Июньские тополя

Улень
Июньские тополя.

Тёплый и ласковый воскресный полдень, постепенно переходящий в жаркое затишье. Леность сковывает мысли и стремления к чему-либо. Слова подбираются с ещё не успевшей придти усталостью, железные ограждения стерегут пространство зелёной травы и ночную прохладу безлюдного утра на площадях в своих прутьях, выгнутых в странные полуоси.
Я всегда любил тополиный пух. Рассыпчатый и мягкий. Бегая с украденным на кухне коробком со спичками, я высматривал белые кучки пуха и предавал их огню. И вспышка, которая казалась мне тогда круглой и объёмной как кошмарные всхлипы возле балкона в моей комнате со стеклянной дверью, отражалась в детских глазёнках абрикосовой росой в железных вёдрах и страхом быть пойманным взрослыми дядьками и тётьками. Они непременно выполнят свой долг –  притащат за шиворот к родителям, они уже таскали за то, что я убил двух голубей. Один из голубей был нахохлившийся, весь в какой-то парше, я его загнал к двери в подвал и ударил палкой по голове. И момент когда смешиваются любопытство, власть, страх и раскаяние, расслабленно заспиртованное в отчаянии; ослепил круглой вспышкой чердачной лампочки и оставил два синеватых перышка, легких и беззащитных как грустные красные глазки. Это ватное перебирание ногами, всхлипы о том что я больше не буду, и душный вечер на отполированном паркете, блестящем как пальцы отца, жующего ножку курицы, и его майка пропахшая потом, лоснящийся лоб и глаза той добродетельной женщины с улицы. А тополиный пух продолжал падать, будто и ничего не произошло, и расщеплённые лезвием деревянные линейки со следами порезанных пальцев оставались неподвижны и глухи к моему мягкому горю. В тот день я плакал, взрослые думали, наверное, что от сожаления, на самом же деле, слёзы лились из - за ненависти ко всему большому. К большому шкафу в коридоре, к большим тарелкам и соседнему высотному НИИ, к голосу отца и моей власти над птицей. Иногда хочется тепла от гордости за свой поступок, совсем как Раскольникову. Но, получая желаемое, начинает коробить от липкой мерзости его испарений. И до сегодняшнего дня не знаю, возможно ли найти то горячее мгновение, согревающее душу, как прикосновение пухленькой ручки продавщицы, дарующей тебе сдачу, или круглой вспышки, от которой невозможно согреться, можно только поймать секунду жара, и тешить этим себя всю оставшуюся жизнь. Мама успокоила меня в этот вечер, рассказав о любителях человеческого тепла, которые собирали ветхих дедушек и бабушек по помойкам, в сабесах, обещая угостить шоколадкой. Старички шаркали по направлению к блестящим машинам…
Это было просторное помещение с множеством швейных машинок. Самым проницательным долгожителям показалось странным, что прежде чем покурить, работники данного учреждения, растрачивают себе предплечья, и только потом зажигают сигарету, методично стряхивая пепел в рану. Затем рана зашивается той же машинкой.
- А где шоколад? - прошамкала бабка, завернутая в байковый платок, наподобие капусты.
- А за это поработать надо! - заявил мужчина в синей форме, - Батарей центрального отопления.
Тут все заметили, что вместо батарей, на крючках располагаются голые люди. Конец приводящей трубы был у них во рту, а отводящий отходил из дырки в спине.
-Сейчас мы проведем увлекательную экскурсию по заводу бытовой химии, дорогие мои друзья, - мужчина в синей форме поправил галстук, - меня зовут Павел-надзиратель. Кратко об истории завода. Фундамент заложен в 1977 году, заключенными колонии строгого режима А/76-1. Все они были заживо похоронены под пластами высококачественного цемента. Стены выложены воспитанниками средней школы №94.А крыша спрессована из костной муки костей воробьёв…
Павла оборвал стон женщины, которая честно исполняла роль батареи. Одна из портних вскочила с места, и побежала отключать стонущую тетеньку. Вытянув поочередно трубки, портниха сунула в рот шоколадку горячему телу.
- Ой, намаялась в ****у, аж все горит внутри, - громко чавкая, мямлила батарея собравшимся вокруг неё стариканам, - А я им говорила ,что бы отводящую трубу через отхожее место пускали! Бюрократы ***вы! Видишь ли, отхожее место и отводящая труба могут давать необратимый логическо-смысловой резонанс, который может привести к длительной вибрации, и выпадению обоих трубок.
