Поезд

Улень
- Ну, вот, остановил меня тот мудень, извините, там, можно занять минуточку вашего времени, я де из молодёжного центра, то да сё, ну, мне спешить – то некуда, я тормазнул, чё надо, типа. Хер тот ощерился и спрашивает как я отношусь к сохранению девственности до брака. Я ответил что отрицательно. Тогда хер улыбается и спрашивает: «почему?» Я заржать хотел, но сдержался, спокойным голосом ему отвечаю: « а вдруг у моей жены ****а поперёк? А? Прикинь, поперечная ****а! А ты уже всё, женился, назад никак. Так что же, мне теперь её ****ь в её поперечную ****у?» ***ло жаль не удивился особенно, видать я не первый кто его отшил, повернулся и пошёл дальше. – Валера с азартом говорил и открывал бутылку «золотой бочки» об край столика.
- Чё изъёбствуешь, там же открывашка специально при****ячена, - лениво говорил Егор, посматривая в окно на проносящиеся мимо деревья.
- Да мне так привычнее… ыыть, - Валера сильно стукнул по крышке, - вот и всё.
- Мне Боров анекдот рассказал, я уссался бля, слушай, - парень с короткой стрижкой, который сидел рядом с Егором заулыбался, - идёт тёлка по проспекту, её парень догоняет, девушка, говорит, у меня для вас три вопроса. Тёлка оборачивается и говорит: «в жопу не дам». Парень отвечает: «тогда два».
Валера фыркнул и отхлебнул из бутылки. Он смотрел на шуструю проводницу, снующую из одного конца вагона в другой.
- Ещё один. Мальчик к папе подходит и спрашивает: « Пап, а давай бабушку отъебём?» Папа ему: « Да как же, ведь она мне мама.» А сынок ему: « Ну, ты же мою маму дрючишь?!»
На этот раз всё заржали. Валера ухмыляясь, посмотрел вслед проводницы, поставил бутылку на столик и пошёл в тамбур. Он зашёл в туалет, заперся, достал из кармана брюк маркер и написал на стекле:

«Сегодня видел, как молодой человек нёс букет роз в шуршащёй обёртке. Он твёрдо шагал по тротуару, наступая так, когда хотят показать свои новые ботинки. Или старые, но чистые. А зачем вообще дарят цветы? Для того чтобы глаз радовали, улыбку распахнувшуюся видеть, руки белые, загребающие букет? И хочется всем даровать розы, молчаливые фетиши трогательных поцелуев. Белые, с жилками желтушности толчкообразные порывы невзрачного стрижа в кулачке. Красные, пачкающие чернила, оставляющие на тряпичных промокашках прерывистые шаги первых влечений, яркие и колюще-обжигающие шипы любви,  и ссыхающейся горечи раздора. Чёрные, запёкшиеся, с южным акцентом, раскрытые и бархатно щедрые, штучные, мучнисто тучноватые, на толстых стеблях, поражающие своим тупым изяществом. Я бы завернул весь обоюдный жир и мякоть слов, прогулок и свиданий, медленных гуляний с едва смущённой неловкостью в походке и в мыльных глазах, просмотр фотографий а вот я в четыре годика а это мы с друзьями на турбазе, и пыльные портреты серьёзных братьев и сестёр на стенах. Та часть обёртки цветов, которая не прозрачная, а из фольги сотни конфет «мишка косолапый», мягкая, заворачивает всю эту гущу в себя, она знает и умеет, она несла в себе новогоднего гуся с нежностью и лаской алюминиевых пелёнок двухмесячного младенца. И морозильная камера, камера сгорания, ледяные краны газовых камер, примет в себя рубленные стебли разговоров, и лепестки слезливых настроений, холод склеит стоны в единый конгломерат. Можно вынимать, блестящий кусок твёрдый как камень, тупящий самые острые ножи но тающий в руках и во рту, блевотина кручёная, кулеш ****ый, как винегрет с душком, блевотина пивная за углом, один раз видел такое гавнище длинное как гусеница гигантская голая, кулешь, а ты хочешь ешь, хочешь не ешь, хошь кулеш, ни *** не ешь, хошь кулеш, ни хуя не ешь, цветочный сад кулеш, горшки там, оранжерея, всё равно напьются будут орать, а потом уснут с блевотиной на губах, и ночь, хранительница прохлады, сделает эти жиденькие кляксы блестящими комочками серебряного покроя, текущими как воды междуножья, от первых поцелуев.»

