Эдуард Снежин. Испытательный полёт

Эдуард Снежин
                ИСПЫТАТЕЛЬНЫЙ ПОЛЁТ

Я был тогда молод и по распределению работал техником в одном из почтовых ящиков на Урале в небольшом городе. Это было конструкторское бюро, которое разрабатывало приборы для измерения высоты самолёта на принципе радиолокации.
 Руководство поручило нам ответственное задание — испытать работу сочинённого нами же радиовысотомера на максимально возможной высоте полёта и прокалибровать его по штатному эталону, то есть закрепить на шкале точки высоты и определить точность прибора.
 Нас было трое: руководитель задания Виталий Каранкевич — научный сотрудник тридцати семи лет, высокий, худющий, с длинными чёрными волосами, с большим горбатым носом и вечно суровым лицом, но, вообще-то, добрый покладистый человек; Геннадий — инженер, лет двадцати восьми, рыжеволосый, рано подлысевший полноватый пикник с выдающейся нижней губой с манерами джентльмена или, скорее, интеллигентного стиляги. Он был ещё холост, всех знакомых девочек называл на западный манер: Марго, Натали и т. п., носил очки в тонкой позолоченной оправе, страстно любил упаднические стихи в стиле Есенина и запрещённой тогда Ахматовой, слегка заикался и грассировал. И я, радиотехник двадцати лет, подающий надежды, без кола и без двора, ютившийся на частной квартире в деревянном доме с хозяйкой и её дочерью, просто не знаю, как их спасали мои пятнадцать рублей в месяц.
 Геннадий был мне кем-то навроде (так говорят на Урале) старшего друга, велел называть его «учитель», на что непременно откликался обращением «сын мой». Когда мы попадали с ним в район моего жительства в старой части города, застроенной сплошь деревянными строениями, он, остановившись на холме, с которого начинался спуск в улицы, начинал с заиканием декламировать, вытянув руку к домам:
- А с рас — с — светом над рекой
С петушками избы.
У с-с-старухи у кривой думаю поисть бы!
 Я старался подражать ему, чем мог, и, конечно, на первую, весьма скудную, зарплату купил «корочки», как у него, — туфли морковного цвета на толстой микропоре.
 
Для перевозки оборудования к аэродрому нам выделили микроавтобус, и мы с Геной загрузили его приборами, важный Каранкевич в манере полководца, расставляющего войска перед сражением, пальцем указывал:
- Это туда! Это сюда! Стоп! Куда лепишь — стекло разобьёшь!
 «Аэродром» оказался огромным грязным полем с пожухлой травой, стоял конец сентября, на одном краю поля валялись в куче искорёженные самолётики: «Они отсюда запчасти снимают», — пояснил Каранкевич, а на другом прилепился маленький домик «лётного состава», рядом с которым расположился, видавший виды, закопчённый «кукурузник», самолёт типа «Ан-2».
 «Лётный состав» в одной из комнаток домика, в лице двух пилотов, списанных, как потом выяснилось, из военной авиации за «хорошее поведение», был изрядно «поддат».
- Иван, вставай! — пытался «командир» растолкать прикорнувшего калачиком на кушетке члена экипажа, - инженеры приехали!
 Иван что-то промычал и развернулся, опять же калачиком, лицом к стенке. Каранкевич потихоньку свирепел:
- Вам что, не выдали вчера полётное задание?
 Каранкевич был тёртый и порядки знал.
- Как же! Вот оно, — лётчик достал из планшетки листок, — тут Вам надо расписаться, начальник.
- Да не буду я расписываться! Как с вами такими можно лететь?
- Да что Вы, гражданин начальник! Сядем и …
- Меня зовут Виталий Самойлович, — оборвал его Каранкевич, — я Вам не «гражданин начальник» и здесь не зона.
- У нас вся страна — зона, — высказал бравый лётчик крамольную мысль, — а полетим, как пушинки — ни разу не тряхну, да что мне «Аннушка», я на «Миге» летал!
- Летал, да сел … на «Аннушку».
- Виталий Самойлович, не с-с-слетаем — Главный премии лишит, отчёта не будет, план не выполним, — тихо, но настойчиво встрял Геннадий, он очень рассчитывал на эту премию, при чём для себя повышенную, так как отчёт писал сам, стиляга давно присмотрел в магазине магнитофон, бывший по тем временам большой редкостью.
- Сам знаю! — рявкнул Каранкевич, — идите, откройте самолёт, — обратился он к пилоту и посмотрел на кушетку:
- Ну, этот то совсем не годится. А положено двух лётчиков.
- У меня запасной есть, сейчас с поля вызову!

