Дорожка

Улень
С утра было не так холодно, а вот в обед, как раз в то время, когда мне нужно было ехать в Москву, реально похолодало. Последний раз посмотрев на верхний левый угол телевизора с цифрами « – 21», я попрощался с мамой и закрыл за собой дверь по привычке на два оборота. На улице было не так уж холодно. До вокзала я доехал на трамвае. Само свежеотстроенное здание вокзала никогда не было приветливым в дни отъезда из города. Совсем иным оно представлялось из окна съёмной квартиры моего друга в дни разнузданной ебли или поглощения алкогольных напитков, а чаще всего, включающие в себя и то и другое. Обычно часа в три ночи оживление вокруг входа в вокзал спадало, навязчивые водилы уходили дремать к себе в машины, я смотрел на дорожку для тележек, освящённую ярким прожектором, из одного окна, и на крыши поездов из другого. Если веселье было в самом разгаре, меня постоянно отвлекали от окна. Никто не понимал, что я болею этим, что получаю удовольствие, порой  просто глядя в одну точку. Но если за спиной слышался богатырский обоюдополый храп, дорожка для тележек вела меня к успокоению и тёплого спокойствия. Сейчас, идя по ней, чувствовалось только напряжение и холод. До отправления оставалось ещё полчаса, я остановился, и стал искать глазами то окно, из которого я не так давно смотрел на то место, где стою я в данный момент, словно пытаясь увидеть там свою тень. Когда я добрался глазами  до шестого этажа, мне расхотелось чего-либо видеть, и я торопливо зашагал навстречу стеклянным дверям.
Когда я входил в эту квартиру, меня всегда встречал запах чуть затхлого хлеба. Это пахло недопитым содержимым из пивных и винных бутылок. Ответственного квартиросъёмщика звали Толян. Первое время, Толян, ставя сумку с гремящими бутылками на пол, старался не раздавить ею какого-нибудь обнаглевшего таракана, которому даже было лень убегать. Но вскоре, когда от пацифистских стремлений вкупе с редкими уборками мусора, живость расплодилась до критической численности, Толян  стал их преследовать насекомых со всей его пролетарской ненавистью. После моего рассказа, что таракан может заползти в ухо и помереть там, Толян перед сном стал засовывать себе в уши вату. Часам к одиннадцати, обычно заявлялись пьяные шмары. Шмары были хорошими девочками, просто у них были пониженные обязательства перед обществом. От этого они позволяли торговать своим телом. К Толяну они приходил чисто посидеть, выпить и потом переночевать, не опасаясь быть выебанными. Шмары заваливались, привнося в квартиру на своих распущенных волосах капельки растаявшего снега зимой, всякого дерьма на ботинках весной, прохладу вечера летом и сонливость осенью. Их было двое, изредка трое. Я не помнил как их зовут, они не могли запомнить моё имя. На момент нахождения в квартире они теряли своё основное предназначение, оставаясь женщинами с сиськами и щелью между ног, но я и Толян не воспринимали их причиндалы как ****ельные. Меня всегда удивляло то, сколько они могут пить. Случалось, что одна из них или обе, зависали на пару дней. Тогда они эти дни только и делали, что пили водку, причём  исчисление выпитого, считалось не стаканами и не бутылками. У них был свой особый отсчёт, в который я никак не мог вникнуть, а они не особенно горели желанием посвятить меня в него. Под конец двухдневного «банкета» бабы делались совершенно охуевшими, начинали орать на Толяна, выясняя причину по которой они «так бестолково проводят своё драгоценное время», отчаянно визжа. Кончалось дело тем, что Толян их выкидывал за дверь, как в фильмах посылая им вслед их одежду. Шмары проклинали Толяна, но недели через две обязательно возвращались как ни в чём не бывало. Я встречался с ними на квартире редко, так получалось, в основном по субботам. У шмар был тоже особый график работы в своих массажных салонах, до сих пор не понимаю на какой хер расслабляться в самый горячий день недели? Да и не ебут меня их причуды! А их, у этих дам, было достаточно. Ебясь по трое суток, с чёрными кругами под глазами от недостатка сна и переизбытка чефира, они могли спустить все деньги в какой-нибудь кафешке, боулинге или ночном клубе, заявившись туда сразу после своей работы.  