Анатомия действий и состояний глава I

Владимир Юрлов
               АНАТОМИЯ ДЕЙСТВИЙ И СОСТОЯНИЙ

Когда я писал это, меня посещала навязчивая мысль: "Неужели таким должно быть современное искусство, неужели таким должно быть наше безумное столетие!?"
– Лучше, намного лучше, – ответил я сам себе.

Предстань пред Микеланджело такое,
Спиною к нам бы встал Христос на фреске.
Когда бы это смог узреть Петрарка,
Лаура стала б плакальщицей старой;
А пышный бы гарем свой Питер Рубенс
В склад превратил просаленного мяса.
Станислав Гроховяк
"Пляска Смерти".

Глава I
Действие раскрывшихся апельсиновых долек

В общежитии, играющем в рулетку людьми, всё было, как и везде: шахматы решали всё. Армия шла на армию. Батальоны сосисок, яиц и сельдерея ополчились против уничтожающего заслона голодных ртов. Здесь пешки ходили, как ферзи, шагали в грязных ботинках в университет, по пути набирая пригоршни мелких монеток, а потом такси везло всех обратно к столу, где царствовала пицца, купленная на последние деньги. Всё было, как обычно. В дамках жилось легче. Тесные комнаты жильцов, темные или просветленные, словно шахматные клетки, в рамках которых располагались стиснутые пространством людские фигуры. Все знают, что по одиночке живут только звезды.
На этаже 4.5, который находился между четвертым и пятым, проживало ограниченное число жильцов. Расхаживая по длинным темным коридорам, они всякий раз напоминали о своем присутствии: Фоменко из школы агностиков; Гоблин, жующий зубную щетку; лысый Беклемишев; дрожащая Зябликова на фоне грязной матроски Коробейниковой; Бурлаков с живыми впадинами глаз, обрамленными потрепанными ресничками; велосипедное колесо Валика; Джамаль с морковью, как с гранатометом; Кришталь, потрясающий окороками толстых ляжек; Станкевич, к которому присосалась пологая равнина книги; Посошко с волосами на спине (оппозиция Беклемишева); благо- улыбающийся Яблонев, щелкающий языком и затвором своего фотоаппарата; худенькая Симонова с тонкой сигареткой, зажатой между пальцев; бродяжка Сабуров – все выписаны из одной сноски, которую забыл дать Данте.
Беклемишеву повезло. Христос послал ему на обед колбасу. В прямом смысле выжал пробегающую тучку и сбросил ее с неба, неочищенную, обвязанную серой заводской бечевкой. Беклемишев, который находился в недоумении от голода, остановился, как вкопанный, и протер глаза. Так и есть. Колбаса лежала на влажном асфальте, привлекая своим запахом воробьев и бродячих кошек. Сверху и слева играла музыка, которая еще больше усиливала аппетит. Прежде чем схватить колбасу, Беклемишев обошел вокруг нес три раза, проверил близлежащие кусты, потом удостоверился, что в деревьях не спрятан воздушный шар, способный потянуть за веревочку и утащить желанное лакомство вместе с кожурой в небо. Но обошлось. Беклемишев благополучно захватил добычу и понёсся в общежитие. Взбежав по лестнице на свой этаж, он сразу отправился в туалет, чтобы освежиться перед обедом. Справа занято. Слева открыто, но сходить туда оказалось невозможно. Как обычно, там мирно спала, прикрывшись газетой, алкоголичка-бомж, говорящая без акцента на немецком. Куда не пойдешь, везде располагались люди – на перилах балкона, у раковин, на кухне, над плитами, перед мусорной кучей, сталкивающиеся в коридорах, дремлющие в комнатах или раскладывающие прямо на полу пасьянс на троих. Весело. Шестнадцать пар глаз, а глаза – это всегда интересно.
Жизнь на 4.5 начиналась с соцфака, если Станкевича и Яблонева не подводил будильник, у которого часто заедала пружина. Станкевич был начинающим писателем, а Яблонев – прирождённым социологом. Они считались парой белых ворон в этой части общежития университета, который некоторые называли "универом", а некоторые "школой" по старой укоренившейся привычке. Социологи ходили в первую смену в отличие от всех остальных инязовцев, привыкших спать до полудня.
Чтобы хоть немного выспаться, Станкевич караулил пришествие ночи. Он поспешно раздевался, камнем падал на свою железную скрипящую койку и сворачивался калачиком, не забыв перед сном заложить интересную книгу под подушку. Но не тут-то было! Его сосед, Бурлаков, включал погромче радио, и Би-би-си начинало вещать на всех языках мира. Потрясая жирными волосами и разглядывая свои пальцы, Бурлаков принимался деловито расхаживать по комнате. Он учил языки все сразу и, чтобы не перепутать произношение, включал их по очереди, при этом, разговаривая вслух в жалкой попытке подражать голосу диктора. Иногда Бурлаков брал у Беклемишева еще одно радио, смонтированное последним из обрезков колючей проволоки и походной кружки вместо антенны, включал его и изучал одновременно испанский и шведский, чтобы не терять времени. Если случались помехи, то ему приходилось учить и чешский, который вклинивался незапланированно.
– Ты – Юлий Цезарь, ты всё можешь, – внушал сам себе Бурлаков, не догадываясь о том, что его гипноз, произносимый вслух, мешает Станкевичу спать.
– Я пока тренируюсь на тараканах, – сказал Яблонев. – У меня получаются неплохие фотографии. Только у этого правый усик потемнел, а левый смазан. Когда я отточу мастерство, то буду щелкать на пленку людей.
Яблонев говорил и при этом что-то жевал. Это часто случалось с ним и во сне. Он похрапывал и совсем не замечал, что слюна капает у него изо рта и заливает подушку.
– Научи меня испанскому, – просил Яблонев, и в ответ на эти слова Бурлаков попробовал дать ему совет.
– Слушай, попробуй почувствовать, как звучит язык.
– Но ведь мешает шведский и еще какой-то.
– Это обостряет восприимчивость.
