особенно, когда был совсем маленьким. Зима приносила новые радости и развлечения, зима меняла многое в моей жизни, начиная от способа передвижения. Я уже был достаточно большой для коляски, да по-моему в моей жизни её никогда и не было – но зимой хождение пешком сменялось упоительным движением в саночках. В нашем доме для меня были приготовлены какие-то уникальные санки изготовленные неизвестными мастерами позапрошлого века – высокие, чугунные, тяжелые с вычурной спинкой. На более позднем этапе их сменили обычные, аллюминивые – ведь на моих младенческих санках было невозможно шлепнувшись пузом со страшной скоростью слетать со снежных горок, но в до-самостоятельном возрасте – и поверьте, я помню это – было так приятно ехать куда нибудь закутанным в одеяло, слышать негромкую беседу родителей, скрип снега под полозьями и шум улицы проплывающий мимо.
Самые далёкие путешествия, которые я совершал подобным образом были посещения друзей моих родителей. Они жили недалеко от зуевской церкви в узком, кривом переулке за керосиновой лавкой, в «частном» деревянном доме.

Я любил бывать у них, тем более, что «тетиЗоина» дочка Лена, моя сверстница, была прекрасным партнером для игр. В том нежном возрасте я, конечно мало интересовался кем были друзья моих родителей, для меня было достаточно знать их имена – «тётя Зоя» и «дядя Ляля». Из разговоров взрослых я знал, что «тётя Зоя» была учительницей истории, её отец – «холодным сапожником», а вот чем занимался «дядя Ляля», измождённый, хронически больной, вынужденный постоянно ложиться на операции и живущий на болеутоляющих наркотиках, я тогда и не представлял. Я только знал, что он работает на заводе «Карболит» и это было всё. Позже, по некоторым приметам (однажды например, моя мама упомянула, что у «дяди Ляли» были такие боли, что жена прятала его табельное оружие чтобы он не застрелился. Были и другие разговоры на эту тему) я догадался, что он был НКВДшником и понял, почему его профессия не обсуждалась в нашем доме.
Я немного боялся «дядю Лялю», боялся его измождённого, похожего на череп лица обтянутого темной сероватой кожей, внезапных приступов, когда он срывался с места и бросался в узкую, похожую на железнодорожное купе комнату, где, как я знал, лежал в металлической коробочке заранее приготовленный шприц.

Я боялся больных людей. Может быть потому, что они слишком отличались от других, здоровых, может быть из-за воспоминания о том, как в казарме, где жили родители моего отца, в соседней каморке долго и тяжело умирала от рака мать моего приятеля. Она кричала днем и ночью, затихая на короткое время после укола и её заглушенный крик сквозь нетолстые стены, разделяющие каморки слышен эхом даже сейчас, когда я пишу эти строки.
В то время Смерть была для меня символом не просто ухода, а чем-то бесконечно страшным и мучительным, чем-то постыдным и грязным – я уже знал, что покойников «омывают». Я думаю именно этим объясняется моё невосприятие кончины двух близких людей – дедушки и няни-бабушки Анюты. Они умерли тихо, не на моих глазах, я их не слышал и они для мненя как-бы ушли куда-то. В моём тогдашнем представлении смерть должна была быть чем-то иным и вовсе не отсутсвием эмоций, а непониманием объяснялись мои сухие глаза на их похоронах.

Но хватит о грустном – зима это прежде всего праздник – Новый год.
Вы ждете моего сообщения, что больше всего я любил Новый год. Не совсем так. Конечно приближение Новогодних дней, да и сам праздник были связаны со множеством очень приятных моментов – начинались каникулы, покупалась и наряжалась ёлка. Боже мой, какими красивыми казались мне тогда наши ёлочные игрушки – некоторые, из сентиментальных соображений хранятся в нашей семье до сих пор – даже украшавшая верх елки «красная» звезда с серпом и молотом. Не хочу предавать детство и оценивать их сегодня.

 На зимние каникулы мы с бабушкой обычно уезжали в Ленинград к нашим близким родственникам и этой поездки я ожидал целый год.
Я очень любил и продолжаю любить этот загадочный город. Город-хамелеон, то мрачный и пустынный город-аскет, то светлый и сияющий город-праздник. Наверное даже сейчас, после стольких лет разлуки, я не заблужусь в нем, столько раз я бродил по его улицам, набережным. А пригороды, дворцы – моя самая драгоценная «ностальгетта», привезенная гораздо позже из Ленинграда, это день проведенный в Павловске. Я приехал туда в начале мая, парк был закрыт на просушку после зимы, но постовой стоящий у ворот парка дал мне «добро», разрешил войти, сказав – «Иди, если грязи не боишся, только там всё закрыто». Он ошибался этот добрый дядька – в парке не было грязи, там пахло весенней землей, и, конечно, все было открыто – деревья, аллеи Сильвии, берега речки Славянки, беседки, спрятавшиеся в тени, мосты – кто их мог закрыть. И была тишина, я был один в огромном парке и парк принадлежал мне. Он открывался мне все новыми и новыми застывшими пейзажами, и я чуствовал себя хозяином этого великолепия, как наверное не мог ощущать себя и настоящий владелец этих мест, мой любимый герой отечественной истории – Император Павел.
Он, конечно, как всегда стоял на площади перед дворцом, презрительно и  беззащитно откинув голову и наверное завидывал мне. Постоянно окруженный придворными и охраной он не мог как я наслаждаться пустотой парка и одиночеством.
 