 Мы вышли на поле и перегрузили приборы в самолёт. В «Аннушке» по бокам стояло четыре привинченных стульчика, середина фюзеляжа была свободной, из пола торчали стойки, на которые я стал привинчивать высотомеры — наш и эталонный. В иллюминатор было видно, как «командир», заложив «руки в брюки», пошатываясь, разговаривал о чём-то с человеком в невообразимом наряде: в медной пожарной каске, в блестящей, но рваной пилотской кожаной куртке, грязных мятых спортивных штанах, зато в стильных ботинках на толстенной подошве.
- У меня так-к-ких нет, — с завистью заметил Геннадий.
- Что у него в руках, учитель? — спросил я, не разглядев по близорукости.
- М-м-метла, сын мой! — ответствовал Геннадий.
 Каранкевич тоже выглянул в окно.
- Не хватает нам только подметалы за второго пилота, — проворчал он.
- Зат-т-то трезвый, — продолжал спасать Гена свою повышенную премию.
 Тут «экипаж» нарисовался в проёме самолётной двери. Правда, «второй пилот» сменил каску на лётную фуражку, очевидно, позаимствованную у спящего лётчика.
- Ты хоть раз штурвал держал? — бесцеремонно на «ты» спросил его Каранкевич.
- Как же, частенько за них летаю, — высморкался прямо на самолётный пол «второй пилот», — потому как завязал.
- Ну и порядочки! — взмахнул рукой Каранкевич. — Ладно, запускайте!

 Самолётик, подпрыгивая на кочках с краю поля, отрулил по траве метров на пятьдесят от домика, и мы взлетели, опять же подпрыгнув пару раз уже на ровном месте, видимо, в такт с игривым настроением первого пилота.
 Каранкевич прильнул к экрану осциллографа и крутил ручки под шкалой премиального высотомера.
 Каранкевич был опытный и своё дело знал.
 Гена записывал со слов «гражданина начальника» показания в тетрадь, которую он тут же окрестил «бортовым журналом», а я, как техник, исправно выполнивший все свои обязанности по погрузке оборудования и закрутке по месту гаек и винтов, обозревал с чистой совестью через иллюминатор удаляющуюся земную поверхность.

 Сначала хорошо были видны взъерошенные от пахоты бурые колхозные поля, на которых женщины в разноцветных платках собирали картошку, хотя падал уже редкий снежок. Колёсные трактора с плугами виляли внизу, как будто рядом, но их тарахтенья в закрытой кабине самолёта не было слышно, к тому же уши заполнял стрёкот мотора «Аннушки» и ровный гул вентиляторов, охлаждающих наши приборы. Поля перемежались золотистыми берёзовыми колками, и мне показалось, что на поляне одного из них пробежал заяц, о чём я не стал делиться со спутниками, погружёнными в научную деятельность. Мы взлетали всё выше, сначала фигурки людей и машин на земле стали игрушечными, а потом скрылись за облаками. Мне почудилось, что я рассмотрел в облаках превращение молочных хлопьев тумана в снежинки, но, скорее всего, то была игра воображения, просто вспомнил из детства картинки из сказки Андерсена «Снежная королева».