У Станкевича не получилось уснуть мгновенно, как он сначала планировал. Грядущий день нависал над ним, словно туча, беременная радиоактивным дождем.
– Мне осталось спать 4 часа 22 минуты, – вздохнул он. Будильник продолжал тикать, накручивая часы и минуты. Будильник – это заведенная бомба, которая может в любую минуту взорваться и разнести череп. Станкевич это знал. Прочитал у кого-то.
Перед сном Яблонев любил действовать, и теперь принялся вывешивать на стену плакат с английским алфавитом.
– Он тебе не поможет, – сказал ему Бурлаков.
– Почему это?
– Эй-би-си-ди. Это сумеет и попугай. Алфавит – это инструмент, чтобы всерьез вывихнуть мозги, первое средство, чтобы забыть язык раз и навсегда.
– Но ведь так в школе учат.
От таких разговоров у Станкевича начала болеть голова. Он ворочался и крутился в распущенных простынях, как заведенная маньяком игрушка. Юла, желающая заснуть. Когда он подворачивал под себя соскальзывающее одеяло, пружины скрипели в диссонанс с его подростковым телом. Засыпающий подросток, разве это не трогательно? Да еще с томиком под подушкой и с трусами, выстиранными этим же вечером и капающими прямо в ухо. Кап-кап... Зато сохнут.
Потом в половину седьмого утра раскручивалась пружина, знаменующая пробуждение. Походы в туалет, умывание и чайник – обычное начало дня любого пассажира (так называл всех живущих в общежитии Юра Фоменко из 50-й комнаты. "Мы все пассажиры, и мы плывем, а за бортом жизнь"), как, впрочем, и каждого человека, не страдающего отсутствием почек и пищевода. Около 7 утра, кроме выходных, ухо постороннего, поднявшегося на 4.5 подмыться после удачно проведенной ночи, слышало грохот ведер и шарканье швабры о деревянный пол. Самоотверженная уборщица в резиновых перчатках делала свое дело. Станкевич и Яблонев цедили свой чай сквозь начищенные зубы, а в это время уборщица с деловитой энергичностью смывала экскременты с краев унитазов без крышек. Всемогущая резиновая перчатка собирала мятые газеты, туалетную бумагу, листы из учебников, которые уже отслужили свое и закончили свою жизнь на полу туалета. Социологи обжигали рты, потом торопливо уходили. Не имело значения куда: на работу, на попойку или в университет. Просто им нужно было эвакуироваться.
После их ухода их 56-й комнаты выползали передние зубы, характерно заостренный подбородок и некогда пышная прическа, теперь превратившаяся в посекшиеся концы волос. Бравируя станом шириной в два топорища, Наташа Коробейникова походила на голодного кролика, у которого по непонятному стечению обстоятельств отрезали уши. Она жила в трешке с 4-летним сыном Валиком и мужем Сергеем, производящим впечатление чахоточного каторжника, пять лет проработавшего на рудниках. У Коробейниковой были некрашеные губы и резиновая душа. Каждое утро, поскрипывая тапочками, она выходила на кухню мыть пустые банки, а потом отправлялась за молоком. Она брала его на разлив, снова пачкая вымытую посуду, а затем, по возвращении домой, кипятила, чтобы уберечь сына от бактерий.
Сентябрь еще не успел навеять холода. Он бросил Коробейниковой горсть листьев в охре, которые, шурша, сторонились ее ног. В молочном магазине, встрявшем в одном из соседних подвальчиков, царил полумрак и две продавщицы, мумии с гречкой в волосах и с ногтями, поцарапанными рисом. Их уши знали ячку, а языки подметали прилавки. У одной из продавщиц слишком разговорчивый язык раздваивался, как у ящерицы, когда она называла Коробейниковой цену. Всё нужно делать по правилам. Вперед пустая банка, потом деньги, а уж в самом конце манная каша на завтрак. По пути домой Коробейникова почему-то никогда не разливала молоко. Когда она шла через общежитский турникет, бабка-вахтер, сидящая за стеклом, брякнула " Как поживаете?" Коробейникова несла молоко и теперь поднималась по ступенькам, а значит, жизнь состоялась. Тем более, что манная каша предназначалась беззубому сыну. А что может быть лучше отпрыска, хоть он и беззубый?
Маленький Валентин постепенно мужал, потому что летом Коробейниковы возили его на несколько недель в деревню на витамины. Он был случайным ребенком, которому только оставалось благодарить отца за то, что тот забыл воспользоваться презервативом. Каждый из родителей любил Валентина по-своему: отец скрытно, словно исподтишка, мать бурно и импульсивно. Коробейникова не могла сдержать свои чувства, наблюдая за прожорливым сыном. Валик скулил всегда: и когда был сыт, и когда голоден.
– Мам, пи-пи. Я – Мики, – запищал он и тут же стащил со стола горячий пирожок.
– Сволочь! – заорала Коробейникова и заехала ему по маленькой физиономии. Она знала, что голод не давал ему права воровать пирожки. Быстрая детская кровь брызнула из обоих ноздрей красноватым вином вины, но кусок старого мыла всё же смог потом отмыть одежду в холодной воде. Маленькие челюсти Валентина судорожно двигались, пережевывая не успевшие окрепнуть молочные зубы.
– Вставай, скотина! Не притворяйся! – заорала молодая мать. Ноги Коробейниковой кроме ходьбы умели колошматить сына, работая яростно и энергично, как две воспитательные турбины.
– Заткнись, а то убью! – крикнула она, и ее щеки окрасились румянцем садистского веселья. Алый рот Валика округлился тонкими губами и увеличился до размеров заевшей граммофонной пластинки с прыгающей иглой красного географического языка. Коробейникова лупила сына ногами и, пользуясь случаем, изучала проливы между континентами. Однако Валентину сопутствовала необыкновенная удача. Он вышел из этого побоища, значительно не пострадав, а отделался несколькими синяками и кровоподтеками, которых никто из соседей не заметил, потому что Коробейникова прятала сына в комнате, не выпуская его на люди на протяжении целой недели.
