Н. Изгорь

Арнольд Салмин
 

 
                Николай Изгорь
                "ЛЮДИ ПО УТРАМ   
                МОЛЧАЛИВЕЕ"
               
               
  “В ночной пустоте голубой огонёк, гонимый млечной пургой, летит неизвестно куда.
 
   Удаляясь, вращающийся глобус покорно натирал у полюсов ледяные мозоли. Через рваный чехол облаков, чередуясь, показывались покоробившиеся материки и выпуклые океаны.
 
   Снежные кряжи гор, красный диск дикого солнца над горизонтом, синяя пустыня моря, гладкая зеленая кожа лугов или сонного города безлюдные улицы с подметенным асфальтом – мир чистый, как унитаз, начинается утром, каждый раз новый, как ноль.
 
   День-деньской человеки мусолят деньги.
 
   А когда великая тень топила в темноте лик земной, вечером, как и вчера, в разноцветных рекламных судорогах блудный бум прорвы людей: еще бы и еще, быстрее и быстрей, скорость как у бомбы – всё крушил, крошил, гася, уносил день. Амба!
 
   Упрямо поворачивается круглая планета, освещая другой бок. Вотще силится воображение вобрать то, что щедро будет, как и то, что было и сгинуло там”.
 
   Припав к окну, прижавшись носом к холодному стеклу, сочиняя мысли, смотрел он далеко в темнеющее небо, будто вглядываясь в маленькую беглую звезду, уносящую куда-то его жизнь, и тоскливо, уже сейчас, постигая свое отсутствие в этом безмолвном и безразличном вечном мире.
 
   “Что изменилось оттого, что где-то в русском городе, на улице, запруженной многолюдным потоком, тесно несущим подпрыгивающие головы, вон мелькнуло пальто бывшекрасного цвета? Или, когда спадет шумное шарканье шин и подошв, в полночной тишине что-нибудь шевельнется в чьей-то душе, если и она вернется на свою кровать в комнатной ячейке, тускло засвеченной пыльной электрической лампочкой в 40 ватт?” – продолжал думать он.
   
   Поглотив расстояния, линялое небо покалывало глаза звездами белыми, синенькими, красноватыми, желтыми. Торчало пол-луны. Черное дно унизал огнями большой город. Под светлым заревом, на десятки километров заставленный темными билдингами, зашифроваными как перфокарты, - мегаполис неохотно затихал на берегу двух рек у Дятловых гор, тлея головешкой телевышки. Из окон домов выпрыгивал свет.

 
   Подойдя к настольной лампе, молодой человек выпустил свет из-под рук. Свет успел согреть кожу пальцев. Полистав журнал, он покосился на постель и представил, как бы мог, укладываясь, возиться под прохладными надламывающимися простынями. Вдруг послышались приближающиеся твердые шаги. «Мимо», - решил он… Вошла позвать санитарка.
   
   В приемном покое, мельком взглянув на заключение в сопроводительном листе, оставленном врачом скорой помощи, он сел за стол и некоторое время лениво ничего не предпринимал. Прислушался, как сестра в соседней перевязочной лязгает иголками в стерилизаторе. Поглядел на мокрые следы, натаявшие на полу. И, вздохнув, повернулся к больной, которая лежала на кушетке.
   
   Она лежала с закрытыми глазами. Слабость крала её по частям. Кругом всё плыло, оставаясь на том же месте, вдруг совпадая. На один миг внезапно она понимала что-то, но не успевала запомнить что именно. Опять её приподнимало на дыбе, отвинчивало пуды в пояснице. Опять её голова вмещала мозги размером больше, чем череп. Старуха недопонимала, почему она – еще и кто-то другая. «У, паразитка!» - ругала она ту. Громкий голос заставил открыть глаза. Её двойник исчез. Она увидела врача.
   
   Молодой человек подсел к ней, чтобы сделать осмотр. Его удивил запах, знакомый по операционной. Он пристально посмотрел на больную. Понял происхождение спиртного духа. Добравшись через одежки больной до её жидкого живота, он принялся мять его, покачивая маленькую старуху, как корыто, и взглядывая на её лицо при каждом движении своей руки.
«Ой!» - перестала молчать старуха, когда врач, повернув её набок, постукал ей по пояснице. Сложив арифметически простой диагноз, врач встал, дал указание сестре и ушел.
   
   Поднимаясь к себе, доктор подумал, что дежурство пока легче легкого, что он зря злится, и что не всё ли ему равно, кто сегодня заболеет и поступит к ним. Пусть эта пьяная старуха. И она человек: говорит о себе «Я», кумекает что-то, имеет свою особую подноготную. Наконец, она просто чувствует боль, а помочь ей – его профессия.

   За ночь в больнице ничего особенного не произошло. Больной в приемном покое дали грелку, сделали укол с атропином, и этим сняли боль. Саму больную оставили лежать на кушетке тут же до утра. Ночь побывала тихая. Старуха долго была наедине со своими жуткими мыслями, пока не уснула.
   