 Я посмотрел на шкалу высотомера: она показывала уже три тысячи пятьсот метров высоты.
- Так! — удовлетворённо хмыкнул Каранкевич, — снял уже три реперных точки, — и достал логарифмическую линейку.
- Репрезантивности не добрали, — огорчённо ввернул он непонятный мне научный термин.
- Что это? — шёпотом спросил я учителя.
- Н-н-не хватает статистической точности, — ответил он, — надо подниматься выше.
- Правильно мыслишь, — похвалил начальник, — командир, какой у тебя потолок? — крикнул он в открытую дверь пилотной кабины.
- Четыре пятьсот.
- Давай, жми!
- Слушаюсь, Виталий Самойлович!
 Самолёт потихоньку, покряхтывая, стал взбираться по спирали выше. На высоте четыре тысячи пятьсот метров Каранкевич выполнил последнее измерение.
- Для заданной техническими условиями точности достаточно! — сказал он. Но Геннадий, записав в бортовой журнал результат, заметил:
- Есть т-т-тенденция к достижению точности выше образцового высотомера. Надо бы ещё п-п-повыше!
- О кандидатской мечтаешь? — заметил Каранкевич, который сам, обременённый тремя детьми, давно перестал о ней думать и в свободное время подрабатывал ремонтом радиоприёмников.
- Н-н-не в этом дело, — зазаикался учитель, — тогда его можно будет поставить на «рушку».

 «Рушкой» мы называли радиоуправляемую ракету, высотомер для которой разрабатывали, не вполне успешно, в соседней группе отдела. Наш прибор предназначался для высотных бомбардировщиков, но умный Гена решил развить конкуренцию с соседями, там начальником был вредный тип, на место которого он метил.
- А ты ведь дело бачишь! — перешёл Каранкевич, одесский еврей, на украинский язык, как всегда, когда волновался.
- Командир! Ты можешь ещё выше?
- Как прикажете, Виталий Самойлович!
 Самолёт, вздрагивая от форсированной нагрузки (воздух стал разрежённым), попёр по спирали вверх.
 И это была большая ошибка, жертва стремления к научному прогрессу. Первым обледенение заметил я, лётчики видели через переднее стекло только полупрозрачный круг от вращения винта, инженеры были увлечены измерениями. На моих глазах за пять минут тросы растяжек от крыльев самолёта к фюзеляжу покрылись льдом в толщину руки, а на краях крыльев засверкали в отражении от солнца бриллиантовые кромки. Я хотел сказать об увиденном Каранкевичу, но он влез с головой в тубус осциллографа, а учитель, сняв очки, вперился в шкалу высотомера. Если бы рядом был фотограф, то лучшего кадра для иллюстрации напряжённой научной деятельности он бы не схватил. Завороженный картиной титанического труда коллег, я не смел сказать ни слова, к тому же на самолёте летел первый раз и понятия не имел, что для полёта нормально, а что нет. «Лётчики-то не волнуются» — подумал я, — «а то, что двигатель стал работать как-то совсем натужно, видимо, высокое разрежение воздуха».
 Наконец, старший научный сотрудник высмотрел в осциллографе нужную точку и победно произнёс:
- Хвилина година!
 Я совершенно не понял это хохлацкое выражение, но смысл был ясен без перевода — нужная для ракетного применения точность достигнута.
 Учитель взволновано протирал носовым платком очки, то снимая, то надевая их. Потом он выключил ручки питания приборов, прекратился мерный шум вентиляторов. Эксперимент был закончен.

