Чем он слабее, тем она сильнее

Галина Щекина
Посему, кто будет есть хлеб сей или пить чашу Господню недостойно, виновен будет против Тела и Крови Господней.  (Первое послание к Коринфянам. Глава 11. Стих 27)


В дождливый  тягучий  день, когда  так  поздно затопилась печка, когда даже Юля-садовница не вышла  на  работу, застучали о дверь избы  чьи-то крепкие  кулачки. Тимоша медленно-премедленно пошел  отворять, в нем  было  недовольство, что его от подрамника оторвали. Он постоял под  дверью, да подумал - может быть,  уйдут? Но нет, опять застукали... Там что-то от Евстолии, наверно.
Но нет! В раме дверей стояла  мокрая  Тома Халцедонова.
Он задохнулся.
- Любушка...
- Ага, попались, Тимофей  Николаевич.
- Как  ты  нашла?
- А кто мне планчик  рисовал?
- Но только до Евстольи...
- А я была! - Она швырнула сумку на пол. - Так и будем в коридоре  стоять? Была у вашей  кладбищенской  старухи, она  меня  обозвала  вашей  доченькой,  ага!
- А ты  что?
- А я  сказала, что жена! Хотя  я младше  ваших  дочерей, не так ли?
- Ты совсем, Тамара Константиновна, помешалась? - Тимоша  даже начал  заикаться. Все  предметы  исчезли с  глаз,  «провалился  второй  план», осталась только она.
- -А что? Разве  это не так? ? Теперь я могу  за  вас  и выйти. Мне  восемнадцать. Школу   кончила. В институт  почти поступила, остались  формальности.
- Голубушка... Золотая...
- Не  надо так  меня обнимать! Очень я мокрая. Со станции  автобусной  тащилась  пешком,  пошел дождь. Тут  три км или  целых пять? Потом  старуха  бородатая... Фу! Что это от вас  как  смердит? Вы  тут  что, старцем пещерным стали?
Тимоша  смутился. Он стал  темно-красного цвета, весь  вспотел. Два  дня  тому купался в речке. Дезодорантов в сельской  лавке нет. 
- Идем,  мы  рядом с  туалетом встали...
Они протопали на  кухню. Там потрескивала печка, Тимоша быстро стал  снимать  одежду с Томы -  куртку, свитер. Стал  вешать на  веревку. Она покорно, широко и глупо разведя руками,  стояла,  ровно  чучелка. И с вызовом  щурила глаза!
- А джинсы ты  сама - вот  тебе старая футболка, наволочка вместо полотенца.
-  И половая  тряпка вместо посудной? А полотенца нет? - она была  язвой.
- А не  успелось выстирать!
Он отвернулся - «раздевайся!» Его трясло.
- Нет, вы сами. Да  пошутила я насчет  жены.
Заштатный  рисовальщик  замолчал.
- Ну хватит дуться, Николаич. Вы что,  совсем не рады? Мне  уехать?
Она стояла,  щелкала  резинкой на  плече,  ежилась.
- Ну, Тимофей же  Николаевич.  Ну... Я вредничаю только поначалу, а после иду в рабство добровольно.
И медленно-премедленно, как  голова великана русской сказке, насупленные  брови приподнял, повернулся. И медленно-премедленно расстегивал  замочек... Потом противную девчонку тихо вытер. Снял мокрую деталь с плеча, и причастился ртом.  Ведь в нем включился  ровный гул, как во  турбине, сродни  пожарищу, а может, поезду, когда  качает в тамбуре. Поехал Николаевич,  поехал.  Тома что-то  ясно говорила, руками точно крыльями,  махала, и глупое, родное, в горящих пятнах юное лицо, оно  смеялось каждой  клеткой. Его она  была,  его. И кажется, все это понимала.
И дальше как в кино. Широкая  кровать, на ней огромный  сенник. Он, силач, распластан по сеннику, она  верхом, точно гривой машет, такой мелькает  вихрь ее  волос. Он стонет, держит ее  плечи, отстраняя, чтоб не  упала,  слабая,  на грудь. Но  вот застыла,  изогнулась, и все-таки упала, дышит часто.  Отчаянно рыдает: хорошо. И больше так ни с кем, ни с кем не  будет!
Он потрясен. Такие нежности! Конец всему! Но это страшно.
Тимоша долго гладит бледное, почти незнакомое в неистовстве лицо, качает на руках.
- Зачем ты  плачешь, ласточка? Ты  моя ласточка?
- Конечно. Я ваша  ласточка. Вы меня  пожалейте, а дальше  все само утихнет.
Она берет ладонь Тимоши, который смахивает слезы и гладит ее  волосы,  берет,  раздвинув  пальцы его за лапу и  его ладонью касается  своей  груди. Та ощетинивается твердыми носиками. Колючий  поток  желания  снова захлестывает Тимошу.
И так  проходит  много дней. А в  углу  между  двух  окон, на  самом  светлом  месте  дома, немо застывает калекой  подрамник Рядом  валяется  палитра с засохшей  разноцветной корой  красок.

