Проход на мгновение

Кошкин
Тогда, в один из осенних дней, мы бродим с тобою по ярмарке: среди павильонов, набитых кожаными сумками, шарфами и шапками, рвутся в небо надувные шары, шипит,  жарится мясо, а мы скользим мимо рук, полных бутербродов и пирожков, мимо чьих-то чужих и проворных рук, мимо скелетов аттракционов и велосипедов, мимо людей собак, и снова - мимо людей, мы спотыкаемся о запахи еды и пыли, мы бредём, сами не зная, куда, и коридоры осенних ветров кажутся нам бесконечными. Шаг за шагом, рука в руке, и однажды вокруг нс вдруг ничего не оказывается, лишь беспорядочно разноцветные пятна неинтересного нам мира разбросанны тут и там. Мы подходим, словно к двери, к девочке лет шести: неряшливо одетый ребёнок, просто - одно из пятен. Она ревёт во весь голос, размазывает слёзы по сморщенному в улитку лицу, под ногтями чернеет грязь. Я спрашиваю: «Кто твои родители? Где они?»; она только показывает рукою куда-то в сторону.  Ты садишься на корточки, пытаешься успокоить её, она одёргивает голову от твоей руки, ревёт ещё громче и пытается куда-то идти. И мы отчего-то идём за нею, словно она – проводник, знающий выход из этого лабиринта, стены которого сложены из осколков стекла, обрезков металла, кусков мёртвого и живого мяса; мы идём за ребёнком с непонятною решимостью. Девочка шла и плакала; видимо, часто она ошибалась дорогой, и тогда нам приходится разворачиваться и возвращаться обратно. Иногда мы теряем её в переплетениях человеческих потоков, тогда мы, смирившиеся с неизбежностью, стоим беспомощно, не знаем, куда идти, но раз за разом кто-то из нас опять замечает ребёнка в толпе, и мы снова бежим. Наконец, девочка выводит нас к дешевому кафе, одному из тех, где под открытым небом мерзнут пластмассовые столики рядом с заставленным пивными бутылками и пакетиками орешков прямоугольником прилавка. За столиками сидят такие же чумазые, как и девочка, гортанно разговаривающие на незнакомом языка люди, это и есть её родители. Она садится рядом с ними и первый раз за всё это время перестаёт плакать. Эти люди даже не замечают возвращения дочери, так же, впрочем, как до этого они не заметили её исчезновения; они  продолжают пить что-то из бумажных стаканчиков и, громко разговаривая между собою, отчаянно жестикулировать. Один из них, наконец, замечает нас, несколько секунд осматривает недоумённо, с ног до головы, а затем отворачивается и говорит в сторону, неизвестно, кому: «Завтра».

Я знаю, что неизлечимо болен жалостью, и из-за этого совершенно разучился любить; по крайней мере, определять: та ноющая в левой груди пустота - любовь, а может это просто очередное проживаемый им осенний день держит его за руку? Возможно, я сам стараюсь удержать его в себе, а день рвётся наружу, как сердце, опутанное проволокой вен и артерий, как бьющийся в силках воробей. Левая сторона груди - комната, в которую ветры приводили за собою дожди, словно покорных от усталости, вызванной страстью, женщин, или, наоборот, упирающихся, словно дети в нежелании спать. Их отсутствие рождает их тени; тени разговаривают между собою голосами, которые тебе не забыть, но – никогда не с тобой. «Завтра» – слышу я чей-то голос и про себя отвечаю: «Да», а потом, проснувшись среди ночи, долго не сплю: неизвестность приняла форму страха, пустила метастазы, и тишина уже не имеет значения, потому что наибольшее одиночество ты чувствуешь именно тогда, когда не одинок.
Ты, которая рядом,  молчишь; ты закрываешь глаза и забываешь моё лицо, твоё горло подбирается, сжимается в морщинистый ком, хочется выйти за дверь, но за дверью ничего нет. За этой дверью ничего не было и ничего не будет, это дверь, в которую, в которую можно только войти. Я на ощупь нахожу твою руку, но ты спишь, ты разговариваешь с кем-то во сне чужим голосом,  и, погружённая в свой собственный сон, не может понять: кто это рядом, для кого протянута эта рука, холодная, словно сказанное в никуда слово: «Завтра». И в этот момент коридоры ветров складываются воедино, и ты, ступив в открывшийся на мгновение проход, наконец, открываешь глаза: рядом нет никого, вместо чьей-то тёплой руки ты сжимаешь бумажный стаканчик, и, пытаясь говорить о своей боли, сидишь в одиночестве, плачешь на незнакомом никому языке.