Может быть именно любовь к одиночеству и обособленности была причиной  двойственного отношения к новогодним праздникам.
Я с раннего детства не верил в настоящесть Деда Мороза. Может быть виной тому моя начитанность, а может быть в Орехове они были уж слишком ненатуральными, но я всегда знал, что под ватной бородой скрывается более или менее знакомое лицо, а что касается Снегурочки, то незащищенное лицо часто выдавало возраст «внучки» или её усталость или просто желание покурить.
Я ходил на «ёлки», но оценивал их в основном с точки зрения качества подарков. Я не любил хороводы и другие массовые игры. Я плохо сходился с другими детьми и чуствовал себя более чем неуютно в толпе неизвестно чему радующихся и веселящихся ровесников.

Но зима мне нравилась и если сейчас я предпочитаю лето круглый год, то виной тому только «старые кости». С моим дедушкой мы ходили на лыжах в далекие походы и хотя от настоящих лыжников у нас были пожалуй только лыжи и палки (лыжи одевались на валенки, а «спортивный» костюм состоял из тёплого пальто и шапки ушанки), да и походы в общем то были не такие уж далекие – в лес за деревней Дровосеки, но удовольствий эти путешествия приносили много – у моей мамы где-то хранится фотография сделанная после одной из таких прогулок и весь мой вид показывает справедливость старой формулы – «усталый, но довольный».
 
Однажды, во время одного из нашых «путешествий» мы наблюдали фантастическое небесное явление – гало. Сама погода в этот день предполагала что-то таинственное. Светило солнце, но как-то странно, вполнакала, небо было затянуто белой пеленой и такая же пелена окружила нас на полпути к лесу. Лес почти изчез в этом морозном странном тумане. Приглядевшись я заметил что воздух заполнен мириадами сверкающих кристаликов льда. Солнце продолжало светить сквозь белизну, но четкий круг превратился в яркое, но терпимое для глаз размытое пятно. Вдруг я увидел в небе два новых светила, они тускло сияли на небе на сравнительно небольшом расстоянии от настоящего солнца, которое к этому времени обзавелось парой концентрических сияющих кругов и светящимися столбами в форме креста. Псевдо-солнц к этому времени стало уже четыре. Не желая видимо отставать, они в свою очередь обзавелись собственными кругами и крестами и на небе сияла эта завораживающая система пяти солнц, окруженных кругами и протянувших друг другу горизонтальные перекладины своих световых крестов. Обернувшись я заметил, что мы отбрасываем пять бледных теней.
 
Зимой были коньки.
Подробно описывать городские катки я не стану, во-первых, я уже немного рассказал о них, а во-вторых по всей стране их атмосфера – атмосфера праздника или по крайней мере ожидания праздника, их писанные и неписанные законы, даже шпана – как неприятный, но постоянный фактор были в принципе одинаковы. Как пример «кодекса» публичных катков – ещё в середине – конце 50-х годов там можно было увидеть людей катающихся на «снегурках» притороченных к выленкам или в лучшем случае к обычным, школьным ботинкам (кто помнит назначение специальной палочки в этом привязывании?), но уже в начале 60-х появиться подростку на катке без «гаг» или «канад» (не очень уверен в склонении этих популярных тогда названий) было равносильно появлению на балу без штанов.
Хочу рассказать о других, приказарменных катках.
В начале зимы  казарменная общественность начинала строить свои, «private» ледовые площадки. Не все казармы занимались этим, в 79-ой катка не было, а 6-ая и 11-ая казармы занимались этим делом всерьёз. Тогда, до начала массового строительства на Гагаринской улице, в казармах жило много молодёжи, позже, когда молодёжь разъехалась и казармы превратились во что-то напоминающее богадельни, традиция дворовых катков заглохла.

Строительство начиналось с первыми снегопадами. Снег сгребался на свободную часть двора и из него формировались бортики будущей площадки.
Тогда играли в «русский» хоккей и катки проектировались большими, размером с небольшое футбольное поле. Уже позже, когда сердцами завладел «канадский» хоккей, площадки уменьшились и добрую половину их стали огораживать деревянными щитами, создавая хоккейную «коробочку». 
Когда бортики-стенки катка достигали соответственной высоты, в подходящий морозный день (но не слишком холодный – каток мог получиться неровным) начиналось таинство заливки. Из котельной протягивался  пожарный шланг, он лежал на снегу плоский и безжизненный, а вокруг суетились, бегали люди,  как могло показаться бесцельно и бестолково. Но, как всегда бывает в хорошо слаженном и отработанном процессе – на себя работали, не на «дядю» – в казалось неуправляемой толпе выделялась головка – люди, которые умели и знали, что нужно делать, а остальные знали, что те знают, что делать и слушались их и делали как раз то, что нужно было сделать.
Раньше или позже всё было готово – снежная поверхность будущего катка  отливала девственной белизной, борта, крутые снаружи и пологие внутри уже готовы были принять напор воды. Передавалась по цепи команда, из глубин котельной раздавался глухой шум-ворчание и сплющенный, мертвый брезентовый рукав под напором воды округлялся и начинал выпрямляться. Иногда какой-то отрезок шланга даже подпрыгивал, чтобы грузно шлёпнуться на землю. Снег под шлангом быстро таял, из незаметных отверстий со свистом вырывался кипяток и пар, а первая порция горячей воды (вы уже поняли, что каток заливался именно горячей водой?) уже разливалась по снежному настилу, остывая и даже застывая неровными уступами, но тут же накатывалась новая горячая волна, сглаживая неровности и растекаясь от борта до борта.
Все это продолжалось довольно долго – может быть час или два, точно не помню – но вот воду выключали, убирали шланг и оставались только черные полосы там, где он лежал и гладь катка, вернее пока еще, слегка парившая, но уже кое-где схваченная морозом водяная поверхность, с ледяными островками... Дальнейшее зависило от погоды – если ночь была морозная, то уже на следующий день каток можно было обновлять.
По утрам каток отдавался малышне, а после обеда там царили взрослые (или они только казались нам – 7 – 8 леткам взрослыми). Вечерами и по воскресениям на катке играли в хоккей. Во времена канадского хоккея над «коробочкой» вешали яркие лампы, специально для вечерних игр, а до этого каток освещался только редкими уличными фонарями.
В хоккей тогда играли до одурения – чем еще могли заняться в казарме молодые мужчины. По выходным организовывались межказарменные товарищеские матчи – «женатые на холостых» или «6-ая на 11-ую». После матчей согревались водочкой, накрывали стол на кухонном проходе и победители вместе с побежденными угощались «чем бог послал»