   Молодой человек четко знал, как прожить новый день без ошибок. Свежий и твердый, как масло из холодильника, он находился в привычной для него обстановке среди врачей, собравшихся на утреннюю «пятиминутку». В ординаторской становилось людно. Вокруг крепли голоса. Бойкая белокурая врачиха всё громче, сначала говоря шутливо, а потом серьезнее, вспоминала, как на неделе ночные дежуранты оставили на дневное время два аппендицита.
   
   - На кого баллон катишь? – миролюбиво улыбаясь, сказал хирург лет сорока, с добрым полным лицом, облысевший, но с вермишелью волос на затылке.               
   
   - Вспомни, какое дежурство было! – заступились за него.
   
   Женщина привела в пример свои тяжелые дежурства.
   
   - Э, козе понятно, - обиженно буркнул грешный хирург, помрачнев.
   
   - Марлен Павлович, бабусе с почечной коликой справочку подпишите, - раздался голос.
   
   - Что? – бодро переспросил молодой человек.
   
   Взяв протянутый ему листок, Марлен Павлович пробежал глазами текст. Вдруг изменившись в лице, он медленно перечитал его и задумчиво посмотрел сквозь сестру. Потом подписал и пододвинул ей справку:
   
   - На… Постой!… Хотя… Погоди!… Или ладно.

  И наконец отмахнулся рукой. Обернувшись несколько раз, медсестра вышла.
 
  Собрались почти все. Было за восемь. Зав не появлялся.
 
  - Ну, сегодня говорильни не будет, - кликнул, вдруг повеселев, уже оговоренный хирург и, встав, стал прокладывать себе дорогу мимо колен. Все зашевелились. Он же, выйдя на простор, плеская на ходу брючинами, широкими, как шторы, пузатый, как птица, шел к выходу с довольным видом, крутя головой. “Марленушка, айда!” – кивнул он Марлену Павловичу.
   
   Марлен Павлович вяло улыбнулся. Он завидовал: “Этому – что! Этот не унывает. Все его любят, все его ценят. Его не ругают – его журят. Всем с ним просто и весело”.
   
   Марлен догнал его на лестничной клетке.
   
   Хирург Вавилов мял папиросу и смотрел куда-то, истекая из зрачков грустным взглядом. Недавно он узнал точно и неопровержимо, что его женщина изменила ему. Ему было до страдания не понятно, как она смогла после этого оставаться с ним такой же, как всегда. Такой же своей, хорошей, какую он, не узнай ничего, продолжал бы спокойно любить.
   
   Они покурили и поговорили о хоккее.
   
   Марлен Павлович и не мог предположить, что у товарища через несколько дней начнется запой, во время которого последует нелепая смерть, и что именно неожиданные похороны покончат в Марлене Павловиче с тем, что началось сегодня у него самого, будет, мучая, длиться с неделю, а на поминках отодвинется куда-то в придуманное прошлое. Сейчас же Марлен Павлович ожесточенно думал про своё: “Что же делать? Что?” Как нарочно открывалась полная свобода действий – рабочий день был предвыходным, сонм забот, заклинавших экстренностью, хитро хирел, прячась куда-то до понедельника. Марлен Павлович хотел привычно оживить мысли о мелькающих субботах, о бесконечной обязательной работе, даже об отсутствии смысла жизни, но думать об этом уже так осточертело, что нельзя было не видеть, что томит другое.
   
   Закончив работу, сняв халат, собрав баул, уже уходя, Марлен Павлович понимал, что ничего не решил, а, кружа по ординаторской, похоже, вспоминает что-то еще. И он на самом деле вспомнил, что планировал на эти часы заняться статистической обработкой данных, полученных им из архивного материала, извлеченного по поручению консультанта больницы профессора М. Между прочим, Марлен Павлович уверовал в связи с этим, что готовит кандидатскую диссертацию, и принимал на свой счет иронические разговоры коллег о соискателях ученой степени. Он реагировал потому, что каждый раз, когда с трудом садился за разбор желтых, как блины, историй болезней, за почтовые открытки с вопросами к бывшим пациентам, за анализ получающихся цифр, всегда ему нужно было принудить себя работать, отчего выходило, что это тот подвижнический труд, без которого нет науки. Однако мысль о том, что следует приступить к постылому делу, теперь тем более показалась неуместной.
   
   Марлен Павлович стоял у окна и смотрел на волю. Он отошел от окна. Но через некоторое время застал себя на том же месте.  Небо успело измениться.  Оно стало белее. За стеклом опускались снежинки.   Марлен залюбовался их красивым парашютным полетом.  Его даже посетило лирическое волнение. Но главная часть головы была занята иным. Мысли возвращались к одним и тем же подробностям. Марлен Павлович как раз упорно докапывался -  появилась ли догадка, когда он прочитал паспортную часть справки, или она интуитивно катапультировала тютельку до того, как он начал читать:  “…выдана Апихановой Клавдии Александровне, 63 лет…”

   Днем в субботу во дворе, где жила старуха, появился франтоватый молодой мужчина. Водворившись, он стоял, не зная, куда пойти дальше. Поднятый для красоты воротник, удачно защитил шею от ветерка, сквозившего из подворотни. Замурованный каменными, из красного кирпича, стенами, глухой двор, грязный и захламленный, оказался знакомым по выходу из кинозала клуба имени Ворошилова, фасадный вход в который был с улицы, тоже не раз им хоженой. “Не видел ли я её раньше?” – задумался он. Изводимый желанием бросить затею, но настойчиво выполняя решение, Марлен Павлович оглядывал двор, когда в дальнем углу из-за поленнице дров показалась поленица крепышей, каждый из которых, проходя мимо Марлена, задел его чемоданчиком в руке. Измызганная дверь, из которой вышли тяжелоатлеты, позвала Марлена Павловича. Когда он вошел через неё, тугая дверь подтолкнула его сзади к лестнице вверх.
   