- Товарищи, не отвлекаться, - властный голос надзирателя, заставил стариков оторваться от странного зрелища, - вот первый цех, открылся в 1983 году, производил стандартизированные банки объемом до трех литров  под клей "МОМЕНТ".В это тяжелое время, когда миллионы матерей ежедневно рожали полноценных детей, цех снабжал весь город тарой. И помню еще мальчиком, пришедшим в цех посмотреть на батареи центрального отопления, Матусевич Марию Михайловну, трагически скончавшуюся от ожогов внутренних органов. Эти сваренные морщины, липкая грязь между складками обвисших грудей и …Короче у меня возникло непреодолимое желание наладить массовое подключение к теплосети, лиц престарелого возраста. Пойдемте, друзья мои дальше.
Возбужденный Павел-надзиратель уводил изумлённую толпу вглубь завода.
- А вот наша гордость: синтетические салфеточки, запакованные в полиэтиленовые мешочки. Как видите, в этом помещении в роли отопительных приборов выступает более молодое поколение: от 50 до 60 лет. А сколько свадеб мы сыграли меду батареями! - Павел втянул плечи и сладостно зажмурился, - Уже имея достаточный опыт работы с котельным оборудованием, я выступал с новаторскими предложениями по перестройке теплоснабжения данного цеха, и натыкался на недоумевающие взгляды и стену глубокого непонимания. Но скоропостижная кончина заведующего складскими помещениями, этот поток, вырванных из внутреннего кармана пиджака сопливых платочков, разрешил, наконец, этот болезненный вопрос в мою пользу. Дальше, други мои!
Процессия перекочевала в помещение, отдалено напоминающее кабинет. Батареи в кабинете были исключительно мужского пола. На их спящие лица были накинуты рваные половые тряпки, источающие терпкую вонь.
- Данная комната была построена специально по моему указанию. Это нечто парфюмерной шкатулки для меня. Комбинация раскаленной мужской плоти и запах цементного пола на тряпках, навевает поистине глубоко затрагивающее меня, воспоминание о Матусевич Марии Михайловны, доброе чувство… - Павел начал широко улыбаться и неестественно запрокинул шею назад. - …схожее с ввинчиванием шурупов с крестообразной шляпкой, изготовленных из нержавеющей стали, в тонкие вены. Ха! На новый год пузырьки шампанского разбиваются о них с шумом набежавшей, на гору отверстий для совершения всевозможных эротических манипуляций, морской волны.
Надзиратель аккуратно снял с головы, немедленно проснувшейся от этого батареи, и ударил себя ей по лицу. Дедки затряслись мелко-мелко, приговаривая: "забирает, забирает", и ринулись в пучину сладострастия, тряся своими мохнатыми шариками, подминая под себя, уставших за всю жизнь от сопротивлений и отказов противоположному полу, бабушек. Павел-надзиратель кинул старушенциям маленькие грабельки, и крикнул: "Грабьте грядки!" На что, старухи стали впиваться жесткими зубьями в проступавшие ребра дергающихся дедушек. Павел что-то оживленно продолжал говорить, но речь начала плыть вместе с его правым уголком рта, как бесконечный тошнотворный сон, в котором человек серит на диван, подбирает говно руками и несет его выкидывать. Возвратясь на место, он замечает, что уголок простыни оказался  обгаженным, и остаётся только пойти в парк, где гуляют с детьми в колясках мамы, а тополиный пух застревает у них в волосах и липнет к накрашенным ресницам. Можно ещё дождаться ночи и отправиться на площадь и остановившись около прожектора ждать ветра, может быть несколько часов, который пронесёт сквозь поток света пушинки похожие на снег и склеит их в людей, слепленных по подобию божему, с мыслями мягкими, с сердцами лёгкими, как у агнцев тело. После того как мама рассказала мне эту историю я успокоился, заснул, а на утро, когда проснулся, захотел отречься от всего большого, разорвав газетный лист на две части, и сложив самый большой кораблик, потом оставшуюся часть разорвав еще на две части, и сложив кораблик поменьше, потом опять на две части. Бумажный кусочек стал  совсем  маленький и из него уже ничего сложить нельзя. А потом эти кораблики сложил друг в друга и получилось здорово, потому что у каждого кораблика оказалась  шлюпка, только у самого маленького нет - он сам шлюпка и больше ничто. Второго голубя я не убивал, но это было так ярко, что может даже и я был повинен в его смерти. Это было совсем недавно, и я помню тот день, когда отправил другу по электронной почте это письмо:
«Дела мои не сказал бы что бы хорошо. Испытываю дефицит чувственности. Последнее время огрублен людской гибелью. Смерть, предстающая сейчас передо мной, уже перестала быть пластичной и мягкой. Она похожа на старые потолки, засиженные мухами; плинтуса в палатах. Она холодна со мной как гордая красавица, как каменный стол, оббитый листовой сталью, или внутренняя поверхность губ, которую оросили аминазином. Знаешь, это забавно, дубящий эффект, анестезия необычная и игривая, губа одновременно мертвенно ледяная и болезненная при укусах. Солнце уже даёт о себе знать. Оно течёт по трещинам в стенах, стекает по окнам, будто бы  какой-то дивный метроном раскачивает свет, разбрызгивая его на всё, что меня окружает. Шаги мои медленны и тягучи, движения полны усталостью. Вчера гулял около фонтана, весь закутанный, несмотря на плюсовую температуру. Эти ржавые краны, и рыжие разводы на керамических пластинках, совершенно непохожи на знойные мгновения, там водяная пыль, визг детей, и дрожащая радуга, а здесь тоже пыль, только старых архивов, влажных актов вскрытий сотен, даже тысяч. И слабость такая, что хочется присесть на мраморный край фонтана, дожидаясь когда солнце растопит твои колени, ждать когда мимо пройдёт молодая пара, и девушка с улыбкой на лице, и мерцающим огоньком в глазах, зачерпнёт пригоршню воду и бросит её в лицо своему любимому, и веселье, всё тает как твой гашиш на диске электрической плиты, на лезвии бритвы, зажатой между двумя спичками, и падает тяжёлыми каплями оргазменными на рябую Волгу. Музыка голосов, которая носится в воздухе сегодняшнего дня, пустая и ветреная. Люди стали говорить сегодня громче обычного. Находясь в непонятном возбуждении, разгорячённые от вида сухого асфальта, они так рьяно жестикулировали в разговорах, что я даже был напуган этой резкостью. Все проносились мимо меня, распуская вокруг себя ткань спокойствия и пытаясь заполнить эти пробелы экспрессивными штрихами хаоса. Какие жуткие картины они творили! Запомнил почему-то голубя с перебитой шеей, который лежал в совершенно прозрачной луже, покрытый многочисленными плевками и смотрел хоть и застывшим, но абсолютно ясным, не успевшим помутнеть, красным глазом в небо. А вокруг этого глаза колыхались от ветра длинные ресницы, такие, о которых мечтает любая женщина, обвиваясь вокруг себя медленно и нежно, будто осторожно мыли себя. Ни кого не замечая, оставаясь в океане своих нарциссических переживаний, они скручивались между собой, разбухая в канаты, очень толстые и от этого неприятные и немного страшные. И лужа перестала быть прозрачной, впитав в себя цвет голубя,  слившись с ним в единый цвет школьных чернил, клякс на промокашках, и следов от пальцев на белых корпусах перьевых ручек. Цвет вытащенной из чернильницы на поверхность какой – либо мерзости, или, скажем, извивающегося волоса. И голоса давно уже умерших, близких и мало знакомых, но отчего-то отчеканившихся в памяти, ласково велят идти по этим канатам, шепча: «иди, страх только начинается, а посерёдке этой чернильной лужи будет интересно, там холод ночных буйков  которых ты с облегчением охватывал, доплыв до них, там твоя одышка, отблеск луны на спящем песке, одиночество, которое испытывает мальчик оказавшийся один на несколько минут, и восторг беспомощности перед темнотой.» Очень трудно скинуть с себя наваждение от рисунков проходящих мимо. А ты сам пробовал рисовать? Не водить от безделья ручкой по тетрадному листу на последней странице, а так вот, чтобы и не думалось совсем во время рисования, чтоб руки сами отыскивали нужное направление, а ты только меланхолично следил вроде бы со стороны? Мой первый рисунок, созданный таким образом был очень неказист. На нём было всего две руки. Одна внизу, вернее предплечье с театрально откинутой назад кистью, и тонкими пальчиками. Другая сверху. Массивное запястье, набухшие вены и топор, зажатый в широкой ладони. Простенькая, ни на что не претендующая картинка четырнадцатилетнего ребёнка, если бы не веточка вербы, которая выпала из нижней ручонки. А крови не было почти нигде, только на почках распушенных и мягких, предвестниках летнего зноя и тополиного пуха, лапки кролика чёрненького, на прилавке мясницком отчуждённо блестя тёмно-розовыми мышцами, наверняка такими ледяными, что если дотронуться до них, то наверняка в обморок рухнешь, а самые кончики, где коготки, по - видимому тёплыми и убаюкивающими, они пышут особенным спокойствием, не боясь замёрзнуть, в заброшенном кинотеатре, сидя на единственном сохранившемся стуле, в шапке из кроличьих лапок вербовых, в ворсом кровяных капелек, таких вязких, что если провести ладонью по меху, то вся она красною будет. Последний рисунок не помню, там только линии и размытые буквы, да и не художество это совсем. Будучи маленьким мальчиком, увидел картину с большой кляксой в середине. Это раной называлось, брызги краски красной по холстине разметались, не в горячке восковой, в безобразном наслоении мазков, пузырились пеною слюнявой и художник с непокрытой буйной головой, осуждён навеки роем ротозеев, и толпой искусства батраков.»