Ну, может не все, но больше половины точно. Я никогда не пил с ними водку. Поначалу, они навязчиво совали мне в руки рюмку, но потом прекратили, поняв, что меня не удаться уговорить. Вместо рюмки я чокался с ними пивной бутылкой. По субботам они любили смотреть «Что? Где? Когда?». Никто из нас ни разу не отгадал даже одного вопроса. Это их не смущало, всегда велось активное обсуждение, выдвигались свои версии, их лица были серьёзны, а речь не так изобиловала нецензурной бранью. Толян и я не принимали в этом участие, а зачастую начинали и вовсе орать во время вопроса или ответа, что выводило этих двух из себя, выворачивало от избытка ругательств в наш адрес. Мы не обижались, на святых не обижаются. А шмары были если и не святыми, то где около этого. Ведь они просто ебались, не делая никому ничего плохого. Ещё они никогда скрывали того, что принято прятать в тяжёлые сундуки тайн и накрывать связанным бабушкой платком стыдливости, а потом сидеть на нём своёй жирнеющей день ото дня жопой, в надежде навсегда оградить содержимое сундука от чужих глаз. Единственный их грех – это когда одна из них облевала мне ботинки в коридоре и не сознавалась в содеянном, предъявляя мне доказательства своей невиновности в виде рукавов кофты и колготок не запачканных рвотой. Если покопать, можно добавить ещё их обоюдную страсть к «winston light», который я не мог терпеть. Пару раз я видел как их лица святились коричневыми нимбами под глазами, прожигая насквозь толстый слой грима. Как истинные скромницы они старались спрятать свои отметины божьей милости, от чего я ещё больше уверился в их святости. В первый вечер нашего знакомства шмары притащили с собой огромное количество сушёной рыбы, я сходил за пивом. Оказалось, что девчонки едят только икру, выбрасывая всё остальное. Так что остатки доели мы с Толяном. От такого количества солёного я всю ночь вставал пить, тогда я и обратил внимание на дорожку для тележек, которая в тот час была пуста. Я ощутил с ней единение, обрёл особенное душевное родство, примерил на себя каждый из её, похожих на красную черепицу, камней.  Мне казалось, что я отражаю на своей бледной грудной клетке весь огонь пылких факелов на нефтяных заводах соседнего Новокуйбышевска, монотонную смену картинок на привокзальном рекламном мониторе, слепящий блик весеннего луча в кабинете призывной комиссии районного воинкомата, расположенного рядом. Это было в слякотное время парниковых огурцов и промоченных ботинок, тогда ещё не отключили отопление и в воинкомате и было ужасно душно. Нас запустили в комнату терапевта по пять человек. Я с удовольствием стаскивал с себя липкую от пота одежду, как услышал дикий смех и отчаянные женские вопли. Терапевт выскочил за дверь, за ним высунулись и мы. Оказалось, что один из призывников решил маленько подзакосить на недержании,  нассав прямо по пути от хирурга да туалета. Хирургом там работал старый злобный дед. Он ничего не сказал, сходил в туалет, принёс ведро с тряпкой и заставил вымыть за собой пол. В коридоре он открыл одно из окон. Захрустела бумага, наклеенная между щелями прошлой осенью, вспышка света резанула по глазам, проникла в меня, затаилась и ожила в тот самый вечер от вида ночной дорожки для тележек.  А вообще-то, мы просто не обращаем внимания на то, как какая-либо вещь или фраза воскрешает давно забытые факты жизни. Тогда я стоял у окна в полной тишине, закутавшись в полупрозрачный плащ кухонной темноты. Меня ничего не отвлекало, поэтому я это и запомнил. Я читал, что если поместить здорового человека на несколько суток в совершенно тёмную комнату непроницаемую для любых звуков, то к концу третьих – четвёртых у испытуемых возникают галлюцинации от недостатка информации. Один мой знакомый проделывал нечто похожее с кислотой. Нажравшись марок, он запирался в ванной без света, ложился в тёплую ванну, создающую иллюзию невесомости, и старался ни о чём не думать. Эти видения он называл «экспериментами с незамутнённым разумом». У меня дорожка для тележек была такой же тёплой и тёмной водой, ярко освящённая только в одном месте отражением солнечного света в окошке воинкомата. Тихие шаги за моей спиной вернули меня обратно. Одна из шмар проснулась и наблюдала за мной ещё не протрезвевшими глазами. Она ничего не спросила, только взяла меня за руку.
