Почему я люблю рыбалку

Лаэрта Эвери
- Патрон вставлять вот так!
- Пап, я знаю. Тут же всего одно отверстие.
- Это тридцать второй калибр.

   Замахиваясь на святое право всех мужчин, вступивших в брачный период, гордо бросать к ногам избранницы убиенного мамонта, чей вес потрясал бы своды пещеры и воображение хранительницы очага, я напрашивалась на охоту. Не сильно печалясь о мамонтах, до моих дней не доживших, я долго упрашивала отца позволить мне хотя бы посягнуть на жизнь более живучих божьих созданий – уток-лысух, на охотничьем жаргоне иначе именуемых гидроворонами. Итог моих посягательств даже мне представлялся сомнительным – имея на носу очки с диоптриями «минус пять», умертвить утку можно было бы разве что акустическим ударом. Но очки мне в жизни никогда не мешали: я лезла с ними в бассейн, я не расставалась с ними, играя в футбол, они украшали мой нос с подслеповатым достоинством ветеранов школьных сражений, и уж такой мелочи как плохому зрению никак нельзя было позволить встать препятствием между мной и вожделенным тридцать вторым калибром, когда-то специально купленным для моей матушки, но недолго пробывшем в ее употреблении.
Вообще-то я люблю животных. В раннем детстве, увидев пушистые вялые трупики дичи, добытой отцом на охоте, я проревела, запершись в кладовке, не меньше двух часов. В жареном виде мне их предложить даже не рискнули, и несколько лет после этого отец взял за правило дичь домой не привозить.  Поэтому каждый раз, когда я поправляла сползавшие с моего короткого носа очки «как у Джона Леннона», меня успокаивала пацифистская мысль, что убийцей утки мне все равно не быть, а стрелять в воздух можно сколько угодно, не нанося вред фауне.
   Радость открытия сезона охоты обошла меня стороной. Отец долго и со вкусом перетряхивал на веранде свое охотничье имущество: палатку, спальник, брезентовые ветровки, черные от костровой копоти котелки, развязывал с прошлого года затянутые ремешочки, в пятый раз перебирал содержимое деревянного чемоданчика с патронами, вызывая во мне зависть, черную как копоть на его котелках. Даже снаряжение, казалось, заносчиво демонстрировало свою причастность к сугубо мужскому делу, в которой мне было отказано. Брезент палатки, с прошлого года напитавшийся дымом,  нагло распускал свое горьковатое благоухание по всей веранде, так что входившие к нам гости тревожно принюхивались, оглядывались и спрашивали, что у нас сгорело.
   На следующий день отец погрузил тюки и ружья на старый кашляющий заводской грузовичок и уехал, провожаемый  моим взглядом, замороженным как раз до такой степени, чтобы  слезы превратились в острые льдинки, так что мои сухие глаза царапали ему спину. Вернувшись через два дня с весьма скудными трофеями, он наткнулся на мою заранее, за день до его возвращения, насупленную физиономию, и его отцовское сердце, не выдержав, дрогнуло. Мне была обещана охота!