Набирая буквы, я был моментом падения на землю знойных хлопьев, и улица проносилась у меня перед глазами. Я видел как продают клубнику в кузовочках, уложенную на тополиную подстилку, закутанную в одеяло с ватой схожее, ещё если вглубь пройти будет дом мимо него хорошо ходить тополи не растут правда зато на первом этаже окно разбито и дыра в стекле фанеркой закрытая ещё если вглубь то плита и пламя синее и днём и ночью вечное и всегда проходя думал что если пушинка туда проберётся и в огонь попадёт то буквы начнут умирать. Разумеется, я бросал в огонь уличных костров тополиный пух, и буквы начинали гаснуть, но всё же это не было так торжественно, как если бы это они сделали на той кухне; круглой, объёмной вспышкой с тем утончённым вкусом похорон, этой процессии с любопытством разглядывающего покойника. И всё им сказанное за долгую или непродолжительную жизнь, начинает полыхать синим пламенем газовой горелки. Неоконченные фразы, недосказанные слова, специально или без умысла, ненадолго воскреснут из прошедших дней, морозных, промозглых и найдут пристанище на лестничной клетке в тёплом домашнем халатике и в тапочках, после сытного ужина, разглядывающие в очках с поломанной правой душкой цифры на электросчётчике. И воскресение, словно последний вздох умирающих букв, своей абсурдностью будет смеяться над всеми стоящими рядом людьми в их слепой скорби и отчаянии, не видящих, что пух облепляет их чёрные одеяния и делает мягкими их следующие поцелуи, как старческие, оставленные для внуков, так и глубокие, романтические и обезжиренные, в синтетической гармонии молчаливые. Молчаливыми были мои уста, когда я смотрел в глаза этой женщины, она не носила халата цвета тополиного пуха, она улыбалась мне, наверное, она дела автоматически, но казалась, что это искреннее. Она дала тогда отцу ключ от служебного туалета, и мы долго и безуспешно шарили ладонями по стене в поисках выключателя, и не найдя, стали ссать наугад, по звуку падающих струй ища выгодное положение. Потом отец смущённо нашёл какую-то грязную тряпку и растёр эту ссанину по полу. И в кабинете я молчал, а не говорил о словах, которые перекатываются у меня в голове после сна, но она сама знала что к чему, и я знал что в один прекрасный день она поцелует меня тополиным поцелуем и я всё ей расскажу про то как нассал там, ссука. И она меня под стол головой засунет, а там тепло пуховое, ****а растекучая и необъятная. В ней тишина вечерних тополиных скверов,
Задумчивый неон ночных витрин,
Дрожащий свет фонарных нервов,
Что статуи из гипса, камня и железа,
От холода дневных эмоций кутают в бездушный пластилин.

Их однотонность тела и одежды,
Полночный страх остановил.
Пургою закружил мои надежды,
Тяжёлый тополиный пух.
Зашторил гладковыбритые окна,
И лунный блеск статуй потух. Но уже через несколько месяцев, когда она мне предложила посещать группу для терапии, я стоял возле её кабинета, чувствуя её тепло, сжимая в руках книги Бодлера и Генри Миллера. А ты же рядом, в колыбели светлой,
Не двигаясь, тихонечко сопишь,
Шуршащей чистотой укрыта белой,
Вокруг тебя повисла занавески тишь.

Щекой прижавшись к жестким складкам,
Подушки мягкой ты спала.