Старшее поколение приходили поболеть за свою казарму, но сами в хоккей не играли, а для досуга предпочитали лото*¹. В домино в казарме почти не играли, может быть потому, что игра эта традиционно мужская и предполагает лимитированное количество игроков. Лото было гораздо демократичнее, в него играли мужчины и женщины, стар и млад. Большой любительницей лото была папина мама. В коридоре ставились длинные столы и не менее длинные скамейки, взрослое население усаживалось за карты и кто-то, строго по очереди, потряхивая мешочком и вынимая деревянные бочёночки, выкрикивал номера. Играли по пятачку, по гривеннику с карты (до реформы 1961 года) большинство номеров имели прозвища, например 7 – кочерга, 11 – барабанные палочки, 69 – туда – сюда, 77 – Семен Семеныч и т.д.

Зимой были санки, снежные горки, в Ленинском садике строились снежные крепости, с толстыми стенами бойницами, секретными лазами и обязательным запасом снежков.
 
Зимой в нашем казарменном коридоре два брата старшекласника – к сожалению забыл их имена – устраивали сеансы показа диапозитивов для малышни. Поперек коридора натягивалась простыня, вслючался проектор и кто-нибудь из наиболее грамотных читал надписи.
 
Зимой  в школах, техникумах устраивались так называемые «вечера» или по-просту – танцы. Были вечера праздничные, знакомств, старшеклассников и т.д. Попасть на эти мероприятия было достаточно непросто, если конечно ты там не учился, но все же возможно при наличии друзей. Сложность проникновения  была в основном связана с мерами безопасности, которые принимала администрация в попытках предотвратить драки и скандалы. Они все-же возникали, как ни старались преподаватели контролировать ситуацию. Уж очень высок был накал эмоций, подогретых стаканом портвейна или водки. На вечера считалось неприличным приходить совсем трезвым. Преодолеть скованность, развязать язык, приобрести смелость, а иногда и наглость для того чтобы пригласить кого-нибудь на танец – эти цели, до определенной степени оправдывали средства. Беда была в том, что слишком для многих «допинг» был не столько средством, сколько самой целью. Пили, становились мрачными, злыми, задирались и приставали к танцующим – особенно если приходили не одни, а тесной волчей стаей. Для этих главным был кураж, возможность безнаказанно унизить, растоптать... Впрочем такое случалось не только или вернее не столько на «вечерах» – всё-таки привентивные меры срабатывали – но и на катках и на танцплощадках и просто на улице.
Я любил ходить на такие вечера, особенно в свою школу – чуство родных стен помогало преодолеть робость даже без «подогрева».
Но всё-же зима была мерзлым сезоном. Больше всего хотелось забраться с ногами на диван с книжкой и слушать свист ветра и подрагивание двойных рам под напором зимы. Уж очень долго в средней России продолжался сон природы, уже в январе мечталось о весне, об апрельских капелях. 

   

*¹ - для незнающих – лото, это полная аналогия игры «Bingo», её настольный вариант

   
                Весна и лето
Весну ждали.
C середины февраля на подоконниках, в бутылках с водой, с ужасом выглядывая на зимнюю улицу сквозь заледеневшие двойные стекла, выбрасывали свежие клейкие листочки тополёвые веточки. Зеленели стрелки лука в майонезных банках. Мои наиболее рукодельные приятели, вместе с родителями мастерили скворечники. Квашеная капуста из погребных запасов приобретала уже слегка сероватый оттенок, а соленые огурцы у плохих хозяек становились «квёклыми», как говорили в Городе, и переставали аппетитно хрустеть при поедании. Картошка в магазинах всё чаще оказывалась подгнившей или мороженной, а мороженое, даже «эскимо на палочке» переставало быть предметом вожделения, как лишнее напоминание о зиме.
Все приметы говорили – весна близко, уже на пороге.
Но как бы не клялись все вокруг в любви к весне, как бы ни ждали её прихода, она была лишь переходным периодом, который сам по себе (по крайней мере в марте, апреле) не вносил в жизнь ничего приятного и знаменовался лишь исчезновением зимних радостей (лыжи, коньки), значительно большей ограниченностью в передвижениях, запертостью и авитаминозом.
В детские годы я любил весну скорее не за «её первые клейкие листочки» (цитирую по изрядно ослабевшей  памяти), а за освобождение от зимы. Наверное поэтому в телячий восторг меня приводили первые ручейки, тающий снег и особенно почему-то освободившийся от ледяного наста асфальт и мокрая сеть трещин на нём.
С едва подсохшим асфальтом связано моё самое яркое детское воспоминание.
 