- Чего ещё? – я хотел задать этот вопрос резко, но он получился намного мягче чем я ожидал.
- Ничего. Побудь со мной. – шмара сильнее сжала мою руку.
- Но мы ведь друзья, друзья не должны трахаться, - я говорил тихим, вкрадчивым голосом и совершенно не убедительно.
- А кто сказал, что мы будем трахаться? Кто сказал? Просто я тебя потрогаю, идём в ванную,  - она накрыла своей другой рукой мой рот и я ощутил как её огрубевшие пальцы заиграли на моих губах, оттопыривая их, словно стирая с них не существующую помаду. Пьяные прикосновения, солёные и размашистые, наполненные сонной усталостью. Она этими руками каждый день по двадцать ***в держит и дрочит, сперму по титькам размазывает. Теперь вот мне в рот ими. Сопротивление с моей стороны вялое, я вспоминаю о чёрной невесомой воде. Если обернуться, то на дорожке для тележек стоит человек с которым я встречаюсь каждый день на улице, но никогда не запоминаю его лица, и смотрит на… губы, сказать бы расслабленные, полные, облегающие своей плотностью, две мускулистые гусеницы. Она ими обсасывает каждый день десятки членов. Чистых и не очень. Висячих от волнения и торчащих, как обожравшиеся кислоты люди в ваннах с погашенным светом. Затянутых в тончайший латекс страха. Губы, по которым делали гипсовые муляжи для рисования, а я рисовал их, и они у не получались. Продажные губы, ради которых я медленно ехал в переполненном автобусе по запруженным улицам, потом долго искал нужный дом. Квартира превращённая в творческую мастерскую. На стенах подъезда аккуратно приклеены плакаты в защиту авангардного течения. Некоторые плакаты изумляли своей убогостью, некоторые приятно удивляли. Последний этаж, всего около пятидесяти плакатов. Когда меня пустили в мастерскую, мой преподаватель спросила меня, сколько время я потратил на разглядывание плакатов. Я сказал, что десять минут, накинув минут шесть. Она ответила, что обычно путь у человека, который первый раз приходит в мастерскую, от первого до пятого этажа занимает пятнадцать минут. Я разделся и прошёл в зал. Там был компьютер с шикарным плоским экраном, не менее ****атый принтер и сканер. Моя преподаватель работала в фотошопе. Меня посещает чувство множественного прикосновения. Стоит мне только дотронуться до мольберта, меня впитывает в себя осязаемая мгла за окном, кружит на кончике узкой кисти, смешивает в палитре искусственного освещения. Я никогда не рисовал предметы в нелюбимом солнечном свете, желтоватом и пыльном, обрамляющим лысую голову Ленина в пионерской комнате майским днём. Лампы давали приятные и холодные тени. Гипсовые губы можно купить как и живые, накрашенные стойкой помадой. В новогоднюю ночь моя преподаватель использовала гипсовые губы как подставку для свечи. Растопленный воск стекал вниз, повторял контуры гипса и застывал на импровизированном подбородке жирными каплями солнечных дней летних каникул в художественной школе. Шмарские губы сами были как растопленный воск. И ещё на них кончали целыми сутками. Женщины стирают губную помаду все одинаково. Неторопливо начиная с нижней губы, кривя рот, вытягивают нижнюю, и замирают совсем не надолго перед зеркалом в гипсовой неподвижности. Нижняя губа должна была получиться почти плоской, уплощённой, а получилась выпирающей. Жирные штрихи, небрежность, преследует рисовальщика больше всего в оттепель и в моменты, когда за окном проезжает машина с дырявым глушителем. Закруглённые уголки губ, отсутствие культуры штриха в радиальных трещинах и складках. Хуи ей попадаются очень грязные, изредка. Мужики специально не моют свои мудья, чтобы пополоскать их во рту у шмар, залить их воском. В новогоднюю ночь шмар не хватает, половина из них уезжает к папам и мамам, другие же работают в поте лица за праздничный тариф. У неё проколот язык. Она сама меня умоляла. Я ей сказал, что после прокола нельзя целоваться и сосать хуй две недели. Отчаянные обещания. На работу она вышла через три