   Старуха нашлась сразу там, где он очутился, - на втором этаже, в небольшом приспособленном спортивном зале. Увидев её в прихожей, то бишь вестибюле зала, Марлен Павлович не мог с уверенностью сказать, узнала ли его старуха, да и сама она показалась ему гораздо меньше ростом, чем он вспоминал. Делая всё так, словно он репетирует и еще сможет проделать это вторично и уже по-настоящему, Марлен Павлович поздоровался со старухой, извлек бумажный фантик и, вручив его ей, попросил зайти по адресу, указанному в записке.
   
   - Так это, может, тот домик, что за библи;текой? Такой желтый? – разобравшись в написанном, зазвучала старуха, - Так это у вас в доме Ксения Николаевна живет? Я у неё убирала. Славная женщина! Она в этой работает… как их?… Вот разводят-то…         
   
   Марлен Павлович сообразил, что она приняла его за работодателя. Приготовленные объяснения временно сделались не нужными. Помедлив, покамест из раздевалки в зал пройдут девушки в костюмах купального типа, и подробно проводив взглядом каждую полуобнаженную фигуру (“Одна – ничего!” – прикинул он), спросил: “Значит, вы и работаете здесь, и живете?”
   
   Старуха подтвердила и показала на одну из дверей в вестибюле: «Вот тут». Спокойный и даже равнодушный, Марлен Павлович опять попросил непременно прийти к нему завтра, дополнив приметы своего дома. Уходя, он оборачивался к провожавшей старухе, кивал, только почему-то её простые слова “Приду… Чего ж не придти!… Конечно, приду…” понимая с запозданием, как при переводе с языка, на котором не умеешь думать.
   
   Старуха, которая, действительно, не распознала Марлена Павловича, лишь прикинувшая, что откуда-то его знает, и довольная разговором с посетителем, поспешила в зал прогнать девчат, пришедших раньше положенного времени и помешавших уборке. Те, не слушаясь её, продолжали разминку: кто бегал по кругу, кто подпрыгивал, а кто уже метался по залу с длинной лентой. Потыкав мокрой шваброй по половицам, не переставая ворчать, раз даже замахнувшись тряпкой на ту, кто с грохотом уронила около неё обруч, старуха ушла к себе, скрывшись за той дверью, которую показывала визитеру.

   На следующий день, то есть в воскресенье, Марлен Павлович с утра ушел к своей тетке. Та жила сравнительно недалеко, в Первом Доме на улице Минина, и он рассчитывал вернуться вовремя.
   
   Они виделись редко. Им обоим было вечно некогда. Тетка занимала высокий пост в городе, была одним из секретарей Обкома Партии, и работала сутками. Объявившись в его жизни и будучи влиятельным человеком, она помогла ему поступить в местный медицинский институт, а после института – остаться в городе. Квартира, хотя и в старом фонде, и долго неприятная тем, что её прежние хозяева здесь угорели, все-таки досталась Марлену тоже легко. Тетка могла сделать для него больше, если бы он откровеннее пользовался её помощью, не вынашивая убеждения, что всего в жизни достигнет сам благодаря своей одаренности. При каждой встрече он, чтобы не обидеть, тщательно скрывал свое превосходство и терпеливо внимал тому, что она говорит, и что было всегда настолько правильным, точным и законченным, что всё, что не соответствовало тому, казалось противоестественным. Признание опеки и автономия, благодарность и антиблагодарность сшибались в Марлене Павловиче в таком противоречии, что чувство, как он давно не видел тетку и ему надо бы навестить её, возникавшее по наитию раза два, много -три раза в год, с трудом вело к визиту.
   
   Сегодня Марлену Павловичу не пришлось изведать такого переживания. Сегодня не было другого выхода, как только идти к тетке. На этот раз он был далек от всех премудростей. Его гнала идея.
   
   Тетка, оказывается, прихворнула. Она встретила на ногах, но судя по всему была напугана недомоганием. Во всяком случае, приход племянника удался тем, что она как раз на нем могла проверить свое новое торжественное отношение к жизни. Марлену же Павловичу показалось, что тетка сегодня какая-то одомашненная, не похожая на тот памятник себе в натуральную величину, с выставленной вперед ногой, с голенью, выгнутой, как сабля, - какой она виделась ему в его сумрачные минуты.
   