   К следующей субботе дичь, распуганная началом охотничьего беспредела,  попряталась. Немногочисленные степные озера с берегами, густо поросшими камышом, всю прошедшую неделю провели в плотном оцеплении конкистадоров с двустволками.  Тщедушные гидровороны метались между камышовыми зарослями, их встречали и провожали дружными оружейными залпами. Конкистадоры возвращались недовольными. Дичи было мало, так что едва хватало на шулюм. Шулюм - это шедевр кулинарного искусства тех, кто неделями способен  питаться бутербродами,  если жена уехала погостить к маме. Как правило, щедро посыпанный пеплом и  приправленный утонувшими в нем комарами шедевр.  Но для домашних очагов дичи уже не хватало. Нет, не всякий охотник, представив себе лицо жены, когда та, ощипав две тушки гидроворон и собрав, наконец, обильно разлетевшееся по кухне перо, переводит свой взор с охапки перьев на два маленьких комочка жесткого мяса и обратно, так вот, не всякий охотник, представив это, решится привезти домой такой скудный трофей. Потому что в этот момент на лице своей второй половины он как на свежеотпечатанном кассовом чеке прочтет и стоимость, и вес добытого мяса, за вычетом пера, костей и, естественно, дроби. Нет, вовсе не желудки страдали без мускулистого, тренированного в дальних перелетах утиного крылышка. Страдали самолюбивые, оскорбленные подозрениями в неметкости; страдали жадные, подсчитывая количество расстрелянных патронов; страдали азартные, лишенные ежегодного удовольствия; страдали подкаблучные, под святым предлогом вырвавшиеся на волю и не оправдавшие надежд; страдали хвастливые, опрометчиво наобещавшие гусей в яблоках  к праздничным столам.
   Заодно с ними со всеми страдала и я. Отсутствие дичи беспокоило меня меньше всего, но стоило опасаться, что под этим предлогом обещанной охоты в этом году мне не видать. И вдруг! 
   В четверг вечером, когда надежды мои почти растаяли, у ворот дома зафыркала старенькая «Нива» и к нам вкатился сосед по даче дядя Гена. Лично я его недолюбливала – со мной он был всегда слишком слащав и пытался сюсюкать, как с маленьким избалованным ребенком. Он сюсюкал со мной в мои двенадцать, когда наши семьи только познакомились, он сюсюкал со мной в шестнадцать, и даже сейчас, когда я приезжаю домой к родителям, он по-прежнему со мною сюсюкает, только теперь меня это уже не раздражает, потому что я знаю, почему он это делает: у него просто никогда не было собственных детей, и он совершенно не знает, как себя с нами (вернее, уже с ними) вести. К тому же он всегда был тихим любителем  выпить, пока не видит жена, и прихвастнуть, пока она же его не слышит.  До поздней осени, пока она трудилась в своем главке, он как пенсионер жил на даче под предлогом охраны семейной частной собственности, хотя реальная причина такой стойкой любви к природе и простому дачному быту коренилась в его тихом и весьма умеренном пристрастии к беленькой.
   Я вежливо поздоровалась и уже совсем было собралась, как хорошо воспитанный ребенок, не мешать взрослым своим любопытным присутствием, как до моих ушей донеслось заветное слово, произнесенное хотя и полушепотом, но, тем не менее, мною ясно распознанное – «утки». Отец просигнализировал соседу глазами, но дядя Гена шепотом говорил вовсе не от желания что-то скрыть, а от благоговейного трепета, который охватывает любого заядлого охотника при упоминании предмета его страсти.
   Я немедленно умастилась в кресле, всем видом давая понять, что я с него по доброй воле не встану. Никогда еще  не слушала я восторженное сюсюкание дяди Гены с таким искренним интересом. А он, вдруг оказавшийся в центре двойного внимания, расцвел прямо на глазах, и, размахивая руками от нетерпения, поминутно приглаживая свою жиденькую шевелюру, которая вот уже много лет не решалась превратиться в полноценную лысину, принялся рыть яму, куда суждено было попасть моему родителю.
- Так вот, Борь,  я тебе ручаюсь – утки! Талас разлился, ну знаешь, берега укрепляли, там, где в прошлом году крайние дачи подтопило. Ну, ты ж знаешь, как у нас укрепляют! Машины четыре щебня высыпали, и все в одном месте. Ну, камыши подтопило, течения-то нет почти. Воды – по колено, никакой лодки не надо. Я к Михалычу пошел вечером, гляжу – летит парочка. Ну думаю, парочка – ерунда! Но посмотреть-то можно. А Михалыч, ну ты его знаешь, жилистый такой, дача у него еще такая, ну с калиткой из лозунга, ну ты помнишь! Он вот только калитку поменял. Да, говорит, на заводе старые стенды посписывали, ну он всякое барахло на дачу и стащил. Ну, сам-то Михалыч – рыбак, а уток, говорит,  полно. Там-то везде разогнали, а на дачи-то никто и не ездит. Так, по выходным разве что. А если отойти, Борь, там подальше, я ходил, утка есть. А что, везти-то с собой – только ружья! А так – все удобства на даче!
   Выкопанная яма оказалась глубокой и хорошо утрамбованной. Дядя Гена всю душу вкладывал в процесс убеждения, и даже трясся от нетерпения, как породистый спаниель, впервые покинувший город, чтобы оправдать свое звание охотничьей собаки. Мне оставалось только с энтузиазмом кивать головой, понимая, что отцу из ямы деваться некуда.
   Даже матушка, пришедшая пригласить гостя к чаю, включилась в обсуждение субботнего выезда на дачу. Охотничья вылазка, обросшая женами, сулила в конце сытный стол с по-дачному простыми закусками, и законное право дяди Гены пропустить рюмашечку без всяких негативных последствий для семейного счастья. А если прибавить ко всему этому и баньку, деревянную баньку, сочащуюся свежей смолой, да пару березовых веничков, «если у Бори, конечно, есть, а то вот веничков он как раз не запас», то картина дачной жизни из копеечного лубочного рисунка превращалась уже в бесценное полотно, обильно писанное маслом и заключенное в тяжелую позолоченную раму.
   Когда гость, наконец, ушел, получив от нашего семейства заветное обещание «быть», я прошмыгнула в захламленную мастерскую отца и недрогнувшей рукой нового собственника сняла с крючка вожделенный тридцать второй калибр!