Мне 3 или 4 года. Ранняя весна. В шубе, валенках с галошами я выхожу из казармы. Не помню, кто сопровождал меня на прогулку, но место помню прекрасно – рядом с  аптекой. На улице еще холодно, ещё много снега в парке, хотя солнце уже греет по-весеннему. В некоторых местах лед стаял или его скололи и я рассматриваю водяные прожилки на тротуаре. Я поднимаю голову и неожиданно вижу, что из заснежненной глубины парка, из-за невысоких, прозрачных деревьев вырываются и устремляются в синее весеннее небо два узких, как ленты и такиж же длинных языка пламени –  я узнал позже – горел летний театр. Стремглав, насколько позволяла зимняя одежда, с ревом я бросаюсь спасаться в казарму...

Весна в Город приходила вместе с дворниками, когда те  ломами и лопатами начинали убирать с мостовых зимнюю наледь, обнажая на её слоистых сколах всю спресованную и отутюженную историю зимы, все снегопады, гололёды и оттепели, следы прохожих и отпечатки полозьев санок, кровь и плевки. Все это сгребалось в кучи, которые незаметно исчезали к началу апреля. В укромных, тенистых местах ледяные и снежные завалы имели шанс прожить и дольше, до начала лета, напоминая о прошедшей зиме. Помню одну такую снежную гору в укромном уголке, под защитой каменных стен. Мне очень хотелось в середине мая поиграть в снежки, пугая прохожих, но прошлогодний снег был рядом и в недостижимой дали – за забором детского туберкулёзного диспансера, заходить в который мы боялись. Дворники заканчивали расчищать дорогу и в город, иногда отступая и прячась на время, иногда почти вбегая, торжественно вступала весна (помню в 1962 году, уже в начале апреля стояла совсем летняя погода и когда мы сбежали всем классом с уроков и уехали в Войново встречать весну, только в глубине леса, под елками-холодильниками лежали последние островки снега).
Весну узнавали сразу. Примет её наступления было много: выставлялись вторые рамы из окон, в парке можно было гулять только по асфальтовым дорожкам, да и то не везде, прилетали грачи и упрямо селились на «вековых» липах вдоль Ленинской, откуда их гнезда ежегодно смывали брансбойтом пожарная команда – это объяснялось заботой о прохожих, так как тысячи грачей над головой создавали серьёзную угрозу для головных уборов.
 
Чуть позже наступал день, когда почти весь город собирался на высоком берегу Клязьмы, на Старом мосту. В былинные времена моего раннего детства, река вскрывалась и приносила откуда-то с верховьев огромные льдины, которые, несмотря на ледоломы представляли серьезную угрозу для деревянного Старого моста. В этот день к мосту приезжала бригада подрывников и начиналось представление с ледяным фейерверком и звуковыми эффектами. Прошло несколько лет и весенние представления незаметно исчезли. Река стала не та – сначала прекратились ледоходы, знающие люди объясняли, что в верховьях Клязьму «зарегулировали», даже в самые холодные зимы в некоторых местах она не покрывалась льдом (сбросы сточных вод с выросших «Карболита», «Респиратора» и фабрик.

Клязьма мелела на глазах, даже половодья казалось обмелели. А какие оно были когда-то – разливы Клязьмы...
 
Мы – пацаны, сидим на прогретом солнцем, но еще голом, едва прикрытом сухой прощлогодней травой откосе за стадионом «Торпедо». Куда не поглядишь – вода. Она покрывает всё, до самого горизонта, где в воле отражаются трубы Подгорной фабрики или «Карболита» – разве это было важно. От реки тянет прохладой, солнце припекает и не хочется двигаться, не хочется даже думать (может быть весенний авитаминоз), а по глади разлива иногда скользят моторки огибая островки высоковольтных мачт.
С половодьем и одним из этих островков связана история, которая может даже показаться смешной, хотя чуть не закончилась трагически.

         История Гены – Ореховского Кулибина.
У Жени Краснова, который уже появлялся в предыдущих главах, был старший брат – Гена. Две пламенные страсти владели им – изобретательство  и желание провернуть какой нибудь «гешефт». К сожалению ни для того, ни для другого он не был создан. Его денежные идеи были настолько безумны, что расчитывать на их успех мог только Гена. «Бизнесы» проваливались, а Гена уже носился с новой, не менее безумной идеей.
В изобретательстве, нужно сказать, он мог бы быть удачливее (у него были хорошие руки и довольно светлая голова), если бы чаще всего он не связывал свои изобретения с очередной «деловой» идей.
Случалось иногда, что он творил в интересах, так сказать чистого искусства, но и в этом случае всё, как правило выходило боком, такой уж невезучий человек он был.
Одним из таких трагичных творений был «суперкатер». Задумал его Гена единственно из эстетических соображений. Ему представлялось, как в клубах водяной пыли, разбивая мелкие волны и сияя прожекторами, несется по водной глади весеннего разлива катер, которого еще не видел Город. Для создания его Гена использовал чью-то старую плоскодонку, которую приобрел почти задаром, списанный и украденый из гаража мотор от грузовика ГАЗ и ещё кое-какие подворованные детали. Всю зиму возился он с мотором, перебирал и снова перебирал его, пока мотор не заработал как часы. В начале весны вместе с Женей они установили мотор на лодку, оснастили её фарами, сиреной, рулём и вот наступило время половодья и испытания катера. Под покровом начинающихся сумерек, Гена и какая-то из его подруг отправились в первое плавание. Всё было, как в мечтах – заревел  мотор, загорелись фары и монстр исчез вдали. Долго ждал на берегу Женя брата и уже в полной темноте отправился домой, решив, что Гена где-то на другом берегу приятно проводит время с местной красавицей.
Но всё было совсем не так как рисовалось Жене.
Плоскодонка по маневренности, да еще нагруженная тяжеленным мотором и двумя пассажирами, немногим уступает валенку. Вырвавшись на «простор речной волны» и развив приличную скорость по прямой, Гена слишком поздно заметил в темноте опору высоковольтной линии. Отвернуть было невозможно и лодка, подгоняемая мощным ГАЗоновским мотором врезалась в бетонный куб, на котором стояла мачта и моментально затонула. Выброшенные в воду, путешественники выплыли на узкую полоску земли, окружающую 3-ёх метровой высоты бетонное основание и мокрые и насквозь продрогшие просидели там до утра, когда их заметили и спасли проплывавшие мимо рыбаки. Девушка отделалась воспалением лёгких, а Гена очередным крушением надежд.
      