Каждое утро Коробейникова варила кашу, засыпая манку на глаз. Ловкое движение руки над пламенем горелки заставляло закипать белое съедобное солнце в кастрюле, окаймленной лямками изогнутых ручек. Готовить Наталья не любила, а, впрочем, и не умела, но плотоядная мужская половина всё время требовала от нее котлет из свиного сала. После еды ее лицо расцветало, как сирень, глазками пятипалых цветов, но когда приходило время мыть посуду, оно вновь увядало, словно гроздь, ощипанная птицами и школьниками. Были и счастливые минуты в жизни Коробейниковых, когда они после вечерней трапезы собирались в кругу семьи. Сергей и Наталья вели приятные беседы о судьбе сына и о привязанности друг к другу. Иногда по вечерам, зашторив единственное пыльное окно и погасив свет, Серж крутил диафильмы. По-диспетчерски серьезный, хотя действие, что вполне понятно, не происходило в крупном международном аэропорту, он ловко оперировал скрипящей ручкой проектора, а Наташа ровным голосом телеведущей читала титры Валику, который лишь тупо разглядывал меняющиеся цветные картинки и вряд ли прислушивался к попутным пояснениям матери. Во время одного из таких просмотров любопытный Валентин залез указательным пальцем в светящийся луч проектора, вызвав неожиданное затмение цветного мира.
– Сиди спокойно! – приказала ему Коробейникова.
– Пи-пи-пи. Свет!
– Убери руку!
– Давай другой фильм посмотрим,– предложил Сергей.
– Я же не дочитала!
– Потом дочитаешь.
– Когда потом?
– Крути сама тогда!
Разгорелась вечерняя ссора. Коробейникова вскочила и, разгорячившись, опрокинула проектор. Их накрыл жуткий полумрак, рождающий детские фантазии Валика. Над ним кружились родительские маты, а он мечтал о серой луне в форме чечевицы, светящей прямым лучом на бледную землю, которая взрастила сказочную рощицу для прогулок. И в этой роще – только два вида деревьев, мама и папа, шумящие листьями своих ушей, смотрящие дуплами черных глаз. Он одиноко стоял в лесу среди седых гигантов и совсем не боялся заблудиться. Ему нечего было пугаться. Везде одно и то же – мамы и папы, ветвистые и высокие, а под ногами поляны с брусникой и примятые лежанки диких животных.
Именно в этот час Миша Кришталь, единственный представитель правого крыла блока за исключением семьи Коробейниковых, вышел из туалета и принялся прогуливаться по коридору, насвистывая под нос шлягер группы "Скотч". Он не обратил внимания на перебранку, доносящуюся из 56-й комнаты, и не заметил, как дверь на секунду приоткрылась, и тут же бутылка с молочной смесью, пущенная рукой взбешенной Коробейниковой, взвилась в воздух и, скользнув по левому виску Кришталя, грохнула где-то сзади, сразив наповал пробегающую мышь. Кришталь обернулся и увидел страшный конец. Умирающая мышь подрагивала молочным хвостом, представляя одну из разновидностей предсмертных судорог.
"Весь мир трепещет без остановки", – подумал Кришталь.       – Нужно искать разгадку бытия в мигании звезд и колыхании волн, в которых живут подвижные инфузории. Какое многообразие трущихся подошв и пяток, симметричных рук и лоскутных языков! Неужто, чтобы прийти к победе в этом хаосе, нужно непрестанно маршировать, вытягивая вперед носок при каждом шаге, бравируя нечищеным сапогом? Когда закрутилось твое колесо судьбы, неприлично стоять на месте. Нужно самому кружиться, изображая голодную белку на сносях. Формула человеческой жизни проста: Perpetuum Mobile хвостатой кометной судьбы с прялкой посередине, и ты уже человек".
Несмотря на частые ссоры и побои, Коробейникова не на шутку привязалась к своему маленькому сокровищу. Она наслаждалась диспропорциональным телом Валентина, который по всем внешним приметам напоминал монстра-лилипута. Вздутый живот, кривые ноги и голова чудовищных размеров вызывали у Коробейниковой чувство непреодолимого возбуждения. Ее наслаждение возрастало, когда она раздевала сына догола, а потом сажала голенькое тельце к себе на колени. Прикосновение маленького члена напоминало ей легкий утренний бриз, такой приятный и нежно-шаловливый, почти дуновение ультрафиолетового утра при хорошем настроении и море придорожных цветочков. Она искала этого прикосновения, потому что понимала, что когда сын вырастет, этого уже не будет. Иногда Коробейникова целовала сына в попку и щекотала его, пытаясь проверить способность маленького организма к половому возбуждению.
В восемь утра просыпался Джамаль или Джамал (последним именем его называл Славик Беклемишев). Абу-Кишик, носящий фамилию потомственных шейхов, появлялся на блоке с весьма увесистой штангой и предлагал ее поднять всем желающим. Если таковых не находилось, то он сам толкал ее от груди, яростно отдуваясь. Аллах наградил его горами мышц, но воинственные евреи лишили бедного палестинца родины и заставили его молиться на чужбине. Главное – молиться, а где – это не важно. Во время молитвы Джамаль вставал на колени, складывал руки лодочкой и становился черной комнатной мухой с волосиками, разросшимися по всему телу. Ему оставалось только почистить лакированные прозрачные крылышки и полететь к горящей лампочке, которая потухнет, потому что Аллах за непослушание выключит свет. В стенах общежития Джамаля считали неплохим парнем. Он не ел свинину, к спиртному не притрагивался, а курить научился, только когда поселился с Беклемишевым. Славик научил его, а сам из тактических соображений бросил. По-русски Джамаль Абу-Кишик говорил вполне сносно.

– Я говог"ю тебе: я слез хочу, певец,
Иль г"азог"вется гг"удь от муки
Стг"аданьями биля упитана она,
Томилясь дольго и безмольвно;
И гг"озный час насталь – теперь она польна,
Как кубок смег"ти, яда польный.

– Я не певец,– обиделся Беклемишев.