дня, когда спала опухоль и язык стал напоминать именно язык, а не гамбургер. Проколол ей прямо на кухне у Толяна, вместо зажима обмотал стерильным бинтом кончик языка и заставил держать его её подругу. Под громкое мычание закрутил штангу и заставил пять раз сказать слово «бронетранспортёр». Она произносила «броненепрошпортёр» и хохотала. В это время кто-то шагал по дорожке для тележек, но я это ещё не замечал. Шмары смеялись минут с пятнадцать, а за тем, одна из них стала ****ить как она варила своему бывшему мужу «винт». Это было чистое гониво, просто ей хотелось повыёбываться на полную катушку. До недавнего времени, про технологию приготовления «винта» я знал из книжек Баяна Ширянова и от одного человека, который учил меня делать татуировки на своей «винтоварне». Кухня у него была точь- в- точь как в низшем пилотаже, с соответствующим эфирным запахом. При мне он винт не варил, только рассказывал о самом процессе и презрительно косился на мою заводскую татуировочную машинку. Этот мастер работал самопальной машинкой с моторчиком от плеера и «жалом» из заточенной струны. Его работы ничуть не уступали «настоящим» из тату салонов. Слушая шмарин ****ёж, я вспоминал, что обещал ей набить бабочку на задницу, но она тогда была в хлам гашёная и не помнила этого. Если бы и вспомнила, всё равно не стал бы делать. Верхний шарик стучал о мои зубы, нижнего я не ощущал. Пытался нащупать его, но тщетно. Лев Толстой, пребывая в старческом маразме, писал рассказы для детей. В одном из них он рассказывал, что если заплести указательный и средний пальцы между собой, и дотрагиваться ими до шарика, то покажеться, что ты дотрагиваешься до двух сразу. Я заплетал наши языки, но чувствовал только один шарик. Тогда я подумал, что нужно трогать не шарики, а клитора, это интереснее. Мне захотелось спросить у шмары, что такое секель. Сам я предпологал, что это - анатомическое образовании в области промежности. Около полугода назад, во время обучения мастерству татуировки, мой первый «клиент» заикнулся об секеле. На мой вопрос о родственности этого расплывчатого термина с клитором, он мне ответил : «Ты чё, секель - это секель, а клитор – это клитор.» Я кивнул головой и больше не задавал ему глупых вопросов. А может, нижний шарик вообще открутился? С проколотыми языками вообще интересно иметь дело. Два месяца назад мне приснилось, что в нашем тату салоне на полочке стоит банка, в которой плавает проколотый язык. Наутро я возжелал такую хуёвину так, что сразу же позвонил своему товарищу из морга. Изложив ситуацию, я получил вежливый отказ. Тогда я попросил ухо. Я ведь не просил много, всего лишь обычное бомжовское ухо для наглядных пособий. К  тому же нужных. Какой, к примеру, толк в распотрошёных рыбках и мышах в кабинетах биологии? Да никакого! Товарищ сказал, что ухо, к сожалению он мне дать тоже не может, потому что нельзя вот так вот уши с языками раздавать направо и налево, после, помолчав самую малость, стал истерически ржать. Постепенно понимая абсурдность своей просьбы, я начал тоже похихикывать в трубку, спрашивать о его успехах на работе и по женской части. Он ничего не отвечал, только безумно ржал. Язык я нашёл на рынке, телячий. Вставил туда штангу, засунул в банку со спиртом и поставил на ту самую полочку, на которой он мне привиделся. Всё кто спрашивал про эту банку, получали ответ, что это язык первого клиента, завещавшего после своей смерти своё помело искусству бодимодификаций. После того как две девочки, которые набрались мужества проколоть себе пупки, услыхав эту историю быстренько съебались из салона, директор посоветовал мне засунуть мой и телячий язык в жопу. Если скрестить два пальца, средний и указательный, и засунуть их в зад, где есть два языка и два шарика… Наши телодвижения со шмарой разрозненны. Её поглаживания не несут в себе никакой определённости, её глаза плотно закрыты, губы дрожат в непонятном сомнении. Спиной я