...Тимоша  услышал,  что-то проехало мимо дома. Как  будто не  машина, не телега, но на  слишком  мягком  ходу. Что большое  проехало. НО ЗДЕСЬ НИКАК НЕ  ЗАЕХАТЬ... Он проснулся: что?! Рукой  потрогал - Тома  дышала  рядом. Слава  богу. Вышел на кухню, тихо вползая  по дороге в трико и кофту. Что-то  яркое мелькнуло в окне, и он, как  зачарованный, открыл  дверь  на улицу, не понимая  опасности.  Светлый диск, помаргивая и дрожа, проплыл  мимо крыльца и стал  удаляться между  яблонь к  лесу. А-а, морок колдовской, все у  них тут как в сказке. Он положил  крест, зашептал «Отче наш», сразу пошел следом, дергаясь от холодной ночной  росы. Он ничего не  чувствовал, кроме  слабой  тоски, которая  тянула  его вперед. «Зачем и  жил?- мелькнуло вдруг в голове, -  был я  художником или нет? Познал  любовь или нет?»  Диск все уплывал, уменьшался. Тимоша  заторопился, но чем сильней он бежал, тем  сильней хлестали по лицу садовые и дикие  ветки, тем гуще  путала  ноги высокая некошеная  трава. «Не поймаю луну, не поймаю...»  Вдруг далеко впереди  хлопнуло и пыхнуло  огнем. Тимошу мягко бросило на  спину,  в глубокое  забытье.

Тома трясла  его  за  плечи, кричала  что-то. Было совсем  светло. Шел  сильный  дождь. Он огляделся: ничего странного, кроме высокой ели, которая  почему-то  дымилась, он не увидел.
- Кто зажег елку? Команды не было, - прошептал  чужим голосом Тесков. - Ведь это я ответственный за  елку.
- Елку? Вы еще  спросите, как  моя  фамилия! Вставайте, я не  утащу  вас. - Тома вернула  его на  землю. - Кроме  того, что вы совращаете  малолеток, вы  еще и  лунатик.
- А  что это  было, Томочка?
- А кто  его знает. Шаровая  молния, наверно. Вас-то как  не  убило, божие  человечие... Долго  будете  лежать? Простудитесь.
Тома  тащила  его изо  всех  сил, он медленно-премедленно встал. Все тело  было ватное  и  отнималось на  ходу. Слабо  болело  сердце, но горячий  ручеек  боли становился   все  шире. Он забоялся.
Они тихо в обнимку  дошли до  избы.
- Тома,  сходи до Евсто... Табле..
- Лежите, как  положу, - схватилась Тома. - Вам нитроглицерин надо или  что?
-Его... Давай...
Она  убежала и принесла таблеток, но уже не от  Евстолии, а из лавки, где  был  киоск. Ведь у  Евстолии никаких  таблеток не было, она не  ела  их никогда..
- Быстро  сгоняла, - шептал Тимоша.
- А то! - Тома носилась по  кухне и горнице, гремела  чайником, ища  воду. - Не зря меня  физруки  любят.
...От нитроглицерина стало тепло и хмельно. Физическое  счастье тела,  избавленного от боли, было  похоже  на  рай. Невероятный  покой настал в избушке, пока  Тома швырялась по  хозяйству и топила  печь, пыталась  изобразить из себя  деревенскую.
«Боже, как я  люблю ее, - улыбался  Тимоша в  потолок, - но здесь это ни к  чему. Это чаша  небесная, тут все другое.  Разве я  сюда  грешить приехал, господи? Не здесь, не  здесь... Устал... Так может, отлюбил уже  свое? Вымолил любовь, не могу  удержать. Возьми ее обратно, господи, она такое  чудо, а я недостоин...»
Глубокая  усталость спеленала Тимошу  Тескова. Он через  силу  выпил  у Томы из  кастрюльки жидкую манку на молоке и заснул. Спал почти целые  сутки.
«Старикашка, - с  нежностью смотрела на него Тома Халцедонова, - надо же, выдохся. Будет знать, как  любить молодую!» Чем  слабее он был, тем  она  была  сильнее. И вся  светилась при этом!
Она  была  такая  слабая в  больнице, слабая от непосильного  чувства, впервые осознанного ею при первом страдании, она  была  такая  слабая, когда ждала его в их вагончике, а он не приходил.  Когда  пошла ради него в  церковь и там ее отвергли, осудили. Но теперь они поменялись ролями, теперь он  зависел от нее. Сколько она  отдаст ему  тепла,  великодушия, столько останется  ему  на  рисование. Но она, разогнавшись, брала его  целиком...