– Это Лег"монтов. Я его деклямирую.
У Джамаля не получался твердый "л", и, чтобы поскорее приучить палестинца говорить правильно, Беклемишев прозвал его Джамалом. Если бы он родился в Индии, то, несомненно, стал бы Джавахарлалом. Для Беклемишева палестинец и индус – одно и то же. Просто там Ганг, а здесь Сектор Газа и Иерихонская Сирена.
Джамаль знал толк в тайнах кулинарного искусства. Все обитатели 4.5 преклонялись перед его чудесными способностями в приготовлении блюд арабской кухни. Царствуя среди кустиков зеленого лука, Джамаль был магом в области копченых огурцов, чародеем жареного чеснока и кудесником по части мясных обрезков. Только одна Коробейникова подозрительно относилась к гастрономическим сеансам палестинца.
Готовить среди мусора под конвоем двух газовых плит – великое удовольствие. Вечный огонь беззвучного газа застилал кухню невидимым дымком, а пригоревшая пища всегда напоминала о том, что было съедено раньше. Красиво рассыпанный разноцветный мусор не хуже новогоднего конфетти. Он таился везде, хрустел под ногами, грелся на батареях, мерз на подоконнике, разлагался за плитой. Когда жильцы стояли среди мусора, они регрессировали в прошлое, забыв о будущем и настоящем. Они плавали в черных глубинах своих воспоминаний, загребая ушедшие события ластами, одетыми на всевозможные конечности. Консервные банки залегали в мусоре глыбами неопределенной формы и резали кожу ног своими острыми углами. Когда люди начинали готовить, они сначала зажигали спичку, а потом их пальцы разжимались сами по себе, и спичка, остывая по пути, улетала в прошлое. Мусор съедал ее.
В субботу, в преддверье дня Всех Святых, когда планирующий снег закутал общежитие в кокон капустницы, Джамаль появился на кухне, чтобы в сотый раз помешать свой кипящий винегрет. На соседней конфорке вяло варился рис Коробейниковой, которая затаилась тут же неподалеку, наблюдая своим беспокойным глазом за кастрюлей с отбросами прожорливого палестинца. Зерна риса, подобные инкубированным тараканьим яйцам, немного набухли во время варки, но этого оказалось мало. Коробейникова подлила в кастрюлю хлорированной воды, которая быстро сделала свое дело. Она затопила поднявшуюся кашу, и рис стал утопать в лишней жидкости, захлебываясь и отдуваясь обильным паром.
– Это щто, супь? – поинтересовался Джамаль.
– Ты что не видишь? Это обычный рис.
Коробейникова немного насторожилась. Однако пока всё было в порядке. Рис безмятежно варился в кастрюльке, и она знала, что семья будет накормлена.
У окна, наполовину забитого фанерой, стоял Станкевич. Он ждал, пока закипит его чайник, а заодно подслушивал разговор, происходящий между Коробейниковой и Джамалем. Размышляя о своем будущем романе, Станкевич стоял и смотрел в открытую половину окна. На улице мокрый октябрьский снег затеял первую игру в уходящем году. Его хаотические крупицы образовывали странные фигуры, которые перемешивались и разваливались на глазах молодого писателя. Снежинки, словно бешеное племя островитян людоедов, озадачили Станкевича, и он захотел их собрать и растворить у себя на языке, лизнуть их. Его ладони искали снегопада, потому что падающий снег – это самый большой хаос в мире, беспредельный, белый звук, летящий на мокрую землю, чтобы растаять. Его любопытная рука захотела прикоснуться к этому первому и вечному созданию, а снег кружился белым беспорядком его сумасшедших мыслей, вышедших из туманного зимнего мозга, и Станкевич подумал: "Только ведро и колода могут принять геометрически несовершенные снежинки, обесцененные временем, формой и содержанием. Очень легко стать шизофреником. Стоит только взглянуть на снег или гипюр".
– Как ты варищь? Кошмар! Рис уже пропаль!
Услышав эти слова в свой адрес, Коробейникова с презрением посмотрела в сторону палестинца.
– Он уже сварилься, – не унимался Джамаль и полез в ее кастрюлю, чтобы попробовать рис своей ложкой.
– Нет!!! – вскрикнула Коробейникова. Громкий возглас чайки, спасающей свое гнездо, вывел Станкевича из состояния медитации. Он обернулся и увидел лицо Коробейниковой, скомканную газету с буквами глаз, строками бровей и горсткой эффектных заячьих зубов. Удивленный ее страшным криком, Джамаль широко раскрыл рот, и Станкевичу показалось, что он собирается проглотить обе раковины с висячими фаллосами капающих кранов.
– У нас обычай такой, – вмешался Станкевич и спас Коробейникову от неприятного конфуза. Та принялась облегченно кивать.
– Да, да. Обычай, обычай...
После этого приключения палестинец боялся подойти к выкипевшему чайнику Коробейниковой, опасаясь нарушить очередной неизвестный ему русский обычай.
В сумасшедшей суете стремительных дней Джамаль был детонатором. Когда он просыпался, взрывалась фугасная бомба. В этом ужасном взрыве – нетерпеливый скрип железных коек, тяжелое раздумье перед завтраком, шелест лацканов и волос, падение расчесок, металлических, пластмассовых и сделанных из пальцев и ногтей. Колючие гребни сгребали в кучу приятные и неприятные мысли. Во все стороны летели глиняные осколки случайно брошенных слов "Доб-ро-е ут-ро", и сонные ноги вели в туалет на насиженное место, над которым вместо электрических лампочек царствовала темнота и интуиция. Потом жильцы в ожидании завтрака приплывали на кухню, чтобы глотнуть смрад ночных тараканьих побоищ. Их глаза не видели усатых бойцов, которые, порядочно устав, уснули в глубоких щелях и отдушинах. Рука Гоблина просыпалась и тянулась за выигрышем, зубной щеткой в виде оранжевых джунглей. У Фоменко рука была похитрей. Она случала вилку с розеткой, рождая хардовое стаккато Доры Пеш. Чтобы проснуться основательно, жильцы погромче скрипели и хлопали дверьми, и тогда сон улетал, чтобы свалиться на их отяжелевшие веки в конце дня.