столкнул стакан с зубными щётками за умывальник и как её губы сомневался, стоит ли лезть за ним или нет. Длинный поцелуй закончился и во рту остался привкус помады и чужих слюней. Мне не хотелось лезть за зубными щётками, я сел на холодных край ванны, её руки сомкнули мою шею, начав усердно надрачивать её, захватывая всю волосистую часть моей головы. Простые, незамысловатые, раскачивающиеся движения маятника внутри настенных часов 1950 – го года выпуска в гардеробе. Его окисленная бронза шелушилась розовым лаком на её пальцах. На его выпуклой поверхности  ежедневно отражались сотни вытянутых силуэтов, вынимавших из своих карманов маленькие жетончики и получавших за это тяжёлую одежду; на улице на неё медленно падали жирноватые хлопья перхоти с моей головы. Редкие встречи маятника через пыльное стекло маленького окошечка, с розоватым закатом при закрытой двери, на обратной стороне которой, такая же потемневшая от старости бронза (гардероб)  никогда не увидит нежные розовые шрамы от тлеющей сигареты на её правой кисти. Я совершал огромное количество ненужных движений. Ощупывание её брюк, ремня, пряжки. Под блузкой тепло. Между мужчиной и женщиной не может быть дружбы. В любом случае, если она и есть, то она суррогатна, извращена или пидорством, или эротической задавленностью обоих «друзей». Если не достать зубные щётки, то Толян ни за что не найдёт их. У меня бритый хуй. Моя подруга просила всё время брить лобок. Подруги сейчас нет, привычка осталась.
- А чего это? Ты зачем бреешь, - у неё растерянность на лице. Она оттопырила трусы и смотрит внутрь.
Это всегда вызывает удивление. Мне поебать, в общую баню я не хожу. И вообще, почему я должен оправдываться за свой бритый ***?!
- Это у тебя как у шлюхи, всё под ноль! Ты, может быть, работаешь? – удивление сменяется наивной радостью.
Я уже ничего не хочу.
- А ты можешь мне полизать? Все у кого брито любят лизать. Поцелуй меня туда, - шмара начинает снимать узкие штаны, - а я думала, у тебя в члене колечко.
Последняя фраза произносится с некоторым сожалением. Шмара говорила, что почти все клиенты у неё лижут ****у. Видимо, она решила меня к этому делу приобщить. Но мы же друзья! Друзья не должны лизать ****ы! Надо же! Какое отстойное бельё! У шмары были какие-то застиранные трусы с отвисающей резинкой. Внизу живота круглый шрамик. Всё же люди паскудны. В конце института, на занятиях по хирургии, профессор говорил о выражениях «скотина», «зверь» применяемых в отношении к человеку. Их употребление он считал совершенно недопустимым - «Разве может скотина засунуть в анус своей партнёрше бутылку и молотком выбить днище, чтобы мышечное кольцо сократилось и бутылку было бы невозможно достать? Хищник может оторвать своей жертве голову, но закапывать ей в глаза силикатный клей он станет.» Я спросил раз шмару о возникновении ожогов, и лицо её сразу побледнело, исказилось едва заметной судорогой. Больше не спрашивал, было понятно, что это её жгли сигаретой за провинности. Причины могли быть разными: от невежливого обращения с клиентом до наказания за невозможность оторвать от подушки голову, за желание поспать. Могли просто поджарить ради веселья. Молодых девчонок разводят на одну шутку. Дают в руки пятитысячную бумажку и предлагают прожечь дырку в бумаге, приложив купюру на свою руку. Редко кто покупается, но бывают и такие. Прожечь дырку совсем не просто, просто невозможно. Но ожог получается, шлюха плачет, а деньги возвращаются к хозяину. Запах жженой кожи повис в воздухе, ядовитый белый дым проник в ванную из прошлого. Достаточно трудно нарисовать дым от тлеющей сигареты. Легче изобразить его как в комиксах. Резко отграниченные края, неровные контуры, рефлексы. В конечном итоге рисунок становится похожим на яичницу из которой вырезали желток. Эта чавкающая маслом белая лепёшка лежала в тот момент у неё на животе, в той самой дырке от желтка был пупок и её шрам. Мне стало её