   Тетка сразу поведала о том, где и как у неё болело, кто и каким образом помог ей, а кто – не смог помочь. Марлен Павлович с профессиональным интересцем и с профессиональным же неудовольствием от еще одних жалоб на плохое здоровье, разрозненно слушал, дожидаясь паузы. Тетка вдруг пошутила, что племяннику пора бы позвать её посаженной матерью на свадьбу с Танечкой – последней пассией Марлена Павловича, к которой он не имел серьезных намерений, но связь с которой оказалась продолжительной, а тетка - “в курсе” после того, как его угораздило через тетушку достать билеты на премьеру в театр, где сошлись общие знакомые. Улучив момент, Марлен Павлович спросил: “Кстати, тетя Лен, а моя мать когда?” Видя, что тетка не поняла, он добавил слово “умерла”.
   
   Тетка, твердым испытующим взглядом просверлив его, начала вспоминать год, когда получила “невразумительное письмо”.
   
   - Ну, да – выбрала она, вернувшись к первой дате, - Перед войной, но всё-таки не в сороковом, а в тридцать девятом! Павел как раз уплыл в последний рейс. И потом она исчезла… вы исчезли… Ни слуху, ни духу! Чего хочешь думай… Право, Марик, ты меня извини, трудно об этом вспоминать…       
   
   - А почему у неё другая фамилия? – тем не менее спросил Марик.         
   
   - Ну как же! Они же не регистрировались! Жили в гражданском браке. Но она с тобой у него жила, почему её и взяли… Я разве тебе не говорила? – сказала тетка.
   
   Марлен Павлович не заметил, как это произошло. Всё оставалось так же. По-прежнему диктовал дикторский голос: “… ведь никого не спросить… сейчас об этом уж можно сказать… попробуй, найди этот астраханский детдом…”. Ничего вокруг не изменилось. Разве что отшагнуло. «Чт;, собственно, я жажду знать?» - спросил он себя. Откуда-то взявшаяся собранность еще была и не была, но крылатое настроение уже подхватило его, как лифт. «Никто никогда не сможет мне ничего сказать!» - легко освобождаясь от сомнений, верил он только себе. Давно, целую минуту назад, он что-то метко заронил в себя. Что? Неужели только два слова: невразумительное письмо? Не-ет! Если разобраться, что-то большее. Он вспомнил, как вчера видел Её. Он был тогда еще ошеломлен и поэтому был каким-то посторонним. Вот теперь он открылся. Душа вязко полилась, сладко истекая, но и увеличиваясь. Он зажил всеми своими клетками тела вместе, сразу, сообща. Он наполнился потребностью жить сильнее, следовательно – жить по-новому!
   
    Марлен Павлович вышел на улицу. Солнечный февральский полдень. Слепит снежный покров. Насквозь чист воздух. Весело бесятся мириады искр – распалось светило. Несут ноги. Скрипит снег. Чувствами полон, как вздохом. Радость, что ребра! Поворот. Улица – вниз, крутым спуском. Мир не убирался в то, что он видел. Другим берегом – родные домики, человечки с мизинец. Высоко дрожит прозрачная дымка из печных труб. Возносится на бугре красная церковь, безбожница. Хорошо! Напоенный, вдохновленный, думает он: «Не надо человеку ничего, кроме счастья». «Да и счастья-то не надо, а – просто жизни!» - заключил он, достигая полной гармонии, никак не противореча себе, растворяясь во всем, вот-вот приобщаясь к тому неуловимому, что суждено нам лишь вечно догонять следом.
   
   Еще движение. Дальше. Шагал шалый, обгоняя дома. Мимо – квартал, с маленькими липами, натыканными в сугроб по краю тротуара. Около своего дома Марлен почувствовал легкое утомление.
   
   Он не успел остыть после прихода, когда отворил Клавдии Александровне. Возбуждение, начавшееся  у  тетки,  не  проходило.  Колотилось  сердце.  Пробивалась  память  об  интимном-интимном:  что-то льнущее, какая-то конкретная смесь смутных ощущений, откуда-то чуть ли не из самого младенчества, откуда мозг, озаряясь, умеет доставать всего несколько раз в жизни. Тут же быстро-быстро тасовались лакированные картинки будущего. “Проходите… Сюда… Присаживайтесь!” – слова выскакивали, как гильзы от мыслей.
   
   Они проговорили битый час. Говорила в основном старуха. Работая в людях, для которых, как правило, она была совершенно случайным человеком по рекомендации, она всех, у кого работала, считала своими очень близкими знакомыми и особенно гордилась теми связями, которые будто были у неё с видными людьми. И теперь она рассказывала, как все эти люди не могут обойтись без неё, как они все ценят её труд и одаривают её саму в знак благодарности, так что она даже даёт в семью дочери, хотя дочь, а особенно зять, когда напьется, обижают её. “Вот и сестра с семейкой…”, - усмехнулся про себя Марлен Павлович, однако критически прикидывая, откуда бы ей взяться.
   