Полдень становился временным эпицентром взрыва. Люди спасались, кто как мог. Они бегали по коридору с ножами, заталкивали головы в кастрюли, мыли ноздри и грязные тарелки. Синюшные изгибы табачного дыма витали над мезонинами газовых плит, утопая в зеленоватой дымке осенних глаз. Ни одного цветка вокруг. У них цветы были не в моде, потому что легко чахли от такой быстрой жизни, эмпирически непригодные в планировке исписанных стен. Пока жильцы спали, они были заключены в ячейку, как только выходили на кухню – возрождались из пепла и становились людьми.
Стоило Юра Фоменко появиться в коридоре, как все непременно обращали внимание на его руку, почесывающую обширный живот, и светохромные очки, дужка которых сломалась во время очередной пьянки. Он был деловым человеком, потому что громко говорил и смеялся. Все узнавали его каркающий вороний смех, который взмывал под самый потолок, а потом улетал бродить по жилым лабиринтам.
– Я проспал луну и иду ко дну, – сказал Фоменко, когда оказался на кухне рядом с Гоблиным.
– Зачем тебе луна? – спросил Гоблин и зевнул на слог "лу".
– Она одна. Я хотел  выпить ее вместо пива.
От таких речей Гоблин пробуждался окончательно.
– Ничего не поделаешь, придется солнцем закусывать, продолжал Юра. – Если уж попал из сна в этот мир, то нужно что-то с ним делать.
Произнося эти слова, Фоменко мечтал о плоском камне, из которого можно выжать апельсиновый сок, о том, как этот сок будет течь до тех пор, пока дороги не станут оранжевыми. И тогда сладостные вечерние тени запахнут апельсиновыми ядрами.
В комнате у Фоменко на стене висела книжная полка. Он часто подходил к ней и разглядывал кирпичики книг с серебристыми буквами на черных обложках. Не ограничившись простым осмотром, Юра брал фолианты в руки и нюхал пахнущие плесенью страницы. Ему казалось, что по вечерам из книг выползают хищные черви. После нюхательного сеанса кружка с чаем застревала между его пальцев его правой руки, временно принадлежа ей. Кроме книг на полке красовались блестящие пивные банки, бутылки из-под бренди и ликера, достойные стать собственностью любого местного коллекционера.
Фоменко много пил, использую губы в качестве мягких присосок, а язык служил ему турбиной, перекачивающей пиво из бутылки в желудок. Поначалу, даже после скромной дозы его развозило, как молодую шлюшку, но потом он приспособился и научился с необычайной легкостью проглатывать восемь литров, потребляя жидкость жадно и без излишних церемоний. После выпивки он покачивался, словно ясень на католическом кладбище, неустойчивое древо, ругающееся матом на неухоженные могилы. Как-то раз, будучи навеселе, Фоменко вынул из стены две работающих раковины, потом, разбив на лестничной площадке окно, вытащил их на балкон и улегся спать, прикрывшись чьим-то мокрым свитером, не распознав обманчивую сущность одеяла. В свои трезвые часы Фоменко садился за стол и прочитывал свежие футбольные газеты, запоминая наизусть исходы встреч, имена игроков и их дальних родственников. Гоблин, лежа на своей койке, наблюдал за соседом по комнате часами. Лежать в комфорте и созерцать – в этом есть что-то от животного. Но теперь Гоблин пошел наперекор своей привычке. Охваченный страстной жаждой свершений, он вскочил с койки и прервал размеренное чтение Фоменко.
– Юрчик, давай "Металлику" послушаем. Не хочешь? – предложил Гоблин с воодушевлением.
– Пассажир, успокойся.
– Но ведь нечего делать.
– Посмотри на себя со стороны.
Фоменко настоял на своем, потому что на правах старшего по комнате он имел решающее слово. Он снова углубился в чтение газет, а Гоблину осталось только почесать светлую бородку и разочарованно осесть в мягкое лоно одеял и подушек, тем более, что к этому времени жажда великих свершений успела покинуть его. Устроившись в удобной позе, он принялся рассматривать известных киноактрис и безымянных порнозвсзд, которыми была обклеена почти вся стена над его лежбищем. Морской котик с липкой губой, окаймленной бородкой, отдыхал, лежа в трико, натянутом на сухой раздвоенный хвост его ног. Он молча медитировал под сенью плоских пятикилограммовых грудей, изучая блестящие бюсты красавиц. Среди них чаще всего Гоблин выделял блондинку, забавляющуюся с кукурузным початком. Он посмотрел на нее еще раз и, значительно переволновавшись, пошел чистить зубы. Чистил он их по несколько раз в день, наслаждаясь обильной пеной и удивительной эластичностью зубной щетки из конского волоса. Пальму первенства он неизменно отдавал пасте "Колинос". Над его тумбочкой висел пластмассовый штатив для хранения щеток. Их у него было целых три – оранжевая, красная и фиолетовая, вставленные ручками вниз в специальные отверстия. В центре штатива в углублении покоился тюбик "Колиноса", накрытый прозрачным пластиковым колпачком, который использовался в качестве стаканчика для полоскания рта.
– Дурной запах – признак дебила, – любил поговаривать Гоблин.