- Патрон вставлять вот так!
   Если бы у отца была хоть малейшая возможность взять свое слово назад, то, увидев мой нетерпеливый щенячий азарт с тридцать вторым калибром в руках, он немедленно бы это сделал. Но слово, данное шестнадцатилетней дочери – не утка: вылетит, не собьешь! И не имея уже законной родительской власти «не пущать», он пытался воздействовать на меня убеждением:
- У девочки должны быть какие-то женские хобби. Вышивание, например. Или вязание.
- Угу.
- Ну, или пошей что-нибудь.
- Угу.
- Есть же масса женских занятий, например… , - в этот момент он поворачивается и видит, как дочь, тыкая шилом в кожаный патронташ, пытается проковырять в нем новую дырку с таким расчетом, чтобы он не сваливался хотя бы с бедер, и очередное «угу» приходится как раз на тот момент, когда усилие продырявить толстую свиную кожу, наконец, увенчалось успехом, - Как об стенку горох! – заканчивает он раздраженно.
- Угу, - бодро соглашаюсь я.

   Патронташ оказался почти единственной вещью, которую мне удалось приспособить без ущерба для своего внешнего вида. У брезентовой болотно-зеленой ветровки еще можно было завернуть рукава. Я очень надеялась, что дичь не станет приглядываться к моим штанам довольно  невзрачного, но вовсе не защитно-зеленого цвета. Сапоги же превратились в настоящую головную боль. До сих пор не могу понять, специально ли отец вытащил из недр гаража вторую пару своих болотных сапог? Мне кажется, что он до последнего момента рассчитывал, что, увидев себя в зеркале в ветровке 52-го размера и сапогах 45-го, я не выдержу и дезертирую.
   Моя нога вошла в сапог, не разуваясь, вместе с кроссовком. Правда, ходить я теперь могла намного медленней и при этом страшно боялась потерять вторую обувь. Но и тут выход был найден. С внешних сторон на высоких голенищах сапог неизвестно зачем имелись резиновые петельки. Когда-то в детском саду, чтобы мы не теряли варежки,  воспитательница пришивала их к веревочке, а веревочку пропускала в рукава наших пальтишек. Этот же нехитрый принцип был использован мною, чтобы ноги не расставались с сапогами: я перекинула веревку через плечи, а концы ее привязала к петелькам на голенищах. Получилось нечто похожее на коромысло, у которого вместо ведер на концах висели два огромных сапога, причем со мною внутри. Барон Мюнхгаузен мною бы гордился: я еще не умела вытягивать себя за волосы из болота, но, судя по этим сапогам, задатки во мне были богатые. 
   Мое отражение в зеркале меня смутило, но поколебать не могло. Выглянувшая из кухни матушка прокомментировала происходящее по-своему:
- Надо взять большой казан на дачу, - заметила она.
- Зачем? – спросила я, предчувствуя подвох.
- Ну, так в маленький казан вся дичь не поместится. Это ж сколько уток-то от смеха поумирают!
   Я надулась, и на прямых негнущихся ногах попыталась сбежать от матушкиных насмешек во двор, чтобы провести полевые испытания в более спокойной и дружественной обстановке, когда мне вслед донеслось:
- Только в курятник не ходи! А то куры нестись перестанут!