   Во время этого разговора он опять почувствовал ту горечь, которую постоянно, еще с детдома, носил глубоко в себе. Когда он слышал, как говорят, что из детдома выходят в жизнь общительные люди с коллективистскими настроениями, он всегда вспоминал, что главной его мечтой в детдоме было желание отделиться от коллектива, иметь, наконец, что-то свое, а не общее.  Если верно, что линия жизни получается средней слагаемой, тогда и любой миг этой жизни – точка, которая не обязательно лежит точно на этой усредненной линии. Далеко занесенный в сторону, он поддавался силе, что возвращала его на место. Он устал в свои тридцать с гаком лет блуждать по ложным путям. На протяжении и последнего времени его главным усилием было стремление отгородиться от всего, перестать волноваться по какому бы ни было случаю и жить спокойно, даже если для этого надо чем-то пожертвовать. И как бы заманчиво ни было ему сейчас, он всё-таки хотел, чтобы минута была подвластнее ему, чтоб его не так несло. Он, конечно, сделает всё как положено. Он просто в бессилии видел, как то, что он наметил для своей настоящей жизни, надо опять откладывать до тех пор, пока он справится с тем, что вторглось, и на что вновь надо тратить драгоценное время. А какой-то автомат в нем отрабатывал заведенное количество часов, и он знакомил старуху с продуктами в холодильнике, из которых можно приготовить ужин, с комнаткой, где она могла бы оставаться у него ночевать, хоть сегодня. И когда она согласилась, это его не шокировало. Так и должно было быть.
   
   Старуха согласилась неожиданно для себя. Теперь, когда вдруг осуществилась её старая мечта выбраться  из служебной комнатки и попасть в приличный дом, решение остаться у этого в высшей степени замечательного человека было переступлено с первой же, после согласия вслух, мыслью: “Как же теперь отказать-то?”
   
   Марлен Павлович ушел за сигаретами и пропал. Старуха, оставшись одна, долго, как ей показалось, просидела на жестком сундуке, хотя сразу, только она осталась одна, у неё возникло чепуховое желание пересесть в мягкое кресло, куда её усаживал Марлен Павлович, да она поскромничала, присев сбочку на странный старинный сундук, жесткий как черепаха. Потом она забеспокоилась, что вернется молодой человек, а она ничего не сделала. И она смело принялась мыть полы, делая то дело, которое справляла каждый день, и, не сделай которого, день показался бы прожитым зря.
   
   Когда Марлен Павлович вечером пришел домой, он увидел свою квартиру как-то по-особенному чистой. Ему это понравилось. И он только сожалел, что не сделал главного. Почему он осторожничает? Почему он не сказал тетке? Почему он, в конце концов, не откровенен сам с собой? Ладно, всё – завтра. Крутиться же земля, будет и завтра!
   
   Ночь. Темно. По комнате блуждает пятно света. Чаще блик, похожий на слой пыли, колышется над сундуком. Это раскачивался уличный фонарь. “Так. Что же?” – приходил в себя Марлен Павлович. “Что?” – смотрел он на зыбкую стену, своей фантастичностью мешавшую обрести ясное сознание. “А! – проснулся он, - Мать или не мать? Надо обдумать. Обду-мать…” – удивился он звучанию слова. “Нужно направленно расспросить её… Познакомить с тетей Леной. Ба, да тетя Лена должна её узнать! Как всё просто! ” – смекнул он, радуясь течению точных мыслей. “Да, да, вчера… Как-то всё не так. А как так? Вот, вместо ответа, вспоминаю об автопробеге из последних известий. Во, даже улыбаюсь смешному случаю там, о котором рассказывали. Какая-то ерунда… Кто это?” – испугался он, услышав, как кто-то шарит в прихожей. “А-а…” – догадался он, различив журчание. “Ведь знал, а испугался. А как сразу прибавилось тоски. И всё непрошенно-непрошенно… Чур, спать! Чтобы я не сделал – всё на свете превратится в слова. Здорово сострил! Не забыть бы. Сейчас запомню, только быстренько додумаю вот это…” – и он стал перебирать в памяти те платья, о которых речь впереди, и о которых его вдруг осенило. Он представлял Клавдию Александровну в этих платьях, но не мог вспомнить точно лица. Рисовались то подбородок, то отдельно нос. Кой раз выходило целое лицо, но лишь оно оживало, как становилось малопохожим. Потом экран заполнился многими лицами, и надо было не вспоминать, а искать. “Что-то я хотел подумать?” – выкарабкивался он. “Перестать бы быть на время… Убить её… Чушь… Что – чушь?” – забыл он. И уснул.
   
   Утро тронулось. Темнота пропиталась фиолетовым. Мебель в комнате отпускала призрачную одушевленность и оседала в обыкновенные вещи. Хозяин проснулся второй раз и встал не с той ноги: расположение духа оказалось дурным. Он заторопился скорее уйти на работу. Марлен Павлович открывал для себя подоплеку ходячей истины о том, что работа, да, та самая бесцеремонно ежедневная работа, и на самом деле способна бальзамировать душу.
   