Но весна была лишь эмоциональным переходом к лету и вся красота весны – очищением природы в преддверии лета.
Наступало лето.
 
Лето! Хочется написать это слово самыми большими и красивыми буквами, которые существуют в моём компьютере. Написать сто раз подряд – лето!!! Лето!!! ЛЕЕТТОООО! Лето было не просто временем года – лето меняло всё или почти всё в моей жизни, ВЕРНЕЕ – ЛЕТО БЫЛО НАЧАЛОМ НОВОЙ ЖИЗНИ.
В конце мая заканчивались занятия в школе.
Даже в старших классах, когда начальство, видимо решившее, что негоже предоставлять школьникам слишком долгую свободу, навязало нам идиотскую «производственную» практику, летом всё было не так, как зимой.*¹. Зимой основная забота была – согреться (в 10 классе мы проходили практику на 35-ой автобазе, в насквозь продуваемых гаражах) летом – незаметно смыться. Мы проводили день на Плешке или Амазонке с молчаливого согласия наших наставников, у которых мы переставали вертеться под ногами.
 
И всё равно, рано или поздно но наступали летние каникулы, а они на три – пусть даже на два (спасибо умным дядям из Министерств) месяца открывали для меня дверь в такую знакомую и такую желанную страну – страну дачного отдыха.
В Городе, особенно в среде интеллигенции, сохранилась чеховско-горьковские осколки прошлого – дачники, зарождалось и новое поколение дачников среди «новой» интеллигенции, но выезжать на лето в деревню могли немногие – это определялось достатком, но не столько и не только. Рабочий класс такой возможности был практически лишён – эпоха так называемых садовых участков ещё не пришла, на две недели отпуска на дачу не выедешь, а к утренней смене поспевать на фабрику из деревни на электричке – лучше уж в казарме отдохнуть. Снять дешево дом в деревне можно было при условии, что выезжаешь по крайней мере на всё лето, на месяц – полтора снять дом было практически невозможно или очень накладно.

Нашей семьей дача, во всяком случае в моём сознательном возрасте, снималась в деревне Омутищи, на подъезде к Петушкам (там где Венечке Ерофееву в вагоне было явиление графини). До этого, как я знаю из рассказов моих родных, мы выезжали в Киржач, в деревню Заднее Поле и еще раньше в село носившее  очень дворянское имя – Аргуново (с ударением на втором слоге), которое мне показывали из окна вагона электрички и в котором я никогда не бывал.
Также по рассказам я знал, что нашу хозяйку в Киржаче звали баба Васёна, по дороге в Омутищи, когда мы перевозили домашнюю утварь с дачи и на дачу, мне всегда показывали ее дом – избушку, стоящую возле Владимирки, подслеповато уткнувшуюся маленькими окошками в откос дороги.*²
Нет, кое-что из тех младенческих дачных лет отпечаталось в моей памяти, например день, когда я заговорил. Я не разговаривал почти до двух лет, не знаю почему – может быть недостаток витаминов, а может просто не о чем говорить было. Однажды я вышел встречать родителей, которые каждый вечер приезжали из Орехова. Они  примерно в одно и то же время, появлялись на тропинке ведущей с ближайшей железнодорожной станции. Не помню причины, но в тот день они задержались и я, наконец увидев их, бросился навстречу, что громко крича. Так я заговорил и не могу с тех пор остановиться. Может быть именно поэтому моя новая профессия так мне нравиться – кто болтает больше, чем учитель? Моя мама утверждает, что она не помнит такого случая, ну что же – бог ей судья, я то этот день прекрасно помню.

Где-то в году 53 – 54-ом мы перебрались в деревню Омутищи и выезжали туда почти десять лет, до того лета, когда окончив в Орехове 10-ый класс я закрыл Ореховскую страницу моей жизни и перебрался в Москву, к родителям.
Но до того дня еще далеко – а в моей памяти деревянная платформа на 117-ом километре от Москвы с немного проржавевшей вывеской «Омутищи». Старая станция, в километре от окраины деревни – она как драгоценная капелька дрожит в моей памяти. Позже была построена новая платформа, бетонная, высокая – из поезда не приходилось уже прыгать – но скучная, обычная. А я любил и часто ходил навещать старую станцию, пока она не растворилась в зарослях травы, не ушла окончательно в прошлое.
Поезд уходил в сторону Петушков, затихал рельсовый стук и в мир возвращалась тишина. До деревни мы шли по тенистой лесной дороге. Под ногами то мягко пружинил хвойный настил из под которого торчали корни сосен, то слегка пылили песчанные участки, а лес одаривал сюрпризами – то россыпью земляники на солнечной полянке, то пуговками маслят с прилипшими хвоинками.