После этого Валера постоял какое-то время, изучая написанное, посмотрел на себя в зеркало и затем пошёл к себе на место.
- Да! Вот тут – то и прикол весь! Нужно чтобы в тачке один человек сидел, чтобы шлюха не повелась. А так она видит один, садится, а мы всей толпой за ними едем. Когда они приезжает за город там, или под мост, тут и мы, шлюха конечно понимает что втяпалась, плакать начинает, это уже от привычки, - брызгая слюнями, оживлённо говорил парень с короткой стрижкой.
- Не, ну выебали вы её все вместе, Саш,  а потом что? Ведь вы на машинах, не убивать же эту мразь! – недоверчиво улыбаясь, спросил Егор.
- Да как только мы на второй машине подъедем, мы тряпками номера у себя и него завесим! – с гордостью произнёс Саша и погладил свой «ёжик», да ей и не охота будет рот открывать первую неделю, бо-о-о-льно будет со сломанной челюстью!
- Мы тоже один раз так повеселились, - перехватил разговор Валера, - мы с пацанами на рынке тогда наперстки двигали. Хорошее было время, потом эти «линеечники» со своими кубиками у нас знамя отобрали. Так, это, я в тот день «верхом» был, это когда в толпе стоишь, народу «свет» делаешь, в смысле колпак с шариком поднимаешь, а кто внизу, после этого манёвра, шарик перехуячивает в другой колпак. Лох на это ведётся, ногой прижимает колпак, бабки достаёт, поднимает, а там *** на рыло! Ну, там выигрываешь, проигрываешь, бобы у «низа» забираешь, чтобы у него много на руках не было. И это, одна бабец играть вздумала, просрала всё что было. Слезами обливается, говорит, что из города другого, говорит, всех ублажу, только деньги верните. Пацаны, они все старше меня были, потом повезли её «на природу», там отъебли, напоили водкой с «коктейлем», а когда отрубилась, всё «рыжьё» с неё сняли. А ебли её отменно, в жопу, потом хуем этим в рот, жаль я тогда молодой был, стеснялся, дурак, только смотрел на это.
- Нормально, - протянул Саша, - а сейчас в напёрстки играют?
- Неа, хотя может где-нибудь и играют, я давно не видел, - Валера встал, - пойду за чаем схожу.
Валера пошёл в другой конец вагона, открыл дверь туалета, вошёл, заперся и написал маркером на стекле:

«Ночь шегреневой тюлью укрыла заботы, в негатив стушевав все цвета, возбуждения гибкие, жёсткие нити гарроты, в горло врезались пылью и ветром сухим, и весна, набирая свои обороты, закружила меня в прерывистом, шумном дыханьи, отдавая меня тем троим, с упоеньем брезгливым читающих Фета, чтоб на струнах рояля, раскрыться, в спешных ласках топясь, умирая. На столе развалилась вульгарно газета, в жирных пятнах, скучая по сну. Отставали с чахоточным кашлем обои, отрывались от стен в пустоту, мы, которые чуяли, знали, что на утро, неловко прикрывшись, обгорая и щурясь от жёлтых лучей, будем ползать по полу, молиться и таять, пряча этот маслиновый отблеск очей, на Прощённый день со слезами вопить: «прости меня, я изливаться не думал, а я-то дура грешная не проветрилась, я давил идеальные груди с нажимом, в глубь до рвоты глотала, поглощала, брала, тёрлась боком, стонала, иллюзорно потел, вычленяя послогово, я могла раздавить этот порыв, пальцы нюхал и не понимал, то ли это рыбой мандятина провоняла, то ли пальцы такие грязные когда рыбу чистил, застревали трамвайно в глубоком депо, на рельсах замирая со скрипом табакерки.»»