жалко. Невозможно ****ь женщин, которых жалко. Это как в том анекдоте: « сама голодная, ручки тоненькие, ножки тоненькие, сирота, ебу её и плачу». А ****у лизать её тоже не очень хочется. Обсыпет ебальник струпьями и прыщами, и придётся себя жалеть. Она некрасиво снимает трусы. Сопит, коленку согнула и шатается, пальцами резинку уже до середины бёдёр дотянула, а сам трусняк ещё по промежности тянется последом, как плоский выкидыш. Я всегда ненавидел акушерство и гинекологию. По этим предметам я занимался чуть ли не хуже всех в группе. Мне страшно не хотелось лазить в ****ы руками для исследования, и я бегал по отделению беременных, прячась в туалете от препода. В конце концов, меня всё же поймали и подвели к этому ужасному креслу. Я не боялся, меня мелко трясло от смеси брезгливости и волнения. Рядом со мной стояла девка из моей группы. Она подбадривала меня, что бы я не нервничал взяла меня за руку. Не так давно она этой рукой на лекции… Ну, тут понятно неприятно рукой в перчатке там искать то, чего и не чувствуешь – дырка она и есть дырка, а ещё там одни дырку найти, для меня не представлялось возможности. А ей то чего морщится? Или *** у меня грязный и воняет? Не воняет. И сидим мы на самом заднем ряду, в таких же идиотских колпаках как и все, вокруг нас никого нет. Только мы вдвоём, словно двоё прощающихся влюблённых на привокзальной дорожке для тележек, ожидаемых поезда, и поцелуями оттягивающих его прибытие. У меня штаны были спущены до колен. Она отсела от меня на самый край скамейки, отодвигаться было больше некуда. Её глаза молили о пощаде, губы умаляли опомниться и одеть штаны, пальцы с маникюром телесного цвета крепко держались за край скамейки, чтобы сдерживать мои нападки на них. Я шептал  «Подрочи мне не так как всем. Подрочи просто по дружески», она посылала меня в ответ на хуй. Мы внимательно смотрели на лектора, который внизу чего-то объяснял и как ветряная мельница размахивал руками. В моменты, когда я думал как я буду одевать штаны, если он решит подняться к нам наверх, то место, на котороё меня посылали, быстро увядало. Но осознание того, что мне вот тут, при таком огромном стечении народа вдруг будут дёргать за хуй дрожащими от страха или ещё чего, заставляло его медленно набухать, прикрытого рубашкой. Пусть они не видят, но ведь они рядом, так близко! Она мне сказала, что будет это делать через рубашку, потому что она брезгует. Через рубашку даже интересней. Но дрочила она без энтузиазма, да и всего полминуты. Шмаре удалось снять трусы. Я давно не видел волосатые ****ы, я от них отвык. Когда идёшь по улице не задумываешься о том, что у женщин, которые попадаются тебе на пути целые заросли там. Но когда шагаешь по дорожке для тележек, тебе на встречу идут, чеканя шаг, девочки, женщины и старухи, с чисто выбритым низом живота. Кожа без признаков раздражения. Гладя себя там шершавой от цыпок, заскорузлой рукой, старухи на дорожках для тележек представляют себя шестилетними детьми. Мягкая, нежная поверхность, тщательно скрываемая от любого взора, вырвавшаяся из под тяжёлых жёстких прутьев, парящая в небесах моложавой свободы на крыльях птенцов, это такая же кожа, но перед зеркалом, поднимая вверх грудь, поворачиваясь в пол оборота, оторвав левую пятку, отражение в трельяже пугает и они смотрят, ужасаются, смотрят, гладят, не в силах поверить, они обретают что-то, и уже одетые, делают вид, будто я не догадываюсь об их чудесной перемене на дорожке для тележек. Не хочется раздеваться. Как же она летом на пляже загорает? Волоса выбиваются из под плавок и топорщатся. Теперь я понимаю выражение : «А может тебе ****у на воротник?» Мама одной моей знакомой говорила про усатых « Развёл ****у под носом.» Шмара раньше работала посудомойкой в кафе. У неё были толстые перчатки для мытья. Она часто вспоминала свою бывшую работу. Красные толстые перчатки, влажные, с кусочками пищи на тыльной поверхности. Когда женщина