 Но тут же мы услышали, что натужное стрекотание двигателя самолёта превратилось вдруг в прерывистое тарахтенье с уряжающейся частотой, и вскоре наступила, как пишут в детективных романах, зловещая тишина.
 Потом самолёт противно завибрировал и зашатался.
 Выражение лиц моих спутников, также как, видимо, и моё, за несколько секунд превратилось из ликующего в постное, а потом в тревожно-испуганное. Геннадий хотел что-то сказать, но сумел только выдавить:
- П-п-па …
 Он хотел сказать: «Падаем!» — понял я, и мне показалось, что ноги мои стали бесчувственно ватными, а волосы на голове приподняли кепку.
- Быстро к кабине! На хвост опрокинемся! — крикнул нам пилот. Мы шарахнулись и прижались к стенке кабины. Я посмотрел на лётчика. Пот катил с него градом, он дрыгал ногой по педали стартера, а рукой до хруста костей давил на рукоятку подкрылок, стремясь удержать горизонтальное положение самолёта. Первый пилот мельком повернулся к сидевшему на соседнем кресле «подметале» и крикнул ему:
- Прыскай спирт!
 Я успел заметить, что лётчик совершенно протрезвел, лицо его стало мужественным и сосредоточенным, как в те минуты, когда раньше он, до списания из военной авиации, выходил на истребителе на цель.
- Какой спирт? — сказал «второй пилот», — Ванька сегодня остатки слил.
- Сволочь! — выругался первый пилот, — Это слишком.
 «Слишком», командир считал потребление спирта для внутренних нужд из бачка для облива бензопроводов, чтобы предохранить их от замерзания при низкой температуре, что и случилось на нештатной высоте, на которой температура всегда низкая, даже летом.
 Самолёт, между тем, не сказать, чтобы падал, но ненормально быстро снижался, поэтому весь трясся и трещал. Пилоту с большим трудом, благодаря опыту полётов на истребителях и недогрузу («Аннушка» рассчитана на десяток пассажиров) удавалось сохранять планирование на опасном радиусе спирали, (избежать закручивания лётчик не мог), близком к критическому, на котором самолёт переходит в штопор и бешено устремляется к земле.
 Но земля неуклонно приближалась, и … конец был ясен.

 Все молчали. Я посмотрел на товарищей: Каранкевич, всегда худющий и суровый, прижавшийся в углу между кабиной и фюзеляжем, смотрелся сейчас настоящим Мефистофелем со скульптурно застывшим выражением лица; Геннадий, находящийся посередине, вцепился руками в дверные косячки и никак не мог сомкнуть большие дрожащие губы, очки на его носу тоже вибрировали, я, со стороны, видимо выглядел не лучше.
 Учёные давно установили, что в критические минуты жизни время как бы замедляется. Так, если на человека вдруг падает огромный по размерам груз, то он, заметив это, если только не оцепенеет от ужаса, за доли секунды выбегает из-под него, но при этом видит, как медленно груз к нему приближается, как сам человек отталкивается от земли и передвигает ногами и руками; слышит, как за спиной раздаётся протяжный, раскатистый, как гром, грохот от удара груза об землю, хотя все очевидцы потом уверяют, что был только короткий щелчок, в общем, все быстротекущие процессы воспринимаются как в замедленной киносъёмке.