Валера писал эти строки очень быстро, резко наклоняя голову то вправо, то влево и совершал всем телом раскачивающие движения. Закончив писать, от не смотря себе под ноги, открыл дверь, взял у проводницы стакан, и заполнив его кипятком, пошёл по вагону, по прежнему, не смотря ни на кого.
- Ты чего так долго? – спросил Егор Валеру.
- Поссать ходил, у меня цистит, всё время ссать хочу. Как чуть простужусь, так хоть вешайся.
- Это у тебя от бабы, наверное. Ты в диспансер ходил? – Егор отхлебнул большой глоток пива.
Валера промолчал. Он сел у окна и стал пытаться разглядеть в лесных зарослях грибы, это было абсолютно невозможно, но мысль о том, что он может увидеть гриб забавляла его. Ещё ему нравилось вглядываться в  «трупики» машин – жестяные кузова, непонятно откуда взявшиеся в этих дремучих местах. Валера начинал представлять, что под помятым кузовом обязательно растёт несколько грибов, неважно каких, и что в солнечный день, на краске, которая пузырём отлезла с железа, в солнечный день сидит стрекоза. Он на мгновение увидел её большие глаза, в которых стократно множились проходившие мимо поезда. Оторвавшись от окна, Валера бросил пакетик с чаем в стакан, и проткнул его ложкой. Чаинки поднялись на поверхность.
- Помнится, позавчера пошёл в магазин за хлебом, а перед входом стоят два мужика бухущих в сраку. О чём-то они по****или и в мою сторону поплелись. А у них на дороге лужа здоровенная. Один прям по ней и зашлёпал, другой заржал, и так истошно орёт: « Говно не тонет! Не тонет говно!», - Валера смеялся и гонял чаинки по стакану.
Саша уткнулся в газету «спорт-экспресс», Егор залез на верхнюю полку и глядел в потолок, попивая своё пиво. Валера просидел около получас, так и не прикоснувшись к чаю. Он неслышно помешивал ложкой в стакане, пока не почувствовал желание бежать. Валера подавил это странное чувство, как сдерживают кашель при простуде, поднялся и зашагал мимо людей, бумажных пакетиков, фольги, куриных костей в туалет другого вагона. Когда Валера закрыл за собой дверь, маркер сам оказался у него в руках. На стекле туалета в четвёртом вагоне было написано:
«Улицы завалены мусором, ссохшейся или жидкой грязью, небеса же – соломенным солнышком. Весенние схватки ветров, поднимающих тонны пыли - гонцы жаркого лета, которое подобно выздоравливающему старику, кряхтя, под скрип пружин старого дивана, пытается попасть сухенькой ногой в старый тапочек. И ведь воспрянет скоро старец, держась за ручку кровати, встанет со своего помятого ложа, а мне придётся занять его место, слегка влажноватое, насквозь пропахшее суставной мазью и дёгтем. О, жиденькое подобие подушки! Ты стопка масленых блинов без вкуса, жесткая и прозрачная; пластмассовый стаканчик с холодной водкой. Дырявые простынь и наволочки ничто иное, как спасительные зияющие люки подземных переходов и станций метро. В них ностальгический холод ушедшей зимы, полумрак диффундирующий в мерцание искусственных лучей; и люди у стен, что бренчат на своих гитарах и тянут зауныло и скорбя те песни, какие там, наверху звучат совершенно иначе, вроде бы и не выходили отсюда с декабря. Жёлтые пятна на матрасах – островки уличного света, которые проникли сюда через толщу железных коммуникаций, а цветные нити и тряпичные пуговицы – стыковочные швы исписанных мраморных плит, неровных, шершавых от испарений аммиачного духа. Протёртая до изжелта-белого дерева красная ткань отворяет чугун железных ворот, закрываемых на ночь. Чугун как глянец старых фотографий, где все улыбаются в семейном кругу, и кривляние такое непорочное, что можно вырезать у всех на фотокарточке глаза и рты, и когда наступит рассвет, озябшие внутренности подземных переходов вдохнут в себя пыль, которая играет в утренних лучинах,  проходящих через вырезанную бумагу. Тогда и наступит момент отчаяния, и так тяжело будет лежать в этой стариковской кроватке, что придётся изрядно повертевшись и намотав на себя всю простынь, вскочить и побежать за старцем, а догнав со стоном великой беды, ударить его в сердце кухонным ножом им резали хлеб солёные огурцы мясо счищали с костей и масла жирный след Порфирий Петрович здесь нет моей вины я люблю лишь осень.»