хочет показать своё расположение к мужчине, она проводит тыльной стороной кисти ему по щеке. Если бы на шмаре были бы сейчас эти перчатки было бы интереснее. После того как она бы трепала мои хайры, она легко касалась бы пальцами моей щеки, и волосы прилипали бы к моей коже. После тыльного прикосновения женщины, работающие на компьютере, медленно нажимают на розовые, иногда шершавые от постоянного облизывания  на морозе, мужские пробелы. От этого они округляются, приобретают чувствительность, проявляющуюся мелкой дрожью и вбирают в себя пальчики, которые не так давно печатали прайсы, отчёты, поздравления. В ванной мне надоело, я открыл дверь и пошёл обратно на кухню. Шмара шипела сзади что – то типа «вернись сечассс жже!». Рядом с дорожкой для тележек шёл мужик с дипломатом. Он шагал не спеша, не оборачиваясь и смотря вокруг себя. Я видел дорожку всего полчаса назад, а теперь она казалась мне совершенно другого цвета. Она была изменчива как закат. Закат всегда пугал меня. Я понимал, что даже если когда – нибудь отложу карандаш и возьму в руки краски, мне никогда не удаться изобразить плавящееся небо и розовую позёмку горизонта. Пусть я в один день подберу эту палитру, но всё же не смогу докончить за один вечер, так как закат мимолётен. На завтра закат будет другим, непохожим на предыдущий и послезавтрашний. Зато можно приноравиться и написать рассвет. Они все одинаковые. Постоянно изменяющаяся дорожка для тележек с бесконечно текущими по ней колёсами и телами. На ней редко когда останавливаются для того что бы обернуться и помахать кому-то рукой. Это делают или в её начале или уже в конце. Многие люди машут друг  другу рукой. Этот жест начиняет их детской непорочностью. По дороге на работу в маршрутку села молодая пара. Она была в очках и вязаной шапке, выглядела как библиотекарша в самом классическом виде, он был очень похож на неё. У них кольца обручальные были. Она вышла на несколько остановок раньше его, и когда за ней
закрылась дверь, то она смотрела на него с улицы и махала рукой. Я пытался представить, в каких позах они ****ись сегодня ночью и не мог. Ядаже не мог их представить раздетыми. Она почему-то так и осталась в своей мохеровой дурацкой шапке. Внутри маршрутки было тепло, даже жарко. Прислонившись лбом к стеклу, я смотрел на просыпающийся город. Собственно, пробуждение было в том, что одни люди воздвигали торговые палатки, а другие, подвозили к их палаткам ящики с промёрзшими майками, фонариками и батарейками. Они везли свои тележки по льду и снегу, под которыми был асфальт. Должно пройти огромное количество времени, чтобы колёса тележек катились по сухому и твёрдому покрытию, такому же, как и на привокзальной дорожке. Мой лоб стал мокрым. Я отклонил голову от стекла, вытер растаявшую воду вязанной варежкой. Нужно говорить, писать, рисовать, снимать кино о моментах, сопровождающихся выделением влаги. Сухие рукопожатия, расчёсывание сухих волос, и безмятежный сон, с закрытым ртом, из которого не льётся тягучая слюнька, мало кому интересны. Всем нужны литры крови и спермы. Особо утончённые ждут кубические сантиметры мочи и немножко кала. Приземлённые, обходятся бумажными поцелуями и не прерванными половыми актами. По крайней мере, ведь не видно куда брызгает молофейка. Для перевода картинок для татуировки нужен влажный антиперсперант. Я купил сухой, он не годится. Шмара подошла ко мне и обняла руками за талию, скрестив руки внизу живота. Она тоже смотрела в окно, только не на дорожку для тележек, а далеко в даль, туда, где уже рассветало, где в лабиринтах серых зданий, гаражей и дорог была моя школа в которой я учился последних два года. Там были повышенные требования к предметам, я ужасно отставал в математике и иностранном. По английски я не мог связать двух слов, зато мне нравилась наша учительница, у меня частенько вставал на неё. О, эта школьная эрекция! Неспадающая часами мучительная и текучая.