Каждое утро он подходил к своей сокровищнице, снимал колпак и с великой любовью выбирал зубную щетку. На его выбор влияли многие противоречивые факторы, зависящие, в основном, от его весьма переменчивого настроения. Гоблин недовольно морщил нос, если находил в углублении похудевший тюбик. Наконец, взяв все нужные принадлежности, он выходил к умывальнику. Нежно выдавив необходимое количество пасты, Гоблин чистил сначала коренные верхние, затем нижние, плавно переходя к резцам. Как прилежный дворник, он выметал из всех углублений остатки пищи, стараясь отполировать даже тыльную сторону зубов. После этого Гоблин тщательно полоскал рот теплой водой, выплевывая обильную пену в умывальник. Та скапливалась возле сливного отверстия и некоторое время держалась на плаву, не желая исчезать в изгибах бесконечных канализационных труб. Завершив ритуальную чистку, Гоблин аккуратно промывал щетку, ополаскивал стакан, а потом, забрав все свои аксессуары, направлялся в комнату, чтобы всё уложить на свое привычное место. После этого он подходил к зеркалу и скалил зубы. Ему не нравились его нижние резцы, которые смотрели во все стороны, словно зубья старой пилы. Он вспоминал, что когда в детстве у него менялись молочные зубы, нижние резцы выпали одновременно, оставив непривычную просеку. Откусывать пищу приходилось коренными зубами. Глядя на это, сестра Гоблина покатывалась со смеху, потому что во время еды ее братец походил на бродячего кота, разгрызающего хвост мороженного минтая. Юнец обижался на ее издевательский смех, и его язык методично прохаживался по пустым деснам в ожидании появления новых зубов. Из-за этого, по мнению некоторых стоматологов, зубы у него и искривились.
Дольше всех на 4.5 спали Света Симонова из 52-й комнаты и уже знакомый читателю Бурлаков из 49-й. Две хвостатые рептилии со спутанными локонами, они выползали в два часа дня из своих комнат в коридор, чтобы освежиться. Они стучали подошвами тапочек, и этот стук заставлял их обратить внимание друг на друга. Кем же были они на самом деле? Мастодонты заспанных глаз с длиннющими хвостами свисающих одежд, путешествуя во времени и пространстве, они материализовались из плейстоцена в конце ХХ века.
Симонова относилась к Бурлакову с прохладцей, скорее всего, из-за его длинных жирных волос.
– По-моему, у тебя в волосах перхоть, – сказала ему Симонова, пока они стояли в коридоре.
– Нет, это гниды на последнем этапе созревания,– спокойно оправдался Бурлаков. – Вши – полезные насекомые. Кусая человека, они подталкивают его к действию, пополняя организм энергией. За это и именуются божьей тварью.
Света выслушала его, потом окинула с головы до ног его худую фигуру. "Опять пришел костями греметь", – говорили ему в детстве сверстники. Неразговорчивый Бурлаков казался Симоновой крайне стеснительным и, ко всему прочему, неприятно женственным со своими длинными узловатыми пальцами и утонченными чертами лица. Своим поведением он напоминал пассивного гомосексуалиста, однако, когда слышал в свой адрес высказывания подобного рода, то обижался и неловко ссылался на свои музыкальные склонности.
– Не всё благородно, что утонченно, – произнесла Симонова, подражая манере Фоменко.
– Не надо. Мои пальцы принадлежат не гомику, а тонко чувствующему музыканту, – ответил Бурлаков и, в доказательство вышесказанному, включил свой магнитофон с ненадежным лентопротяжным механизмом. Тот сначала шумел, а потом выдал серенаду Pink Floyd"а, плачущую об обрушившихся мостах юных лет. Несчастное детство Бурлакова давно скрылось за горами, а за его спиной остались лишь жалкие обломки, гонимые прибоем, и стеклянные черепа, служащие вазами для океанических рыбок и мелких монеток счастья. Вслед за рухнувшими переправами дней пленка Бурлакова озвучивала странные композиции "Paedofiliac", "Raping Jesus", "Satanic Lust" ("Педофил’, "Изнасилование Иисуса",  "Сатанинская страсть’. Прим. авт.), которые являлись прихотями его извращенного вкуса. Многие считали его невротиком.
Если Бурлаков не был занят изучением языков, то непременно проводил время в грубой мужской компании за приличной дозой дешевого пива или водки-бодяги. Спиртное оказывало на него потрясающее действие, превращая из безобидного малого в неистовое торнадо. В такие малоприятные для остальных обитателей моменты Бурлаков играл в ножички на дощатом полу своей комнаты, изображал газонокосильщика, снятого по роману Стивена Кинга, душил всё ту же Свету Симонову или ее соседку по 52-й комнате, Таню Зябликову. Первую ему нравилось душить больше, чем последнюю, да и то делал он это не всерьез, а ради шутки, чтобы просто попугать. Бурлаков находился часто в состоянии алкогольной прострации, и жители 4.5 боялись этих цикличных периодов, как обитатели морского побережья боятся разрушительных приливов.
Уверенный в том, что вода послужит причиной его смерти, Бурлаков старался реже мыться в душе, не есть горячий суп, а, купаясь в озерах, не заходить на глубину, превышающую его рост 1 метр 76 сантиметров. А всему виной – закарпатская чернокнижница, предсказавшая ему скорую смерть от воды. И вот теперь, подходя днем к умывальнику, Бурлаков думал только о том, чтобы не захлебнуться во время полоскания рта. Света Симонова, стоящая у соседней раковины, плескалась совсем по-утиному. Одетая в красный халат, она не знала, о чем думает Бурлаков и была в своей стихии, мокрая и жирная, ожидающая первой сигареты, которая последует за махровым полотенцем. Закончив умывание, разнополые ящерки двигались по направлению к коридору и сталкивались в узком дверном проеме, ведущем из санузла. После случившегося недоразумения они виновато улыбались, а потом молча, вежливо и смущенно пропускали друг друга, чтобы через мгновение снова сойтись клином и вместе вывалиться в коридор.
 После исчезновения Бурлакова и Симоновой, этаж опустел. Его покинули все, и тот, кто завтракал в полуденный час, и тот, для кого еда стала запоздалым ужином после бессонной ночи, проведённой за карточным столом. Скрипнули некрашеные двери, и как только мерный стук удаляющихся шагов затих, на этаже осталась пустота и почти тишина, если бы не шум машин, доносящийся с улицы. Пустой этаж замолчал, став одиноким полигоном, где вечером зародится новая жизнь после этой долгой каждодневной болезни межпланетной бездны.