- И чё ты ёрзаешь как *** в ****е? Чего не сидится -то? – спрашивал Саша у вернувшегося Валеры.
- Я же говорил, ссать мне охота, и вот ещё так жгёт где вот самая головка, внутри. У тебя если бы было, то не забыл бы никогда как этот проклятый сон. Он множится с каждым днём и распускается передо мною, отвратительными своей противоестественностью, ступенями к вырождению, которые ведут к молчащим стенам цинизма. Изображение двоится от раскачивания вагонов, вибрирует вместе с откидными полками, людьми в плацкартах и купе. Я, может быть, никогда и не вспомнил этот злосчастный сон, если бы не пронзительный, полный чистоты мыслей ребёнка крик не разбудил меня в эту ночь. Мне приснился мой сосед, шебутной дед, который часто одалживал у меня десятку на бутылку самогона. И вот берёт он меня за руку и ведёт голым к сарайчику с проломленной крышей, ведёт за руку и говорит быстро-быстро, то отворачиваясь, то смотря прямо в глаза и улыбаясь. Внутри сарая на полу лежала голая старуха. Когда я зашёл, она встала и подошла ко мне. Первое ускорение сна. Нежно дотронулась до моих сосков, накладные ногти, бордовые от лака и солнца, цвета заката мягко отводились в стороны. Так пьют кофе по утрам учителя начальных классов, эти безгрешные статуи, что никогда не ходят в туалет и не едят, подумал я, и круговые движения её пальцев успокаивали и струили мне на колени булькающую усталь.
- Валера, ты чё? Ебнулся? – тихо спросил с полки Егор и сверху посмотрел на валерин затылок.
За стенкой давно уже раздавалось пьяное женское пение, которое становилось всё громче и громче.
-  Второе ускорение сна. Всё вокруг вроде бы замирало, но в то же время ускорялось всё сильнее. Например, мой сосед начал делать такие резкие движения, какие раньше не мог себе позволить. Старуха приговаривала мне какой молоденький ещё, и левую руку опустила медленно, только не смотри я сказал, и отвернувшись, чувствовал перемещение приятной истомы и усталости вверх.  Дед вертелся вокруг нас волчком, непонятно мямлил, и тогда стал говорить я, что один раз, когда ездил с родителями за грибами и стояли на перроне ожидая электричку, один мужик ругался матом на свою жену, за шиворот её таскал, и руки у него дрожали. Чтобы заглушить крик его во мне я двигался вперёд, откидываясь назад, чувствуя, что меня держат крепко и ласково, с некой старческой опёкой и заботой, скорее даже по - дружески, я за ним тихонько наблюдал, и думал, вот сволочь, свою жену не любит, - Валера говорил тоже громко, стараясь перекричать поющих.
Егор быстро спрыгнул с верхней полки и переглянулся с Сашей.
- Может он нанюхался чего? – Егор спросил таким голосом, что казалось, будто он задает вопрос больше себе, нежели кому-то.
За стенкой раздалось: «Там где клен шумиииит, над речноооой волноооой, говрилии  мыыыы, ооо любвииии ссссстооообооой». Валера стал говорить очень быстро и непонятно, смотря в одну точку. Саша пытался разобрать слова, но ему явно мешали визги в соседнем блоке. С маской ненависти на лице, он метнулся туда, и увидев трёх полноватых женщин в возрасте, не долго думая ударил одной ногой в плечо и крикнул ей: «заткнись!»
- Ты, козел, чё делаешь, охуел ?... я что, нецензурно пела? – возмутилась пострадавшая.
-  Заткнись я тебе сказал! – Саша сжал кулаки, - тут человеку плохо.