- Я тебе рассказал, как я маструбировал на задней парте на спор во время урока физики? – не поворачивая головы, спросил я шмару.
Она не ответила. Все смотрели диафильм, а я под сдавленный хохот соседа по парте дёргал кочерыжку под партой. Сосед был мой друг Макс. По моему, он сейчас колется. А спереди сидела Инна - белокурая и нескладная девушка высокого роста. Она замечательно решала задачи по физике и математике и я срисовывал все эти непонятные треугольнички и знаки похожие на вытянутую букву "S" . Но я тогда должен был с ней сидеть. И если я уходил на литературе к Максу, мне не давали списывать потом некоторое время. Я был настоящей скотиной. Во время последнего занятия мы сели сзади с Максом и начали называть Инну всякими словами неприличными, типа "****а неёбанная". А Макс тыкал её карандашом в спину. Она ничего не говорила, только громко смеялась. Возможно это была психологическая защита, возможно её нравилось. ( да, да, называй меня тварью, называй меня шлюхой, ай, ой, не так больно, ай, да да!) Инна приносила с собой учебники по психиатрии с картинками и показывала мне рисунки шизофреников. Она была уверенна, что у меня эта болезнь, потому что я рисую такие же картинки. А она рисовал белых лошадей, причём только их. Я подрисовывал им *** по возможности. Зато я лучше всех решал задачи по генетике, и единственный ладил с биологичкой ( она доводила до слёз многих, а меня любила, хотя ставила мне четвёрки , но всё равно я был у неё любимый, она мне потом мне так сказала) Биологичка была не красивая, иностранша тоже, но иностранша носила всё облегающее и чёрные колготки. Тогда ничего другого и не нужно было. Шмара за моей спиной стала громко вздыхать. Я смотрел на дорожку для тележек, в надежде, что по ней кто – нибудь всё же пройдет. Естественно, я не видел её рта. Мне не нужно было его видеть, я отчётливо представлял себе, все сокращения мимической мускулатуры, рот оставался неподвижен. Шмара начала всхлипывать, постепенно перейдя на полноценный плач. Резко повернувшись и увидев её слёзы, я инстинктивно развёл руки, и она обняла меня, уткнулась носом мне в подмышку. Мгновенно моё тело мягко отяжелело. Не то что бы оно «налилось свинцом», скорее оно стало пустым, и в это пространство мне насыпали титановые чушки. Гладкие и отполированные, с разбавленным отблеском от ягод черники, лёгкие и гнетущие сознание болванки. Почему-то вспомнился Ирвин Уэлш с его «trainspotting», где у одной жирной бабы было на ляжке маркером написано «хуй засовывать сюда», и была нарисована стрелка, указывающая ей между ног. Я понял почему особо тяжкая работа называется «титанической». Невозможно поднять руки, что бы обхватить шмару, прижать её к себе, успокоить. Даже лёгкое движение, тяжёлой рукой, с сумеречным металлическим блеском мне не удаётся. Мысль о том, что кому-нибудь можно вытатуировать на губах «хуй засовать сюда», кажется ублюдочной и неприподъёмной. По гладким титановым чушкам медленно сползают горячие слёзы, скатываясь с них и теряя своё тепло. Инертный металл идеальный для протезирования человеческих чувств и гвоздей для распятия жалости. Я слишком труслив, что бы переживать и успокаивать даже святых. Этот страх лишает сил. Пусть она плачет, я хотя бы создам видимость сочувствия. Дорожке для тележек тоже всё равно, сейчас она нежится под лучами холодного, как титан, зимнего солнца. Мои руки продолжают быть опущенными, только сам я чуть наклонился вперёд. Слёзы катятся по моему животу, останавливаясь около трусов или падая на пол. Ночь кончилась, она должна была когда-нибудь закончиться.