Его мама

Московская Яна
Он не знал, как жить дальше: через день, через неделю, или через год. Не знал и даже не хотел задумываться. Это было для мальчика не важно и не нужно, впрочем, как и все остальное, не связанное с нею. А, если честно, то больше всего на свете он хотел вообще не жить. Исчезнуть, но не так, чтобы с милицейскими поисками, судебным моргом и заплаканной мамой, а просто истаять, будто бы его и не было в помине. Например, раствориться в воздухе, чтобы никто не заметил, а у мамы имелся бы другой, более полноценный сын, спортсмен и будущий студент МГУ. Многим знакомо такое состояние, тем, кто доведен уже до отчаяния, но пока не до самоубийства. Но так, почему- то, не случается, и в сумерках он отправлялся в свой мучительный ежевечерний караул, где между "Аптекой" и рестораном мог на перекрестке видеть ее. Ту, кроме которой в жизни его более ничего не существовало. Мама никогда не спрашивала, куда он уходит, но на лице ее было написано столь беспросветное разочарование, что казалось, будто она знает обо всем, но уже не надеется, что прежняя их жизнь вернется на круги своя…

Сколько мальчик помнил себя, они всегда были вдвоем, но им было так уютно и спокойно, что мысль о ком-то третьем, постороннем, пришлом казалась дикой и чуть ли не кощунственной. Он любил, даже повзрослев, когда мама читала ему вслух и, можно было вместе грустить или смеяться. У мамы были очень сильные очки, сколько-то там невероятно много диоптрий, и потому глаза ее всегда терялись за многослойными пузырями линз, и смех получался совсем необычный. Такой бывает у младенцев, которые по незрелости своей видят мир вверх ногами, но уже испытывают эмоции и учатся их выражать, но смеются пока не глазами, а ямочками, выпуклостями и складками лица.

Вот и мама всегда морщила коротенький, отягощенный уродливой дужкой оправы нос, складывала ямки на щеках и тоненько хихикала, прикрывая ладонью чересчур широкий рот. Она работала медсестрой и никак не могла набрать денег на протезиста. Мальчик обычно пытался ее поддержать и говорил, что прорех во рту совсем не видно, но и он и мать знали, что видно, и что надо купить более приличную одежду, и сделать много чего еще, да все как-то не выходило. А дома у мамы всегда был один и тот же бумазейный халат с замызганным пояском и штопаными локтями. И мальчик не мог спокойно видеть эти локти, и детскую ее прическу с чахлым хвостом на макушке; потому что от всего этого зрелища к носу подкатывал теплый и сырой ком, готовый излиться потоком неиссякаемых слез.

Теперь они больше не улыбались друг другу. Она, будто в детстве поправляла его шапку и молча подтыкала шарф, и мальчик старался отводить глаза, а, покидая квартиру, давал себе зарок, что это в последний раз, что сегодня он окончательно во всем разберется и не пойдет на тот проклятый перекресток уже никогда.

Но наступал вечер и он снова брел, чтобы заглянуть в глаза той, что казалась ему прекрасной и единственной. Кривое зеркало его любви перекроило все ее черты, и он, будто слепой или слабоумный, не замечал, что на этом лице была написана способность, совершить любую мерзость, но не просто так, а за деньги, конечно. Не замечал алчных и жестоких глаз, цвета алюминиевой ложки, гнусненькой ухмылки и всего того циничного выражения, что придает женщине печать улицы. Он видел русалку, сотканную из солоноватой воды, голубых вьющихся водорослей, осколков кораллов и бесценных камней, растерянных трусливыми купцами, которых напугал Веселый Роджер. Видел хрустально-хрупкую, полувлажную и неуловимо нежную наяду, несбыточную мечту.

По паспорту ее звали Галя, но имя Кристина ей казалось более модным и отчасти заграничным. Так она и представлялась клиентам, которых становилось все меньше и меньше, потому что быть проституткой не так легко, как кажется, и в тираж они выходят еще раньше балерин.

Гале-Кристине было всего двадцать пять, но можно было подумать, что перед вами то ли тридцати, то ли сорока летняя женщина. Лицо ее было обветренным и спитым, и скрыть этого уже не могла никакая краска. Но ей самой казалось по-другому, и косметику она использовала в таких дозах, будто собиралась выступить на сцене где-нибудь в Лужниках, а русые от природы волосы выжигала чем-то дешевым, доводя до аспидно-черного цвета, и паклеподобного состояния. Вот уже восемь лет, как стояла она на этом чертовом перекрестке, говоря притормаживающим, в основном для потехи, водителям одни и те же слова, и с каждым отъезжающим от обочины автомобилем, с каждым вечером, месяцем, годом она все более страстно ненавидела себя и тех, кто находился по ту сторону стекла и всей ее корявой и нечистой жизни.

А тут еще прицепился этот малолеток. Ходит и ходит, словно прилип. Бормочет какую то чушь, от которой ее просто трясет. Раньше, она была куда веселее и могла побалагурить с мальчонкой просто так, от нечего делать, а сейчас уже нет ни куража, ни желания. "Денег нет? Отойди, не мешай работать тете, щенок…"

Вот он и отошел, но стоять будет неподалеку, пока не укатит она в заплеванных азербайджанских "Жигулях", или не потащится домой, не солоно хлебавши. А он проводит ее до входной двери, а сам поднимется этажом выше и будет еще долго возиться с трясущимся в пальцах ключом. Так и охота заорать на весь подъезд: "И ничего то тебе не обломится, недоносок!" Да, очень злая стала Галя. Устала, тут уже ничего не поделаешь.

Так он и ходил по кругу, не имея сил его разорвать. А на город наваливалась весна, и все дольше становились светлые вечера. Она не любила этот свет, он подчеркивал все ее убожество и распугивал последних клиентов, а вместе с теплым солнышком, на подсохшую панель высыпали целые стаи молодняка. Откуда они появлялись, ей было непонятно, может быть, приезжали, как сезонные рабочие с Украины, а зимой проживали летние деньги. Галя стояла напрасно уже, который вечер, и вся ее злоба сфокусировалась почему-то на этом несчастном поганце, у которого видимо не лады с головой, раз все еще околачивается рядом, хотя ему уже сто раз все объясняли.

В тот вечер он даже не помнил, как добрался до дома. В голове выли осипшие сирены, которые, казалось, рвутся наружу и норовят разорвать череп на части. По коже бегали ледяные муравьи озноба, а перед глазами стояла зыбкая рябь, готовая сложиться в затейливый орнамент, но чем сильнее трясло, тем больше блекли его видения, замещаясь полной чернотой…

Мальчик очнулся через несколько дней. Рядом, как когда-то в детстве, сидела мама. "Ну вот, наконец… А то напугал меня, родной. Никогда ведь не слушаешься, ходишь с открытой головой. Погода еще очень обманчива. Вечерами старайся чаще бывать дома, или ходи куда-нибудь с товарищами, а туда тебе больше не надо", - и мама вдруг захихикала всеми своими морщинками и ямочками.

- Она была дрянная женщина. Вдобавок грубиянка. Я задушила ее вот, как раз, этим пояском. Представляешь, халат почти твой ровесник, а какая прочная ткань. Бульончика поешь? – и она продолжала младенчески улыбаться.

…Его очень долго тошнило, но главное, что теперь он окончательно не знал, как жить дальше: через день, через неделю, или через год.