Страна «Омутищи» была мною изучена досконально. Сначала мой мир ограничивался самой деревней,  колхозной кузницей и деревообрабатывающей (ничего себе словечко) артелью, где можно было на свалке, так приятно пахнувшей пиленым деревом, найти массу великолепных деревянных кубиков, брусочков и бог знает что еще. 
По мере взросления и особенно с появлением велосипеда мир стремительно  расширялся. Одним из первых открытий была деревня Новые Омутищи, расположенная в 4 километрах от наших – Старых, на Горьковском шоссе. Я конечно знал эту деревню ещё в «довелосипедную» эру – через неё лежал путь на дачу, здесь мы сворачивали с «большака» и углублялись в неизвестность. Но сейчас придется вернуться назад, в весну и рассказать, поскольку основная тема главы – быт, о сборах и переезде на дачу.

К летнему выезду на дачу, конечно, начинали готовиться заранее, так как везти с собой нужно было практически всё – от спичек до кроватей.  Между съемной дачей в деревне и self-catering accommodation было ещё сорок лет и два континента. Запасался керосин, упаковывались летние матрасы и постели, в балаган выносились стулья и тазы, кастрюли и сковородки, игрушки и чемоданы с дачной одеждой. Наступал «день ИКС» и к балагану подъезжал «левый» грузовик, а  в нашем случае, допотопный автобус с маленькими окнами и мотором, как у грузовика впереди и тоже конечно «левый»*³. Вещи грузились, все кому хватало места рассаживались в грузовике или автобусе (обычно здоровые мужчины – позже вы поймете почему), а остальные  шли на станцию, добирались на электричке.
Автобус трогался, позванивая кастрюлями и посудой, я впивался в окно и начиналось путешествие. Проплывали за окошком река, мост, оставалось позади Зуево и по полупросёлочной в те времена дороге мы доезжали до Малой Дубны, до «Владимирки», «большака», короче до Горьковского шоссе.
Машина приободрившись на хорошей (сравнительно) дороге, набирала скорость и мчалась (как казалось тогда) в сторону Петушков, Владимира, Горького... Для меня эти названия звучали тогда, как имена далеких недостижимых планет. Я вглядывался в окно, мечтал о том, что когда нибудь туда поеду, а сзади взрослые обсуждали самый животрепещущий вопрос – проходима дорога от Новых до Старых Омутищ или нет, придётся толкать машину или обойдется. Всего четыре километра лесной дороги автобус предолевал иногда за десять минут, иногда на это требовалось больше часа, а иногда война с лужами и обвалившимся мостом, через неширокую речьку занимала пол-дня . Все зависило от погоды: если май был сухим и жарким, дорога подсыхала, становилась проезжей, ну а если весна не торопилась или май был дождливым...
 
Продолжим тему открытия мира.
На велосипеде за 15 минут я доезжал до Новых Омутищ, а оттуда, по глади шоссе начинались путешествия о которых я так мечтал в детстве – в Петушки, где наверное уже подрастала любовь Венечки Ерофеева, во Владимир, Покров... До города Горького правда я так и не добрался.
Маршруты моих велосипедных прогулок пролегали и вдоль Клязьмы, на которой стояла наша деревня. Я любил ездить вверх по реке, где километрах в десяти – река сильно петляла – стояла удивительная «берендеевская» деревня. Одно её название чего стоило – Красненькое, не Красное или Красная. Железнодорожная платформа, обслуживающая эту, а может быть ещё какую нибудь спрятавшуюся за лесом деревеньку к сожалению называлась предельно скучно – 113-ый километр. От железной дороги до Красненького нужно было довольно долго идти по дремучей лесной дороге, но совершенно неважно, как добирались туда, по реке, как я или по железной дороге, как немногочисленные дачники, деревня открывалась совершенно неожиданно. Маленькая, скорее малюсенькая деревенька – всего 5 или 6 изб почти полностью спрятавшихся в подступившем лесу, стояли на самом берегу реки. Я не помню, чтобы во время моих посещений Красненького я видел кого-нибудь из жителей, хотя дома были явно жилыми. Может быть все жители уехали на работу, а может быть они были слишком стары, чтобы проводить время на завалинках.
Вниз по реке дороги приводили к обрывистому берегу реки обрамлённому двумя большими чистыми пляжами и к дубовой роще между ними. Это были так называемые «Дубки» – излюбленное нашей семьей место пикников (простите за нетогдашнее слово, но тогда мы просто называли этот вид досуга – «пойти к Дубкам»). Обычно в воскресение, когда к нам в Омутищи приезжали родня или знакомые из Орехова, Москвы, иногда даже из Ленинграда, мы выбирались к Дубкам на целый день. Долго шли пешком вдоль реки нагруженные едой, одеялами, посудой. У реки, где нибудь в уже привычном месте, разбивали бивак, разводили костёр, на котором женская половила варила суп, картошку, кипятила чай. После обеда женщины загорали, мужчины ловили рыбу, а мы – младшее поколение – до посинения купались.
Иногда плавали на «тот берег». Клязьма была неширокая, переплыть её, особенно в межень, когда река сильно мелела, можно было в два счета, но переплыв на другую сторону и углубившись в луга или лес, ощущалась такая оторванность от родного «этого» берега, что мы чувствовали отважными путешественниками, открывателями неизведанных земель.
А места на другой стороне реки были действительно удивительные – трава по пояс, россыпи луговых цветов, заросли черемухи – малопуганная и почти нетронутая природа. Однажды меня до икоты испугал неожиданно сорвавшийся с ветки огромный тетерев. По проверенным слухам в лесу напротив деревни обитали рыси, а сам я в первый и последний раз в жизни видел под огромной сосной сидящего и пугливо оглядывающегося бурундука.
Может быть ощущение оторванности возникало из-за чувства незащищенности и обнаженности, ведь переплыв реку, мы оставались в купальных костюмах. Во-всяком случае, когда мы переезжали реку на лодке и шли по «долинам и по взгорьям» полностью экипированные, чуство оторванности пропадало и оставалось только горделивое ощущение первопроходца. Я любил и лееял это чуство. Я первым (для себя) открыл таинственное озеро в стороне от лесной дороги на пути к «Локомотиву» (о нем позже). Озеро притаилось среди кустов во влажной низине и было совсем незаметно со стороны, но стоило сделать несколько шагов вглубь кустарника, как оно открывалось чёрной чашей с белоснежными лилиями на поверхности. Вода в этом озерке была такой неподвижной, что казалась декорацией, стеклом и даже лилии были слишком красивыми, чтобы быть настоящими.