Шептали тебе сплетни мушки -
-Они на запах уха падки.
А ты не слышишь,
В пространство зыбких снов погружена.
 
Сон отлучает от инфузий нарциссизма,
Питающих холодною тоской тебя,
Симтомы устраняет солипсизма,
Silentium впускает в мышцы,
Блистательный, как грудь ноябрьского снегиря.

Я всё сижу, по прежнему гудят трамваи,
На вырезку везя остывшие тела,
Увозят мертвых женщин в шаткие сараи,
За хмурый горизонт былого дня.

Ты спи, не просыпаясь вечно,
Застынь навеки, умоляю!
Я буду неизменность рисовать,
Уже карандаши я из коробки выбираю. И не осталось тогда у неё тополиных поцелуев, а рот преобразила её страшная проказа от всяких излишеств половых, так и печати она, наверное, ставила губами своими напомаженными, тварь бессердечная, думает что я больной, что с головой у меня нехорошо, уебище сраное думает, убеждённое в своей значимости и исключительности.  А же просто хотел забывать, уметь не помнить, жить картинками роллеров, беспечно секущими спокойствие площадей, а не скученными воспоминаниями поездок в летних автобусах с заваренными люками. Даже если очень тесно, сердца других не слышно, прижмись сильнее и можно различить слабенькое биение, только и всего. Все кто рядом с тобой подпрыгивает на кочках, судорожно хватается за поручни на поворотах, облачены в воздушные, полупрозрачные сорочки, а ты обнажён. Они громадные сердца в помятых околосердечных сорочках, гладких, я рассекал сорочки, когда они были уже холодные, и само сердце под ними казалось настолько беззащитным, что порой казалось, что оно растает в руках, как льдинка. И прошлое наваливалось на меня тяжёлой отцовской шубой, пропахшей махоркой и костром. Я замораживал насекомых в пластмассовых ванночках и оттаивал их через два часа. Кто оставался жив, двигался очень медленно, заваливался на бок, и большая муха переставала быть страшной, а становилась одинокой, старающейся очнуться от сковывающего его холода; тараканы становились гнущимися и мягкими. А сердца скользкие как замороженные куры, выскальзывают из пальцев, я обходил тогда огромную очередь в универсаме, не боясь быть побитым, из за своего малого возраста, хватал курицу за обжигающе ледяные ноги и нёсся к кассе. Оно скользкое, когда отрываешь его от сосудов, на мгновение оно обманчиво вздрагивает, и густое и тёмное вытекает из него, из трамваев тоже вытекает, и из больших грузовых машин. Я мечтал жить в квартире, окна которой выходят на улицу, что бы вернувшись со школы, залезать на подоконник смотреть вниз на то, как поворачивают и трещат трамваи, из которых, когда они долго стоят на остановках, выливается чёрное и густое. Я видел только соседний дом, сугробы, и людей возвращающихся с работы. Они шагали к остановкам, удалялись и пропадали, а я не видел их дальше, терял их резко и обрывчато. Сердце перестаёт стучать точно также, стучит, стучит, и внезапно застывает в морозных узорах вечного сна и мерзлоты. И через толщу рёбер и мышц оно начинает источать изумительную музыку доброты и спокойствия, похожую на стоны сонные, когда тебя к окну разворачиваешь, в котором видно как тополи разбрызгивают, шуршание юбки задранной, непонимание что происходит, понимаю, что это всего лишь фантазия, но всё же, щекой небритой прижаться к прохладной сральне, объёмной духовке, заскользить ладонями по ней, вроде бы выключатель ищёшь в том толчке, и найти той выключатель, рубильник, верзоню тёмноватую, разговариваю с тобой, а отвечаю сам: знаешь зачем таблетки поперёк подпилены? Чтобы ломать можно было. А ещё? Не знаю. А если кто не хочет их глотать, то ему их в жопу вставляют, и отвёрткой заворачивают. И завернуть так таблеточек с пяточек, чтобы жизнь не казалось мёдом, а небо было обложено ***ми, не в траве валяться летом, под скрежет кузнечиков, сочиняя что – то вроде : «не топчи траву полевую, там мышки живут, корм себе ищут", а чтобы чуять что вот – вот разродишься горячим и тёмным, как трамвай, как сердце пламенное, и пух покроет это всё лёгкой простынёй. Эту кучу немеренную, способную отогреть руки замерзающему в знойный полдень человеку, эту кучу лошадиную.