   Тридцать второй калибр оттягивал шею.
   Предвкушение долгожданного дня разбудило меня часов в шесть утра лучше любого будильника, потому что будильник можно засунуть, скажем, под подушку, но куда, скажите мне, засунуть шило, которое и без того уже торчит во всем известном месте?  К моменту пробуждения родителей я была умыта, одета и измучена нетерпением до такой степени, что приготовила завтрак. Матушка смотрела на меня с возрастающим любопытством, отец же, кажется, вообще уже не мог на меня смотреть.
   Выехали мы с опозданием всего на полчаса, но тогда мне казалось, что в эти полчаса вся утка, предназначенная для меня природой, не дождется нашего появления и косяками отлетит в теплые края. Обмен приветствиями и новостями с соседями затянулся еще на час.
   И вот, наконец, тридцать второй калибр оттягивал мне шею.
   Талас действительно разлился, затопив по своим берегам трехметровые камыши и чахлые невысокие степные кустарнички. Спуск на воду прошел удачно. Отец в десятый раз проинструктировал меня «куда стрелять - куда не стрелять», для чего-то пересчитал мои патроны, и, показав мне пальцем направление моего движения, двинулся  по берегу в обход озерца. Дядя Гена счастливо подмигнул мне, нахлобучил на свою несостоявшуюся лысину охотничью шляпу с одиноким облезлым перышком,  и засеменил вслед за отцом. Они удалялись, оставляя меня наедине с рекой и камышами, с затопленными чахлыми кустиками, в которых путались плавучие водоросли, с холодным утренним небом, отражавшимся в мутноватой воде своей  чистейшей голубизной.
   Романтика первобытности послушно легла к моим ногам под прицелом тридцать второго калибра! Я не знала, куда я целюсь. Но весь мир уже почтительно расступался передо мной, и я двинулась навстречу ленивому, по-осеннему откормленному солнцу. На Восток.
   Сначала идти было легко. Я шла по старому руслу реки, каменистому и относительно ровному. Вода доходила тут до колена. Но вскоре русло кончилось и начались затопленные Таласом низинки, из которых и образовалось небольшое озерцо, где нашли пристанище, возможно последнее, ушлые гидровороны.  В низинках вода стояла повыше, к тому же там обнаружился ил. И даже не ил, я размякшая от воды степная глина, цепкая, как пальцы утопающего. Сапог погружался в нее словно в подтаявшее масло, но чтобы извлечь его обратно, приходилось прилагать уже значительные усилия.
Удовольствия как-то поубавилось. Господство над миром отошло на второй план, уступив место борьбе с собственной обувью. Тридцать второй калибр пришлось выпустить из рук, и он маятником раскачивался теперь на шее, постоянно меняя центр моего и без того шаткого равновесия. Но отступать было поздно: эскадрильи гидроворон должны были вот-вот покинуть свои тайные камышовые аэродромы и взять курс в мою сторону.
   Отец запретил мне стрелять первой. Мне приказано было дожидаться их выстрелов, которые спугнут утку с противоположного конца озера и погонят ее прямо на меня. Имелись у меня, правда, оставленные при себе сомнения, что перепуганная птица кинется спасаться непременно в мою сторону, но высказать их вслух двум матерым охотникам я как-то не решилась. Заняв позицию между двумя подтопленными деревцами, я заскучала.

   Выстрелы раздались неожиданно, испугав не только утку, но и меня, с той лишь разницей, что у меня не было возможности взлететь. Зато мне удалось довольно высоко подпрыгнуть на месте. Четыре выстрела прогремели почти сразу – отец с дядей Геной разрядили оба ствола. Перезарядка и тишина, и снова четыре выстрела.
   У меня утки не было.
   Я вытягивала шею, щурила глаза, приподнимала очки, чтобы добиться большей резкости. Уже не надеясь на зрение, я напрягала слух, чтобы услышать  частое семенящее хлопанье утиных крыльев. Ствол моего тридцать второго калибра как взбесившийся метроном метался слева направо и справа налево, ощупывая весь необъятный простор нашего южного неба. Сердце стучало уже где-то в горле. От моего нетерпения по воде, кажется, даже разбегались круги, как от поплавка при поклевке. Вот сейчас, с секунды на секунду из-за камышей на меня кинется, рассекая холодный утренний воздух, долгожданная утка. Как бык на тореадора. 
   Небо оставалось предательски чистым.
   Устоять на месте было невозможным. Где-то там целились, стреляли, попадали, где-то там, за камышами, вершилась ОХОТА! Вершилась без меня, потому что меня оставили тут! Где нет утки! А сами ушли туда, где она есть! Заговор!