Для постороннего глаза этаж распахивался, словно вечный и извилистый зев гиганта, дремлющего в окантовке бетонных стен. При входе с центральной лестницы жильцы миновали закрытое железом окно мусоропровода и попадали в помещение величиной с небольшой курятник, иногда темное, иногда освещенное мигающей лампой. Это расширитель, словом, гортань, от которой дальше ответвлялись черные трахеи коридоров правого и левого крыльев. В каждом из них – по 4 комнаты: две "трешки" и две "двушки". Всего на этаже было 8 комнат. Их нумерация начиналась с 49-й, расположенной в левом крыле. Потом номера двигались по часовой стрелке до тех пор, пока не встречались с кухней, разделявшей коридорный путь наполовину. Жильцы называли кухню "легкими", потому что там удобно курить и вместе с тем наблюдать за кастрюлями, стоящими на газовых плитах. Минуя кухню, номера шли дальше также по часовой стрелке и заканчивали свой путь на 56-й комнате, которая находилась рядом с квадратным и хищным расширителем. Так замыкалось это цикличное планетарное кольцо. Правое и левое крылья соединялись санузлом, в котором было полно всяких премудростей: 2 туалета, душевая и 4 умывальника.
Извилистые коридоры служили идеальной площадкой для игры в прятки. Иногда по вечерам Коробейникова забавлялась с Валиком, бегая за ним на цыпочках, неожиданно выглядывая из-за угла или пугая мальчика своим внезапным появлением сзади. Соединяющиеся коридоры стали отличной трассой для трехколесного велосипеда. Валентин ездил на нем, с силой вращая педали. Когда из темноты он вылетал на свет, царящий на кухне, его лицо расплывалось в экстазе, а губы разъезжались в идиотской улыбке, обнажая при этом недобитые матерью молочные зубы. Просторное седло трехколесного агрегата, казалось, уменьшало Валика в размерах, и из-за этого он выглядел новорождённым. Проехавшись по луже, вытекшей из-под раковины, Валентин снова выезжал на сухое место в коридор, и большие колеса с перекаченными шинами оставляли на полу три параллельные полосы "елочкой". Во время езды краска шелушилась и осыпалась с велосипедной рамы, уступая место ржавчине. Валентин крепко удерживал в своих руках кривой и массивный руль, а шестеренка волочилась за ним сзади. Всякий раз у обитателей 4.5 болели зубы, когда они слышали дикие вопли и стук гигантских колес.
На кухне рядом с кучей сам собой вырос храм, у подножия которого плевали лучшей слюной, у стен которого курили и совещались. Куча мусора появлялась из-за газовых плит и, подобно грибку, разрасталась во все стороны до тех пор, пока не заполняла значительную часть помещения. Постоянно пополняемая отходами, свалка росла постепенно, обрушивалась под собственной тяжестью, потом подкрадывалась к луже, чтобы утолить жажду. Лишь поначалу мусор сохранялся в пределах металлического бачка, дно которого покрывала вязкая масса, состоящая из мелких обрезков, перегнивших овощей и мертвых тараканов. Затем, уподобляясь весеннему паводку, куча выходила из берегов и затапливала близлежащие районы. Свалка находилась всё время в движении, проглатывая плевки и окурки. Белые набухшие личинки копошились в картофельных очистках и расползались, размножаясь с чудовищной скоростью. Грандиозная куча становилась склепом, в котором погребены картонные коробки из-под спагетти, колбасные обрезки, обертки, дистрофичные тюбики зубной пасты, использованные флаконы дезодорантов, коробки от противозачаточных средств и пучки иссохших растений. Свалка отвечала на вопросы "Откуда?" и "Почему?". Она превратилась в опустошенную вселенную, брошенную на кухне, как пятипалый вызов. Жильцы всматривались в кучу и находили в ней себя, своих друзей, родственников и свое прошлое, развалившееся печальными глазками разбившейся вдребезги мозаики, которая состояла из кусочков ваты, обрывков прочитанных газет, гвоздей и клочков волос. В тупых изломах мусорных скал, созданных человеческими руками, лежало всё, начиная с создания мира. Лес. Адам и Ева на фоне тюльпанов, сорванных ангелами, Средние века в окантовке гранитных стен, Лаперуз, Вийон, ножи и бритвы, голод и счастье среди коричневых комьев утренней пашни.
Иногда, появившись на безлюдную кухню, жильцы замечали взъерошенную кошку, сидящую на куче мусора. При приближении человека кошка сжималась и готовилась к немедленному бегству. Затем, если опасность становилась реальной, она покидала свое пристанище и убегала, стелясь по полу. Выйдя на кухню ополоснуть посуду, Кришталь однажды чуть не наступил на мышь, которая неподвижно сидела на полу и напомнила ему лавровый лист, случайно оброненный Коробейниковой. При виде грузного тела и опускающегося тапка мышка жалобно пискнула и побежала не к куче мусора, где можно было легко укрыться от неприятеля, а, видимо, чрезвычайно растерявшись, шмыгнула в коридор правого крыла. Заинтригованный Кришталь проследил за маршрутом беглянки. Та шныряла зигзагом от одной стены к другой, тщетно пытаясь обнаружить спасительную нору. У перепуганной мыши едва не разорвалось сердце, но всё же она спаслась, шмыгнув в комнату Коробейниковых.
Славику Беклемишеву, который делил 51-ю комнату с Джамалем, частенько приходилось  спасать людей. Почему-то случалось так, что при его появлении люди падали и не могли идти. Тогда он их и спасал, как и в тот раз, когда обнаружил на кухне неподвижное тело Зябликовой. Она лежала на полу, раскинув руки. Беклемишев подошел поближе и внимательно осмотрел ее.