    За туалетом Марлен Павлович на время успокоился. Когда он сел к трюмо бриться, его накрыло какое-то привычное облако. Ему показалось, что всё незыблемо идет по-старому. Кончив бриться, попридавив пальцем усики, рассмотрев как следует свое лицо в зеркале, он закурил. Эти минуты были всегда! Иногда в это время, вдруг взволновав себя какой-нибудь увлекательной перспективой, он, нагреваясь как печка, покрываясь румянцем, забыв обо всем на свете, погружался в мечты. Всякий раз был другой вариант фантазии, но как всегда с одним и тем же финалом, где он пользовался неисчерпаемой славой, где его украшала изумительно красивая жена, он сам всех ослеплял, все хотели знать о нем, видеть его, быть рядом, и где тот Марлен Павлович Егоров, в последней стадии упоения, вездесущий, вечный и велий, как бог, уже был вот этим Марленом Павловичем, что сидел перед зеркалом сейчас скромным инкогнито. Он видел человека с правильными чертами лица, с пикантной ранней сединой, с удачным шрамиком на щеке, с умным взглядом, со вкусом одетого, с печатью принадлежности к особой породе людей. Даже для вящей убедительности фантазий Марлен Павлович не умел очуждить себя в зеркале. Ни разу не проглянул ему в своем отражении штампованный облик.
   
   Кончилась ночь и для Клавдии Александровны. Её ночи перестали быть крепким сном. Клавдия Александровна проснулась в тот последний пятый или шестой за ночь раз, который она могла отличить, зная, что теперь уж не сомкнет глаз. Она лежала, прислушиваясь к звукам за толстой стеной, и, как только услышала, что он ходит, вскочила и резво оделась. Однако, открывая дверь своей комнатки, она наткнулась на Марлена Павловича, который стоял уже у порога. Марлен Павлович облегченно сказал: «Клавдия… э-э… (он на секунду забыл отчество матери)… Александровна, я приду в три-четыре. Деньги – на столе. Ключ – на холодильнике. Что надо – пожалуйста». И шагнул.
   
   Старуха умылась, поправилась перед зеркалом, которое было размером не менее, чем у неё в зале, и, по привычке не завтракая, не чувствуя чужого, принялась за приборку: застелила постели, нашла скопление грязной посуды и вымыла её, вынесла мусорное ведро, почистила обувь, выколотила половичок. Но как она не радела, перерыв возник, вернув новизну обстановки.
   
   Рассвело. Старуха сидит на сундуке, с которым успела сдружиться. Появилось одиночество. Комната пуста так, будто нет и самой старухи, а с сундука смотрят только её одинокие глаза. Приступало ощущение, что всё слишком странно. С подвохом. Перебраться бы в обжитое убежище, лишь бы не ошарашивало это, без чего она, знать не зная, могла (всего-навсего, оказывается, вчера) так легко обходиться. Когда это чувство, почти уже выжив её отсюда, отпрядало – её начинали робко согревать тепло, освещенность, чистота, всё сильнее – сильнее, будто увеличивалась комната, кружа голову так, что она боялась встать, чтобы не пошатнуться. И она была готова упираться, если вдруг её примутся выталкивать отсюда. Что за напасть? Она с боем отступала: “Что я – иждивенка какая? На кусок хлеба себе не заработаю? Всю жизнь работаю. Ни от кого не зависима!” Она смелела, забывая, как ей страшно бывает одной, как недавно она подыскивала себе старичка, раззавидовавшись на удачливую приятельницу. Всё, что она говорила себе, ей захотелось сказать кому-нибудь. Стало радостно от предвкушения, что она может пойти и рассказать  - она знала куда может пойти: к знакомой гардеробщице в столовой Дома Крестьянина, и было веселее от того, что та сейчас работала, а это значило бы, что они сядут в уголок за ряды пальто и будут говорить, потом разопьют четверочку, и опять будут говорить… Тянуло в людное место, куда манили не столько вино и беседа, сколько гулкое окружение разношерстной публики, свойские лица буфетчиц, потакающие разговоры неожиданных собутыльников, даже вестибюль со своими зелеными стенами, со своим табачным туманом, с раздевалкой, где кто-то приходит и кто-то уходит. Ы-ы! Всегда было так, что старуха улучит кратковременную нирвану. Счастливый миг, плавный и розовый. Отпечаток в память, как картинка в альбом.  Одна – но долгая минута. Как будто входишь в волшебную комнату, которая тает оттого, что ты вошел в неё. Старуха не пропускала кульминацию, где бы та её не застала в алчной погоне за более лучшим, неудержимо приводящей к тому, что всё безобразно раскалывалось резкими событиями, со вспышками гнева или судорожного веселья, гульбы с появлением множащихся непонятных людей, а то и каких-то мужиков, которые, шатаясь и отставая, плелись за ней.         
   
    Накопились перевязки. Пришлось ассистировать при экстренной операции. Как снег на голову, свалилась патологоанатомическая конференция. Марлен Павлович устал. Во время конференции, где разбирали-то ляпсусы других врачей, его покинула победная уверенность, что он хорошо лечит, хорошо диагностирует, хорошо оперирует. Утомленный, Марлен Павлович, перебирая в уме свои неразглашенные ошибки, раскаянно думал, что он не умеет ни лечить, ни диагностировать, ни оперировать. “И пусть… Какая разница?” – просачивалась безразличие ко всему на свете.
    
   Домой Марлен Павлович вернулся в пять часов.
   
    - Здравствуйте, - сказал он без интонации, обнаружив старуху. 
 
    - Здравствуйте, Малрен Павлович! – встречала старуха.   
   