 Сейчас перед моими глазами за несколько секунд пробежала вся моя предыдущая жизнь.
 Вот я лежу, поджав коленки, почему-то головой вниз, в тёплой мягкой влажной купели и … сосу палец. Ба, да я в животе своей матери! — вдруг, догадываюсь я. И слышу, как мать поёт , наверно, моему старшему двухгодовалому брату Володе :
- Люли, люли, люли, прилетели гули.
Стали кашку варить, стали деток кормить.
Да, полно, видимо я спутал — это мать много позже поёт колыбельную уже мне, как иначе из живота мог я, несмыслёныш, понять слова.
 Странно, что раньше в обычной жизни мои воспоминания никогда не простирались до столь ранних моментов жизни.
 Вот мы, маленькие ребятишки, пока не видит мать (на работе) скатываемся зимой с крыши нашего довольно высокого дома в снежный сугроб, дух замирает, когда под тобой обрывается стреха, и ты летишь в воздухе. Жутко! Но мы вновь и вновь подымаемся на крышу, чтобы испытать это ощущение.
 Вот мы сидим в песке у дороги с моей первой подружкой, одногодкой Валей, и лепим пирожки, поливая песок из ведёрок. Это я помнил и раньше. Помнил я и следующий кадр: мы Мишкой, в переулке рядом с краснокирпичной школой, добротно построенной ещё в царское время, лупим друг друга портфелями. Это из-за неё — Вали, которая стоит рядом и, скромно потупясь, ожидает победителя. Мне досталось больше — Мишка саданул меня по носу и, пока я сморкался кровью, сдерживаясь изо всех сил, чтобы не всхлипывать, Валя ушла с ним.
 Мне так не везло в детстве на девчонок! Младший брат Лёня, ученик второго класса, а я уже был в пятом, во всю хвастался, как целовался с одноклассницей и даже (!) лежал с ней раздетым где-то в траве, в подтверждение чего показывал от «падшей» девочки любовные записки с уверениями в любви до гроба. Что уж говорить о старшем брате, который, имея высокий рост и мужественные черты лица, гулял уже с почти взрослыми девчонками семнадцати лет, приезжавшими из города на уборку. Я же, считавшийся отличником из класса в класс, пользовался у товарищей старше меня доверием наперсника. Так по просьбе Кости, одноклассника старшего брата — передавал записочки красивой городской девчонке Оле, племяннице судьи, жившем по соседству с нами в одном дворе, приехавшей погостить на лето, и вёл от его имени переговоры о встрече. Оля ломалась, жеманилась, заломив руки и переставляя крест накрест свои загорелые коленки под коротким платьицем, у нас такие не носили, но на встречу соглашалась, после чего я оставался один с совершенно негодным настроением, я сам хотел встречаться с ней.
 Потом пронеслись воспоминания, как долгими ночами сидел я у первого, собранного своими руками детекторного приёмника и настойчиво пытался регулировкой проволочки на кремниевом кристалле добиться в наушниках повышенной громкости, слушая музыкальные передачи радиостанции «Маяк».
 Потом понеслись годы моей учёбы в техникуме в Свердловске, годы первой любви с настоящими поцелуями и ночными бдениями в Инниной комнате, да, у неё, дочери полковника, имелась отдельная комната. Но дальше поцелуев и спанья вместе в одежде дело не заходило. Инна была красива, умна и влиятельна среди сокурсников — все три года избиралась комсоргом, к тому же имела престижных родителей. Желающих подкатиться к ней, в основном старших парней, прошедших армию, было предостаточно. Но у нас была верная любовь целых полтора года. Чем я её увлёк ? Не знаю. Тем, что я и в техникуме остался по инерции отличником и шёл в первых? Навряд, ли. Кажется мне, тем, что я, сельский парень, заметно отличался от продвинутых городских стиляг своей простотой и непосредственностью, доходившей, например, до того, что я явился как-то зимой в театр музкомедии, Инна взяла туда билеты, в валенках, что вызвало у неё вначале лёгкий шок, а потом приступ бурного веселья. Видимо, общественнице Инне нравилось воспитывать меня, сельского увальня, как деликатной Мальвине несносного Буратино, впрочем, она делала это тактично и неназойливо, и я превращался постепенно в рафинированного интеллигента, какими, несомненно, были её родители.

 В конце лета, после второго года обучения перед отправкой курса на целину, я вернулся в город из дома, и мы гуляли с ней по-над озером. Мы забрели по бездорожью в безлюдный район. Стоял тёплый августовский день, когда природа, пресытившись буйной летней жизнью, как бы замерла в застоявшемся расцвете зрелости перед началом осени. Терпко пахло дикой резедой и клевером, берёзки в безветрии рассматривали в зеркале воды свой густой зелёный наряд. Кузнечики в траве почему-то не прыгали, как в середине лета, а, склоняя своими пузатенькими телами просевшие былинки, однообразно стрекотали грустноватую мелодию из повторяющихся двух нот. Под нашими ногами лежал пёстрый пахучий ковёр природы. Вдруг Инна, набрав цветов, побежала от меня подальше от берега в сторону леса. Я без труда догнал её через минуту, хохочущую и возбуждённую, и мы замерли, обнявшись, в долгом поцелуе. Цветы выпали из её рук, вскоре я почувствовал, как девушка увлекает меня в траву и повалился на ковёр вместе с ней . 
 Мы лежали и целовались … но больше я ничего не предпринял. Почему? Да потому, что я просто сробел. Что, предприимчивой Инне штаны с меня надо было снимать?