- Нет у нас в России, нет культуры и не будет, козел ебучий!  Да у неё сын такой же как ты, а ты её по лицу, и все стоят смотрят, никому нет дела, мужики, бля, да не мужики, а козлы, - на распев отрешённо говорила вторая женщина.
- Саша подощёл к Валере и осторожно тронул его за плечо, - Валер, ты как?
- Да нормально! Чего доебались до меня? Просто потом смотрю, он так движение по ушам делает, и выражение лица совершенно изменилось, стало какое-то умилительное, елейное, усталое от всего, мученическое. Я чуть ближе незаметно подошёл - а у него там волосы в ушах растут. И он эти волосы расчесывает периодически такой частой маленькой расческой, гневливая мягкость рук и потребность в присутствии чего - либо рядом, хотя прекрасно понимаешь, что вся эта многотонная людская лава полностью состоит из незнакомых людей, она – место на ступенях эскалатора, где никто не торопится, где пассивность и движение, правда, можно бежать наверх, обгоняя, но зачем? – Валера изогнул шею, и выпучив глаза с дурацкой улыбкой посмотрел на Сашу.
-  Я то нецензурно пела, он меня по ударил? – слышалось за стенкой.
-  Да он не мужик, он гомосек, бля. Ебите его все, кто хочет, он гомосек. Нет, вы скажите, мы пели, а он пробрался через весь вагон, чтобы её ногой съездить, да у неё сын такой как он.
Саша и Егор бросились к женщинам выяснять отношения. Валера встал и пошёл в другую от шума сторону. Не спеша, миновав пару вагонов, он заперся в туалетной кабинке.
«Каждому необходимы переживания. Правда без них, дорога по которой идёшь каждый день остаётся ровной и безлюдной, омытой водой из поливалок, переживания, проезжая по твоей дороге, оставляют борозды и рытвины, привнося взамен разнообразие.
Они была красива. Её украшения были вечная слабость и блузки с длинными рукавами. Худоба разъедала ей игривые черты лица на старых фотографиях, духи становились всё сильнее день ото дня. Вопреки всему, она продолжала следить за веяниями моды, ходила в салоны, превращая свои волосы в небоскрёбы, но снимала квартиру без мебели. Однокомнатная квартирка с прогнившими трубами, треснувшим унитазом и обоями непонятного цвета. Она спала на кровати с панцирной сеткой на чистейшей подушке. Она никого не приводила к себе, моё присутствие её тоже тяготило. В комнате была одна лампа, с проволочным нимбом вокруг слепящего источника света. Мне хотелось смотреть на него не отрываясь, широко открытыми глазами, чтобы терпкая слезливость с силой потянула за ресницы, а потом отпуская, скрыла от меня всё вокруг, оставив лишь контуры убогой утвари, ту проволоку обнимающую лампочку,  вокруг её сложенных на груди рук, и не дав растворить углы комнаты в полумраке, длинным теням деревьев проткнуть стены, впустив сюда воздух другой жизни. Коробочка, внутри которой притупляется чувство страха, прямоугольник, расчерченный линиями плинтусов, и узорами линолеума, её постоянный озноб  перемешанный с запахом давно потушенной сигареты. Я не знал что хочу. Остаться здесь навсегда или убежать сломя голову. Прозрачные нимфы играли с её маникюром, потягивая на себя паутинки, которые они привязали ей к пальцам из слоновой кости. Взмахи крыльев в комнате и шорохи ласкающих себя листьев складывали обрывки непонятных слов, стремились к совершенству глупой рифмы предметов, некогда находившихся здесь; новеньких табуреток, графина с водой, который заворачивается в прозрачную занавеску при порывах ветра, вихрастых ребятишек, гоняющих по узкому коридору на трёхколёсном велосипеде. Рубчики на тыльной стороне запястья, еле видные, поверхностные наброски, зажатые вырванными страницами со стихами Цветаевой. Книги в этой комнате то ли от сырости, то ли по странному стечению обстоятельств были с волнообразными страницами, в них текст качался на волнах забвения и желтизны. Плывучая поэзия прикосновений, и моих рук. Они казались ей мягкими и гутаперчивыми, способными отыскать волшебный сосуд на её истерзанном теле, и накладные ногти с благодарностью касались моего подбородка, свет в окнах расположенного напротив дома, начинал гаснуть, а кабинка лифта продолжала сверкать в тишине распахнутой дверцы, разверзая передо мною невидимую шахту.»