   Марлен Павлович усмехнулся: он продолжал складывать наблюдения – уж мать-то должна знать, как звать сына. Впрочем, когда-то тетка, еще в пору их знакомства, рассказывала, что мать и отец долго ругались из-за того, как им назвать ребенка, и будто мама тайком крестила его в церкви под именем Михаил. 
    

   Он повесил пальто.
   
    - Заработался, небось... Умаялись, - поправилась старуха, суетливо перевешивая свое крас­ное пальто, не мешавшее и на прежнем месте.
   
     - Вы обедали? — спросил Марлен Павлович, подойдя к газовой плите и зажигая камфорку. Вы­мыв руки, он вытер их о роскошное полотенце (по­дарок спасенной им больной) и, машинально по­ложив его на плечо, прошел в большую комнату.
   
    Сделав по комнате полкруга, он остановился, грустно рассматривая обстановку, которую дав­ным-давно надо было бы сменить, раз его жилище не стало «временным». Прижился? Вот, когда-то утром он вышел отсюда. А вот теперь он здесь. Что-то былось в промежутке. И было ли? Печаль­ный человек, который тёк сейчас, начался недавно. Ничто не соединяло его с тем, который отдельно существовал день вне комнаты. А хотелось посто­янства. Хотя бы преемственности. Ага, если под­нять глаза к потолку, то, оказывается, можно вос­кресить в себе человека из больницы. Возвратить и -  открывать новое и новое в том, что уже плот­но полностью было.
    
   Вспоминалось непоследовательными кусками. Жди, пока память выберет. И: ожила сутолока на всех трех этажах больницы. От человека к чело­веку, как эстафета, растерянное лицо. Он вспом­нил, как заразился общим чувством - увидеть са­мому. Потом второе чувство, которое тоже, на­верное, охватило всех, кто собрался у изуродован­ного взрывом человека: что бы такое предпринять в сю секунду? Что же такое впрыснуть, чем бы мгновенно исцелить? Тем, что водится, но знание чего улетучилось из его головы. Да... И как потом эта растерянность незаметно отстала на пороге операционной, куда привезли и, сорвав одежды, уложили на стол, покрыли белым, до предела су­зив операционное поле, того, кто стал вместили­щем правильно расположенных живых внутрен­ностей: желто-зеленых шевелящихся кишок, соч­ной багровой селезенки, коричневой теплой пече­ни — тем, что можно спокойно отодвигать, при­поднимать, перебирать, куда можно, булькая в крови, привычно запускать руки и орудовать ими, думая только о поделке. Начало и конец переме­шались, когда он, выходя из операционной, слу­чайно взглянул на одежду, валявшуюся в углу, вывернутую, как ее снимали, наизнанку, испачканную мазком кала на трусах. И он вновь подумал, что тот, кого они оставили на сто­ле, был молодым, несколько часов назад пришел к своим товарищам в чужой гараж, был навеселе, пах одеколоном, имел в кармане два билета в кино на пятичасовой сеанс (вот - фильм сейчас на­чался: идет киножурнал), сидя на корточках у стены,  зубоскалил, приставая к ребятам, потом встал, отряхивая костюм. Костюм, который потом и валялся в углу вместе с другой одеждой, но уже после того, как взорвал­ся котел, и из всех присутствующих пострадал только один человек, случайный пришелец, а те, кто варганили котел, давно запрещенный к экс­плуатации технадзором, отделались испугом.
    
      Сели обедать. Старуха расскучилась еще с приходом Марлена Павловича. Теперь ей было мало яви человека, который сидел перед нею - её разбирало любопытство подробно знать его се­креты, без чего любой был для нее чище вымысла. И Марлена Павловича пребывание за столом от­влекло мелочами. Грусть потускнела. Хозяйничали руки. Разыгрывался аппетит. Он отпиливал от батона, клал на хлеб пластинку масла, на масло располагал сыр, сверху укладывал колбасу, ши­роко разевая рот и вытаращивая глаза, откусывал, прихлебывая горячий сладкий крепкий чай, чув­ствуя, как все это вкусно, и как это входит в него, уничтожая голод и усталость, и, веселея, прислу­шивался, что наговаривает старуха.
    
   Та рассказывала, как её сегодня бранил за опоздание рас­порядитель спортзала.
   
    - А я его не боюсь! Если бы я его боялась, а мне чего бояться? Я свой срок отмотала – отбоялась, ни такое видела... Да мне уж и 65! - набавила старуха два года в пылу разговора.
 
     Тут-то и удивился Марлен Павлович тому, что Клавдия Александровна выглядит намного старше его тетки, имеющей такой же возраст. В то время, когда Марлен Павлович сопоставлял возраст старухи и возраст тетки, в его мозгу ниче­го, даже протомысли, не зародилось для того, чтобы сопоставить и возраст матери, правильно указанный в справке, с которой все началось. “Да, жизнь людей измеряется разными годами, одина­ковыми лишь числом”, - думал Марлен Павло­вич, чувствуя себя мудрым, и по-прежнему в его мозгу не рождалось абсолютно ничего для сравне­ния старухи и матери по возрасту. Он, уже ра­зомлевший, покуривая, рассматривал голову Клавдии Александровны, повязанную двумя простеньки­ми, как носовые, платочками один поверх другого, и не находил в ее лице с изношенными бровями и в гравюре морщин - ничего похожего на себя. Марлен Павлович думал о ней как о следующем человеке на своем пути. Он соглашался, что не­ловко сейчас соснуть, как делал раньше в это время, должен переносить ее общество, но ожив­ления от второго человека, видимо, не хватало этой холостяцкой квартире, в которой теперь стало как у всех, по-семейному. И он отметил, что утром ему было остро выносить ее, а тогда он был почему-то уверен, что она — его мать, и как сей­час она ему не мешает, а он уверен, что она ему— никто.
 