 После этого эпизода наши отношения резко пошли на убыль. В вагоне поезда, направлявшемся на целину, мы иногда сидели рядом и беседовали, но … она, определённо, не стремилась уединиться для поцелуев.
- Ничего! — думал я. — Вот приедем в широкие казахские степи, там я точно улучу момент и не сплохую второй раз в мягких нежных ковылях.
 Но все оказалось по-другому. В первый же день к видной, созревшей девушке прилепился могучий казахский парень Амантай, лет двадцати пяти, который всё время поглядывал в мою сторону, видимо, Инна рассказала кое-что о наших отношениях и, однажды, даже пытался заехать мне в рожу, ни за что, просто так, как жеребец, сражающийся за кобылу. Но мы были с ребятами дружны против местных и здорово его потолкали, что, впрочем, на их отношения с моей прежней любовью не повлияло.
 Однажды, тёплым щемящим вечером, я всё выглядывал Инну в соседнем вагончике, в котором отдельно жили наши девушки, заходить туда нам девчонки не разрешали, но её не было видно. Мудрая высоколобая Галя, староста нашей группы, видя мои мучения, сказала мне:
- Опоздал, она с Амантаем ушла.
- Куда?
- Так. В степь гулять.
 Когда уже начало темнеть, я, скрывшись за углом вагончика, увидел пару, возвращающуюся из степи. Амантай набросил на Инну свою куртку, к вечеру уже свежело, и обнимал одной рукой её плечи, а в другой держал её руку. Шагах в двадцати от вагончиков пара остановилась, и казах сгрёб мою девушку широкими ладонями, а Инна … просто присосалась к нему. Потом она сняла и отдала ему пиджак и пошла к вагончикам, Амантай пошёл в другую сторону, в свою деревню.
 Сбегать мне было уже поздно, я просто закурил сигарету, оправдывая своё нахождение на улице (именно с казахской степи я и пристрастился курить) и Инна прошла в двух шагах от меня. В её светлых, чуть растрёпанных волосах и на лиловой кофточке я заметил серебристые пушинки и соломинки ковыля, лицо её раскраснелось, а, заметив меня, она, не повернувшись ко мне ни на градус, лишь вскинула повыше голову и выразила молча всем своим видом:
- Что смотришь? Моё дело, — прошла в свой вагончик.
 Мне стало ясно, что дело в ковылях свершилось и, увы, не со мной … «Господи! — я даже женщину толком не узнал до сих пор» — с тоской подумал я.

 В этот момент воспоминаний, самолёт как-то сильнее, чем обычно, задрожал и, судя по всему, ускорился в падении на землю. Хронологический порядок мелькавших передо мной картинок жизни прервался, перед моими глазами вновь появилось отчётливое виденье, как в детстве мы скатываемся с крыши в снег, только я никак не мог плюхнуться в сугроб, какая-то неведомая сила перед самым падением закручивала меня вверх и бросала опять на крышу, потом я нёсся вниз, потом меня снова забрасывало наверх и всё зациклилось и завертелось в непрерывных взлётах и падениях. «Схожу с ума» — подумал я и вытер рукавом пот с лица, хотя в самолёте, при отключённом обогреве, температура упала уже до зимней.
 Геннадий что-то забормотал. Я взглянул на него. Учитель вытащил из-под ворота серебряный крестик на цепочке, крестился и читал «Отче наш». О том, что он носит крестик, не знал даже я — он скрывал это от всех, такие были годы. Правда, когда мы купались, я несколько раз замечал, что перед снятием рубашки Гена отворачивался и прятал что-то в карман, но не придавал этому значения. Теперь я вспомнил, что бабушка втихую от матери–педагога, отнесла меня в церковь и окрестила, и тоже начал креститься, вслушиваясь в молитву учителя : «Свят, свят, свят! — добавлял я к «Отче наш», — «Господи спаси и сохрани», — бабушкины заклинания из детства высветились в моей памяти, или это она из небесного мира направляла меня.
 Каранкевич — «партийный» (тогда все научные работники обязаны были быть коммунистами) не молился, но смотрел на нас без осуждения, в глазах его всегдашняя суровость, происходившая более от мефистофельской внешности, сочеталась со страданиями и какой-то излучающей теплотой, видимо, он думал о своих детях.

