ТыОДИН

Prima
Она играла. Ее пальцы скользили по клавишам рояля и творили единственность и необъяснимость. А тихие звуки срывались с ее пальцев и клавиш, выпрыгивая и соскальзывая, как капли дождя. Ее тело было подвластно и звукам, и нотам, и самой музыке: оно тоже скользило и срывалось. Сказать, что это выглядело эстетично – нельзя. Так как она играла нервно, больше срывая звуки с рояля, чем заставляя их плавно переходить в друг друга.

В комнате было тихо. Только мелодия трясла тишину и поднимала ее к потолку, сжимая, а наконец задушив, смерялась с этим и сама растворялась в голосе девушки. Та уже говорила с отцом. Белые стены били капризом белизны по нервам, стоящего перед ней отца. Он был раздражен еще тем, что музыка, которая покинула только что их, была слишком эмоциональной и заставляла просыпаться душу. Он страдал, так как не мог играть на этом святом инструменте сам, поэтому его дочь платила ему за его страдания. Но это его еще больше раздражало, ведь дочь ему давала  образ его ничтожности и дикости. Поэтому он часто плакал, когда слышал игру дочери. А та не выносила этот показ себя отцу. Она тихо сгорала под своими пальцами. И каждый звук, кидающийся в бешенство на рояле, делал ее еще более беспомощной и ничтожной. Так они убивали друг друга.

За окном появлялась чернь, когда отец встал со своего древнего кресла и вышел из комнаты – плакать. Дочь это прекрасно знала, но в этом ему не мешала. Она не любила видеть его плач, а слышать – привыкла. Его вой и хлипки не трогали ее изодранное сердце. Она боялась только видеть это красное лицо отца и глаза, сливающиеся с цветом кожи. Она боялась смотреть.

Отец стоял, прислонившись к углу исповедей, и плакал, зная, что дочь все слышит, но не желая, чтобы она видела его, жалкого и ничтожного.

В такие минуты в квартире стояла тишина, а музыка ей пританцовывала, так как пальцы пианистки творили по истине гладкие и нежные звуки, каждая нота становилась живая, а каждый такт переливался только жизнью. Она закрывала свои глаза и свою боль заносила только душе, своей душе. А отца  эти звуки заставляли усыпить душу и стать человеком. И он переставал плакать. Уходя в ванну, он всегда чихал, думая обмануть себя. Там умывался. Шел на кухню и готовил себе  кофе, пил его, как свою жизнь. Закрывал глаза, себе улыбался и делал себе счастливым. А сам себя ненавидел.

Рояль замолкал. Музыка ускользала, мучаясь последними звуками, дыша только рефлексией, желая жизни, а не смерти. Музыка покидала. Музыка кидалась в агонию. Музыка исчезала. Она стягивала свои кисти рук с клавира, вставала и шла читать книги. Ее руки начинали дрожать, ища клавишу, а, уцепившись за книгу, теряли свое предназначение и уходили во власть ума девушки. Они страдали. Они умирали. А пианистка ненавидела себя.   


2002-12-14