Другим драгоценным открытием был погост в деревне Леоново – большом селе на пути в Петушки. Само Леоново разбросанное и пыльное я не любил, единственное, ради чего я преодолевал шоссейные и проселочные километры, было маленькое заброшенное или полу-заброшенное кладбище на вершине пологого холма с небольшой, дышащей на ладан церквушкой. Я думаю, что борьба с «опиумом для народа» не обошла стороной Леоново и прежде это была просто часовня, переприспособленная, за уничтожением настоящей церкви – уж очень она была мала для такого большого села. Тогда я не задумывался о прошлом, я поднимался на холм по пыльной дороге и попадал в совсем другое измерение.
«Ни села, ни погоста,не хочу выбирать,
 На Васильевский остров я приду умирать...»
Я бы пришёл умирать на этот холм, но моя задача во много раз сложнее, чем у Иосифа Бродского, так как меня от этого места вечного покоя отделяют не только километры, но и годы – что сейчас на том холме? Дачи, склады или пустырь?
А тогда... Заросшее травой маленькое кладбище с покосившимися крестами, могильными холмиками без оград. Шатром сомкнувшиеся кроны деревьев укрывали его и в их прохладной сумрачной тени было так тихо и безлюдно, что терялось ощущение места и времени. Только гомон птиц в ветвях – но ведь это тоже тишина – да порой скрип старого дерева. Так хорошо было сидеть в тени, в прохладе, привалившись спиной к берёзе и лениво впитывать открывающуюся с холма панораму, всё что образовывало сферу мира, центром которого был я – от далекого и потому синеватого леса, до просёлочной дороги, белой лентой обвивающей холм. Где-то почти на горизонте громоздились облака или грозовые тучи, но дождь в такой знойный день не пугал, а время останавливалось и однажды, я помню я не заметил, как просидел так – а может быть я спал – до раннего вечера, когда тени от деревьев на холме почти добежали ло дальнего леса.      
Но наверное мне никогда не описать целиком волшебную страну лета и все, что связано с ней – цвета, запахи, звуки. А как бы хотелось донести до вас, помочь вам увидеть краски летнего вечера, почуствовать запах возвращающегося стада – эту удивительную смесь запахов парного молока и навоза, услышать отдаленный шум приближающейся вечерней электрички на которой приезжают из Орехова родители, звук останавливающегося и через минуту вновь набирающего скорость поезда, а вот уже и он – огненным монисто освещенных окон скользит между сосен и исчезает в особенно темном в это время дня лесу. Мы могли бы вместе побежать к соснам, откуда так хорошо видна тропинка от станции, вместе следить за приехавшими электричкой пассажирами, которые уже огибают забор артели, закрывающей вид на станцию, и стараться угадать в толпе фигуры родных.
Деревня и окружающий её мир занимали не слишком большую территорию, но разве это в моих силах создать географию даже этого небольшого мира, если в этом мире каждый камень и тропинка имели для меня своё особое значение, свою историю, если рассказать о чем-то значит начать описывать всё. Даже сейчас, я закрываю глаза и вижу широкую, заросшую травой улицу, два ряда домов, колодцы – «журавли»... Улица ведет к реке, а там в самом конце отделившаяся тропинка сворачивает направо, ныряет в неглубокий овраг, где течет речка с добрым десятком имен – Чёрная, Вольга, Непра...
Наверное это удел всех речушек не отмеченных на карте – в каждой деревне, через которую она протекает она получает новое имя и так, меняя имена, течет она неприметно, пока не вольется в какое нибудь картографическое понятие.
За оврагом тропка превращается в широкую, разбитую сотнями копыт коровью дорогу. Еще сотня метров вдоль невысокого, но крутого берега, где река, замедляя свой бег, закручивается  воронками омутов и вот он – «Первый Коровий» пляж. С трех сторон защищенный зарослями ивняка с белоснежным песочком – идеальное место для отдыха. Хочешь – загорай или спрячся в тень густого ивняка, хочешь играть в волейбол (единственная пожалуй спортивно-пляжная игра моего детства) – к твоим услугам зеленые лужайки между зарослей...
Это только маленький кусочек летней вселенной. Были еще «Белые пески», длинный и неширокий пляж вверх по течению реки или странный пляж-обрыв, где  уже в 5 метрах от берега была страшная глубина и где, согласно местному фольклёру, жил какой-то невиданный столетний сом, который запросто мог утащить на дно не то, что купальщика, а целую живую корову, если бы той в рогатую голову пришла бы идея искупаться на этом пляже.
А леса, окружающие деревню с севера и востока. Вряд-ли в моей памяти есть что нибудь ближе и роднее, чем они – Омутищинские леса.
Вековые, упирающиеся в небо сосны на самом обрыве старицы Клязьмы по пути к «Локомотиву» (так называлась спортивная база километрах в 6 – 7 от деревни). В этом лесу всегда было безветренно, так тесно сомкнулись по защитой сосен-гигантов кустарники и низкая лесная поросль. Где-то в поднебесье гудели под ветром вершины, иногда какое-нибудь дерево издавало старческий скрип, ноги мягко ступали по хвойному ковру...
Вдоль железной дороги тянулся совсем другой, сумрачный, влажный, пахнущий болотом и грибами еловый лес. Именно туда вели охотничьи тропы заядлых грибников – дедушки и отца. Они обычно отправлялись в лес ранним утром, чтобы опередить ореховских грибников, приезжающих с первыми электричками и уже к обеду возвращались с полными «бельевыми» корзинками.