"Мертвая", – подумал он и рассмеялся от нелепости своего предположения. Присмотревшись получше, он заметил, что веки Зябликовой едва заметно подрагивают. Вскоре она пришла в себя и поведала, что причиной ее столь странного обморока стала крыса чудовищных размеров, сидевшая на кухне недалеко от мусорной кучи. Неправдоподобное описание животного заставило жильцов задуматься о том, не являлось ли увиденное Зябликовой нелепой галлюцинацией. По ее словам, шерсть грызуна была спутана и измазана чем-то липким, что придавало крысе особый лоск. Из-за этого она казалась набриолиненной. Грязные проталины плешивых участков, две капли янтарных глаз и рыбья кость, которую крыса удерживала между зубов, подействовали на Зябликову весьма угнетающе. Она боялась смотреть в зеркало и не стригла ногти на ночь, помня о предостережениях, которые давала ей когда-то мать. Зябликова не могла оставаться ночью одна в комнате, потому что совершенно лишалась сна из-за своей боязливости. Даже при включенном свете ей казалось, что одежда двигается, пол скрипит и нитки превращаются в серые хвосты. После злополучного обморока Зябликова заметно осунулась, и в ее глазах появился едва приметный огонек, который увидишь у котенка, обреченного на погибель в водах мелкой деревенской речушки.
Беклемишев спасал людей всегда, как только у него появлялась возможность. Всё в поведении Славика кричало о необыкновенной эксцентричности его натуры. Он не был гидроцефалом, но его голова, несмотря на это, вмещала, приблизительно три килограмма серого вещества, что превышало интеллектуальный потенциал Тургенева ровно в два раза. На макушке Беклемишева росла мягкая прядь (почти полумесяц), разбрызганная по лысине, и из-за этого индейцы легко могли принять его за своего родича. Отсюда пошла кличка, присвоенная Гоблиным – Ирокез. В попытке скрыть свое преждевременное облысение Беклемишев демонстрировал необычайную ловкость рук и зачесывал волосы таким образом, что обеспечивал себе имидж человека, не стригшегося, по крайней мере, три года. В холодный сезон Ирокез нахлобучивал на голову кепку из искусственной кожи. В таком виде его обычно принимали за известного жулика. Беклемишев! Кто он? Не человек, а красивая планета, сорвавшаяся с орбиты и летящая в пустоту, планета, сияющая огнями двух добрых глаз, подернутых хитрецой, спрятанной в редких ресницах. Аякс мог поучиться у него отваге, а медицинская сестра милосердию.
В своей комнате Беклемишев чувствовал себя вполне комфортно, несмотря на то, что превратил ее в хозяйственный склад. Человек несведущий, посмотрев на груды разбросанных повсюду вещей, мог предположить, что Ирокез собирается совершить длительный вояж на родину своих предков, в страну, где змеи ползают в зарослях пейотля. Удивительно, но Беклемишев ориентировался в своих вещах так же легко, как слепой музыкант разбирается в положении черных и белых клавиш. Хорошо порывшись, он находил в своей комнате всё, начиная от пропавших рукописей Тацита и заканчивая спутниковой антенной, направленной на высокую трубу местной кочегарки. В комнате Беклемишева были представлены все чудеса света в натуральную величину и уменьшенные до размера просяного зернышка, изображенные на аэрофотоснимках и тисненные на медных монетах, которые доставили в Европу потомки Александра Великого. Здесь – все книги и газеты мира, если не целиком, то частично, в виде вырванных страниц, приклеенных заголовков или ссылок в других более поздних изданиях. Засохшая пальма Беклемишева росла в горшке с пробами лунного грунта. Обладая необыкновенными природными данными, Ирокез брался сразу за всё одновременно. Он мог, лежа в кровати, делать велосипедные движения ногами в качестве утреннего упражнения; при этом слушать в наушниках похоронные марши египтян, которые, по утверждению некоторых египтологов, растормаживают психику; при этом читать Овидия в оригинале, справляясь у Плутарха, сравнивая с Лукианом, который справлялся с Луканом; при этом писать письмо другу, который до недавнего времени жил в Германии, но неожиданно по политическим мотивам переехал во Францию после длительных скитаний в предместьях Брюсселя; при этом мимоходом смотреть телевизор и отвечать на любые вопросы, жуя жвачку. Он легко мог сконструировать из радиоприемника радиопередатчик, гениальный человек-универсал, родившийся на рубеже тысячелетий.
Джамалю было тяжело жить вместе с Беклемишевым. Палестинец прятал свои томики Лермонтова под столом, но оттуда они почему-то быстро исчезали и появлялись на окне, уже отредактированные и распечатанные на механической пишущей машинке. Джамаль умел ругаться по-русски, но он знал, что с Беклемишевым бесполезно препираться, потому что Славик всегда занят делом. Абу-Кишик давно оставил надежду найти среди вещей свои любимые брюки и теперь сидел на диване и, ничего не подозревая, учил русский.
– Я посмотрю розетку, – сказал Беклемишев.
У Джамаля не было привычки вмешиваться в чужие дела, и поэтому он оставил Ирокеза в покое, продолжая свои напряженные занятия.
– Мама мила раму, – читал он вслух.
Палестинец боялся мешать Беклемишеву, потому что выражение "посмотрю розетку" могло означать в устах последнего всё, что угодно. Он не заметил, как Славик взял в руки кухонный нож и полез им проверять надежность контакта. Раздался "ой!", а потом ослепительная вспышка отвлекла Джамаля от чтения. Он поднял глаза, но то, что он увидел, превзошло самые худшие его ожидания. Яркий сгусток энергии в форме шарообразной молнии отделился от розетки, где копался Беклемишев, и начал медленно двигаться к палестинцу. Абу-Кишик испугался и отбросил учебник русского языка в сторону, не зная о том, что он его больше никогда не увидит. Когда огненный шар приблизился вплотную, Джамаль вскочил и начал отмахиваться от него руками, выполняя гимнастическое упражнение, которое в народе называется "мельница". Встретив такой яростный отпор, электрический шар рассыпался и на прощанье одарил Джамаля снопом огненных искр.
– Что такое?! Я чуть не сгорель! Кошмар! – вскричал палестинец, вспоминая недавно заученные грамматические формулы. Слово "кошмар" было любимым в его русском лексиконе.
В ответ на панические крики Джамаля Беклемишев не издал ни звука. Загипнотизированный, он стоял и смотрел на обугленное выщербленное лезвие кухонного ножа с пластмассовой ручкой, перемотанной синей изолентой…