   - Да тьфу! Свой первый же надоел. Бывало только и ходишь вокруг: Паша да Паша...
   
   Марлен Павлович опомнился, стоя перед гар­деробом. “Зачем я сюда подошел?” - спрашивал он себя, открывая шкаф. «Что мне здесь надо?» - допытывался он, ища что-то в нем. Было невероятно трудоемко понять, что происходит. Что еще произойдет? Бессилие - слушать, что говорит старуха. Что сейчас она еще обронит, и что опять совпадет? Бессилие, будто ты вода - которая растекается все ниже и ниже.
   
    “Так нужно. Так нужно”, - организовывал себя Марлен Павлович, кидая на сундук несколько платьев, давно доставшихся ему вместе со старой мебелью в квартире. Когда в комнату вернулась старуха, уносившая со стола, Марлен Павлович собрал платья в руку: «Вот — померьте».
   
   - Это что же? Платья? — обомлела старуха. Торопливо вытерев со стола и отнеся тряпку, ста­руха вернулась, причитая:- Какие хорошие! Очень хорошие! Только пе­ред гостями и одевать. Смотри-ка! Надо ж...
   
    Марлен Павлович плохо соображал что-либо. Старуха вошла в старомодном, зеленого бархата и до полу, платье, направляясь к трюмо. Через незастегнутое сзади платье сквозила голая спина. Потом Марлен Павлович, кроме старой пигменти­рованной чужой кожи, застрявшей в глазах, мог вспомнить одно: как он в этот момент увидел, струсив, еще какого-то незнакомого мужчину, с верхней губой, испачканной усиками. Он отвернул­ся от зеркала. Он пережил кризис. Мысли стали короткими, как лозунги: «К черту!», «Хватит!», «Зачем это?», «Все!». Марлен Павлович опустился в кресло и стал терпеть. Он принял решение.

   
    И вот он сидит за столом. В комнате звенит ти­шина. Перемешиваются синий дым изо рта курившего Марлена Павловича и белый дым, под­нимающийся из пепельницы от потушенной спич­ки. Показалось, что уже когда-то всё в точности было так, как сейчас. Когда? Где? Прошлое от­кликнулось, приблизилось — и в последний миг ускользнуло, как ртутная капля из-под пальцев. Но зато вынырнуло другое: зачем тащилось тогда три дня, материализовалось то, что уложилось в жизнь одной минуты, сумевшей вобрать сразу и догадку, и испуг, и радость, и противление, и даже предрешение — всё, что потом только, как клу­бок, разматывалось? Сжатой минуты, перед пу­танными вопросами сестре приемного покоя. “Как все нелепо”, - выбрасывал из себя Марлен Пав­лович скверну, но грязь опять скатывалась внутрь. ”Ну что делать?” - стонал он, вспоминая длинный конвейер дней и самые омерзительные случаи из своей жизни, в ужасе чувствуя, что нет никакого смысла быть хорошим, раз уж ты был таким плохим. Ему сделалось жалко человека, который ходил среди людей в его обличье и столько раз делал подло, хотя он сам - благороден и высок. И как ни в чем ни бывало живет и носит свою душу. Бесконечную душу. Душную бесконечность. Мучаясь и наслаждаясь, он думал о себе, о себе, о себе...
 
    Он подошел в темноте к окошку и приплюснул нос к холодному стеклу. На ночном небе «упала» звезда. “Где-то потухло солнце. И то, что радо­валось и скорбело там, одинаково кануло. Смеш­но!” И тут он зорко увидел, как в кромешной мгле, далеко среди млечной пурги скитается маленькая планета, на которой есть он. Шарик, круглая крошечная колибри, попискивающая радиосигналами, средь редко плы­вущих каменными глыбами околелых космических истуканов, — и его, Егорова, порция тепла — фу... рассеявшаяся во Вселенной, опытно равнодушной к тому, что в ее утробе мыкается на крошке кремнезема в глотке воздуха мелкая человеческая порода. Нет! Нет! Есть безымянное братство одиноких. Где-то есть мой сочеловек! Прошлое не исчезает — от него больно в мире до тех пор, пока есть кому думать о нем. Солид­ный глиняный шар Земли, словно центрифуга, наслаива­ет кору в человеческие мозги. Клянусь, завтра все будет по-другому! Как хорошо утром! И люди по утрам молчаливы.

 
            Редакция 2002 г.
                Николай Изгорь,
                603000, г.Нижний Новгород,

         Главпочтамт, абонентный ящик № 72.