Я думаю мало кто из вас знает, что это такое – «бельевая» корзина. Сначала – описание: большая, продолговатая (двухлетний ребенок вполне мог бы в ней поместиться поджав ноги) с широким матерчатым ремнем, чтобы можно было носить через плечо. Происхождение же названия вполне отвечает теме данной главы – «Быт». В казармах, «частных» и даже во многих многоквартирных домах не было ванн, не было, как правило и помещений приспособленных для стирки. Мылись в банях, мелкие вещи стирали в комнатах, на кухне, а для капитальной стирки по определенным дням женщины шли в бани. По понедельникам, вторникам и средам бани работали как прачечные, то-есть обеспечивали хозяек горячей водой и корытами. Белье несли в корзинах (его на семью набиралось немало), отсюда и термин.

После обеда начиналась чистка и сортировка грибов. Мужчины рассказывали о происхождении почти каждого гриба:
«А вот этого красавца я сначала не заметил, чуть было не прошёл... Этих маслят мы около лавочки (было такое заветное место) набрали... Вот этот (подосиновик) так стоял красиво, что срезать жалко было...» и так далее. Все это венчалось грибным ужином с жареной картошкой, а позже – осенью и зимой – солёными грибочками. Иногда даже в соленом виде грибы могли быть «персонализированы»:
«Помните, эти маслятки мы по дороги со станции набрали, полную корзинку...»
Вряд ли я смогу описать все прелести утренней рыбалки или так называемого «ночного», когда в конце дня перебирались на «тот берег», ставили палатку, разводили костёр и рано утром, еще до восхода солнца ловили рыбу. Разве можно передать словами ночь на берегу реки, утренний холодок от которого спасает только костер и дедова телогрейка, туман бегущий по реке рваными клочьями.

А как создать галерею летних запахов? Для меня, а впрочем и для очень многих, запах – спусковой крючок памяти. Но как описать, как оставить на страницах этой книги запахи лета – запах пыли на просёлочной дороге, нескощенного луга, запах прожаренного солнцем соснового леса и чуть гниловатый запах ельника после дождя, запах реки, не химически – компостный, которым нас встретила Клязьма в начале 80-ых, в районе Улыбышево под Владимиром, а аромат чистой, почти не отравленной реки моего детства.
Может показаться, что я идеализирую лето моего детства, что описывая лето я живописую земной рай под названием Омутищи. Может быть и так, но что можно сделать со своей памятью, которая не хочет выпустить на свободу комаров и мух, скуку дождливых дней, туалеты «типа сортир» и отсутствие «коммунальных» удобств. Я уезжал из города, из казармы на свободу и волю, на три – два месяца моя жизнь менялась и если я описал рай, то значит это и был рай для казарменного мальчишки.

Но все, даже самое хорошее рано или поздно кончается, кончалось и Омутищинское лето. В конце августа упаковывались вещи, приходил всё тот же «дядин Васин» автобус и мы уезжали наистречу осени, школе, дождям.

Все кончается, кончается и моя книга.
Осталось только попрощаться с Городом.
Прощай! Ты остаёшся в моей памяти, памяти детства. Она вмещает тебя всего – с булыжными мостовыми, красными громадами казарм, с «Башней» и «под-Башней», с «Первым» магазином и нелепой «Плешкой», песчаными пляжами «Амазонки» и скрипучим «Старым» мостом, запахом хлопка, торфяной пыли и битумным запахом железной дороги, вечногрохочущими фабриками и тихими тенистыми скверами, Майклом Веалисом и НН, Ахмедушкой и Никольским, моими дедушками и бабушками... Мой Город пока жив, а теперь может быть проживет еще и в вашей памяти дорогие читатели.
Спасибо! Спасибо вам за моё сохраненное детство.
Спасибо и до свидания в книге «Город».






























___________________________________________   
*¹ - годовой цикл производственного обучения был разбит на три или четыре периода, когда две или три недели мы – школьники должны были под руководством специально ответственных и прикрепленных мастеров работать на предприятиях народного хозяйства.
*² - по утверждению родителей именно реконструкция Горковского шоссе явилась причиной переезда в Омутищи. Место стало слишком шумным и опасным из-за машин не переваливающихся, как прежде с ухаба на ухаб, а летящих по глади асфальта (см. фильм ужасов «Pet Sematary».
*³ - нужно ли напоминать, что в те далекие годы транспортные агенства еще не существовали и перевозка осуществлялась по системе договоренности, знакомств (в нашей семье – дядя Вася, какое-то начальство на автобусной базе) или подкупа.