 Вдруг сквозь шумы и трески падающего самолёта мы различили короткие взбрыкивания мотора. Как будто человеческое сердце начало испускать первые слабые удары после длительной реанимации электрошоком. Мы, как по команде, устремили отрешённые до того взгляды в кабину на лётчиков. Строгая сосредоточенная маска первого пилота начала потихоньку разглаживаться. Двигатель уже затарахтел сериями из нескольких взбрыкиваний. Наконец, он застрекотал в привычном ритме. Позже лётчики заявили нам, что до земли оставалось метров пятьдесят. Может быть они и приврали для пущего ужаса, но уже через десяток секунд первый пилот, возвратившись в прежнее пьяное состояние, спикировал на бреющем полёте на баб, убиравших картошку, над самой землёй. Женщины побросали лопаты и вёдра и рухнули в грязь. «Командир» по-идиотски хохотал и кричал, изображая пулемёт:
- Трата — та — та! — а трезвый «подметала» нервно ему подхихикивал.
- Под суд отдам! — грозно крикнул Каранкевич, — Берёзы сшибёшь!
- Вот так мы по мишеням палили на бреющем! — кричал лётчик.

 Я не запомнил, чтобы нам с Геной стало весело. Мой организм находился в состоянии оцепенения и не понимал, что ситуация изменилась и мы спаслись. Ломка наступила, когда мы приземлились и сошли на землю. Моросил мелкий дождь — снег не долетал до земли, температура воздуха была не выше пяти градусов, но нам, после могильного холода в самолёте показалось, что мы окунулись в лето. Небо сплошь было затянуто серыми тучами, но мне казалось, что ярко светит солнце, то ли из-за того, что в последние секунды мы пробили сумрачный облачный кисель, то ли солнечные лики засияли в приходящем в сознание мозгу. Мне показалось даже, что на какое-то время исчезла моя близорукость, я снял очки, но оранжевый домик на краю поля я видел ясно, с синими рамками в окнах. Наверно, подобное состояние испытывал и Геннадий, который вдруг запел без единого заикания:
«Я люблю тебя, жизнь,
Что само по себе и не ново.
Я люблю тебя, жизнь,
Я люблю тебя снова и снова!»
 Кстати, после «учитель» почти не заикался недели две.

 Шофёр, вышедший нам навстречу из домика, подогнал автобус, и мы все вместе быстро, Каранкевич уже не командовал, а помогал нам, отвернули и загрузили в машину оборудование. Мы ехали на предприятие и молчали.
- Какой, всё-таки, красивый наш город! — думал я, глядя из окон на места, по которым проезжал сотню раз, но видел их, как в первый раз. А в ровном гуле мотора автобуса зациклено звучала мелодия:
- Я люблю тебя, жизнь …
- Я люблю тебя, жизнь …
 Интересно, что ни в этот день, ни когда-нибудь потом, никто из нас ни между собой, ни с другими, не заговаривал о пережитой встряске.
 Но вышло так, что теперь на перекурах мы как-то часто оказывались втроём вместе, и всегда было о чём-нибудь другом поговорить без всякого напряжения и с полной откровенностью. Только слов говорилось заметно меньше, чем раньше, и мы ощущали их незатасканный первородный смысл, часто же понимали друг друга вообще без слов.

 Я уехал из этого города через год, на другую работу, имена и лица других прежних коллег почти стёрлись из памяти, прекратились всякие контакты, но я, почему-то знаю, что Геннадий и Виталий живы до сих пор.
 А, может быть, этот факт и не имеет особого значения, так как души наши бессмертны и, однажды обретённая между ними связь, сохраняется вечно.