  Одинокая утка (если это ей досталось все восемь прозвучавших выстрелов, то она достойна была долгой счастливой жизни) показалась как раз тогда, когда мне уже удалось, с трудом передвигая ноги, преодолеть половину пути к камышам.
  Меня учили стрелять на вскидку, не целясь.
  Я вскинула ружье!
  Вот он – момент охотничьего счастья!
  Курок!
  Спуск!
  Грохот!
  С этого момента судьба утки перестала меня интересовать. Может быть,  утка упала, сраженная моим метким выстрелом, а может быть, пролетая надо мной, она стала единственным невольным свидетелем произошедшего, и эта картина справедливого возмездия грела ее душу до самой смерти.
  Я пошатнулась. Правильно, у любого ружья в этом мире есть отдача, которая только что пребольно толкнула меня в плечо.
  Далее последовал взмах руками, все еще сжимавшими тридцать второй калибр, в безнадежной попытке удержать равновесие…
  Шумный плеск…
  Я сижу по шею в ледяной воде, задрав руки вверх и, как солдат Великой Отечественной во время переправы через Днепр, героически спасаю от промокания боевое оружие.
  Первая попытка вскочить заканчивается полным провалом – толстая жесткая резина просто не гнется на уровне моих колен. И я пытаюсь повернуться, пожертвовав одной рукой. Вторая по-прежнему держит над водой, как буек, тридцать второй калибр. Наконец, мне удается встать на четвереньки, а спустя какое-то время даже вернуть себе прямохождение.
- Что случилось?
  Голос отца за моей спиной вовсе не трепещет от родительской заботы. Наоборот, он суров, как смертный приговор, и я мгновенно понимаю, что на сегодняшний день, а возможно и на весь этот сезон, все приключения на мою намокшую задницу уже отмеряны.
- Быстро домой! – добавляет он тем самым тоном, возражать на который с раннего детства всегда представлялось мне опасным для этой намокшей части моего организма.
  Быстро… Это легче приказать, чем выполнить. И без того тяжелые сапоги теперь до краев наполнены водой, и я устремляюсь к берегу походкой глубинного водолаза.

ЭПИЛОГ:

   Дело обошлось без воспаления легких. Организм мой, основательно напуганный в детстве ангинами, корями, ветрянками и свинками, на этот раз проявил стойкость и выдержку, и не сдался болезни.
   Моя матушка прокомментировала мое мокрое появление в своей обычной доброжелательной манере:
- Смотрю, охота удалась, - сказала она, ловко поддев со сковородки масляный блин и перевернув его на другой бок. Блин шмякнулся точно в середину сковородки.
   Через час после меня на дачу вернулись и отец с дядей Геной. Дядя Гена бежал впереди, бойко размахивая ягдташем, на котором синхронно болтались из стороны в сторону, как отпетые висельники, пять гидроворон.  Приговор им был приведен в исполнение без меня.
- Людочка, - засуетился он около моей матери, - это надо ощипать… пока тепленькие…  Свеженькие. И в духовочку можно. А можно и пожарить… Я сейчас туда-обратно, у меня тут к столу припасено… Наташенька, деточка, замерзла? Надо бы растереться. Есть чем? А то у меня есть. Можно бы и внутрь…  - тут он спешно оглянулся на отца, и не встретив поддержки, сделал вывод - Нет, нельзя.  Ну да грейся, грейся. Чайку надо! У меня мед есть, свой мед. Сейчас принесу, принесу.
   И он унесся за медом.
   Я ждала коронной арии своего родителя. Его выступление было коротким, но емким:
- Не женское это дело, - подытожил отец, и приказал убрать с дороги брошенные мною сапоги.
   Сапоги никому не мешали. Но избавиться от них я смогла не раньше, чем нашла на даче первый попавшийся острый предмет - секатор, потому что веревка, привязанная к петелькам на сапогах, намокла и развязываться не хотела. Моей пробежке от реки к дачному домику с хлюпающей холодной водой в сапогах позавидовал бы любой любитель трудностей и их преодоления. Выпрыгнув, наконец, из ненавистной обуви, я оставила ее лежать на том месте, где мы с нею расстались. 
   Вместе с оставшейся в сапогах водой на гравий садовой дорожки выплеснулась снулая рыбка. Мы смотрели друг на друга, широко раскрыв глаза и недоумевая. Я недоумевала, как рыбка могла оказаться в моем сапоге, а рыбка, видимо, недоумевала над моим оригинальным способом рыбной ловли. Она была маленькой, не больше  ладони, и ее познания в человеческих способах добывать себе пищу ограничивались, наверняка, крючком и червяками. Но к ее чести, надо сказать, что она была единственным живым существом, промолчавшим по поводу случившегося.