Открыв дверь, Валера увидел перед собой старичка в вязаных перчатках и шапочке. Старичок в свою очередь, узрев молодого человека, неловко засеменил на месте. Валера схватил старика за воротник пиджака и затащил его в туалет. Там он три раза стукнул его головой о железный край унитаза. После этого старик бездыханно упал на спину. Валера залез к нему в карман и вытащил оттуда пачку «Примы». Уже в тамбуре, кашляя от непривычного по крепости табака, написал он на стекле, изнутри  которого можно было смотреть на грибы:

«О чём думают люди, которые проходя мимо больших витрин, смотрятся в стёкла? О чём угодно. О причёске чуть подпорченной ветром, отлепить или нет лейбл на солнцезащитных очках, соответствует ли их походка стандарту, но только не о том, как часто их предложения начинаются с буквы «Я». Шагая за девушкой в коротенькой юбке, представлял как будут выглядеть все её фразы с этой буквы в окнах первых этажей, причём те упрощённые детские формы «я хочу», «я устала» наверняка с грустью будут смотреть на неё, зябко морщась от того простора молочных и хлебных магазинов, инкрустированного гигантскими кусками маргарина в холодильных витринах, и огромным количеством ссохшихся яблок. « Я хочу вон это» встаёт на цыпочки, капризно потрясая ленточками в косичках, и указывая пальчиками на длинные ленты липучек со сладковатым запахом и тёмными комочками чёрной смородины, которые иногда лениво шевелятся. Как же это далеко и не похоже на трясущийся палец, коронованный синими чернилами, указывающий на бутылку «русской». Мы проходим мимо рюмочной. Звон весёлой посуды, будничная пена, замедление речи и маленькая конфетка жадно и беспечно, с торопливостью и беспокойством, с шуршанием новогодних подарков и желчной горечью, пожирается или съедается. Старушки продают сигареты на деревянных ящиках, совсем недавно они продавали сахарные петушки. « Я была хорошая, мама, купи!» и сладкая радость, вовсе не похожая на карамельную конфету, охватывает деревянную палочку пальцами и втягивает щёки внутрь, закрываются глаза. Здесь, около универмага с бедным неоном и пустыми полками есть только холодок пустого пространства, нет сиропного страха перед красным петушком, горячим и живым, гордо распахивающим крылья во рту у девочки, в трепыханиях желающим проникнуть глубже, и слёзы талого сахара позволяют сказать «я не хочу». Мы останавливаемся. Она ест пирожок с картошкой, ветер доносит до меня его запах. Я живу в прошлом, только в прошлом, стараюсь не задумываться что происходит сейчас, будет дальше. Эти пирожки особенно вкусны в ноябре, они согревают холодные пальцы, наводняют желудок теплом, разливают истому по всему телу и сажают на какую-нибудь остановку слушать как люди начинают предложения с буквы «Я», но в голове шумит так, будто ты жуёшь не тесто, а терпкий насвай, не глотаешь горячее пюре, а сплёвываешь литры слюны под вальс бумажек у тебя под ногами. Мы идём дальше, из окон на нас смотрят с укором «я сама решаю». Их очень много, они заполняют несколько кварталов, они похожи на постаревших женщин, вставших в то самое утро, когда хорошо есть на улицах пирожки. Женщины смотрят устало на сверстниц своих дочерей, полируют полотенцами тарелки. Мы останавливаемся около таксофона, трубка на нём сорвана, но как машина держит тепло двигателя, так и это железо хранит в себе всхлипы и тихоё «я соскучилась». Его настолько много, что оно не может вместить себя во все первые этажи большого города и там, вдалеке, превращается в радугу, красивую, но никому не нужную, переходящую в небесное «я люблю».

Валера подышал на стекло. Облачко распласталось вокруг «люблю» и съёжилось.